берешь самое худшее. Я же понимаю, Валерий... Но я... я не могу так спокойно рассуждать... Конечно, я не могу сделать того, что ты... Не гожусь в вожди. Но если бы только можно было мне вместо тебя... понимаешь, не вести дело... а стать жертвой в ту минуту, когда придет пора?.. Ну, ну, знаю, что говорю пустяки. Но я же не хочу оставаться здесь... зубрить книги, ходить в классы, на службу, когда ты, мой брат... мой друг... мое все... ты будешь гибнуть... будешь осужден... казнен! Эти москали. Они не задумываются, я знаю... Как же я? Молчать? Терпеть?!
- И отомстить, когда придет пора!
- Когда придет пора... Какая мука! Где взять столько сил?
- У Бога, сыночек! В молитве, мой Юзек! - раздался голос старухи Лукасиньской, которая уже несколько минут, незамеченная сыновьями, стояла за порогом и слышала все. - Он, мой Валерий, не спросил у своей матери совета. Ничего и не сказал мне даже раньше. Я, правда, сама чуяла и молчала... Не знаю, может, и сама бы отпустила его. Но теперь - поздно об этом. Я слышала, поняла, хотя и простая старая женщина. Но я тоже люблю нашу бедную, разоренную отчизну. Вот мы с тобой, мой маленький сын, мой Юзя и с Алей будем молиться Пресветлому Иисусу и Страдающей Матери Его. Пусть дадут нам сил и терпения... А тебе, мой первенец, и товарищам твоим - удачу... Мой Валериан, иди, я благословлю тебя!
Две головы - молодая и постарше, сходные между собою, прижались к иссохшей старческой груди. Дрожащие худые руки крепко прижали обе эти головы, а полные слез глаза поднялись к небу, когда старуха тихо стала шептать слова горячей материнской мольбы.
Звонок задребезжал у входных дверей, донесся сюда, и звук этот нарушил торжественное, молитвенное настроение матери и сыновей.
- Кто еще там так поздно? - встревожился Валериан. Мать, не говоря ни слова, быстро вышла в переднюю.
- Ступай к себе, Юзя, - бросил ему на ходу Валериан и тоже вышел в соседнюю освещенную комнату.
В прихожей слышался мужской незнакомый голос:
- Если пан майор дома, прошу передать, что его желает видеть Фавицкий из Бельведера, воспитатель юноши Павла. Он уже знает, конечно. Извиняюсь, что поздновато. Дело не терпит. Если я могу?..
- Входите, прошу вас, пане Фавицкий! - раскрывая дверь в полуосвещенную переднюю, пригласил Лукасиньский и отступил, давая дорогу неожиданному, необычайному гостю.
Сбросив теплый плащ, Фавицкий вошел, потирая озябшие руки, щуря от света глаза, когда упали на них лучи большой масляной лампы, зажженной тут недавно старухой Лукасиньской.
- Прошу садиться. Рад знакомству. Чем могу служить? - довольно сдержанно принял хозяин гостя. Он явился из Бельведера. А хорошего оттуда ничего не мог ожидать майор.
- И я весьма рад. Много наслышан о пане майоре и от военных, и даже от статского сословия людей. Вот ныне довелось лично иметь честь.
Говоря это, гость оглянулся не то чтобы убедиться, одни ли они, не то желая разглядеть обстановку небольшого зальца, очень скромную, но опрятную, содержимую в строгом порядке.
Давая гостю время осмотреться и объяснить цель прихода, майор предложил:
- Пуншику стаканчик позволит пан Фавицкий, чтобы согреться? Или трубочку? Все есть наготове. Я хотя и холост, но живу в семье... Прикажете, пане... Почтенное имя пана?..
- Николай Теодор, к услугам пана майора... Пан Валериан, если не ошибаюсь? Благодарю пана Валериана. Спиртных напитков не вкушаю... и табаку - избегаю тоже от юных лет...
- О, богатым будете, пане Николай, если на другие какие нужды тысячи не уйдут у пана... Так я слушаю. К услугам пана Николая.
- Я, видите ли, даже, собственно, надо сказать пану майору и не от себя... А как бы послан... И, пожалуй, вам покажется довольно странно... Собственно надо сказать...
- Вот как? От кого же послан пан Николай, смею спросить? Его мосце князя я видал нынче... Он мне ничего не говорил...
- Да я, собственно, надо сказать, не от князя... Я - от княгини светлейшей, от Лович, собственно, надо сказать, - наконец доложил гость и еще раз оглянулся.
- Ага... вот оно... Нас никто не слышит, можете быть спокойны, - заметя тревогу Фавицкого, успокоил он. - Хотя секретов нет... и, сдается, быть между мною и светлейшей княгиней не может... Но говорите открыто. Мы одни.
- Да, собственно надо сказать, вещь простая... Ее светлость желала бы... если это можно, собственно, надо сказать... сама бы поговорить с вами по небольшому делу благотворительности... Вы, пане Валерий, состоите презусом общества помощи сиротам военных... Так вот... Так мне говорила ее светлость...
- Да, да! Если ей угодно, пусть приказывает... когда пожелает. Служу ее светлости всей душой. Прошу вас передать, что каждую минуту... сейчас, завтра... Когда пожелает.
- Вот, вот, завтра, послезавтра... Назначьте сами час после обеда, когда вам удобней от службы... Его высочество уезжает завтра утром, как вы знаете, конечно... И с завтрашнего вечера... Но гм... гм... Собственно, надо сказать, ее высочество все свои благотворительные дела творит тайно... И посему это ваше посещение ей хотелось бы...
- Укрыть от огласки? Понимаю. Как же мне сделать?
- О, это легко, собственно, надо сказать. Вам, пане Валериане, стоит приехать и спросить меня. Вас проводят. Люди будут предупреждены. А уж я тогда сам...
- Прекрасно, понимаю... Так завтра же, если угодно... Скажите, в котором часу?
- Если к четырем? Можно, пане? Прекрасно. Так и будет, почтенный мой пан. А теперь прошу прощения у пана майора, если обеспокоил. Не буду дольше отнимать дорогого времени... Кланяюсь пану... И почтенной пани матушке пана майора, пани Лукасиньской... Если не ошибаюсь, ее я имел честь тут видеть?..
- Да, да. Благодарю вас. Я передам. Не откажите засвидетельствовать мое уважение перед светлейшей княгиней нашей! Рад был видеть... ваш слуга!
С любезными поклонами и взаимным рукопожатием расстались они.
Когда из передней майор вернулся в зал, там уже стояли в ожидании старуха и юноша.
- Ну, что? Какое дело? - прозвучали сразу два вопроса. - Что это значит такой визит?
- Это - первый дальний раскат грома набегающей грозы, дорогие мои, - задумчиво, словно себе самому проговорил Валериан.
- Дальние проводы - лишние слезы! - решительно объявил Константин, крепко расцеловал в постели жену, даже не позволив ей выйти из спальной, и помчался в путь-дорогу, на север, в столицу империи, где не был уже больше двух лет.
Все утро проскучала, проплакала грустная княгиня. Потом взяла себя в руки и довольно спокойная на вид вышла к обеду, к семейному общему столу.
- Заниматься сегодня мы будем, Фавицкий, - обратилась она к наставнику, когда кончился обед. - Приходите, как всегда. А ты, мой мальчик, нынче к маме собираешься? Поезжай, поезжай с графом... Граф, вы уж проводите его, - обратилась она к Мориолю. - А мне не хочется пропустить урок. Мне очень нравятся эти занятия русского языка. И такие есть авторы... совсем вроде наших, польских. Мы читаем с паном Фавицким и переводим... разбираем. Совсем как следует учится ваша маленькая княгиня... До свиданья. Вернетесь, скажите мне, как себя чувствует пани Вейс. Лучше ли у ней грудь... и все там, что было. Прошу передать ей мой привет. Жду ее, когда начнет выезжать. Непременно. До свиданья, граф. Иди, Поль, я поцелую тебя, мой мальчик. Скучно без отца, правда. Он так балует моего маленького Поля... Ничего, я постараюсь это сделать за него, пока он не вернется... С Богом. Так я жду вас, Фавицкий...
Обласкав всех, она ушла на свою половину.
Пробило три, когда княгиня в простом темном туалете сидела у себя в будуаре за небольшим письменным столом, разбирая две-три книги и несколько тетрадок, приготовленных для урока.
Раздался знакомый стук в дверь и, получив разрешение войти, появился Фавицкий, как свой человек, без особого доклада.
- Пожалуйте, я готова! - любезно встретила его княгиня, окидывая быстрым, слегка даже как будто насмешливым взглядом фигуру молодого наставника, который по годам был почти ее сверстник, разве чуть старше, года на два, на три.
Немного нескладный, с угловатыми манерами юноши, незнакомого со светским воспитанием, Фавицкий все-таки держал себя довольно независимо везде и всегда. Однако вблизи княгини он становился совсем робким, до смешного застенчивым и нерешительным. Только глаза его, упорные, сверкающие порой, как у хищника в темную ночь, впивались в княгиню так пристально, неуклонно, как только можно было это сделать, не слишком нарушая приличия и обычай светской жизни.
Даже стоя спиной к Фавицкому, Жанета порою чувствовала на себе тяжелый, пристальный, словно вымогающий что-то взгляд.
Иногда он раздражал ее, но чаще ей было приятно чувствовать этот собачий, преданный взгляд, говорящий очень много, но так почтительно и скромно, что сердиться совсем не было основания.
И сейчас, сидя близко к своей "ученице", наставник, словно не имея сил удержаться, исподлобья глядел на княгиню, чуть жмурясь, как глядят на яркий огонь люди с сильным зрением.
Делая вид, что ничего не замечает, княгиня раскрыла книгу на месте, где она была заложена накануне, придвинула, взяла карандаш:
- Итак, что нам предстоит сегодня? Дочитаем главу или...
И вдруг, как будто вспомнив внезапно, остановилась, спросила совсем иначе, мимоходом:
- Кстати: что мое дело с обществом помощи сиротам военных? Видели пана презуса ихнего? Кажется, Лукасиньский, так его? Майор или капитан?
- Валериан Лукасиньский, майор, ваша светлость...
- Ох, без величанья ж, я просила... Свои мы люди...
- Простите, княгиня... Майор Валериан. Он хотел прийти около этого времени. Я уж там распорядился. И если ваша... вы, княгиня, пожелаете?
- Ну, еще бы, конечно... Я уж приготовила даже пакет... Только вы сказали: секрет большой и для всех! Только вам, мой друг, я могу... Вы понимаете меня, я вижу...
- Княгиня, - почти задохнувшись от волнения при такой ласковой фразе, пробормотал Фавицкий. Он хотел еще выразить шаблонными словами свою преданность и все прочее, но в дверь постучали.
Вошла Зося.
- Ваша светлость, там дежурный. Пане Фавицкий приказали сюда им доложить, если придет майор Лукасиньский...
- Ах, к вам гость? Или по делу?.. Жаль, что теперь, когда мы работаем. И неловко заставить его ждать... Знаете что, Фавицкий? У вас не очень большой разговор?
- Десять слов, ваша светлость, маленькое дело, только спешное, простите...
- Ну, так примите его здесь, на моей половине... В синей гостиной. Зося, скажи, пусть туда проводят этого капитана... или майора? Кто там такой... Пан Фавицкий там его примет и поговорит... Иди...
В гостиной, куда ввели майора, он нашел Фавицкого.
- Вы очень аккуратны, пан майор, - любезно встретил его наставник. - Прошу, вас ждут. Все прямо. Четвертый покой отсюда. А я буду ожидать вас здесь...
Косые красные лучи холодного зимнего солнца, сходящего к закату, освещали всю комнату и, облитая ими, вырезалась у стола фигура Жанеты, такая воздушная, стройная, совсем неземная сейчас на вид. Волосы, слегка взбитые на голове, были пронизаны светом. Лицо, одетое собственной тенью, белело, как будто изнутри озаренное другим, нездешним огнем.
Лукасиньский, которому солнце глядело прямо в лицо, слегка зажмурил глаза и залюбовался Жанетой, которую давно уже не видел так близко и наедине.
От легкого волнения порозовело все лицо княгини, слегка дрожали руки и голос, когда она заговорила первая:
- День добрый, пане Валериан.
- Почтительный привет мой светлейшей княгине Лович!..
- Боже мой, как пышно! Бедная "княгиня Лович"... Графиня Жанета слыхала более сердечные приветы.
- Графиня не пожелала больше их слышать... Да и нет ее больше, наияснейшая княгиня!
- Нет?! Вы правы: нет ее! - с глубоким вздохом согласилась Лович, опускаясь в кресло и указывая место майору недалеко от себя.
Настало небольшое молчание.
- Я весь к услугам яснейшей княгини. Что прикажет ее светлость?
- Ничего. Мне только хочется знать: за что не любит Польша Константина? Чего она желает еще? Зачем усиленно готовит гибель ему... и себе?
- Гибель ему? Себе?.. Кто может знать это, княгиня? - бледнея, насторожась, задал встречный вопрос майор. - И почему я, маленький винтик машины, простой, незначительный офицер - должен дать ответ на эти вопросы от имени всей нашей отчизны?
- Каждый обязан дать ответ. А вы больше других. Если я вызвала пана Валерия, если так говорю с вами, - не вызнавать хочу тайну... Это же можно мне поверить, что я знаю, о чем говорю! - твердо возразила Лович. - Не гибели, а блага общего ищу я... Оберечь хочу и отчизну... и мужа, как умею. Но без предательства, верь, пан Валериан.
- Я бы стер с лица земли того, кто заподозрит в предательстве... графиню Жанету... светлейшую княгиню Лович. Даже самого себя! Пусть так. Я отвечу. Но раньше еще один вопрос: неужели княгиня полагает, что спасение отчизны или хотя бы... ее мужа находится вот в этих слабых руках?
Майор вытянул свои напряженные, холодные сейчас руки.
- Нет. Оно - в руках судьбы, в воле Неба. Но мы обсудим, обдумаем, поищем и здесь, на земле. Мы же дети Господа Нашего... Он не оставит нас, если мы будем искать...
- С чистым сердцем и в полной правде?..
- Только так!
- Поищем. Хорошо! И - последний вопрос: если даже найдем, уверена ль графиня Жанета, светлейшая княгиня Лович, что тот, кто здесь главное лицо, не говоря уж о самом императоре-круле, что этот примет лекарство, спасительное и для отчизны, и для него?
- Я постараюсь, чтобы он исполнил... Я давно стараюсь, насколько умела понять своим женским умом, своим сердцем... Но об этом после... Итак?
- Итак: я говорю сейчас от лица отчизны. От лица целой нации. Вы - полька, княгиня. И поймете, что я не заблуждаюсь и не ввожу в заблуждение вас. Нет ни одного честного, истого поляка, который бы в этот миг не думал, не чувствовал всего, что выскажу я... Не желал бы того же, не стремился бы к тому, что меня влечет... Отказался бы от жертвы, на какую готов я и мои товарищи...
- Вы правы, я знаю... И вас - немало. Это тоже мне известно...
- И ему? Цесаревичу тоже известно?
- Ему говорят. Но он плохо верил до сих пор...
- Ну, так теперь в Петербурге его уверят... Но все равно... Итак, я говорю.
- Говорите смело. Я - жена Константина. Я люблю его. Но - я полька и честная женщина. Видит Бог.
- Вижу и я. И вижу я также свою отчизну. Много славы изведала она в прошлом, может быть, еще больше - горя! Но никогда столько позора и стыда не знала она, как сейчас! Как грязная старуха, она вымаливает и покупает ласки победителей. Как у распутной девчонки у нее берут за подачки все самое святое, обглоданными костями кормят и подкупают ее, когда-то славных и знатных магнатов-сыновей... И кто? Сам государь народа, победившего нас, открыто признал, что наш народ просвещенней его собственного, что мы имеем больше права на свободу, на политическую самостоятельность... А уж потом, когда он просветит своих, он даст им ту хартию, какую имеем мы. И что же? Все это на словах. А на деле - мы илоты. Как в старом королевском замке - Ланской хозяйничает с Новосильцевым, прикрываясь тенью безногого Зайончека, так в каждой мирной хате польского хлебороба может распоряжаться опьяневший москаль, а в доме шляхтича панует московский чиновник, держа под мышкой книгу законов и статуты нашей "законно-свободной" конституции!.. Ряды нашего офицерства наводнены иностранцами и русскими. Это называется слиянием народностей. Наши школы - под чужим надзором. Даже наши храмы не свободны от него. Ксендзы должны петь "алиллуя" по московскому камертону и образцу. Наш святейший митрополит Сестренцевич - ставленник России, и его заместителя ищет теперь не собор нашего духовенства, а... муж графини Жанеты, российский цесаревич, - по указке и советам своих адъютантов-друзей... Или это не так, светлейшая княгиня? Вы молчите? Пойду дальше. Все бы это можно снести. Победа дает права, даже если победитель и уступает во многом тем, кого воля Рока покорила под грубые ноги новых вандалов. Но мера должна быть во всем. Можно убить человека, и ему будет легче, чем жизнь под вечным глумлением, в непрерывном позоре. А он висит над нами, над целой страной. Посмотрите на окружающих вас, не говоря уж о самом вашем супруге, княгиня Лович! Одно презрение к Польше и полякам, порою - затаенное, а чаще - явное, наглое, искреннее, вот как у Ермолова, сквозит в каждом взгляде, в каждом движении. За что? Наше несчастье не изменило нашей души. Наше поражение не лишило нас всего, что хранят в уме и сердце лучшие люди народа... Сокровища ума и искусства, дарованные миру польским народом, не вытерты со счета ударом московского штыка. За что же так презирать?! Этого именно и не можем больше мы выносить. Вы видели: один за другим без звука наносили себе удары мои товарищи еще так недавно, чтобы только крикнуть без слов миру, написать кровью на страницах человеческой хартии: "Поляки не выносят презрения и стыда!" И это помогло лишь на короткое время. Выросла свежая трава на могилах Велижека и четырех его товарищей-мучеников... И снова началось почти то же, что было раньше. Ваш муж - неукротим и груб. Его приспешники подстрекают ради личных выгод своего начальника и патрона... И сами, где можно, глумятся над нашим же родным народом... выбора больше нет. И мы решились, княгиня Лович. И возврата тоже нет!
- Но вы погибнете прежде всех... Вы преданы почти до конца... и будете все открыты, а потом...
- Осуждены? Конечно, княгиня. Пилат умыл руки, когда осудил. Теперешние пилаты еще более чистоплотны. Они моют руки в братской крови. Шпионы? Предатели? В каждом заговоре их имеется точно определенный процент. Такова статистика. Вопрос в том, кто быстрее работает - они или честные люди? И если последних много, если они сделают сразу натиск...
- И все-таки не будет ничего... то есть прочного, ради чего стоило бы жертвовать жизнью таких хороших, честных людей... тысячами, десятками тысяч жизней жертвовать понапрасну... Да! Вы ли не знаете? Россия - гигант... а Польша...
- Пигмей, Давид! Если захочет Рок, Голиафа не станет... Рухнет колосс на глиняных ногах, как идол, виденный во сне древним царем-завоевателем.
- Пустое, пан Валерий... Россия слишком живуча! Миллион солдат с новым Цезарем, с гениальным полководцем во главе вошел в пределы этой страны. И что вышло?
- Их гнали вилами русские бабы, вы правы. А польки ласково принимают победителей. Даже чересчур лас... Простите! Видит Бог, я не хотел обидеть никого.
- Ничего, обижайте! Может, вы и правы... Обижайте. Только берегите себя... Берегите отчизну!.. Она погибнет... погибнете вы! Неужели это - желанный исход?
- Пожалуй. Я не осуждаю на гибель отчизны. Спаси Господь ее и мой народ. Но... вы полька... Вы должны же согласиться и понять: лучше погибнуть свободными людьми в неравном бою, чем томиться в позорной неволе, покрытыми презрением победителей, презрением целого мира! Лучше Суворов и Прага, чем жить во власти... прихвостней Бельведера!..
Оба смолкли, стоя друг против друга со сжатыми, заломленными руками, с опущенной головой.
- Так что же делать? - с тоской вырвалось наконец у Жанеты.
- Терпеть, молиться и ждать, как вчера сказала моя мать-старуха...
- Молиться... ждать?.. - беззвучно шептали бледные губы Лович. Она казалась сейчас мертвой, такой синевато-серый оттенок приняло ее лицо.
Майору стало тяжело глядеть на страдающую женщину.
- Могу еще чем служить княгине? Нет? Глубокое почтение свидетельствую дочери моего народа, графине Жанете.
Цесаревич сдержал обещание, не зажился в Петербурге и уже в начале февраля по новому стилю был у себя, в Варшаве, "дома", как он говорил.
Вообще разговорчивый в своем кругу, он привез теперь новостей без конца. Но отрадных мало.
- Брат - сплином одержим, прямо скажу! Матушка - совсем расклеилась. Михаил злится, что его "замуж выдать хотят против воли", за немку, конечно. Он у нас скоро будет... Один брат Николай счастлив, а тоже благодаря жене, как и я! Еще теперь, когда сынишка у них... Племянник Саша. У-у, какой. Вот нам бы. Голубка ты моя. Видишь, что может хорошая женщина сотворить! Как и дурная - зла настряпает немало... если в руки нас заберет. Вот как эта юродивая старушка - Криденерша, которая одно время и брата затуманила, пока он не встряхнулся. Или теперь - графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская!.. Монахами даже вертит, самыми главными у нас теперь в столице. Фотий у нее первый дружок... Знаешь, какой-то бойкий мальчишка-стихотворец про нее ловкий стишок состряпал: "Благочестивая жена! Душою - Богу предана, а грешной плотию - архимандриту Фотию"... Ха-ха-ха... Здорово!.. Попы да монахи, да дамы, наполовину свихнувшиеся, теперь у нас в особой чести!.. - не то улыбаясь, не то с затаенным сожалением проговорил он. - А тут что нового? Писала ты мне. А все же...
- Ничего особенного. Говори ты. Мы все тебе передавали... От тебя мало вестей приходило.
- Не люблю я бумагу изводить, в чернилах пачкаться. Оттого верно, что в детстве меня уж очень мучили, заставляли читать, писать, а я не хотел. Лучше бежал в солдаты играть... Вот и до сих пор так. Каков в колыбельку... Ха-ха-ха... А ты поправилась без меня, женка моя милая. Ухаживал кто-нибудь за тобой тут? Ваши полячишки не промах. Чуть муж из дому, глядишь, сейчас чужой петух летит на крышу и... Ну, ну, не хмурься. Ты и шуток не любишь этих. Знаю.
- Нет, ничего... А скажи, про какое важное письмо ты поминал, что написал в Петербурге государю и хотел мне лично все сказать? Почему вдруг, там живя, к брату письма писать пришлось? Я даже встревожилась. Что такое?
Вопрос, видимо, смутил Константина.
- Да, да... Надо тебе рассказать... И показать даже. Нельзя, ты у меня первый министр мой и советник. Да еще в таком деле. Бесповоротно теперь решено. Я не буду носить российской короны... никогда!
- Отречение? Ты подписал отречение?
- Вроде того... Вот, взгляни. Письмо, знаешь, такое... формальное... Я список с него привез... Вот...
Он достал из кармана шлафрока письмо, очевидно, нарочно захваченное сюда, в опочивальню жены, чтобы наедине прочесть и обсудить можно было такой важный документ.
Быстрым движением оперлась княгиня локтем на подушку, придвинула ближе свечи, стоящие на ночном столике у кровати, и стала читать.
- "14 января, 1822 года". Три недели тому назад... Всего три недели!.. "Приношу сию всенижайшую просьбу". Почему такой для тебя обидный, унизительный тон, Константин? Разве нельзя было без этого?
- Как ты не понимаешь? Правда, он всего на полтора года старше, но - мой государь. Глава нашей семьи. Мой благодетель. Тебя я тоже, счастье мое, получил из его рук, по его слову и ходатайству перед матушкой... И с детства уж так. Ты читай, что пустяки смотреть? Так следует. Я лишь первый слуга моего государя, наравне со всеми русскими.
- О, если бы наши поляки так умели думать и поступать! - с невольным вздохом вдруг сорвалось у Лович.
- Ваши поляки? Да, строптивы, неуживчивы... Да с чего это вы вдруг? Так, к слову сказалось? Ну, читай. Видно тебе хорошо?
- Видно, видно...
Глаза скользят по ровным, связным строкам. Плохо разбирает Лович руку мужа. Но тут сама значительность минуты придала ей соображения.
Вдруг рука с листком дрогнула.
"Не чувствуя в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтобы быть когда бы то ни было возведену на то достоинство, к которому, по рождению моему могу иметь право, осмеливаюсь просить вашего императорского величества передать сие право тому, кому оно принадлежит после меня".
- Как ты мог про себя так написать? Неужели и это унижение, самобичевание такое тоже необходимо? Скажи, милый!
- Пожалуй, необходимости особенной не было. Мы просто с братом говорили: почему бы лучше царствовать Николаю, а не мне? И я высказал... Брат согласился, что мои недостатки, как государя, слишком значительны. И посоветовал их перечислить в этом письме... Сам продиктовал мне...
- Про...диктовал?
- То есть напоминал мне мои же слова... подсказывал... Я и написал... Ну, потом уж не вычеркивать... Дочитывай скорее... Сразу потолкуем... Так ты и плохо поймешь даже иное место. Читай спокойно.
- Я спокойна, как видишь.
- Да, по видимости спокойна, кто говорит. А в глазах - зеленые искорки запрыгали. Знаю я это твое спокойствие. Лучше бы злилась. Читай... Надо уж сразу!
"Сим могу я прибавить еще новый залог и новую силу тому обязательству, которое дал непринужденно и торжественно при случае развода моего с первою моею женою", - быстро читает Лович.
- Ах, вот что! И развод, то есть брак наш помянули... Понимаю...
- Читай... Доканчивай...
"Я же потщусь всегда, поступая в партикулярную жизнь, - дочитывает княгиня, - быть примером ваших верноподданных и верным сыном любезнейшего государства нашего. Константин".
Рука с листком упала на подушку.
Оба не решались заговорить, чтобы под напором сильных ощущений от наплыва мыслей не высказать чего-нибудь неподходящего к такой минуте; наконец он спросил:
- Ну, что скажешь, мой первый советник? Только не придирайся, пожалуйста, к выражениям и словам...
- О, нет, сохрани Боже. Одного не пойму, как это так? Не предупредили тебя, не сообщили сюда. Чтобы ты мог тут обдумать, обсудить... Как это так?
- Не удивляйся... И брат, и матушка не думали... Вышло случайно.
- Ты полагаешь? Они не думали раньше, когда звали тебя?
- Уверен даже...
- Ну, если ты уверен, тогда конечно, - с какой-то затаенной горечью согласилась она. - Но все-таки вырвать у человека такую бумагу там, где он не имел возможности хорошо взвесить, спросить друзей.
- Никого и спросить нельзя было бы. Кроме тебя, матушки и нас с братом - никто не знает и не должен знать пока...
- Вот еще как? Ну, тогда другое дело. Но как же все вышло, скажи? Они убеждали тебя, советовали?
- Не совсем. Брат жаловался на тяжесть власти. Я, конечно, знаешь мои мысли, поддержал его хорошо. Говорю: ни за что не хочу быть императором. Мое слово было подхвачено как-то ненароком. Матушка больше, потом и Александр. Она сильнее любит Николая, особенно, когда внук у ней явился... Ну, не отступать же мне от своих постоянных намерений и слов. Я написал... Вот и готово!
- Готово, да. Значит, российская корона Николаю. А польская?
- Об этом речи не было. Я не думал... Да если бы и подумал... Не для меня, скажем, для наших детей, если Бог пошлет... Так в эту минуту говорить, как будто торговаться об уступке... Я этого не мог, знаешь меня!..
- Знаю, знаю!.. Кто тебя не знает, мой рыцарь бескорыстный!..
- Не торговать же мне своею честью и собой!.. Да, дело не ушло. Что-то мне сдается, что так и будет. Недаром короноваться в Варшаве откладывал брат... Легче, значит, передать польскую корону, кому захочет... И потом все он меня уговаривал ладить с вашими, заслужить здесь общую любовь. Как будто я и так не стараюсь, всех сил, всей души не кладу. Сказал ему, а он так осторожно - знаешь его привычку: "Ты прав, брат. Но люди злы и вечно недовольны. Будь воздержаннее, если можешь!.." Право, как будто я злой Огре-людоед тут у вас... Скажи, ты полька, ты должна знать, стою я доверия и расположения вашего народа? Конечно, если серьезно на дело взглянуть, обойдя мой нрав суровый?.. Скажи?..
- Стоишь, стоишь, милый, успокойся! - прильнув к мужу с неожиданным порывом ласки шепнула она. - Бедный ты мой... Милый!..
Когда после порыва бурной ласки Константин лежал, успокоенный, усталый, блаженствующий, княгиня не погрузилась в дрему, как всегда, а снова приподнялась на подушке и заговорила, зная, что в эти минуты муж особенно покорен ее ласковым внушениям и просьбам.
- Знаешь, что я думаю, муженек? - тихо спросила она.
- Что спать тебе пора, женушка, да? Хочешь, я огонь задую...
- Нет, нет, постой. Я не хочу спать. Вес думаю о письме... о Польше. О короне, о твоем характере... О многом думаю. И кажется мне... Не сердись, я не упрекать желаю. Ты очень изменился против прежнего...
- Ради тебя, птичка...
- Пусть так. Но кое-что осталось...
- Ах, вот ты к чему? Говори прямо, жури, брани. Я люблю слушать твои ласковые, нежные упреки. Так мамка Елена, гречанка бранила и - целовала меня, когда я орал без конца или вел себя плохо... И ты так... Ну, жури... я закрою глаза, но не усну... Жури!
- Не журить, просить хочу. Ради любви твоей и моей к тебе... Сдерживай себя еще больше, если можешь. Ты не знаешь, какое горе могут принести неосторожные слова. Порой сильнее, чем злой, обидный поступок. Если б ты помнил...
- Все помню и все знаю. Ты же не можешь сказать, что я совсем не изменился, такой же несдержанный, как был раньше? Ведь я много терпеливее и мягче теперь. Осторожнее в поступках и словах. Часто, когда гнев начинает овладевать мною, я слышу твой милый голос: "Константин, прежде подумай, а потом говори!.." И я думаю, сдерживаю себя, насколько могу.
- Правда, правда, милый. Я это заметила. Особенно после нашего брака. И благодарю Бога, если хоть этим могу быть полезной тебе и всей моей стране. Но теперь остается идти дальше. Всегда сдерживаться, обсуждать каждый поступок! Ты, такой умный, такой добрый, великодушный! Никто тебя не знает, как я... Отчего же люди не могут видеть тебя постоянно таким? Чтобы не боялись своего князя, а боготворили его, как я, бедная маленькая женщина! Постарайся, милый мой! Я тогда буду совсем счастлива и за тебя... и за себя... и за отчизну, за мой народ. Ведь я полька. Я не хочу быть равнодушной к тому, что вижу, что слышу кругом... И я боюсь. А что всего тяжелей - боюсь тебя, твоего характера. Иногда словно злой дух овладевает моим добрым, кротким мужем... И вдруг случится...
- Что случится, Жанета? Что ты видишь и слышишь вокруг? Ты что-то не досказываешь, таишь от меня? От меня, Жанета?! Когда я ничего не скрываю, как Богу, исповедуюсь тебе...
- Ой, нет, вздор, пустое. То же, что и сам ты мне порою говорил: есть недовольные в Варшаве и во всей стране. Особенно среди панов, не среди войска. Нет, этого я не думаю. Оно ворчит на строгость. Ему обидны твои суровые меры и слова порой. Но оно любит своего "учителя", я знаю...
- Дай Бог. Если бы еще и тут я встретил обман?.. Не знаю, стоит ли и жить тогда?! Если боевые товарищи совсем не поймут, пойдут против меня?..
- Нет, нет, успокойся. Они никогда не пойдут. Даже наши поляки. А о ваших русских и думать, конечно, нечего. Но... надо их беречь, щадить. Не надо испытывать человеческое терпение слишком сильно... Не правда ли, милый?..
- Да, да! - охваченный тяжелым раздумьем, безотчетно как-то отозвался он.
- Ну, вот. И помни это... всегда помни. А тем злым, враждебным людям не надо давать повода клеветать на себя... Они готовы подхватить каждую твою ошибку, раздуть ее, пустить по свету сотни небылиц из-за одной маленькой неосторожности, совершенной тобою на самом деле. Так с этими, с недругами, надо быть еще сдержанней, еще мягче и любезней, хотя бы на вид. Ты согласен, милый?
- Да, да...
- Тогда понемногу раздражение утихнет. Старое, забудется. Новых причин для вражды, для заговоров не явится. Понемногу сами же наши поляки станут лучшими защитниками твоими перед братом-государем, перед целым светом. Правды ни дурной, ни хорошей не утаишь, если она касается целого народа... И мой Константин станет господином Польши не только по указу брата короля. Он сам будет признан первым другом и защитником, первым лицом в стране. Без короны - будет крулем мой милый супруг. Ведь хорошо бы это, да?..
- Да, да...
- Так, обещаешь? Попробуешь? Возьмешь себя совсем в руки, милый? Правда?..
- Да, пра... Постой... Я должен тебе сказать... Только подожди...
Медленным, тяжелым движением, как во сне, он потушил свечи у кровати. Комната сразу погрузилась во тьму. Одна лампада озаряла иконы в углу и этот слабый свет нарушал темноту.
- Вот так, теперь мне легче будет сказать, - глухо, словно с трудом заговорил Константин, - ты первая узнаешь. Никому, даже врачам я не говорил. Боюсь, они мне ничего не откроют, но я угадаю по их лицу... Слушай... Я сам все понимаю, что делаю хорошо или дурно. Но порою бывает, что, понимая очень ясно неправоту, жестокость, глупость свою, - удержаться не могу! Да. Это так страшно. Словно другой кто входит в меня и говорит моим языком, двигает моим телом. А я сам хочу удержать безумные порой поступки этого, чужого, и не могу! Страшно и вспомнить!..
- Милый, ты думаешь?.. - вдруг прижавшись к мужу, прошептала Жанета. - Думаешь, рассудок уходит от тебя порой? И ты это испытал?
- Нет. Рассудок не теряется. Я все понимаю, говорю тебе. Воля чужая, воля не моя. Нет моей воли надо мной самим. И в такие минуты, я заметил вот здесь. Дай руку. Чувствуешь?
Он взял ее похолодевшую руку и коснулся затылка почти у самой зажирелой своей шеи. Пальцы Жанеты слегка погрузились в жирные покровы головы, слабо прощупывая череп.
- Что же тут? - спросила она в нарастающем безотчетном ужасе.
- Ничего нет там, снаружи? Не ощущаешь? А я в эти минуты своего... раздвоения, что ли, здесь чувствую такую боль, как будто оторваться что-нибудь хочет от черепа или давит на самый мозг... И это еще больше раздражает, доводит до последнего, до слепой ярости порой... Вот тогда я становлюсь опасен... всем на свете!
- И себе больше всех! - словно успокоенная, проговорила Жанета. - Значит, просто ты перестаешь владеть собой? Не то чтобы безумие... Чувствовать безумие гораздо страшнее... Но скажи, что вызывает такие приступы? Нельзя ли придумать, как бороться с этим гневом?
- Пробовал. Не могу. Еще ребенком, когда Ла-Гарп порою дразнил меня или, по-моему, бывал несправедлив, наказывал напрасно, я выходил из себя. Кусал ему руки. А однажды даже повесился на шнурке от гардины... тут же, на шпингалете окна... Он заметил вовремя, едва отходили меня. Вот до чего я был необуздан еще тогда, ребенком.
- А тебя не старались смягчить, только дразнили... Бедный... Но теперь? Ты вырос. Ты столько видел, жил. Все знаешь...
- Вот, вот. Ты тронула нечаянно самое важное. Эти припадки случаются совсем неожиданно у меня. Если я вперед знаю, что должно случиться. Пускай даже самое неприятное, страшное, дурное, я уговорю себя заранее, найду утешение, выдержу столкновение спокойно, как кремень. Но когда самый пустячный неприятный случай неожиданно выведет меня из равновесия, я понемногу теряю волю... Или сразу в глазах засверкают красные искры... Заломит там, в затылке... И... вспоминать даже тяжело. Знаешь, что раз было? Ты видела, я очень люблю лошадей. Всегда у меня есть один-два любимца. Я езжу на них, кормлю хлебом, даю сахар... Мы друзья. Вот на смотру воспитанников-кадетов я сидел на таком любимце... Объезжаю фронт. Так все хорошо. Я доволен, горд. Солнце ласково греет, по-моему!.. Юные голосишки так звонко печатают у меня с правого фронта: "Здравия желаем, ваше... высо..." Вдруг мой конь делает лансаду. Испугался чего-то или оступился на ходу. Я дернул повод, шпорю. Он пуще... Горячится, дыбится. Я натянул трензель, мундштучу... Он на дыбы совсем... Скачок и понес! Не помню, что стало со мною. Все видят, что я... я - не могу справиться с конем!..
И тут же вторая мысль: что если внезапное бешенство овладело конем? Помчит, уронит, растопчет под ногами или голову разможжит мне о попутные деревья, о придорожные камни... Так ярко увидел я это. Сердце упало. Совсем помутилось в голове. Умереть из-за бешеного животного, так, по-пустому! Умереть до поры? Страх оледенил меня. Мгновенно я выхватил палаш и...
- Убил коня?
- Изрубил до полусмерти. Он, покрытый кровью, дрожа, остановился. Я соскочил. Конь упал. Я опомнился. И долго-долго жалел его... И стыдно мне так было. Все от неожиданности. Знай я, что он может козырнуть, я бы справился с ним легко. Но я так верил в его покойный, ровный ход, в его покорность. И вдруг?! Так бывает и с людьми. И потом, сказать не могу, Жанета, как мне бывает тяжело и стыдно порой, когда приду в себя... Ты только первая знаешь...
- Милый, бедный мой!.. Как изломали твою душу, всего тебя... Но все же это поправимо... Это же не безумие, успокойся. Поговори, на самом деле, с врачом, с хорошим... Только я теперь могу тебя успокоить: это не безумие! То - гораздо страшнее.
- Ты думаешь? Как уверенно ты сказала. Почем ты знаешь, мой милый министр? Или ты можешь быть и врачом для своего глупого мужа?
- Нет. Я тебе должна тоже сознаться... У меня одно время было нечто... Я долго, целый год боялась, что сойду с ума, как это случилось с отцом от ревности к моей маме... Только я не ревновала, нет. Просто лет шестнадцати, когда из ребенка стала совсем женщиной, - понимаешь? - у меня что-то было. Видения наяву. Я теряла сознание, хотя продолжала ходить и говорить. Но потом не помнила, что было со мной в эти дни и часы... Много страшного было тогда. Особенно, когда лечили меня... Забудем лучше... Не надо и вспоминать! - содрогаясь, оборвала Жанета.
- Не будем вспоминать, правда. Пусть Господь поможет тебе и мне. Бедная, так и ты?.. Бедная... бедная!..
И он, шепча тихие ласки, нежно гладил жену по мягким волнистым волосам, по лицу, мокрому от слез.
И его странное, едва различимое в полутьме лицо все было облито слезами.
Так с тихими слезами и заснули "хозяин" Польши и жена его княгиня Лович.
...Дней пять спустя Жанета сидела за уроком с Фавицким, когда неожиданно вошел Константин с каким-то пакетом в руке.
Фавицкий вскочил, поклонился неловко и очень смутился, как будто у него явилась мысль: не вызван ли неожиданный приход какими-либо сплетнями? Или сам супруг подследил, несмотря на свою близорукость, какими глазами порою наставник глядит на ученицу?
Константин ласково кивнул ему.
- Я помешал? Не надолго. Сейчас вас позовем, Фавицкий.
Когда он вышел, цесаревич подал княгине листок, исписанный знакомым ей почерком Александра, испытавшим постепенные изменения, особенно за последние десять лет, но сохраняющим основной характер: смесь старинных по начертанию букв, твердых линий и кверху стремящихся росчерков с тонкими соединениями, с легкими, нового типа, знаками, причем в одном и том же слове две-три буквы стояли совершенно особняком, как будто отбившиеся от стаи одинокие птицы, а конец из нескольких букв слитно и сжато стоял как отчеканенный решительным нажимом пера.
Княгиня стала читать вслух; хотя и медленно, с запинками, но довольно верно, не особенно коверкая ударения, не накладывая польского произношения на твердые согласные русской речи:
"Любезнейший брат! С должным вниманием читал я письмо ваше. Умев всегда ценить возвышенные чувства вашей доброй души, сие письмо меня не удивило. Оно дало мне новое доказательство искренней любви вашей к государству и попечения о непоколебимом спокойствии оного.
По вашему желанию предъявил я письмо сие любезнейшей родительнице нашей. Она его читала с тем же, как и я, чувством признательности к почтенным побуждениям, вас руководствовавшим.
Нам обоим остается, уважив причины, вами изъясненные, дать полную свободу вам следовать непоколебимому решению вашему, прося всемогущего Бога, дабы Он благословил последствия столь чистейших намерений.
Пребываю навек душевно вас любящий брат
После молчаливого раздумья княгиня вернула письмо мужу. Он сложил тщательно лист и спрятал снова в конверт, затем, словно не ожидая даже отзыва со стороны жены, взял ее руку для прощального поцелуя. Крепко прижав к груди его голову и горячо целуя ее, она тихо проговорила: