ать. Но цвет глаз, короткий нос с широко открытыми ноздрями, большое расстояние от носа до верхней губы и самый рот - все это было отцовское, хотя и не очерченное так до крайности резко как у самого Константина. Примесь галльской крови скрасила немецко-русскую уродливость, образец вырождения, особенно ярко выраженный в дедушке мальчика - Павле Петровиче.
Бледное личико скрашивалось двумя огоньками смышленых глаз. Но безволие и капризный характер глядели из них так же, как его выдавали углы подвижного рта и вечно раздутые ноздри и без того широкого внизу носа.
Золотушный в отца и в свою семью с этой стороны, мальчик поражал белизною и прозрачностью кожи, сквозящей тонкими синими жилками на висках, на шее, на тыльной части нервных породистых рук.
Наставник-граф степенно и мягко приблизился к кушетке вслед за своим питомцем. Жестом Версальского куртизана лучших времен он принял протянутую ему руку и прикоснулся к ней губами не слишком почтительно, не слишком небрежно, именно так, как надо целовать руку особы, много лет заменяющей хозяйку дома у человека с таким высоким положением в свете, какое занимал Константин. Тут был и оттенок снисхождения, и некоторая игривость, совершенно недопустимая по кодексу придворной морали, если придворный целует руку законной великой княгини, хотя бы она была известна, как необузданная Мессалина.
Мягко и ловко после "бэз-мэн"-а граф сделал шаг назад, еще раз полупочтительно поклонился больше шеей и головой, чем всем туловищем и огляделся, чтобы согласно жесту Жозефины занять место.
Сел он тоже не слишком близко, как простой знакомый, но и не слишком далеко, на почтительной дистанции, как садятся только в присутствии высоких дам.
Лицо графа, не слишком прямо, но устремленное к Жозефине, выражало и удовольствие от лицезрения ее особы, и участие к состоянию здоровья, и больше всего, что он как бы старался не подчеркивать этой черты.
Граф родился в 1760 году и теперь ему уже исполнилось 56 лет, но он казался гораздо моложе. Этому помогало и его бритое, хорошо упитанное, розовое лицо человека, который хочет и умеет позаботиться о себе, а от природы одарен хорошим желудком и удобной, гибкой, практической философией, помогающей выходить сухим из воды.
Небольшие, но острые глаза сероватого оттенка если не сверкали особенным умом, то выражали врожденную наблюдательность и сметливость, житейский здравый смысл.
Тонкие сжатые красные губы говорили о сдержанности, осторожности и наклонности к хорошему столу. О силе характера и склонности к дамскому полу намекали широкие твердо-очерченые скулы, хотя и покрытые жирком, и выдающийся затылок, который под пудренным старомодным париком, казалось, чувствует себя тесно и распирает его, как отекшая рука распирает перчатку.
В этом парике с темными бровями граф казался еще молодым человеком лет 35, но усталым от жизни, с помятым лицом, на желтоватой коже которого, особенно вокруг глаз и около рта, собрались ряды тонких женских морщинок. И весь он лицом, даже полнотою невысокого стана напоминал средних лет женщину, на Святках надевшую старинный фрак и жабо из отцовского или дедовского гардероба.
Но какой бы вид ни принимал весь Мориоль, какое бы выражение не отражалось на его подвижном, как у актера, лице, одна особая черта, одно преобладающее впечатление оставалось от всей фигуры, голоса и движений графа: он словно делал одолжение земле, что ходил по ней, воздуху, который удостаивал поглощать своими легкими, солнцу, которому разрешал озарять и согревать себя.
А уж о людях, окружающих эту избранную натуру и говорить нечего: они все должны были благоговеть перед графом. И забавно было видеть, с каким искренним сожалением поглядывал граф на людей, не понимающих его достоинств, с какой сугубой, убийственной любезностью и грацией старых времен обращался он с теми, кто сам дерзал, в свою очередь думать, что он лучше графа и может обращаться с ним не только как с равным, но даже свысока.
Заняв облюбованное полукресло, граф достал миниатюрную золотую табакерку, украшенную гербом старинного рода де Мориолей из Лотарингии, изящно, как, наверное, это делал сам Людовик XIV, потянул понюшку табаку, легким футляром вытер нос, стряхнул табак с жабо и с бортов старинного, но свежего на вид щегольского фрака и, слегка склонив голову на бок, приготовился слушать и говорить.
Но, конечно, говорить больше любил Александр-Никола-Леон-Шарль - таково было полное имя, данное при крещеньи графу де Мориолю, который уже семнадцать лет числился капитаном кавалерийского полка его величества короля Людовика XVI. В эпоху Генеральных Штатов он явился кандидатом в депутаты от Седанского округа, но скоро бежал со многими другими дворянскими семьями, спасаясь от суровых мер якобинского правительства.
Об этом и вообще обо всем на свете любил порассказать граф де Мориоль и говорил он также кругло, мягко и вкрадчиво, как ходил, как сморкался, как нюхал табак.
- Графа хорошо заставить говорить, если мучит бессонница! - не раз думала Жозефина. - Он наверное нагонит спокойный, крепкий сон своим говором.
Сейчас, вся возбужденная, нервная, Жозефина вовсе не была расположена слушать его вязкую, паточную речь. Но ей казалось, что граф должен знать то именно, что интересовало ее теперь, и она очень любезно спросила:
- Что нового, дорогой граф? Как поживаете сами? Что мой Поль? Хорошо ли учится? Ведет ли себя хорошо?
Очень пылкая и чувственная, как женщина, как любовница, она не отличалась горячностью материнского инстинкта, но всегда умела казаться очень нежной и заботливой к единственному сыну.
Граф, старый, искушенный жизнью хитрец, умел читать в душе Жозефины, но не обнаруживал этого и с самым серьезным, озабоченным видом заговорил:
- Ах, мадам! От природы Всемогущий, Всеблагой Творец наградил нас своими дарами. Да оно и не мудрено: величие, сила и древняя царская кровь сочетались с таким очарованием, грацией и умом, каким бывают одарены только дочери нашего великого народа! Плод получился достойный своих корней. Но!.. Увы! И на самом солнце существуют темные пятна!.. То есть, мы видим в телескопы эти пятна. А ученые говорят, что это огненные вулканы страшной силы, целые вихри огня и пламени... Так и в душе нашего доброго Поля: избыток энергии, дарований и сил увлекают его прочь порою от прямого пути прилежания к науке, от послушания наставникам и воспитателям своим... Особенно таким, которые, вроде моего товарища и помощника мосье Фавицкого, сами еще не совсем овладели искусством: направлять молодую порывистую душу богато одаренного ребенка. Вот на этой почве и происходят некоторые... как бы сказать... недоразумения, шероховатости в общем успешном ходе обучения и воспитания нашего милого Поля...
Весь этот длинный доклад граф отчеканил в один прием без запинки, не переводя духа, елейным, вкрадчивым голосом.
Жозефина, все время смотревшая на него и сочувственно, одобрительно покачивающая головой, почти не вникала в содержание журчащей, снотворной речи и только сокрушенно вздохнула, когда он кончил. Но, видя, что граф ждет реплики, подняла глаза к небу и сокрушенно заметила:
- Господь все видит. Он нам поможет.
- Аминь! - согласился с этим всеобъемлющим замечанием граф и снова заговорил ровным голосом, негромким, но внятным, как жужжание веретена у самопрялки:
- Теперь, конечно, и Поль еще мал годами, и его высочество слишком занят устройством обширного государства, целого народа, врученного ему доверием августейшего царственного брата, императора и короля; но как только дела примут более спокойное течение и здешний государственный корабль, покорный руке нового могучего кормчего спокойно и прямо поокользит по волнам среди бушующей бездны европейских политических событий, - тогда пробьет час обратить больше внимания и на самого нашего милого малютку, и на тех людей, которые окружают его сейчас, быть может и ошибочно, слишком поспешно призванные для выполнения высокой миссии: воспитания отпрыска столь знатного рода...
- О, я вас понимаю, - снова согласилась Жозефина. - Я тоже всегда готова сделать, что могу для моего Поля... Конечно, пользуясь вашими советами и руководством.
- Природа и Высшая Сила - вот лучший руководитель для сердца матери, да еще такого нежного и любвеобильного сердца, каким обладаете вы, мадам!
Любвеобильность была здесь как будто и некстати, но Жозефина не нашла нужным задумываться и толковать о пустяках. Она придралась к предлогу и заметила:
- А вы правы, граф!.. Константин... Его высочество очень занят, особенно теперь. Вот и сегодня пришлось ему выехать даже вечером... в день Нового года... Конечно, по делам...
Мориоль понял, что в этом утверждении завернут осторожный вопрос и поспешно подтвердил:
- О, конечно... Я слыхал: в замке что-то такое... А потом, если я не ошибаюсь, придется заехать к Бронницам...
- К Бро?.. Ах, да, я вспомнила... Он мне говорил... Вспомнила! - совсем живо и искренне заговорила Жозефина. - Вернулась из Парижа графиня. Он счел нужным... Вы понимаете, граф? Старые друзья... Он говорил.
- Да, конечно... графиня лечилась за границей. Говорят, поправилась... насколько позволяют ее года... Ей... если не ошибаюсь... лет 40... 45, да, так!
Тут же, словно мимоходом, самым легким тоном граф заметил:
- Много толкуют о прелестной Жанете, старшей дочери графини, которую мать взяла наконец из парижского пансиона, где держала чуть ли не до двадцати с лишко м лет. Но барышня, говорят, очень моложава, выглядит не старше шестнадцати-семнадцати лет и очаровательна, как бесенок... Как умеют быть эти польки... У них - вы заметили мадам? - есть смесь грации наших парижанок с наивной, беззастенчивой чувственностью восточной одалиски. Занимательный тип.
Как бы не видя, что его слова заставили насторожиться и побледнеть собеседницу, он сразу переменил тему:
- А какая суровая зима стоит в этом году. Морозливая, снежная. Настоящая сибирская. Такую же помню я в 1798 году, когда жил в поместье моих друзей, графини и графа Браницкого... И потом в 1812, когда убегал из России этот изверг, авантюрист... Бонапарт... Вы не помните, мадам? Впрочем, нет: вы были тогда в Петербурге, если не ошибаюсь?
- Да... и в Стрельне, - машинально ответила Жозефина, занятая тем, что ей осторожно сообщил хитрый Мориоль. - Зима была, я помню... А скажите, сколько дочерей у графини Бронниц от первого мужа? Вы не слыхали?
- Кажется, три или четыре. Все миленькие, говорят. Но эта, из Парижа лучше всех. Здешняя молодежь и раньше была от нее без ума: стрелялись, ссорились горячие поляки... А теперь только и речей... Первая из первых. Вчера на большом балу ее прозвали царицей даже сами женщины. Ну, вы понимаете... Грациозна, умна... и... Впрочем, мне, старику, это мало интересно. Я это так, мимоходом слышал... Вернемся к нашему милому Полю... Посмотрите, как он нежно прильнул к своей очаровательной матушке... Жаль, что нездоровье не позволяет вам, мадам, вести более светскую жизнь. Вот тогда бы варшавяне узнали, кого им следует назвать царицей грации и красоты.
Совсем погруженная в свои думы, Жозефина даже не подхватила брошенного ей позолоченного мяча.
Граф медленно с достоинством поднялся со своего места:
- Однако, уже поздно. Нашему питомцу пора и на покой. Прощайся со своей милой матушкой и пойдем, мой друг... Примите, мадам, мои лучшие пожелания и уверение в глубочайшей преданности! - откланиваясь как и раньше, обратился он к Жозефине.
В эту самую минуту раздался стук в дверь, гайдук-лакей появился на пороге, почтительно доложил:
- Доктор господин Пижель, по приказанию вашего превосходительства!
Впустил доктора и скрылся за дверью.
- Вот, значит, я оставляю вас, мадам, как раз вовремя. Надеюсь, наш милейший врач приглашен не больше, как для обычного визита?.. Да хранит вас Господь! Честь имею кланяться, господин доктор.
Любезно-церемонный поклон доктору, и Мориоль со своим питомцем вышел от Жозефины, вздохнувшей с большим облегчением.
- Садитесь, милый доктор, - протягивая ему руку для поцелуя, пригласила Жозефина второго земляка, который в числе еще других французов состоял при дворе Цесаревича.
Доктор, оверньят, сын разбогатевшего крестьянина, отличался необычной наружностью. Очень, высокого роста, сухощавый, широкий в кости, с большими волосистыми руками, с медвежьей большой ступней, он казался весь каким-то узловатым, ширококостым и мускулистым, как дровосек. Густые черные волосы спутанной волнистой шапкой сидели на голове над невысоким, но гладким лбом с выпуклыми висками. Кудрявая борода росла от самых глаз, почти покрывая все лицо, сливаясь с кустистыми темными бровями. Концы острых кверху ушей выглядывали из этой густой поросли, да два темных сверлящих глаза сверкали умом и жизнью. Очень красив был рот с большими, хорошо очерченными, ярко-красными губами, которые часто раскрывались в веселую улыбку и тогда белым блеском выделялись из-за них два ряда ровных крепких, как у хищника, острых зубов.
Вообще, Пижель напоминал сильного молодого фавна ради шутки одетого в стеснительный, забавно сидящий на нем европейский парик.
Когда красные, влажные, всегда горячие губы Пижела прикоснулись к ее руке, с поцелуем более продолжительный и свободным, чем это следовало бы, Жозефина не поторопилась отнять руки. Ее приятно щекотало прикосновение этой волосистой головы, теплота губ, сила поцелуя.
Кокетка по природе, она особенно любезно указала на стул Пижелю и ласково заговорила:
- Уж не взыщите, милый земляк, что я так часто вас беспокою. Вы так хорошо помогли мне, что я теперь почт! здорова... Физически, по крайней мере. И теперь призвала вас скорее как друга, как симпатичного мне человека, чем как врача... Но если вы заняты?..
- О, нет, нет... пожалуйста... Я так рад... всегда готов, сударыня...
- Ну вот и хорошо... Хотя и врачу дело найдется! Душа у меня страдает. А ведь вы можете помочь и в этом случае? Да? Я верю в вас невольно. Потолкуем. Мне хочется... Я должна открыться перед вами, как на исповеди мои болезни, я чувствую, в значительной степени зависят от того, что мой дух стеснен, что я... что я несчастна!.. Вы даже намекали мне, спрашивали об этом. Но тогда были другие... И я еще мало пригляделась к вам. А теперь... я хочу... я должна...
- Прошу вас, сударыня... Я буду счастлив. Буду гордиться доверием...
- И не нарушите его... я вижу, знаю. Здесь я должна быть очень осторожна. Люди мне мало знакомые. Двор, собранный великим князем, почти весь составлен наново... У меня, я знаю, есть сильные враги и здесь, и в Петербурге... Я вам все расскажу. Сядьте ближе. Что? Хотите посмотреть пульс? Смотрите. Я совсем здорова. Только взволнована и своими думами, и вестями, которые дошли ко мне недавно... Видите: пульс ровный, такой, как всегда. Пожалуйста, оправьте абажур этой лампы. Свет мне в глаза. Так. Благодарю. Хотите чаю? Нет? Ну, хорошо. Так слушайте. Я хочу вам рассказать всю свою жизнь. Вы сами просили.
- Конечно. И прошу опять. Для врача необходимо знать все прошлое его пациентов, как и для священника, даже больше. Вы правильно заметили, что в значительной доле ваши недуги зависят от состояния вашей психики... Если я найду ключ к душе, я сумею прогнать и телесные недуги гораздо легче...
- Я дам вам его, этот ключ. Так отрадно поделиться с кем-нибудь своим горем, затаенными страданиями, жалобами. А вы - такой сильный, умный. Вам еще приятнее все сказать. Даже не как врачу, просто как человеку... Вы - добрый, несмотря на внешний такой суровый вид. Правда?
- Не знаю, право... Говорите, сударыня. Я вас слушаю...
- Вы, как я знаю, из крестьянской семьи, милый Пижель. Я - тоже из народа. Мой отец, Франсуа Мортье, был типографский наборщик. И при нем мы жили небогато. А когда он умер еще молодым, мать совсем выбилась из сил, чтобы вырастить меня и еще двоих: брата и сестру. Брат умер. Остались я и сестра. Мама отдала меня в ученье в модный магазин, который открыла одна обедневшая аристократка, графиня Пьеретта Буде де Террей. Террор унес у нее мужа, семью, состояние. Только одна малютка, Анна-Жозефина, моя тезка, привязывала к жизни разбитую, утомленную, хотя еще молодую и красивую собой женщину. Небольшая пенсия от императора Наполеона и доход от мастерской поддерживали ее жизнь. Вы знаете и теперь эту даму: госпожа Митон, дочь которой и сейчас носит имя графов де Террей. Она невеста русского офицера Пьера Колзакова...
- Эта красивая особа? Знаю, знаю.
- Вот мать ее и приняла меня в свою мастерскую. Живая, бойкая, недурна, как говорили, собой, в четырнадцать лет я уже нравилась всем. Хозяйка приучила меня помогать ей при продаже в магазине, особенно когда приходилось уходить по делам. Тогда я заменяла главную приказчицу и довольно успешно. Много клиентов из молодежи только у меня и покупали свои жабо и галстуки. Но я, хотя и понимала их вздохи, взгляды, держала себя строго, оберегая свою честь, жалея свою маму, которая была очень несчастна. А мое увлечение совсем бы испортило ей жизнь. Так прошло около года. Однажды у нашего магазина остановился кабриолет, вошел молодой бледный красивый собою иностранец. Он выбрал себе жабо. Я примерила ему. Он пожелал какую-то переделку. Заехал на другой день... Стал ездить очень часто, закупил почти все, что было из вещей мужского туалета у нас в магазине. Всегда платил золотом. Наконец однажды прямо явился к госпоже де Террей и стал просить, чтобы она отпустила меня с ним в Лондон. "Не думайте, я не опозорю этой девушки, которую полюбил. Она будет моей женой. Давно уже я решил: не брать жену из нашего круга, где все искажено в девушках дурными примерами и отвратительным воспитанием. Сам я хочу воспитать и создать себе подругу, жену. Вот почему, очарованный этим полуребенком, я собираюсь увезти ее, дать ей блестящее образование и надеюсь получить такую именно жену, о которой мечтаю!.." Моя хозяйка была поражена и объяснила, что у меня есть мать, к которой лучше всего ему обратиться со своим необычайным предложением. "А ты, Фифина, поедешь со мной?" - спросил он тогда меня. Очарованная, ослепленная блестящим будущим, которое этот лорд развернул предо мною, увлеченная его красивой внешностью и благородством манер, я только молча кивнула головой. Мы поехали к маме. Он писал ей какую-то бумагу, дал очень много денег. Мама очень плакала, но отпустила меня "ради моего счастья", как она сказала, ради лучшей участи моей сестры, которую я с тех пор так и потеряла из виду... С лордом Гаррисом мы уехали в Лондон. Там он поместил меня в лучшем пансионе столицы, выдав за дочь своего друга, погибшего в Индии. Три года пробыла я там, как в монастыре, узнала очень многое, изучила немецкий, итальянский и английский языки, приобрела манеры и лоск настоящей леди. Когда мне исполнилось восемнадцать лет, лорд Гаррис взял меня из пансиона, увез в свое поместье недалеко от Лондона... Роскошная вилла, полная всяких чудес, великолепные лошади, экипажи, толпа челяди, парк, цветники, оранжереи, рояль и арфа... все было в моем распоряжении. Только я не видела никого чужих. Мы проводили время вдвоем. Он, как чародей заколдованную принцессу, сторожил меня от всего мира для себя, для своей любви и нежности... И я полюбила этого тихого задумчивого болезненного человека, душа которого была гораздо прекраснее и сильнее, чем его слабое тело. Два года так прошло, как сон! Мы толковали о предстоящей нашей свадьбе... Но тут...
Жозефина остановилась, как будто не могла дальше говорить.
- Он разлюбил вас... Изменил? Женился на другой?..
- Нет. Он умер. И так ужасно, неожиданно для меня. Как-то утром я гуляла в саду, набрала цветов, осторожно вошла к нему в кабинет, вижу он сидит за столом, откинулся в кресле, как будто задумался по обыкновению. Подкралась, бросаю ему в лицо цветы. Он неподвижен, молчит. Касаюсь лица, рук - ледяные... Он умер внезапно, от разрыва сердца...
- Да, понимаю.
Оба замолчали. Жозефина смигнула слезы, набежавшие на глаза и задумалась. Светлые, хотя и полные грусти воспоминания придали свежесть и юность ее лицу. Она вся вдруг похорошела. Пижель горящим тяжелым взором засмотрелся на нее и даже откинул слегка голову, когда она снова заговорила, как будто ожидал совсем не того.
- Конечно, явились родственники лорда, давно уже возмущенные моим пребыванием в их родовом замке. Узнав, что мы не венчались, что завещания он оставить не успел, они не стали стесняться. Дворецкий, раньше едва позволявший себе поднять на меня глаза, принес мне распоряжение наследников: собрать свои пожитки и немедленно оставить замок. "Если мисс нужна сумма на переезд, мне приказано выдать мисс 50 фунтов стерлингов", - добавил этот холоп. "Оставьте их себе!" - ответила я. Подан был экипаж и через несколько часов я очутилась одна в шумном, мрачном даже летом, огромном Лондоне. В кошельке у меня было несколько соверенов, которые я получала от Гарриса для бедных, живущих в соседних коттеджах. В небольшой шкатулке лежало несколько золотых и бриллиантовых украшений, не особенно дорогих, так как я не любила этого... Два больших сундука туалетов и дорогого белья... Верхнее платье. Вот что увезла я с собой. А затем двадцать лет и ничего впереди, никого близкого. Ни одного друга. Правда, пансионские подруги могли бы помочь мне, приютить у себя, найти место гувернантки. Но я была очень самолюбива, горда. Да и доля белой рабыни, воспитательницы мне казалась совсем не привлекательной. Я сняла небольшую квартирку, скромно обставленную на одной из тихих улиц огромной столицы. Быстро там познакомилась и сдружилась я с молодой вдовой, жившей по соседству на пенсию, оставленную моряком-мужем. Желая как-нибудь заглушить горе, устроить себя, я вместе с этой соседкой стала появляться везде, где можно бывать приличной женщине, одинокой и независимой, не имеющей в городе своего круга знакомств. Общественные гулянья, парки, танцевальные вечера и более скромные маскарады - вот где мы бывали... Мужских знакомых скоро явилось много. Сначала, избалованная благородством сэра Гарриса, я слишком доверяла англичанам, но скоро выяснилось, что и они - такие же свиньи, как наши французские ветрогоны. Узнав, что могли, первые мои поклонники, скоро скрывались с моего пути, как только я заводила речь о прежней близости, потому что хотела иметь не любовника, а мужа. Тут и повстречался мне приезжий из России, родом немец, Фридерикс.
- Ваш муж, сударыня?..
- Мой бывший муж. Теперь мы в разводе. Но сразу он умел овладеть моей душой. По его словам, он был одним из самых приближенных к русскому императору лиц, его любимый флигель-адъютант, полковник гвардии, богатого баронского рода. Я тем более слыхала как-то подобную фамилию от лорда Гарриса. Молодой, красивый, он быстро сумел добиться от меня согласия: мы повенчались. Первые дни муж был ненасытен в ласках, внимателен, нежен. Казалось, судьба послала мне желанную пристань. Но сразу поразило меня одно: обстановка, в которой находился мой супруг. Такой важный дипломат, приехавший в Лондон, по его словам, с секретным поручением императора к самому принцу-регенту, - занимал довольно скромные две комнаты в гостинице средней руки. Он заметил впечатление и поспешил пояснить эту странность. "Я здесь инкогнито, дорогая! - оказал он. - Иначе и мне грозит опасность, и не удастся выполнить великой задачи, возложенной на меня..." Конечно, я поверила. Но еще не истек и полный медовый месяц нашей страсти, как муж очень обстоятельно начал осведомляться, чем обеспечил меня лорд покровитель, о котором я, правда, говорила до свадьбы мужу, но в общих чертах. Мне казалось лучше, если я не открою богатому русскому вельможе, что живу на деньги, вырученные от продажи последних драгоценностей, что мои туалеты - единственное, что осталось блестящего и дорогого от всей былой роскоши в замке сэра Гарриса... Теперь же скрывать нельзя было дольше. Я шутя сказала ему: "Милый, ты взял бедную девушку. Но я не прихотлива. Авось твоих курляндских и русских поместий хватит, чтобы прокормить и одеть такую маленькую женщину, как я..." Никогда не забуду, как потемнели, засверкали скрытым гневом, злобой его глаза, как он побледнел и со стиснутыми зубами, сжимая кулаки, пробормотал: "Вот какая это вышла штука!" И сейчас же вышел из спальной. Переживая душою прошлое, Жозефина умолкла.
- Он вас оставил? - спросил Пижель, теребя свою густую вьющуюся бороду.
- Да, и очень скоро, дней через десять. "Фифина, - сказал он как-то вечером, - сегодня я получил приказ моего императора: немедленно ехать в Петербург, дать отчет в миссии моей и получить новые указания... Я скоро вернусь. Оставайся, жди меня, будь умницей!" Холодно поцеловал меня в лоб и уехал, не оставив почти никаких средств.
- Как, ничего?
- Да. Он объяснил, что сейчас сам сидит без денег, что на дорогу надо захватить почти всю наличность, но что его банкир здесь, в Лондоне, через неделю вручит мне тысячи две фунтов на всякие расходы... Вы улыбаетесь. Конечно, все это была ложь... Ни его, ни денег я больше не видала... Он, очевидно, сам рассчитывал на мои воображаемые средства, обманулся и бросил меня, как надоевшую, стесняющую в пути болонку оставляют где-нибудь в гостинице, полагая, что ее подберут добрые люди... Но.... в Лондоне мало добрых людей... Да и я не сразу поняла всю величину моего несчастия. Мне и в голову не приходило: до чего нагло, чудовищно была я обманута моим мужем! Ожидая его, я берегла каждый сантим, продала до последнего, что еще оставалось ценного в моей шкатулке... Ни вестей, ни его самого нет как нет. Я решилась на последнее: явилась в посольство, стала спрашивать о бароне Фридериксе. Такого здесь не знали. Но я еще не образумилась. Думала, что тайна, связанная с поручением, данным моему мужу, заставляет чиновников обманывать и меня... Продав последние безделушки, более дорогие туалеты, я собрала столько, что могла на парусном коммерческом судне доехать до Петербурга. Да и то в пути немало натерпелась от ухаживаний, даже от грубых приставаний чуть ли не всего экипажа этого корабля, начиная капитаном и кончая молоденьким голубоглазым мичманом, который усердно изображал моего пажа... Слишком суровой, резкой и непреклонной я опасалась даже казаться, одинокая, беззащитная женщина, на корабле, затерянном среди необъятного моря. Вы понимаете, каким испытаниям подвергалась моя добродетель, моя печаль...
- О, прекрасно понимаю.
- Но наконец я очутилась в Петербурге. После томительных розысков, усилий и трудов я узнала... что мой муж не барон... не богач... не полковник... не флигель-адъютант государя, а простой фельдъегерь, дипломатический курьер из эстонских немцев... Был в Лондоне с депешами. Теперь снова услан на Кавказ, вернется не скоро... Я едва устояла на ногах, шатаясь вышла из приемной, где получила эти ужасные известия, и как полоумная, долго бродила по улицам незнакомого, мрачного города, почти готовая покончить с собой. Но молодость и жажда жизни взяли свое. И, признаюсь, какая-то надежда, безумная, детская, тлела в моей душе. Я еще верила в человеческое благородство... Не допускала, чтобы можно было так подло надругаться над слабой женщиной, взять у нее все и кинуть в пропасть нищеты, отчаяния, позора! Чтобы окончательно убедиться, я пошла по адресу, данному мне в канцелярии... Нашла казармы, где жили товарищи моего дипломата мужа! Его кровать стояла в ряду других солдатских коек... Товарищи описали его... Это был он, мой муж... Мой господин, законный супруг... Все возмутилось во мне от такого обмана, бесчеловечного, низкого! Я решила отомстить. Но надо было дождаться возвращения супруга. А средств никаких, кроме молодости и привлекательной наружности... Как пришлось мне существовать несколько времени, лучше не буду вспоминать. Душа содрогалась, тело трепетало от отвращения... Но мы, хрупкие на вид женщины, бываем порою несокрушимы, как сталь... Наконец судьба или сам Бог сжалился надо мною... На Невском я увидела хорошо одетую даму, черты которой показались мне так знакомы. Приглядываюсь и вдруг крикнула: "Графиня де Террей! Мадам Пьеретта!.." - "Фифина!" - таким же радостным, громким окликом ответила мне дама. Я не выдержала и тут же залилась слезами, сжимая ее руку, едва сдерживаясь, чтобы при всех не упасть на шею к этой благородной чудной женщине... Вы можете себе представить, что я испытала в этот счастливый миг!..
- О, да, я понимаю, сударыня...
- С этой минуты я уже была не одинока, я перестала быть так несчастна. Графиня, и в Петербурге имеющая свой магазин, взяла меня к себе. Потом приехал мой муж... Мы встретились... Он... вы знаете, он, наглец, даже не очень смутился, увидя меня. А когда я стала осыпать его упреками, бранью, проклятиями, он почти спокойно возразил: "Не понимаю, из-за чего ты так напустилась на меня. Ведь я из-за любви к тебе решился на обман... Да, правду сказать, и не думал, чтобы от твоего лорда ты не приберегла копеечки на черный день... А если потом не вернулся к тебе, как обещал, - так моя ли вина? Знаешь, служба не свой брат, да еще военная..." И он привлек меня в свои объятия... Я... я не оттолкнула его. Молодость, жажда своего угла, семьи... Он снял небольшую квартирку и мы зажили снова, как муж и жена... Но тут оказалось, что он и пьяница, и картежник, и грязный волокита. Начался семейный ад... Это было в конце 1805 года. В начале следующего мадам де Террей переехала в Москву, где надеялась поправить свои дела. И я уехала с ней... Муж остался в Петербурге и не очень упрашивал меня не покидать семьи... Но в Москве я недолго жила покойно. До мужа как-то успели дойти вести, что я живу привольно, весело, даже делаю сбережения из своих заработков. И он стал требовать, чтобы я вернулась к нему, угрожая, что силой закона восстановит свои права. Ясно, он ждал, что я откуплюсь от его притязаний, надеялся иметь во мне легкую и выгодную статью дохода. Но я не захотела стать рабыней, вещью этого негодяя немца, грубого, злого, невежественного, который кроме своей тяжелой речи даже не умел говорить ни на каком ином языке и был совсем необразован... Однажды в маскараде, куда я часто являлась по своей любви к веселью, к живому общению с людьми, - там увидала я цесаревича Константина, о котором все говорили, как о человеке очень добром, о настоящем рыцаре старых времен, особенно по отношению к молодым недурным собою женщинам. Французские актрисы, клиентки мадам де Террей, обожали его и часто кутили с ним в компании вместе с товарищами-актерами. Все дало мне смелости... Я подошла... заговорила... Должно быть, звук моего голоса, моя искренняя растерянность, робость подкупили его, избалованного женщинами, пресыщенного и маскарадными, и всякими другими приключениями и интригами. Он стал меня слушать... Отвечал... Когда же узнал, что не веселье, а горе приводит меня к нему, сказал: "Здесь неудобно толковать о серьезных вещах. Если доверяете мне, поедемте к одному моему приятелю, по соседству..." Я молча взяла его под руку. Мы очутились скоро вдвоем в холостой квартире одного из приближенных к нему офицеров... Я все рассказала Константину... Просила защиты от мужа... Разрыдалась... Он стал меня утешать все нежнее, все горячее... Сильный, юный, окруженный ореолом своего сана, решительный и страстный... Я сначала сопротивлялась, молила... но скоро последние вздохи моих рыданий слились с первыми вздохами страсти... Вы не осудите меня, Пижель?
- О, сударыня...
- Да, да... Я вижу, я знаю: вы такой добрый, сердечный и умный... Вот так это и началось... И тянется до сих пор... Может быть, все бы кончилось тогда же, как мимолетная вспышка с его стороны. Но в пылу признательности за участие, за обещанную помощь я отдалась сразу так горячо, беззаветно, что тогда же забеременела. Сказала ему... Этот благородный принц был тронут, успокоил меня... Обещал устроить мою судьбу - сдержал слово... Особенно, когда я родила сына. Надо было видеть, с какою любовью, нежностью, как осторожно до смешного брал на руки этот большой, грузный, не совсем ловкий в жизни человек малютку Поля и как нянчил, ласкал его, повторяя: "Мой сын! Мой наследник! Я перещеголял своего брата-императора: у меня есть сын!" Это было и трогательно, и забавно, вместе с тем... Поль очень сблизил нас с Константином... И годы потянулись за годами. Муж должен был тогда же дать мне развод, конечно, получив приличное вознаграждение за свою уступчивость... Десять лет прошло почти безоблачно. Но года два тому назад я стала хворать... Правда, прежних страстных ласк не было уже давно между нами. Как всякие приличные супруги, привыкшие друг к другу! Мы делились нежностью без прежних бурных ее проявлений... Я порой сквозь пальцы смотрела на мимолетные связи Константина, зная, что Поль - моя лучшая, самая надежная защита в глазах отца... Но вот... с недавних пор... особенно, с переезда сюда, в эту проклятую Варшаву, где столько беспутных женщин... Где каждый продажный полячишка готов подложить князю свою жену, дочь, сестру, только бы добиться влияния и набрать больше денег... Здесь Константин совсем охладел ко мне... Очевидно, и я как женщина стала совсем непривлекательна для него...
- О, что вы... Может ли быть, - невольно делая движение со стулом ближе к ней, искренно возразил Пижель.
- Оно так есть, дорогой друг. Сначала я была вне себя, наделала массу глупостей, устраивала ему сцены, грозила убить себя, его, сына... Это, пожалуй, еще больше оттолкнуло моего друга. Он так любит в семье покой, уют, тишину... В этом отношении - он самый образцовый семьянин, даже с мещанским оттенком наших земляков-французов... Что бы ни было за стенами дома, а в семье - мир и тишина, показная добродетель и порядок самый строгий... А я не хотела помнить этого, не в силах владеть собою... И вот... развязка близка... Я чую последнее горе... последний удар... Но, надеюсь, что недолго проживу после всех испытаний моей бурной жизни... Мое сердце... этот изнурительный кашель...
- О нем скажу я как ваш врач, о вашем сердце. Пока все еще в порядке. Правда, замечалась повышенная нервная возбудимость. Но теперь, когда вы сказали... мне понятно все. Постоянный страх, слезы, может быть, бессонные ночи...
- О, сколько бессонных ночей... Особенно за последнее время... Знаете, ведь вот уже месяца три-четыре, как мы совсем чужие друг другу... Понимаете... А я...
- А вы молодая, пылкая по темпераменту женщина, - вдруг заглушённым, взволнованным голосом заметил Пижель, - знаю... Но я не думал... Теперь мне понятно многое... И эти припадки, и все... Значит, вы?..
- Но как же иначе? Если бы я и захотела изменить ему, как решиться? Я окружена врагами... Ищут случая избавиться от меня... не только он сам, и другие... Я это вижу, понимаю. Тут надо быть очень осторожной... если бы и нравился мне человек... Я не смею быть женщиной...
Жозефина сказала это без всякой посторонней мысли. Но Пижель, очевидно, понял иначе. Он вдруг решительно заговорил:
- Теперь я знаю, как вас лечить и вылечу скоро совершенно... Позвольте еще теперь выслушать легкие... Хотите здесь? Хорошо. Вот еще подушка... Повернитесь спиной... Впрочем позвольте, чтобы не помешали...
Он быстро встал, прикрыл плотно дверь, ведущую в спальню Жозефины, а вторую в соседние покои, даже закрыл на задвижку, вернулся к пациентке и, нагнувшись, стал слушать дыхание.
- Так... хорошо... Теперь - дыхание чистое... все в порядке. Послушаем сердце... Расстегните пеньюар... Еще немного... Так, спокойно... Откиньтесь больше на подушку. Совсем спокойно... руки вдоль тела... Так, дышите ровно... хорошо... сердце в порядке... Теперь - посмотрим...
Рука врача распахнула пеньюар шире, чем бы это, казалось, нужно было для осмотра и выслушивания. Жозефина почувствовала, что он делает что-то совсем необычайное, миг - и она оказалась как скована его сильным объятием.
Негромкий крик, который успела она издать, пораженная, оцепенелая от неожиданности, был заглушён у нее на губах горячим прикосновением его пунцовых полных губ... Эти губы скользнули ниже, прильнули к ее еще красивой и упругой груди с долгим поцелуем вампира, от которого овальное, кровавое пятнышко сразу проступило на нежной атласистой коже. Она хотела бороться, кликнуть, но было поздно. И на второй поцелуй ее губы невольно, в порыве налетевшей страсти ответили долгим поцелуем, полуподавленные вздохи блаженства слились с его бурным порывистым страстным дыханием.
Через несколько минут, бледная, томная, но успокоенная, словно возрожденная после такой неожиданной и сильной ласки, она сидела на кушетке, по-прежнему кутая ноги в шаль, и слушала, как он ей говорил еще не успокоившимся голосом, но с обычной почтительно-дружеской миной преданного врача.
- Вы скоро будете совсем здоровы... Я навещать вас буду раза два в неделю... Не возражайте, - остановил он голосом слабое движение, которое сделала было, протестуя, его "пациентка", - я, врач, говорю и вы должны меня слушать... Конечно, если все пойдет у вас хорошо... Если ваша семейная жизнь устроится нормально, вы скорее поправитесь... и моя помощь понадобится вам реже... Только не волнуйтесь. Вы понимаете, как я вам предан... Фраз я не люблю. Увидите на деле. Помните: что бы вам ни понадобилось, - я ваш верный слуга и друг... Пока продолжайте тот же режим, как и до сих пор: вода, прогулки... То питье, которое я прописал...
Он, продолжая говорить, подошел, отодвинул задвижку, затем приоткрыл вторую дверь в спальню, как бы желая убедиться сам и успокоить Жозефину, что там нет камеристки. Затем вернулся к кушетке.
- Теперь я оставлю вас. Доброй ночи, сударыня... Верьте, вы скоро понравитесь совершенно...
Взяв руку Жозефины, бессильно лежащую у талии, он почтительно прикоснулся к ней губами и спокойно, словно давая наставление о лечении, проговорил:
- Последствий не опасайтесь... Помните: я врач... всегда можно предупредить, если явится что-либо нежелательное... Успокойтесь! Храни вас Бог!
И он ровными широкими шагами вышел из покоя, словно здесь ничего не произошло пять минут тому назад.
Неподвижная, словно изваяние, продолжала сидеть Жозефина.
Глаза ее были устремлены на предкаминный экран, из-за которого поблескивали красные отсветы пламени все слабее и слабее.
Мысли сейчас с трудом, лениво проходили в голове. В теле чувствовалась приятная усталость. В общем ею овладело какое-то непонятное ей самой настроение, не веселое, не горькое, как раньше, а какое-то спокойно-грустное, не совсем уловимое, спутанное, как тучи весной.
Мелькнула было мысль: не подослан ли Пижель ее врагами? Но сейчас же она отогнала нелепое подозрение. Он тогда поступил бы иначе... Что же это такое? Порыв неодолимой любви, которую он скрывал от нее до сих пор? Или просто взрыв необузданной чувственности со стороны сильного, ловкого и отважного не в меру мужчины, который, к тому же, в качестве врача привык к бесцеремонному обращению с самыми порядочными, безупречными с виду дамами, во избежание лишней огласки выбирающими любовников преимущественно среди патеров и своих врачей?
Долго думать над этим вопросом Жозефина не стала. Мелькнуло новое соображение: что же будет дальше?
Он, правда, сказал так решительно, спокойно, словно дело шло о самой незначительной вещи, о пустой формальности, что будет "визитировать" ее раза два в неделю.
Он с ума сошел. Разве она позволит допустить так рисковать ее положением? Раз-другой может еще пройти безнаказанно, урывками, при особых благоприятствующих обстоятельствах... Но вести такую интригу, иметь прочную связь, подвергаться опасности изо дня в день?! Да ни за что на свете. Лучше совсем не знать мужской ласки. Ее темперамент, правда, необузданный, слишком пылкий в молодые годы, теперь значительно успокоился... Она перетерпит. Только бы дожить спокойно под крылом у Константина, подле своего мальчика.
Такое решение сложилось у нее в душе. Но все мысли и все решения сейчас были подернуты у нее какой-то давно позабытой легкой грустью, щемящей и отрадной в одно и то же время.
Пробило одиннадцать, потом половину двенадцатого... А Жозефина все сидела, погруженная в думы. Ее камеристка, полька, болтающая и по-французски, бледная, белокурая панна Ядвига даже осторожно из спальной заглянула через дверь в будуар, увидала, что барыня сидит, словно спит наяву, с открытыми глазами, покачала в недоумении головой и снова ушла в свою комнату, неподалеку от спальни Жозефины.
Вдруг в дальних покоях послышалось какое-то движение, шаги.
Среди полной тишины Жозефине показалось, что она услыхала звучный звонок в прихожей, внизу, которым давали знать о прибытии домой цесаревича.
Она не обманулась.
Скоро в соседнем покое раздались тяжелые, грузные, решительные, слишком знакомые ей шаги. Раскрылась сразу последняя дверь, и Константин направился прямо к ней с ласковым выражением и протянутыми руками.
- Здравствуй, Фифин! Еще не спишь?! Вот отлично...
Ее рука потонула в двух широких ладонях, которыми он охватил и поднес к губам холодные бледные пальцы Жозефины.
В этот же момент показалась на пороге спальни Ядвига, которой успела дать звонок барыня, едва убедилась, что сейчас войдет Константин.
Она предчувствовала, с чем сейчас может явиться ее друг, в каком настроении будет, разогретый беседой, может быть, слишком интимной, но все же платонической, с молодой красивой девушкой.
Это не раз случалось и прежде. После таких бесед он приходил особенно нежно и пылко настроенный, и Жозефина не прочь была ловить такие моменты.
Но сейчас она хотела совсем иного.
При первом взгляде на вошедшего, при первом звуке его голоса она убедилась, что угадала... Камеристка пришла кстати, чтобы служить бессознательно щитом своей барыне.
Но Константин не любил никогда и ни в чем стесняться.
Он не дал времени Жозефине отдать приказания камеристке и коротко, властно кинул оторопелой девушке:
- Прошу уйти...
Той мгновенно не стало в комнате.
- Я хочу сейчас быть с тобою вдвоем, прелесть моя, Фифина, а вовсе не сам третий... Это - скучная игра... Как скажешь, моя курочка?
- Я с этим согласна, мой петушок, - как будто в тон, но сразу много выше его, почти резко ответила Жозефина. - Вижу, вы возвратились после приятного визита в очень хорошем настроении... и хотите найти у меня, чего не отыскали в другом месте... Это - тоже игра втроем... да еще не совсем открытая, темная, неподобающая вашему высочеству... Так я думаю.
Константин стоял, не зная, что и подумать. Он, конечно, не мог читать мыслей своей подруги. А она вся дрожала от страха, хотя и храбрилась.
Если он начнет ласкать ее, то этот кровавый стигмат на груди, этот предательский след жадного, безумного поцелуя неизбежно должен был кинуться в глаза Константину.
Жозефина и думать боялась, что тогда может произойти!..
Вот почему с решимостью отчаянья она сразу перешла в смелое наступление.
Тут тоже скрывалась опасность.
Сказать, что она наверное знает, где он был, нельзя.
Шпионства, выпытываний, выслеживанья не выносил он больше всего.
Пришлось ограничиться общими нападками. Помогло Жозефине еще одно обстоятельство. Когда он целовал ей руку, до утонченного обоняния взволнованной женщины долетел какой-то приятный незнакомый ей аромат от рук, от всего Константина.
"Духи той...