очень привязчив и если привыкнет к кому-нибудь, с трудом отвыкает... Чуть ли не построили план: снова поселить в этом доме былую пассию... под предлогом, конечно, ее материнских чувств и слабого здоровья Поля. Мальчик, правда, весь золотушный... Уж от кого, не знаю... Тут я приняла свои меры... Но и другие обстоятельства есть против меня... Видишь ли: она - мать. Муж очень гордится, что у него есть сын! А я... пока не могу порадовать его... Даже больше... Кажется... боюсь поверить... Но мне не суждено быть матерью... Врачи, вот этот Пижель и другие говорят: у меня там что-то неправильно внутри... Надо долго лечиться, укрепить организм, поехать на воды... На полгода, может быть, и дольше!..
- Так о чем думать? Поезжай скорее! Дашь ребенка мужу и никакая больше мамзель не посмеет...
- Ах, молчи! Неужели я стала бы откладывать, если бы?..
- Если бы что? Я не понимаю!..
- Ты же сама замужем... любишь мужа. Молодая и он молод. Мой хотя уж и в летах, но... хуже молодого... такой пылкий у него, ненасытный темперамент. Он и недели не может прожить без женской ласки... А я уеду, оставлю его, чтобы любая дрянь... та же самая Фифина втерлась на старое место?! Никогда... Лучше... лучше лишиться радости, не быть матерью... Не ласкать своего малютки!.. Но потерять Константина?.. После стольких лет ожиданья, после таких мук и борьбы?! Нет, я умру тогда... захирею в один год... если только сама не наложу на себя... О, Господи, спаси и помилуй меня, Кротчайший Иисусе!..
И она часто, быстро стала осенять себя крестом.
- Ты одна? Кто был у тебя нынче?! - нежно целуя Жанету, спросил Константин, когда, вернувшись домой, застал ее сидящей в той же беседке, где она была с сестрой, куда вернулась и после визита доктора. - Да что с вами, ваша светлость? Отчего вы так грустны? Сегодня именно не годится вешать носика, светлейшая княгиня Ловицкая и прочая, и прочая, и прочая... Ха-ха-ха!
Довольный, радостный, он бросил ей на колени большой пакет со знакомой уже Жанете личной печатью Александра, императора и короля.
- Что это значит? Что такое? Почему этот титул? И поминаешь город Лович? Объясни, Константин. Знаешь, я так волнуюсь от всяких пустяков... А ты...
- От радости не будет вреда. Раскрой и читай. Нарочно привез тебе нераспечатанным. Не угодно ли, ваша светлость, вскрыть высочайший указ! Я при нем получил особое письмо от брата Александра. В нем и для тебя несколько дружеских слов... Потому-то я знаю и содержание указа... Ну, читай вслух...
Усевшись у ног жены, он вытянул поудобнее свои ноги, прислонился головой к спинке кушетки, подложив под затылок руки, полузакрыл глаза и готовился слушать.
Чуткое ухо Жанеты уловило затаенную тревогу в громком, раскатистом говоре мужа, словно бы он не был уверен: как примет новость жена? А самому хотелось, чтобы указ произвел хорошее впечатление, доставил радость.
Раскрыв пакет, Жанета развернула плотный пергамент и прочла глазами обычный заголовок: "Мы, милостью Божией"... и т.д.
Потом стала читать текст, не громко, но отчетливо, чтобы мог хорошо разобрать Константин, вообще не любивший, если читали что-нибудь очень быстро.
- У меня тогда голова не поспевает за чужим языком, а это досадно! - говорил он.
- "Согласно существующему установлению об Императорской Фамилии, - читает Жанета, - объявляем, что... титул великого князя, цесаревича Константина Павловича ни в коем случае не может быть сообщен ни его супруге, Иоанне Грудзинской, ни детям, кои могут быть от сего брака"...
- Что? Что такое? Почему здесь это сказано?
- Ничего, успокойся, Константин, - удерживая поднявшегося князя, остановила Жанета, - это же только повторение манифеста, которым был разрешен твой развод и вторичный брак со мною... Должно быть, надо так по законам и здесь повторить объявленное решение, чтобы крепче было! - с совершенно неуловимой иронией проговорила она, и, усадив мужа, хотела продолжать чтение.
- Постой... Я сам дочитаю...
Он взял пергамент, заскользил по нему глазами и, наконец, громко црочел:
- "Сим объявляется, что Нами пожаловано было Великому Князю, цесаревичу Константину Павловичу в вечное владение имение княжества Лович. А так как цесаревич великий князь по сему имению намерен сделать такое распоряжение, чтобы супруга его, Иоанна, графиня Грудзинская, была допущена к соучастию по владению означенным имением, то положили Мы удостоить и сим удостаиваем нынешнюю супругу возлюбленного брата Нашего, великого князя Константина, Иоанну Грудзинскую, к восприятию и ношению титула княгини Ловицкой. Также изъявляем желание и повеление наше, дабы титулом этим, с именованием во всей российской империи светлейшей княгиней, - сия Иоанна Грудзинская во всех публичных и частных актах именована была сама, равно как и дети, которые прижиты будут от настоящего брака. Дано в 8-й день июля, сего 1820 г. царствования Нашего в девятнадцатый год, в С.-Петербурге". Вот и подпись брата Александра. Рада? Довольна?
- Очень, милый!.. И признательна императору... Но зачем это? Дорогой мой, ты же знаешь, я...
- Знаю, знаю... Я это все говорил брату. Он также хорошо осведомлен о твоем честолюбии. Я как-то прямо сказал: "Она хочет быть или просто моей женой, или царицей Зенобией, владычицей Востока". А брат ответил: "Византию, может быть, мы еще, с помощью судьбы, приготовим для вас обоих. А пока прошу принять небольшой титул. Твоей жене нельзя оставаться просто графиней Жанетой. Княгиня Лович для начала будет звучать недурно"... Слышишь, птичка: он сказал, для начала!..
- А ты будешь больше любить светлейшую княгиню, чем бедную графиню Жанету?
- Дорогая птичка! Ты же знаешь: с каждым часом, с каждой минутой люблю я тебя все сильнее помимо всяких титулов и указов... Мне казалось только... я думал...
- А я ничего не хочу думать. Ты доволен этой бумагой? И я ей рада, говорю тебе от чистого сердца! Только люби меня... Только... О, мой милый... как мне сказать...
И, закрыв глаза, она прильнула вся к его груди.
Спокойная, счастливая полоса, которую переживал цесаревич в начале этого года, как будто собиралась пройти - и навсегда.
Нельзя было указать ни точных причин, ни верных признаков подобной перемены, но она ощущалась не только самим Константином, но и всеми окружающими. Что-то носилось в воздухе, сквозило в отношениях польского общества, даже в рядах тех самых войск, своих и польских, которым отдавал все время и душу свою Константин.
Правда, главное дело было почти закончено, еще год-другой и сформирование сорокатысячной польской армии, образцовой по выправке и снаряжению, завершится сполна. Но успешное выполнение этой крупной задачи влекло за собою немало новых забот для цесаревича.
В начале сентября по старому стилю назначено открытие второго сейма, а недели за две до этого дня снова прибудет в Варшаву Александр, по пути желающий посетить и вторую школу подпрапорщиков в Калише.
Значит, снова предстоит приятная, но утомительная работа парадировки, ученья, смотры, а потом - заседания сейма, где Константин тоже выступает порою, говоря свои депутатские речи на французском языке.
Не любит цесаревич этих дней сейма. Совсем выбивают они его из обычной колеи. А на этот раз, если верны донесения друзей из среды поляков и русских "разведчиков", сейм обещает быть крайне непокладистым. Все знают, что Александр из Варшавы собирается на конгресс в Троппау, который должен открыть свои заседания в октябре. Что там будет решено, на этих заседаниях?
Неужели придется только что собранной и вымуштрованной армии двинуться в поход, получить боевое крещение? Значит, закоптятся в пороховом дыму чистенькие мундиры... На кочковатых полях битв, под свист бомб и ядер, под напевы пуль - не стройно заторопятся, кой-как зашагают образцовые батальоны... Поредеют молодцеватые ряды... Мундиры окрасятся кровью и повиснут лохмотьями от удара сабель, штыков, от пуль и осколков бомб...
Не любит и не желает Константин войны, не хочет вести в бой молодое свое войско, хотя, по иным причинам, не хотят того сами поляки.
Те рады, рвутся в бой, только не за угнетателей-австрияков, не против задавленных, покрытых былою славой сыновей прекрасной Италии... Они бы знали, куда направить штыки, где найти цель для пушек и ружей, если бы их близкие вожди сказали, что час пробил...
Но те молчат... Значит, надо смиряться и блестящим батальонам, молодецким полкам следует ожидать лозунга, терпеть до срока... Но все же чуют "друзья" москвичи, что неладное творится в душах у их послушных учеников.
И Константин, хотя и после всех, тоже сознает, что изменилось нечто вокруг него. Только еще не может точно определить: в чем дело?
27 августа нового стиля прибыл Александр в Варшаву и до 13 сентября, до дня открытия сейма все шло прежним порядком. Парады, балы и приемы заполнили время.
В последний вечер накануне открытия сейма Александр с цесаревичем, Новосильцев, Ланской, князь Островский, граф Комаровский и еще два-три человека из числа наиболее влиятельных и преданных Александру польских вельмож, обсуждали предстоящие события в связи с тронной речью императора-короля.
- Состав депутатов почти тот же, - проглядывая списки с разными отметками на нем, говорил Новосильцев, - да сами эти господа изменились круто, если верить сообщениям. Вот здесь отмечено: на кого можно вполне положиться теперь из числа всех представителей народа. И двадцати человек не наберется из полутораста... Этого мало, ваше величество!..
- Гм... полагаю. А большинство? Чего оно желает? За кого, за что будет голосовать?
- Ни за кого и ни за что, а против всех проектов законов, предлагаемых нынче правительством вашего величества... Им желательно устроить, по примеру Европы, министерский кризис и взять власть в свои руки. Для чего? Они и сами хорошо не знают. Им важна перемена лиц, а не принципа... Этого коснуться пока они не смеют...
- Пока? А потом, значит, могут осмелиться? Чего же они собираются пожелать потом, когда найдут, что настало их время?
- Кто знает? Может быть, и сами они еще не разобрались в своих желаниях. Зараза идет с запада. А чем кончится дело? Это во власти Господа и вашего величества.
- Ну, что меня касается, - я постараюсь остеречь этих мечтателей... Мне сдается, они все люди искренние, честные, но взаправду отуманенные тем, что кипит теперь во всей Европе... Я их остерегу серьезно. А остальное, вы правы, господа: во власти Божией, как судьба всех царей и их народов. Что еще имеете сказать?
- Есть хорошее средство, - осторожно заговорил Новосильцев, - вот и граф Островский, и другие господа министры согласны и подтверждают это... Нам, как и вашему величеству, известны все главари, демагоги, вздорные вожаки, которые собираются и могут повести за собой господ депутатов нынешнего сейма... Все они - люди, имеют известные слабости... И если повлиять на кого денежной выгодой, на иных - обещанием служебных и почетных наград... словом...
- Подкуп?! Знаю: это - обычная язва, почти неразлучная с представительными учреждениями и на Западе, и всюду. Я на это не пойду! Как совесть велит, как Бог присудит, хочу я править своими народами и царствами... Не обижайтесь, господа: я понимаю, практическая мудрость подсказала вам этот совет... Желание прийти на помощь мне и королевству, которое может испытать вредные колебания, если кучка демагогов овладеет общественным мнением. Но ведь сила слишком явно на моей стороне и потому - уверяю вас, я буду терпелив и осторожен. Вы убедитесь в этом и завтра... и потом, господа. До свиданья.
Отпустив всех, он оставил одного Константина.
- Ну, что ты теперь скажешь, Константин? Все молчал. И я не трогал тебя, понимая, в чем дело. Ты мне одному, конечно, легче откроешь твои задушевные мысли и соображения. Говори.
- Я плохой советчик, ваше величество. В одном твердо уверен: уступать ни на пядь нельзя. Они такое в голову заберут, что сами себе шею сломают и нам наделают хлопот. И вот еще не знаю: как решение ваше насчет западных губерний? Об этом главная речь.
- Ты же хорошо знаешь: я решил их со временем слить со всей Польшей и...
- Умоляю, ваше величество, не делайте того. Со слезами готов просить! И высказать не смогу вам порядком, но чувствую: в этом гибель Польши и нам много зла грозит... Если я только хоть малость заслужил у вашего величества... если...
- Да перестань ты. Не волнуйся так, Бога ради. Если я говорю - решил, это не значит, что сейчас так все и свершится... Вот погляжу на этот второй сейм. Потолкуем на конгрессе... Ты, если будешь свободен, тоже загляни в Троппау. Мне будет приятно потолковать там с тобой...
- Хорошо, ваше величество... Я постараюсь... Но все же...
- Да успокойся. Еще ничего не происходит такого... Ну сядь здесь, слушай, что я тебе скажу... как брату, как многолетнему другу. Я, знаешь, редко пускаюсь в откровенности. Но хочу убедить тебя, что и я не слеп, не опрометчив в моих решениях... Слушай...
Цесаревич, перед этим стоявший у стола, сел ближе к брату. Лицо его выражало напряженное внимание.
- Боже мой, ты словно готовишься принять причастие... Или плохо слышишь и потому весь вытянулся?.. Славный ты мой друг! - улыбаясь заметил Александр, но в то же время он слегка сморщил лоб, свел брови, словно размышляя: надо ли поддаться желанию поговорить с братом по душе или отыграться и теперь какими-нибудь общими словами? Наконец решил и продолжал негромко, задушевным тоном:
- Помнишь, брат, каким глупцом считали меня после Тильзита? Как исподтишка уверяли, что Корсиканец и меня посадил к себе в карман? А потом, когда я выступил на борьбу с этим действительно гениальным захватчиком, меня прямо ославили чуть не безумцем... А затем? В печальные дни Бородина, в годину гибели Москвы - как горели мои щеки и уши от неслышных, но внятных мне укоров, проклятий и глумлений, которые неслись и сыпались дождем на голову мою со всех концов России и целого мира... А чем кончилось дело? Конечно, удача, случай... Господняя помощь, наконец! Но и я, верь, брат, кое-что предвидел, кое-чем помог в великом деле... Так будет и теперь. Вот ты знаешь: волнуется Европа, шевелится Греция и близкие нам народы на Балканах... Сдается, удобный случай потеснить турок и двинуться к Востоку... Мало того: революционеры, хитрые искатели всячески желают втравить меня в войну с Турцией... Но я еще погожу... Пусть они там грызутся, отнимают силы друг у друга. России надо отдохнуть. Теперь насчет Польши. Ты не забыл, как я повел дело с Корсиканцем? Я почти на все соглашался, но не доводил дела до решительного конца. Мы были союзники, но осталось немало важных, спорных вопросов, нерешенных между мною и императором Франции. И когда по-моему настала пора решить эти вопросы так, как я желаю, я поставил их на первую очередь... А все остальное - пришло само собой... Здесь, в Царстве Польском, тоже немало таких вопросов... Но решать их по-нашему, по-русски - не пришла еще пора... Поглядим, что даст будущее, может быть, даже близкое... Понял? Но мы должны быть прямодушны и терпеливы до конца. Может быть, образумятся мои новые подданные, поймут, что худой мир со мною и моей державой - лучше для них всякой доброй ссоры, поймут... Ну, да что нам заботиться об их разумении... Ты-то понял мои мысли?
- Сдается, понял, дорогой брат! Храни вас Господь на славу и величие родины... Я вижу, что мне остается слушать вас и следовать всему, что...
- Господь укажет мне и тебе, Константин, во благо людей, во славу наших царств. Николай тоже согласен со мною. Я уже предупреждал его о назначении, которое мы оба ему готовим, когда... Ну, и об этом до срока не стоит говорить, искушать судьбу. А ты все же приготовь надлежащее письмо с твоим отречением... Время терпит. Хоть перед отъездом моим отсюда дашь мне, обсудим вместе и пошлем его матушке... Согласен?
- На все, что прикажете и пожелаете, дорогой брат!..
- Вижу. Благодарю! А теперь - ступай, отдохни. Завтра предстоит боевой день. Я уж наперед чую... Доброй ночи, брат. Мой привет твоей княгине. Я с каждым разом все больше очарован ею. Ты не ревнуешь? Ну, конечно... Так передай ей... Доброй ночи!..
Вторично стоит под роскошным балдахином у древнего трона король-император Александр и обращается с речью к своим полякам, новым подданным, которые за шесть лет, очевидно, еще не свыклись с новым своим укладом жизни политической и общественной.
Сейчас это видно даже без слов, по выражениям лица большинства депутатов, выбранных народом в обе палаты польского парламента.
Если не явно враждебны, то угрюмо-сосредоточенны лица у большинства. На лицах меньшинства видна тревога и какая-то растерянность. Словно они не уверены и в своем положении, и в исходе дела, для которого призваны сюда.
С ясным, спокойным лицом, но далеко не так приветливо, как первый раз глядит на всех "круль" Александр. Мягко, но более уверенно и властно, чем два года тому назад звучит его голос.
Кончено вступление... прозвучали обычные фразы о законносвободных учреждениях, о нерушимости царского слова, о твердости конституционных основ...
- Поляки! - неожиданно сильнее и звонче, как предостерегающая труба, зазвучал голос царственного оратора. - Власть созидающая и благорасположенная к народу вынуждена бывает иногда являться и сильной, карающей властью. Особливо при могущей встретиться необходимости прибегнуть к насильственным даже средствам, чтобы истребить зловредные для всех семена общественного расстройства, коль скоро они окажутся. Говорю это в предвиденьи возможных событий. Дух зла покушается водворить снова свое бедственное владычество над людьми, он уже парит над частью Европы, уже накопляет злодеяния и пагубные для истинной свободы буйственные события! Умы и души истинных избранников и слуг родного народа не должны поддаваться сему!
Дальше звучит в том же духе уверенная, предостерегающая, властная речь.
Впечатление сделано. Тревожно переглядываться стали депутаты: от сенатора до последнего мазура-землероба.
Правда, крестьяне не понимают точного смысла французской, безукоризненно щеголеватой речи. Но тон, выражение лица и глаз Александра уже хорошо знакомы этим людям... И они чуют, что уже насторожился лев, что он не гневается пока, но готов к этому...
Тогда, желая смягчить вынужденные угрозы, позолотить пилюлю, иным, прежним, ласковым тоном закончил речь:
- Поляки, я не обманул доныне ваших заветных ожиданий. Большая часть их осуществилась. Не надо же делать остановку на полпути. Еще несколько шагов, руководимых мудрой умеренностью, отмеченных настоящим прямодушием и доверием, - и вы достигнете предела всех надежд и стремлений ваших, равно как и моих. Вдвойне я стану рукоплескать самому себе, видя наконец, что мирное пользование всеми благами свободы утвердило ваше народное бытие и для взаимного благополучия на вечные времена скрепило братский союз между нашими обеими отчизнами!..
Еще несколько заключительных фраз общего характера - и он умолк.
Молчанием отвечали на эту речь и сами депутаты, и дамы наверху, на хорах разряженные по-прежнему, - они уже не глядят гирляндой цветов, сверкающей под яркими лучами солнца. И на них, на их лицах - словно легла тень надвигающейся, пока отдаленной грозы...
В сопровождении большой блестящей свиты покинул зал Александр.
Молча, без прежних споров и толков разошлись депутаты, сановники, опустели хоры...
Необычно, почти без прений проходит сессия.
Но предлагаемые на утверждение парламента законы отвергаются огромным большинством голосов один за другим.
Все мрачнее и мрачнее делается Константин. И сдержанный Александр, хотя лучше владеет собой, но все же принял холодно-сдержанный вид, особенно по отношению к представителям оппозиции, то есть почти ко всем польским депутатам, кроме нескольких выборных от низших сословий и от самой Варшавы, которая желает сохранить добрые отношения с ее державным, редким гостем.
Быстро промчался урочный месяц.
30 сентября, накануне закрытия сейма, король-император принял депутацию представителей всех сословий, чтобы выслушать обычный доклад относительно общего хода работ парламента в течение целой сессии.
Несложный и неутешительный отчет выслушал на этот раз Александр.
Два года работы и ожиданий народных сведены на нет. Все законопроекты, порой подсказанные самыми жгучими запросами общей жизни, отвергнуты и снова целая страна должна ожидать два долгих года, не имея даже твердой уверенности, что третий сейм будет удачнее, плодотворнее второго...
Да и этого мало. По Варшаве разнесся тревожный слух, быстро перекинутый сотнями уст и в провинции, что сеймов больше никаких не будет! Круль так возмущен явной и дружной обструкцией обеих палат, что никакого сейма уже не созовет, просто уничтожит по праву силы те законы, которые могли дать силу новым учреждениям королевства...
Все знают о таких тревожных слухах, даже словно ожидали, предчувствовали, что так будет. Недаром дамы являлись теперь на хоры не в прежних, ярких туалетах, а в скромных, темного цвета, почти траурных... По кому? По тем, должно быть, последним проблескам прежней свободы, которые собиралась задуть мощная рука императора-круля, подталкиваемая своими же польскими интриганами, политиканствующими и вызывающими на крайние меры панами и вожаками партий...
Тихо всюду, глухо всюду!
Плохо будет, видно, люду!
Так по углам толкуют редкие беспартийные патриоты.
Но Александр еще раз проявил всю силу своего великодушия, всю ясность ума. А, может быть, - как он говорил Константину, - еще не пришла пора воспользоваться роковыми ошибками плохих политиков, вождей польского народа и он исправит все одним приемом...
Но это было в последний день, при закрытии сейма.
А депутацию выслушал Александр с холодным, сдержанным видом и спокойно заговорил:
- Да, государи мои, два года потеряны совершенно. Но этого мало. Гораздо большую опасность вижу я в бесплодном, нежданно огорчительном завершении минувшего сейма. Спрошу вас об одном: неужели вы и товарищи ваши полагаете, что я могу быть доволен, если одну из либеральнейших конституций в Европе, более свободную, чем таковая во Франции, дарованную мною народу польскому, если свободную подачу свободных голосов стараются обратить для стеснения моей верховной воли? Да при том еще безусловно направляемой исключительно на благо всему польскому народу, всей вашей отчизне? Не думаю того, господа. Конечно, мне понятны и поводы таких поступков. Не виню я всех подряд. Мне доподлинно известно, что не какие-либо дурные намерения, а скорее слабость характера большинства голосующих явилась причиной того, что большая часть членов палаты поддалась влиянию некоторых господ, желающих только отличиться и получить рукоплескания с галереи, хотя бы ценою спокойствия и процветания своей родины. Да будет им стыдно. Не могу всех смешивать с этими людьми. Но все же не советую испытывать больше судьбы, которая так много тяжких ударов обрушила на бедное отечество отважного польского народа! Да и мое долготерпение имеет свой предел. А впрочем, я от своих давнишних и твердых намерений так легко не отступаюсь. До завтра, господа!
Настало это завтра.
В тоне вчерашнего урока, данного группе лидеров сейма, звучит и прощальная речь государя. Сдержанные упреки, осторожные угрозы перемешаны с самыми прямыми и полными значения обещаниями. Но общий припев прорезает всю речь:
- Получите то, что сами заслужите, пожнете все, что посеете!
Полна вопросов и запросов эта искусная речь. Ничего прямо не осуждает Александр. Он обращается к разуму и совести самих представителей.
Он напоминает им о тех рядовых массах, которые выслали своих лучших, передовых людей в парламент не для сведения счетов хотя бы с самим королем, а для необходимой, творческой работы на пользу всему народу.
- Тридцать долгих дней длились наши труды и споры господ депутатов о разных законопроектах. А где же плоды этих споров, работ и трудов? Что скажет общественное мнение страны, когда вы вернетесь и объявите: мы не сделали ничего! Одобрит ли оно такие действия своих избранников? Но сами дайте ответ по совести на эти вопросы. Я считал лишь своим долгом задать их вам и не жду ответов.
- Допросите ваше собственное сознание и оно вам скажет прямо: выполнены ли вами, в течение минувшей сессии, все обязанности по отношению к родной вам Польше, какие возложила она на вас, каких ждала от вашего благоразумия и мудрости? Или, наоборот, увлеченные общим теперь веянием времени и соблазнами, широко разлитыми кругом, - не задержали ль вы своими неладами поступательное движение вашего края, тем самым порушив доверие, оказанное вам нацией, как избранникам своим?
- Такая тяжкая ответственность должна лечь гнетом на ваши плечи.
- Вы несете ответ именно во имя той необходимой свободы, с какою могли подавать ваши решающие голоса на сейме, независимо ни от кого!.. Они вполне свободны, ваши голоса, но чистые мысли и намерения должны вечно подсказывать вам ваше да и нет. Мое решение вы знаете давно. За зло - вам уплачено было добром, Польша возведена на степень других независимых государств. Но как бы ни отозвалось общественное мнение насчет способа, посредством которого вы воспользовались своими правами, я в отношении к Польше никогда не изменю своих намерений, неоднократно высказанных перед всей нацией и закрепленных хартией дарованной вам конституции. Теперь я оставляю вас, но и вдали буду постоянно заботиться о вашем благоденствии, поляки. Единственным предметом моих желаний будет - видеть, что учреждения, данные мною вам, упрочены вашей умеренностью, оправданы вашим всенародным благополучием.
Таким примирительным аккордом закончил свои речи Александр и закрыл второй сейм.
Едва Александр скрылся за высокой резной дверью, целый водоворот закипел в обширном зале, где происходила церемония.
Десятки депутатов со всех сторон окружили тех явных и тайных главарей, влияние которых вызвало такой нежелательный исход всей сессии.
- Вы, вы виноваты, господа, во всем! - кричали отрезвленные внушением круля, недавно еще покорные панам, депутаты из простого народа. - Его величество яснейший круль недоволен порядками в палате. А вы уверяли, что он сам желает полной независимости в решениях!.. Знаете, что вчера было сказано крулем панам депутатам? Он всех нас винит по вашей милости, господа коноводы!..
- Надо было раньше явиться к его величеству и узнать его взгляды, - сообразили после развязки другие. - Теперь, пожалуй, мы и не дождемся третьего сейма. Правда, круль обещал. Но он может раздумать... вспомнит, что вышло из этой сессии, и не захочет больше такого парламента!.. Можно ли было огулом отвергать все?! Это же безумие!.. Вы виноваты, паны вожатые! Графы да магнаты. У вас, вон, счеты с крулем, а вы нас, хлеборобов, да мелкую шляхту подводите!
Гордо стоит князь Адам Чарторыский, словно его и не касается общий ропот. Вьется вьюном князь Любецкий, умасливая и примиряя всех. Громко звучит октава графа Яблоновского... Пан профессор Лелевель плавно, мягко, словно желая убаюкать группу обступивших его депутатов, успокаивает их, все объясняя и не объяснив ничего...
Времена старой Речи Посполитой, дни шумного "рокота" напомнило это закрытие второго сейма королем-императором Александром.
Поспорив до хрипоты, ничего не решив, пропитанные всякими тревогами и опасениями, совсем поздно разошлись депутаты...
Александр, пробыв еще дня два в Варшаве, выехал в Силезию, в городок Троппау, где собрался очередной конгресс европейских монархов для обсуждения вопроса: как потушить пламя возмущения, снова заполыхавшее в разных концах Европы и готовое охватить ее всю от крайнего запада до самого востока?
Ум смотрит тысячами глаз,
Но нет любви, и гаснет жизнь,
Нет выше любви, ежели кто душу свою положит за други свои!..
Напряжение духовных и нравственных сил, задержанная энергия, не получившая для себя исхода в дни сейма, как будто зарядила электричеством воздух не только в шумной, отзывчивой ко всему Варшаве, но и в целой стране, где большинство говорит польским языком по обе стороны Вислы, до Немана на западе, до Днепра на юго-востоке.
Люди самые невпечатлительные вынуждены были заметить это повышенное настроение. Правда, вся крестьянская масса, хлопы, мазуры и подоляне с литовскими хлеборобами, с бледными, истощенными белорусами и пинчуками, красноглазыми обитателями безбрежных болотистых пространств, - эти мало откликались на волнения "господ", панов и полупанков из шляхты, из лавочного панства и патриотов-ученых, вкупе и влюбе с отцами пробощами и ксендзами всех видов.
Но сильное, хотя глухое пока брожение сразу охватило более сознательные круги населения польского народа.
Особенно всколыхнулось духовенство, давно уже недовольное тем, что "москаль" сидит на католическом престоле, что "схизматик" носит на голове священную корону Пястов и Ягеллонов.
Как на беду, перед открытием столь неудачного сейма посетил в первый раз Варшаву граф Аракчеев, вызванный сюда государем, чтобы решить вопрос о наборе текущего года в российской империи.
По какой-то странной случайности, а, может быть, и не без умысла, 1 (13) сентября 1820 г. в самый день открытия сейма государь подписал в стенах Варшавы указ о наборе четырех рекрутов с каждых пятисот человек, населяющих империю.
Немедленно пошли на этот счет слухи и предположения, способные взволновать и бойкого горожанина, не только темного обитателя глухих сел и деревень, грязных местечек и фольварков, куда медленно, но неустанно просачиваются малейшие вести из столицы польской...
Известность Аракчеева, печальная, но широкая, давно успела проникнуть в пределы Польши. Уже в 1817 году являлись в далекую Варшаву новгородские крестьяне-ходоки, подстерегали на площади Константина и, пав перед ним ниц, молили защитить от "антихриста"-графа, который весь люд крещеный задумал повернуть на новую стать, запереть в ограде "военных поселений", как узников, их, свободных, хотя и полуголодных людей.
Какой-то непонятный ужас нагонял на поляков "преданный" граф, как он сам называл себя, граф-"предатель", как называли его другие, и деревянным выражением угловатого лица, и напряженным взором бесцветных, но сверлящих душу маленьких злобных, как у бульдога, глаз.
Даже любимый старый ожиревший мопс Константина заворчал, залаял было, а после забился в угол, когда увидал Аракчеева, приехавшего с визитом к цесаревичу, главному хозяину гостеприимной Варшавы. Злой взгляд гостя смутил пса.
В простом народе толки и россказни доходили до крайних пределов нелепости. Передавали на ухо, что "граф с лошадиным лицом" - сам демон, которому Александр, как новый пан Твардовский, запродал свою душу, обеспечив себе этим постоянный успех и всемирную славу победителя и мудрого государя.
Люди, считающие полезным сильнее мутить воду, пустили и другие толки.
С разных сторон заговорили, что Аракчеев приехал неспроста. Набор, которого не было в России уже несколько лет, назначен именно для занятия всей Польши русскими войсками. Польские полки будут по приказу из Троппау двинуты против итальянцев, решивших умереть за свободу... А русские батальоны наводнят Привислинский край... Затем - все население польских сел и деревень будет во многих местах злополучной России под названием "военных поселений". Следующей мерой, которую применит ненавистный людям "антихрист"-граф, явится обращение в "схизму", в православие старых и малых, жен и детей, словом, - каждого, кто предпочтет этой ценой купить право провести остаток дней на своем пепелище, а не брести тысячи верст под конвоем в далекую холодную Сибирь...
Это и многое еще говорилось про ненавистного временщика.
Толковали, что он сам содержит в каждом своем имении целые гаремы из красивых женщин и девушек, даже детей лет восьми и моложе, без различия: девочек и мальчиков. И грубый изверг не только-де растлевал малюток, но, как истый демон зла, вампир или извращенный садист, проливал кровь малюток, тем доставляя себе минуты зверского наслаждения...
Говорили, что и для друзей своих постарше годами, он держит толпы девочек одиннадцати-двенадцати лет и которых негодяй-фаворит при помощи особых манипуляций подготовляет, чтобы можно было растлить их без всякого напряжения и труда.
Словом, не было той клеветы, того ужаса, который и в России, и в Польше не сочетался свободно с именем графа Аракчеева.
О сотнях людей, забитых им шпицрутенами за малейшую вину, даже не считали нужным и говорить.
Только когда граф уехал, все вздохнули свободнее.
Но толки и слухи остались и росли. Брожение, вызванное ими в широких массах народа, особенно среди жителей больших городов Калиша, Лодзи, Вильны и других, подготовляло почву для политических проповедей, для тонких, но тем глубже западающих в души намеков и аллегорий, которые вводили в свои проповеди католические патеры и даже униатские священники, недовольные многим в настоящем порядке вещей.
Конечно, цесаревичу было известно многое из того, что происходило кругом.
Но за шесть лет жизни в краю Константин успел привыкнуть к постоянным волнениям, которые то сильнее, то слабее колебали польскую общественную и политическую жизнь.
Не обладая лично способностью тонко разбираться в окружающем его водовороте, не отличаясь особым чутьем и силой проникновения в души людские, в настроения общества, даже всего народа, Константин хотел одного: чтобы войско, так близкое его душе, любимое им совершенно бескорыстно, - чтобы оно осталось верным своему долгу. Тогда, конечно, можно спокойно смотреть на самые бурные проявления недовольства среди неустойчивого польского народа.
"Чего хотим, тому и верим!" - это старая истина. И цесаревич твердо верил в преданность польских войск, особенно с той поры, как в 1819 году был назначен главнокомандующим литовской армией, что на самом деле давало ему власть вице-короля всей Западной России.
Поляки по эту сторону Вислы, узнав о назначении, еще больше сжались, особенно военный элемент.
Кто из них не знал, что во всей литовской армии также тлеет огонь всеобщего недовольства, что там, по примеру "десятков", введенных майором Лукасиньским и его помощниками Кшижановским, Маевским, что на Литве, на Волыни давно поссесор Рукевич и его сотоварищи организуют "боевое" ядро, осторожно, постепенно, но неустанно вербуя все больше и больше единомышленников в рядах солдат и низшего начальства, как это делалось и в самой Польше.
Значит, надо было еще больше притаиться ввиду, быть может, близкого успеха и осуществления многолетних, заветных ожиданий и надежд...
И люди затаились, но работа пошла еще напряженнее и живее.
Конечно, как и при всяком заговоре, в среде преданных делу людей завелись свои предатели, а также введенные искусственно в кружки патриотов провокаторы-шпионы.
Были и такие, которые вели двойную игру: заговорщикам выдавали планы и ходы правительства, а последнему изредка кидали в жертву слишком зарвавшихся демагогов или чересчур неосторожных юных мечтателей-мятежников.
О заговоре в рядах войск осторожно давали знать Константину, особенно Новосильцев, который меньше других считался с положением и с личной вспыльчивостью цесаревича.
Но последний неизменно возражал.
- Мерзавцы везде есть! Среди двенадцати апостолов один оказался Иуда из Кариота... Может, и в моих полках есть пара-другая сучьих сынов... А за польскую армию вообще головой ручаюсь. Уж не говоря о нашей, русской, о литовских батальонах. Что они, звери? Могут отплатить мне, и государю, и всей России изменой, гибелью за то, что мы им дали и собираемся еще дать? Пустое. Они по чувству разума, из прямого расчета должны остаться нам верны. Горшок котлу не товарищ! Стоит этой дряхлой, утлой Польше теперь стукнуться о наши железные бока - и капут. Думаете, ребенок польский не знает такой азбуки? Ошибаетесь... Ксендзы здешние, знаю, мутят. Уж такой народец, римская банда. Они вечно особняком. Status in statu {Государство в государстве (лат.).} изображают. Вот и все.
Новосильцев поневоле вынужден был умолкнуть.
- Вот уж воистину! - говорил он. - Против глупости человеческой и сами боги не могут бороться!..
В холодное январское утро рано, как всегда, проснулся Константин.
Военных занятий нынче нет никаких, приема тоже. И он, погревшись у вечно пылающего камина, сел разбирать накопившуюся корреспонденцию, свежую и требующую ответа.
Прежде всего перечитал он письмо Александра, где государь извещал об успешном ходе занятий в Троппау. Но 8-го января нового стиля оттуда все участники конгресса переехали в Лайбах, чтобы находиться ближе к Италии, главным образом интересующей государей. Туда скорее доходят вести из возмущенного Неаполя, легче давать указания войскам.
Уже в Троппау союзники решили принять самые крайние меры против "революционного движения", охватившего Европу, даже наметили для этого ряд практических приемов.
Но какая-то усталость сквозит в строках письма Александра.
"Великой важности дело выполняем мы здесь, - пишет он, - но и трудности, сопряженные с данной работой, неисчислимы. Надо найти как можно скорее решительное средство для искоренения великого зла, которое быстро, тайными и неуловимыми путями, разливается по всему миру. Сам сатана со всею прозорливостью своею помогает усилению царящего зла, направляет его победоносное шествие. И средства борьбы, какие мы ищем, - увы! - не в наших человеческих, слабых руках, а во власти Высшего Зиждителя Мира! Единый Спаситель Наш Своим Святым Словом может дать оружие против сатаны.
Посему и остается призвать Его на помощь, ввериться Его воле и молить горячо, от всего сердца, да пошлет нам спасение. Да подаст нам силы идти Его святым путем, под сенью Духа Святого Всесозидающего!".
Дальше идет сообщение, что государь предполагает двинуть русские силы в Италию, на усмирение карбонариев и других бунтовщиков. Ермолову будет дано знать, чтобы он раньше приехал в Лайбах для подробных совещаний.
"Понемногу, оплот за оплотом бунта - должны смириться перед силой союзных государей, - пишет Александр. - Только тогда могу я быть спокоен и за свою империю, не говоря о царстве польском, так близком вашему сердцу, милый Константин..."
Цесаревич задумался.
Мистический язык, которым с некоторых пор заговорил брат, совершенно чужд уму и сердцу Константина. Но, конечно, это неважно. А вот опасения насчет Польши? Конечно, государю тоже многое донесли, да еще в преувеличенном виде. А Константин за последнее время как-то болезненно чуток стал во всяком вопросе, который касается вверенного ему народа и края.
Тут и самолюбие играет роль, и привязаться успел цесаревич не только к своему детищу, к великолепной польской армии, сейчас окончательно сформированной и вымуштрованной самым блестящим образом... Он полюбил и эту Варшаву, и польский шумный, легко возбуждающийся, отзывчивый народ, в котором так сильна любовь к возвышенным порывам, ко всему, что красиво и смело.
Он любит и самый климат, природу этой страны. И потому не хотелось бы, чтобы наносили на поляков лишние наговоры.
Писать брату об этом не надо. Александр по натуре очень недоверчив, даже слишком упрям в своих правильных, неверных ли выводах - все равно. Влиять на него надо осторожно, через людей, которые со стороны, мимоходом умеют направить мысли государя в ту или иную сторону...
Подумав так, Константин взял перо и стал писать... Аракчееву.
Конечно, наравне с другими, Константин относился с затаенным презрением, даже с отвращением к фавориту, которого сам Александр в минуты особой откровенности называет "необразованным, грубоватым и ограниченным" человеком... Но этот капрал обладает секретом влиять на своего умного, просвещенного повелителя, внушать ему доверие к каждому слову, какое срывается с неуклюжих губ преданного, раболепного графа.
Значит, и насчет Польши он может замолвить словечко в хорошую пору. А что Аракчеев захочет оказать услугу ему, Константину, - цесаревич в этом не сомневается. Он убедился, что нет человека с большим, хотя в глубоко затаенным самолюбием, чем Аракчеев. Стоит врагу даже прийти и смириться, попросить об одолжении "графа", - граф все сделает, чтобы доказать свою власть. Цесаревич же Аракчееву не враг, граф знает это. Да и неизвестно еще: кто примет власть после Александра? Сам государь еще не решил того.
Значит, и Аракчеев постарается заручиться расположением лица, которое, может быть, несколько лет спустя, займет место, какое теперь в уме и в расчетах временщика занимает Александр. Он, Аракчеев, один из немногих, которые, подобно Константину и лейб-медику Вилье, знают, как ненадежно, в сущности, кажущееся здоровье богатыря Александра...
Быстро сообразил все это цесаревич, и перо его заскользило по плотно