ные. Старшая из них, Жанета, особенно выделялась среди сестер. И на нее-то возложили свои надежды, с ее помощью надеялись осуществить задуманные хитро тонкие планы супруги Бронниц.
Для последнего, так сказать, штриха, чтобы придать законченность и лоск воспитанию своей "принцессы", графиня повезла Жанету в Париж и поместила в одном из лучших пансионов.
Наконец девушке исполнилось двадцать лет.
Ни ее года, ни обстоятельства семьи не позволяли более медлить.
- Пора поставить ва-банк! - объявил на тайном домашнем совещании граф своим образным языком. - Взята или бита! С Фифишкой у его мосци совсем пошли нелады. Он, как я заметил, человек прилипчивый, мужчина слабый: привяжется к какой-нибудь шлюхе. И тогда первая красавица и умница в мире не отклеит его долгое время. Момент самый психологический, как говорит мой приятель профессор Лелевел. Кстати, и делу отчизны пора помочь с особенной силой. Зайончек гроша не стоит. Чарторыские своими промахами оттолкнули от себя не только нашего наияснейшего круля Александра с князем Константином, но и первейших вельмож наших и русских. Они это заметили, вербуют себе мелкую шляхту, даже всякий сброд в Варшаве и на Литве. Суют нос и в войска... Словом, дело опасно. Надо умненько, чтобы не поднять на дыбы, дать понять Константину, в чем тут дело. И тогда возможно, что сила перейдет к нам и к нашим друзьям... Князь Любецкий, сам Зайончек и многие другие обещали мне поддержку... Теперь необходимо пустить в ход женское влияние. Жанета умна, покорна вам и набожное дитя... Отчизна и наша святая вера не забудут всего, что она сможет сделать на пользу народу и церкви... Я уже толковал с отцом Винцентием. Поговорите, графиня, еще с ним и с Жанетой, когда привезете ее к нам... Скажите, как мы все ее любим и ждем, что Бог пошлет ей высокую счастливую долю...
Через месяц после этого совещания Жанета вернулась в Варшаву. А через две недели еще состоялась ее встреча с Константином.
Но матери, хотя бы и очень осторожно, тонко, вовсе не было надобности намекать Жанете, какое "счастье" может встретить она на своем пути.
Жанета по природе была странное существо.
Узнав очень рано о том, что составляет сущность отношений между мужчиной и женщиной, еще ребенком она умела отлично разбираться в оттенках самых странных отношений, какие возникали между матерью и ее многочисленными любовниками. Сама девушка рано почувствовала в себе известного рода безотчетное влечение к представителям другого пола. Но это стремление не было грубо-чувственного оттенка, как у многих из ее подруг.
Те видели определенного рода сны, сильно отдавались в своих пылких грезах и просыпались разбитые, утомленные, но счастливые.
Совсем иначе проявилась женская зрелость в Жанете.
И она любила окружать себя молодыми красивыми поклонниками, шутить с ними, упиваться огнем их сдержанной страсти. Ей снилось порою, что она - царица, окружена рыцарями, принцами, королями. Все ей покорны. Молят об одной ласке. Ради этого они совершают всякие подвиги, убивают соперников, освобождают заключенных, помогают тысячам несчастных... И затем она выбирала достойнейшего. Одежды спадали с нее, и он, как бешеный, кидался к ней, целовал безумно, страстно, бесконечно долго всю... всю... И - не больше.
Грубая чувственность спала в девушке. А наблюдательный ум и широкое честолюбие подсказали, что самое верное средство овладеть мужчиной - это и поддаваться его домогательствам, и вечно отдалять самый счастливый миг.
Это касалось общей тактики с мужчинами.
Являлся второй вопрос: кто может быть избранником этой девушки?
Ответ был дан давно: император, король или владетельный герцог, по крайней мере. И непременно герой.
Иногда, напротив, Жанете казалось, что все это: и страсти, и геройство, и величие земное - ничтожно перед Небесным Светом и неземной радостью. Тогда ей хотелось уйти в келью, поразить мир силой подвига, своей святостью. Огнем молитвы она хотела бы исправить зло мира, очистить души людские, такие слабые и грешные, как она это хорошо успела узнать.
Но и такое настроение уходило в конце концов. Ей грезилось, что родина не может больше выносить чужого позорного гнета. И она, новая Жанна д'Арк, Жанна из Полонии, ведет за собой победоносные полки... Враг изгнан, она избирает лучшего из лучших, храброго из храбрых и возводит на древний трон Пястов и Ягеллонов. И сама, конечно, садится рядом, героиня и повелительница по милости Бога и по воле отчизны...
Эти грезы сильнее всего потрясали нервную девушку. Никакое наслаждение сладострастных снов, никакая греза честолюбия не могла так потрясти души и тела Жанеты.
И вдруг нечто подобное она услыхала от людей, которые, как она знала, слишком практичны, чтобы тратить напрасно слова и грезить о несбыточном.
Довольно неожиданно мать повела с девушкой беседы о положении родины, о былом ее величии, о настоящем унижении, хотя и состоялось комическое возрождение.
- Знаешь, Жанеточка, что однажды я слышала про нашу милую родину, как говорили о Польше? Кто-то из патриотов пожаловался на урезанный вид настоящего крулевства. А злобный остряк Ланской возразил: "Зато, поглядите, как красиво выглядит она на карте: совсем обнаженная женская грудь, напряженная от страстных желаний..." "Не мудрено, что столько рук и жадных ртов тянется к этой бедной груди", - опять отозвался первый. - А это грудь нашей отчизны, не продажной какой-нибудь прелестницы... Вот, Жанеточка, как дело обстоит. А между тем есть надежды. Круль Александр думает вернуть нам те земли, которые теперь называются западными губерниями... И если бы его мосць князь Константин сумел... Если бы нашлись люди, которые могли бы повлиять на него осторожно и умно... Он - дикий, бешеный... Но женское влияние чего не может!..
Мать не договорила... Перешла на другие темы.
Однако Жанета поняла, к чему клонился разговор.
Итак, не Жанной д'Арк придется ей быть, а, может быть, Эсфирью, спасительницей Израиля! Что же, все равно! Она бы не отказалась и от роли Юдифи, если бы только знала, что даст свободу и счастье отчизне, заслужить себе славу и величие теперь и в веках.
Но не успела эта мысль сложится в голове у девушки, как она взглянула на свои маленькие холенные, почти детские руки с узкими тонкими пальцами, с отточенными ноготками, подошла потом к зеркалу, взглянула на свою легкую стройную фигурку, такую хрупкую, с узкими покатыми плечами, с округлой, налитой, но такой еще девической грудью... Посмотрела и улыбнулась: можно ли этими руками поднять тяжелый меч, эти ли плечи дадут силу размахнуться для страшного удара?.. Даже нож Шарлоты Корде не удержится в ее тонких слабых пальчиках... Да и не по душе девушке насилие, кровь! Не того хочет Спаситель мира! Любовью, жертвой своей собственной жизни Он спас людей от вечных мук и гибели... К такому же подвигу, к подобной, хотя и меньшей жертве стремится сердце девушки. Лучше быть кроткой Эсфирью... смягчать сердце Артаксеркса.
Вдруг мысли девушки сделали скачок: а и в самом деле он похож на такого человека, каким в детстве Жанета представляла себе Артаксеркса - большой, сильный... Брови - кустятся над глазами, как темные заросли над двумя светлыми озерами. И добрый он, и злой. В ярости доходит до безумия, оскорбляет смертельно людей... И тут же остыв, проявляет величайшее великодушие, смирение... Самые противоположные пороки и добродетели столпились, сплелись загадочно в душе этого полного, грузного на вид, даже неуклюжего человека. Он на войне бравировал перед лицом смерти, здесь - ходит по больницам, посещает заразных больных из числа своих приближенных или военных сослуживцев, как он зовет всех, от последнего солдата до генерала... Как хорошо овладеть такой душой. Затушить в ней огни злых стремлений и страстей, разжечь пламя высоких порывов и дум. Ради этого стоит жить, насиловать себя годами, осторожно, упорно, хитро перевоспитывать этого огромного, могучего "ребенка" и представить его миру, как свое дитя, как прекрасное творение Бога, довершенное, усовершенствованное любовью, душою преданной женщины...
Иногда, когда какие-нибудь сильные ощущения наполняли грудь девушки, ей хотелось быть блестящей музыкантшей, чтобы звуками выразить свой восторг. Порою она жалела, что не имеет дара живописи, чтобы запечатлеть на полотне прекрасные уголки природы или красивые женские и мужские лица, которые чаровали зрение эстетически чуткой Жанеты.
Иные, неясные, тонкие и волнующие настроения девушка готова была бы выразить в созвучиях, красивыми стихами... Теперь ей тоже казалось необходимым как-нибудь излить все, что душило ей грудь, жгло лицо, задерживало биение сердца и холодом обливало плечи и стан.
Сев к столу, она стала быстро набрасывать своим мелким, четким, бисерным почерком письмо к далекой наставнице, мисс Коллинз, которая в Париже занималась воспитанием девушки и успела очень привязать к себе впечатлительную, горячую душу ее.
"Дорогая мисс Коллинз, - писала Жанета, - минуты, какие я переживаю сейчас, сдается мне, будут роковыми, решающими в моей жизни, и я не могу не поделиться с вами, кого судьба послала мне, как близкого друга и лучшего советника. Вы не только знаете людей и жизнь, вы знаете меня такою, как я есть со всеми моими пороками и теми искорками хорошего, какие Господь в своем милосердии отпустил бедной глупой светской девушке.
Правда, у меня здесь есть мама. По моим рассказам и по личному знакомству вы хорошо знаете ее, мою бедную, немножко слишком беззаботную и легкомысленную маму, на которую я порою смотрю, как на свою младшую подругу. Конечно, все недостатки людей, все, что делается плохого на свете, мама видела больше моего и знает это отлично. Но многое, что меня глубоко интересует, от чего волнуется моя душа, для нее покажется детским лепетом, наивностью монастырской послушницы. А между тем, вы знаете, что я далеко не наивна по природе. Да и вы, дорогая мисс, старались сделать из меня по возможности настоящего человека, женщину, которая знает, почему она именно так создана на свет, в чем ее назначение, что значит любовь во всех ее проявлениях и какие последствия влекут за собою такие священные, такие неземные порывы, как ласки двух влюбленных душ. Я все это знаю, не меньше мамы. Но мама не знает, что есть еще кое-что, кроме земной ласки... Что есть мировое влечение душ, сродство их, стремление стать лучше, чем успела их отлить и выпустить в земную жизнь творческая сила природы. Да и кроме того множество материальных, мелких, досадных забот по устройству дома, поддержание блеска семьи - все это отнимает много сил и дум у мамы... Вот почему вы одна остаетесь мне... Впрочем, зачем кривить душою? Вы же не любите этого, дорогая! Если бы мама и захотела, и умела меня понять, я сама не пойду ей навстречу... Раньше я просто боялась, не любила... презирала... да, презирала свою родную мать за многое, что считается принятым в нашем свете, но что для моей детской гордости и брезгливого чутья казалось позорным, отвратительным. Потом, когда я стала старше, мне стало жаль маму... Но любить ее я все-таки не могла... И только вы, дорогая, научили меня понимать и прощать... Показали, что мама не могла быть иною... Что ей самой хотелось бы стать лучше, да не хватает сил... Я даже простила маме, что она взяла такого мужа, как мой отчим, который не стесняется грязными руками, с порочными ласками касаться своих названных дочерей... Но простив, я все же не могу видеть друга в той, кого я называю своей матерью только по имени... не любя, не уважая... только жалея... И потому, что я не могу любить ее, так несчастна... Но об этом мы много говорили с вами, милая мисс Коллинз! Молитва помогала мне выносить мое тяжелое детское горе.
Теперь наша дружба и благость Божия помогут переступить порог новой жизни смело и твердо, как подобает настоящей женщине, сознающей свое превосходство и свою слабость на земле. А переступить порог пора настала.
Сегодня я встретила его! Вы не улыбнетесь, я знаю. Вы поймете, что я не ввожу в заблуждение себя и вас.
Это - именно он, тот, кого каждая женщина должна встретить в своей жизни для того, чтобы жизнь ее не была прожита напрасно. Пусть несчастие, пусть муки ада, но с ним они дадут полноту жизни. А без него и царский престол кажется пустыней или кельей темницы... Это не романтические возгласы. Я же успела кое-что испытать в области чувства и даже страстей... Не говоря уже о тех книгах, которые прочла одна и с вами, о разговорах наших и тех, какие приходилось вести с кузенами, с молодыми людьми, уверявшими, что они умирают от любви и страсти ко мне... Помните, я вам говорила о майоре Лукасиньском, который мне очень нравился и готов был сделать мне предложение, если бы надеялся на согласие моих родных... Потом капитан Велижек, который иногда даже кружил мне голову своей необузданной силой чувств... Я только почему-то боялась и боюсь его, как будто он носит на себе роковую печать несчастья... А своим предчувствиям я очень верю... Но не в том дело... Когда мне говорили о нем, я уже волновалась заранее, хотя он был очень далек от меня... Наследный князь огромной империи... деспот, необузданный тиран по привычкам, распутный мужчина по наклонностям, но в то же время нежный отец и терпеливый любовник, ради сына готовый сносить десять лет причуды женщины, им уже не любимой, взбалмошной, но безупречной в прошлом и, как говорят злые люди, даже и в настоящем...
Вы догадались, что я говорю о нашем цесаревиче Варшавском, о Константине, о котором столько вестей и слухов долетало и в Париж, в наш милый пансион.
Видела я его и раньше. Но я была совсем девочка. Он мне нравился, вопреки дурным толкам, доходящим и до моей комнатки... Потом я уехала. Теперь вернулась и почему-то сразу первая моя мысль по приезде была о нем.
Каким я его встречу? Изменился ли он? Понравлюсь ли я ему? И без конца пошли думы... Особенно, когда моя милая мамочка осторожно дала мне понять, что я с моей наружностью, с моим умом могу очаровать первого мужчину в королевстве и затмить всех других женщин, принести счастье отчизне и т.д. и т.д. Мама не прибавляла, что и ей, и отчиму будет неплохо, если первые мужчины королевства падут к ногам их дочки... И, конечно, не безногого наместника нашего князя Зайончека видели они у моих ног... Эта почтенная кукла с седыми усами очень симпатична. Но благо или несчастие родины зависит не от него... Я сразу поняла, о ком говорят... И сразу же решила: умру или он будет мой!
Так я решила умом. А теперь, когда мы провели вместе почти весь вечер... Когда он сидел так близко и кровь то кидалась мне в голову, то отливала далеко, будя какие-то неясные, но жгучие ощущения... Когда мы говорили при первой встрече так, как будто много лет знали друг друга... Когда его поцелуй, которым он коснулся моей руки, заставил меня понять, что я - женщина... Когда... Словом, когда я сердцем сразу поняла, что это - он! и полюбила его, как посланного мне судьбой, как своего мужчину должна любить каждая женщина...
Теперь я повторяю свою клятву: он будет мой или я не буду жить на свете!
И если это сбудется, что бы ни грозило мне впереди, - я буду счастлива! И постараюсь дать ему счастье... И помогу ему стать лучшим среди людей! Аминь, да услышит меня Господь Бог мой! И вы, дорогая моя, молитесь за меня!
Ваша Жанета.
P.S. Дружбою нашею заклинаю: прочтите эти строки - и сожгите их. Я так прошу. Ж".
Кончив письмо, девушка перечла его, запечатала, потушила свечи на маленьком письменном столе, у которого сидела, и подошла к окну.
Занимался холодный зимний рассвет. В городе еще спали. Только там, у реки, из труб небольших бедных домишек вились тонкие дымки. Там просыпалась нужда...
В плохо натопленном покое старинного замка Жанета вздрогнула, представив себе, как холодно там, в этих совсем остывших за ночь, жалких конурах...
Потом поглядела туда, где лежал парк с Бельведерским дворцом.
"Он спит теперь, - подумала девушка. - Может быть, видит меня во сне... Как смешно: и не молодой он, и не красив собой... Лысый уже... А вот именно он мне стал близок... и так сразу... Судьба!"
С этими думами бросилась усталая девушка в постель и мгновенно заснула.
Дня два спустя особенная суматоха поднялась в квартире, занимаемой графом Бронниц в Королевском замке. Не только покои были прибраны, как к светлому празднику, но и площадь, прилегающая к небольшому боковому подъезду, который вел в квартиру, была подметена и убрана тщательнее обыкновенного.
Капитан Велижек, бывший в карауле на гауптвахте замка, из окна караульного помещения время от времени поглядывал на слишком знакомый ему подъезд и заинтересовался усердием челяди, заботой о порядке, проявленной совсем не в урочное время.
Какое-то неприятное ощущение, не то физическое, не то душевное, вроде дурного предчувствия, сжало ему грудь.
- Кого это ожидают Бронницы сегодня? Кажется, у них не приемный день? Или... "старушка" нашего ждут в гости? Недаром, говорят, на балу у Зайончека он увидел Жанету, так и прилепился к ней... Старый козел!
Встревоженный капитан почти и не отрывался теперь от окна и ровно в восемь часов увидел, как без гайдука, без всяких спутников, совсем в виде частного человека в небольших санях появился у подъезда Константин и скрылся за дверьми.
Побледнев, крепко стиснув зубы, капитан отошел от окна и весь вечер проходил из угла в угол, угрюмый, молчаливый, отрываясь от тяжелых дум лишь на минуту, когда того требовала служба.
Константин, заранее предупредив Бронница о своем посещении, просил, чтобы все было запросто, но сам явился в полной парадной форме, со всеми орденами, исключая только Почетного Легиона, полученного после Тильзитского соглашения из рук Наполеона.
Разлюбив прежнего героя своих дум, цесаревич избегал носить знак отличия, напоминающий тяжелые для России дни, тем более, что это был орден, полученный не за военные заслуги, а скорее, за содействие к заключению мира, за то, что цесаревич умел влиять на Александра так, как того желал сам Наполеон.
Кроме графини и гофмаршала все три дочери были допущены в гостиную, где состоялся первый прием.
Это был очень ловкий ход со стороны опытной мамаши.
Вечеру был придан семейный оттенок, посещение не могло носить такого щекотливого характера, как будто гость явился ради одной Жанеты. Девушка и без того чувствовала невольное смущение; но при сестрах, которые первое время щебетали и болтали без умолку, - особенно младшая, Антуанета, или Тонця, как звали ее свои, - Жанета постепенно успела овладеть собою, приняла участие в общей беседе.
Гофмаршал тонко сумел направить в надлежащее русло наивные вопросы и замечания младшей падчерицы, которая естественно заинтересовалась бесчисленными регалиями необычайного гостя.
- Вот пристает ко мне малютка: не знаю ли я, где и как ваше высочество получили такие большие знаки отличия? Девочки мои слыхали о ваших военных подвигах, ваше выс-ство. Но если бы ваше высочество пожелали сами в нескольких словах пояснить?.. Это вышел бы такой блестящий урок истории, какого, конечно, ни один профессор не преподаст им по своим книжкам, ваше высочество!
Стрела попала в цель.
До этой минуты Константин сидел очень официально и после первых, "визитных" фраз, словно не знал: как ему себя держать?
В своем обычном, военном кругу или с женщинами - более веселыми, чем приличными, цесаревич был всегда оживлен, мог говорить без умолку, хотя и тут, как всегда, речь его лилась несколько тягуче, как тянется от руки к руке густое вязкое тесто...
Всякая сдержанность была тяжела для Константина. А тут в присутствии молоденьких особ, из которых одна совсем его чаровала, - грубоватый по манере гость предпочел больше молчать, чтобы не прорваться чем-нибудь в пылу беседы.
И вдруг такая благодарная тема была предложена хитрым графом!
Константин любил вспоминать прошлое даже не потому, что сам играл в нем значительную роль.
Настоящее всегда стояло неприятной, трудной загадкой перед нерешительным, тяжелым и в мыслях, как в речах, Константином.
Он умел говорить образно, остроумно, забавно. Но должен был раньше хорошенько подготовить себя и свои остроты и шутки. Наблюдательности и чутья было у него гораздо больше, чем способности к импровизации, к быстрому соображению, как в мелочах, так и в важных вопросах и делах.
Повторяя много раз свои самые удачные рассказы, картины из прошлого, цесаревич умел внести каждый раз что-нибудь новое, занимательное в знакомую нить повествования.
Но в первый раз даже самую простую историю, как бы она ни была забавна сама по себе, он передавал так нудно, что окружающие могли заснуть от тоски.
Зная за собою этот грех, Константин всегда опасался начинать "с начала", предпочитая идти с конца, повторять то, что было уже сказано, продумано не раз.
Бронниц хорошо знал, что он делал.
На его предложение цесаревич отозвался очень живо и охотно.
- Графине Антуанете интересно? Что ж, если и другие желают?.. Да? Извольте. Начну с начала. Вот первое, самое драгоценное для меня, отличие: орден св. Иоанна Иерусалимского, пожалованный мне покойным государем Павлом Петровичем, который вы, должно быть, знаете был магистром мальтийцев и сей орден ставил превыше всех других, даваемых за военные труды и заслуги. Мы тогда воевали в Италии. Высокие горы, знойные долины. Французы страху нагнали на всех... пока их самих не погнал наш богатырь-чудак Суворов. Что это был за человек... Какой начальник! Больше нет таких. Недаром даже враги боялись, но любили его. Вот он учил меня военному делу. Первое время было еще туда-сюда. А потом - задали мы чёсу французам.
Оживляясь, Константин с французского перешел на польский язык, как бы желая блеснуть перед слушателями своими познаниями в их родной речи. Да и легче было ему говорить о былых годах боевой жизни на языке, который все-таки имел много общего с русской речью.
- Вот освободили мы Турин. Там - Александрия в наших руках. Дождь, ветер. Не беда. Пешком шли мы. И я с моими солдатиками. Славный народ наши солдатики. Макдональд нам наперерез, а мы его так притиснули, что он, чертов сын, за Тидоне, на Треббию кинулся...
Благодаря огромной памяти цесаревич словно вчера переживал, видел перед собою былые события и сыпал именами, приводил даты, как будто по книге читал настоящую лекцию истории. Передохнув, он продолжал:
- Два дня шла драка. Упорные эти французы, особенно если их подогреет хороший генерал. А Макдональд был не промах. Но - куда ему до нашего "орла"! В ночь на 9 июня ихнего стиля - и от Треббия отступили макдональдские полки. Знойные были деньки, нечего сказать. Сверху - солнце палит. Внизу - бой горячий два дня тянется. Ничего, одолели! Еще два месяца прошло. Александрия, Тортона, Мантуя - все понемногу у нас в руках. А тут и август подошел. 15 августа, по ихнему счету, завязалась баталия при Нови. Знаменитое дело! Да Суворов заново при Нови их в пух расколотил, республиканцев этих, задир безоглядчивых. Не выдержали русского штыка. Тыл дали! Ха-ха-ха!.. Веселый был денек. Я тут тоже пулям поклонялся, как и другие. Выбили мы врага из городка из проклятого. Огляделись, - а почти вся Италия свободна от насильников: и венецианские земли, и сардинская корона. И Ломбардия, и Пьемонт. Тогда вот от сардинского короля и получил я свою Аннунциату, эту вот, с цепью... Красивая штучка...
- Прелесть... прелесть... какая работа! - щебетала Антуанета. - А дальше, мосце ксенже?.. Мы слушаем...
- Дальше? Швейцарский поход сломали. Тут потруднее дело было. Горы, пропасти - глядеть страшно. Зима, снег, обледенелые дороги по краю провалов... И мосты-то там "чертовы" называются. Так уж про остальное что говорить?! Да еще неприятель нас намного числом превосходил, сударыни мои. Одного у них не было - Суворова! Тем только мы и взяли! Сен-Готтард перевалили с боем... К Муттену прошли, а тут - запятая. Кругом обложили нас вражьи силы. Массена уж и хвастать стал, что Суворова со мною напоказ в Париж привезет... Да по русской поговорке: "Бог не выдаст, свинья не съест"... Фигу съел хвастунишка! Через горы, через страшный перевал перелетели соколики наши со своим орлом впереди. Только спустились в долину посвободнее, тут и драться пришлось, сторожили уже нас. Ничего, пробились на Гларис, на Илланцу. 30 сентября пустились в путь, а 15 октября на месте были, в безопасности... Те, конечно, кто в живых остался. А и погибло немало, упокой Господи.
Константин невольно тихо сотворил молитву...
- И за это?.. - после небольшого молчания негромко спросила Антуанета.
- Вот Марии-Терезии звезда и ленты от императора австрийского. А от покойного государя, от Павла Петровича - одобрение... и награды были... Цесаревичем наименован...
- А это? - указывая тоненьким розовым пальчиком на шпагу с золотым эфесом, украшенным каменьями, неугомонно продолжала допытываться девушка.
Он как-то особенно, даже нежно коснулся георгиевского креста второй степени, украшающего его грудь:
- Это - за Лейпциг. Там пришлось поработать... Сначала артиллерия моя погладила приятелям спину и бока. А там - 16 октября - мои отряды все двинуты были на центр вражеских позиции. Имел честь потрепать армию, которой распоряжался сам непобедимый Бонапарт, ха-ха-ха... Ничего, Бог помог!.. Ха-ха-ха...
Константин совсем развеселился. Довольны были и окружающие.
Вдруг совершенно неожиданно его густые, щеткообразные брови нахмурились, лицо словно потемнело.
Насколько он казался привлекателен в минуту веселья, миг тому назад, настолько же старообразным и некрасивым показался сейчас.
Окружающие с тревогой и недоумением переглянулись. Уж не они ли причина такой внезапной перемены? Чем только? Никто не мог понять.
Константин заметил общее смущение и быстро заговорил:
- Да вот, расхвастался я тут... Солдатики дрались, кровь проливали... А я...
- Ну, как же, мосце ксенже, - решительно возразил Бронниц, поняв в чем дело, - вспомните, каким опасностям изволили и вы подвергаться наравне с другими. Вы - опора трона, надежда целого народа... А ваши личные подвиги... Вот спросите, девочки, как лихо действовал его мосце при Фер-Шампенуазе... Что? Не скажете, что тут вы ни при чем?
- Что такое? Я слыхала, ваше высочество... Только немного, - неожиданно подала голос Жанета, чувствуя, что только она одна может смягчить тяжелое настроение, почему-то овладевшее высоким гостем. - Если вам не трудно, может быть, вы соизволите... Нам бы так хотелось...
- О, если вы хотите... Хотя и дело простое... То есть с моей стороны, конечно. А по голосу всех знатоков, дело это, о котором Бронниц помянул, самое красивое было, может, за все 20 лет, что Наполеон народы друг против друга взбаламутил... Атака кавалерийская лихая, единственная была! Представьте себе. Бой шел целый день. И завязался-то он так неожиданно... Как сейчас помню: было это 25 марта позапрошлого года... Бонапарт нам отступление отрезать задумал, в тыл кинулся... А мы его провели. Закрылись, как занавесью, отрядами конницы и сами от Сомепьюн прямо на Париж двинулись! И совсем неожиданно - нос к носу под Фер-Шампенуаз столкнулись с целым корпусом Мормона и Мортье. Тысяч семнадцать у них было на счету... Ну, да мы стянули сюда вдвое больше. К вечеру отступать стал чуть не бегом к Парижу Мормон с приятелем своим Мортье. И откуда ни возьмись подвалил второй отряд поменьше: корпус Аме и Пакто. Тоже тысяч шесть в отряде... Сам император Александр в дело вступил... Искрошили эту горсть врагов, лучше быть нельзя. Три тысячи человек из бригады в плен попало. Всех бы изрубили наши молодцы. Сам брат в свалку кинулся, под сабли, среди штыков. Остановил резню... Да это все знают. Всего одиннадцать тысяч человек с Мортоновскими попало в плен, да орудий семьдесят пять взято. Я с моими двумя полками, с конной гвардией да с лейб-драгунским в обход с левого фланга за Мортоном кинулся. Овраг глубокий их прикрывал на несколько верст. Вечерело. Думали французы, спокойно уйдут. Нет, не тутто было! На свежих конях обогнули мы овраги... Построились! Там тоже изготовились нас встречать. Затрубила труба: тра-та-татата-та! Команда... Сабли наголо... Марш-марш! Дрогнули живые стены... Зарокотала земля от удара тысячи копыт. Гуп! Гуп! Гун! Гуп! Стеною, лавиной понеслись наши молодцы-гренадеры. Драгуны молнией обрушились на французскую конницу. Сшиблись! Сердце рвалось из груди, глядя, как сеча пошла! Тыл дали конные французы. Пехота за ними ждала, наготове стояла... Пехоту смяли наши молодцы... Гнали, рубили. Пушки ихние и выстрелить не могли в наших, так лихо и близко налетели мы. Врассыпную враги... А там, как нельзя было больше их гнать, снова, скипелись наши эскадроны. Как на параде, без задоринки бой выдержали и назад вернулись. Не даром я с ними столько трудов на ученье потратил!..
- И жизнью тут же рисковали, мосце ксенже?
- Ну, разве думаешь тогда о чем-нибудь? Команда дана. Рассуждать, колебаться не время. Выше всего на свете - команда. С нею все легко. Вот уж как сойдет эта горячка, тогда, конечно, и о жизни вспомнишь... и о смерти... А когда враги перед тобою, особенно, когда тыл дали... О чем тут можно думать? К черту их загнать, к дьяволу одна и дума!
- Правда, конечно, тут все забудешь! Боже мой! Подумать, сколько опасностей вы перенесли! - вздохнула панна Жозефина.
Антуанета молча всплеснула руками.
Жанета взглянула лишь на цесаревича и перевела глаза на небольшое распятие, стоящее на камине, как бы благодаря Бога и призывая Его хранить всегда смелого рассказчика.
Константин все заметил, задумался, помолчал, потом заговорил негромко, медленно. Узнать нельзя было, что минуту тому назад он так сильно рисовал картину боя.
- А после этих уроков истории, как вы назвали, Бронниц, хочу я вам сказать, как я разлюбил войну... Кстати, расскажу, как струсил раз... самым скверным образом.
- Струсили?! Что вы, мосце ксенже? Быть того не может, как Господа Бога люблю. Шутите. Смеетесь над нами...
- Послушайте. Вот узнаете. Я вообще, от природы робок. Да, да. Потом это я понял, что не годится робеть. Хуже тогда. Ну, и ничего. А бывало, всех и всего я боялся. Наставника-швейцарца, Ла-Гарпа... Слыхали о нем... Отца покойного, государя Павла Петровича как огня опасался... Не смейтесь... Его самые храбрые боялись... И потом многих... Ну да не о том речь... А вот в ту же кампанию в итальянскую такое раз случилось... в самом начале еще. Было это семнадцать лет тому назад. А я вот как сейчас помню... В 1799 году поход наш итальянский начался. 27 апреля к Валенце мы пришли. А 30 - пришлось атаковать французов в Басиньяно. И по соседним местечкам отряды их засели. Две роты были у меня. Деревеньку Пиччето очистить надо было. Уж правда: "крошечная" деревенька. А вся в зелени, виноградом домики заплетены. И в домиках - стрелки, нас пощелкивают... Жужжат вокруг пули, как шмели... Да что делать! Приказано выбить врага. Орудие я поставить на холмике приказал, оттуда как стали сыпать по деревеньке, - живо убрались приятели... Пушки ихние тоже отошли далеко назад. Начало, думаю, хорошее... А к концу боя - не то вышло... Отступать, почти бежать нам пришлось, чтобы в плен не попасть всему отряду... Далеко французы не гнались, тоже побоялись, видно. А наш отряд весь - как стадо без пастуха, в кучу сбился у высокого берега речного, где переправа была... Я сзади ехал. Казак мой, Пантелеев, за спиною у меня, как нянька, бережет... И вдруг выстрелы сзади послышались... Черт их знает, откуда... Словно безумье нашло на людей. Стадом кинулись к воде, падают с берега, давят, топят друг друга... Все смешалось. Ни строя, ни порядка, ни начальства... Врага не видно... Драться не с кем... Вот-вот засвистит картечь вражеская и станет косить, как спелый хлеб, людей и коней... Сам не знаю, как шпоры я дал коню. Уйти бы только от этой гибели, которая тут, за плечами, бессмысленная, противная, бесславная... С кручи конь мой в воду прыгнул... Бьется, тонет, видно... А я и не помню ничего... шпорю его... закоченел на седле... Вдруг Пантелеев рядом появился, коня за повод к берегу вывел... Меня снял... Лодку нашел какую-то, меня посадил... Переправил меня через реку... Монастырь тут оказался и деревенька, Мадонна-делле-Грация называется... Там и переночевал я. Как дитя, на чужую волю отдался. Только на другое утро пришел в себя и к отряду прискакал своему... С той поры я войну разлюбил... тогда понял, как противно гибнуть так нелепо... Как это страшно... Понял, что тысячи так гибнут... и только сотая часть в упоеньи боя забывает ужас смерти... А если его не забудешь... тогда - позор!..
Наступило молчание. Потом все хотели что-то сказать - и остановились разом, как это бывает в подобных случаях. Наконец граф овладел ситуацией и сентенциозно произнес:
- Самым прославленным храбрецам свойственны такие минуты... растерянности...
- Храбрым бываешь только тогда, когда не думаешь сам... когда тебя ведут, когда тебе приказывают... когда нет времени рассуждать. В этом - сила дисциплины солдатской. Без слепого послушания не может существовать ни войско, ни война. Храбрости не может быть у человека, если он несовсем глуп... - настойчиво возразил Константин.
Тема была исчерпана. Девицы издали несколько восклицаний восторга, кроме Жанеты, которая молчала. Графиня перевела разговор на житейские темы и вечную борьбу, особенно если есть дети... О них надо подумать, ради них приходится воевать не хуже, чем на полях сражений...
Разговор принял светский характер. Как-то незаметно, через известное время вполне прилично вышло так, что Жанета и Константин очутились одни.
Это было уже перед самым уходом гостя.
Молчаливая бледная подняла на него девушка свои блестящие глаза и твердо произнесла:
- Я поняла, зачем вы говорили... про Басиньяно...
- Чтобы вы узнали меня хорошо, Жанета.
- О, я так знаю вас уже...
- Дай Бог! А я и сам не знаю себя... когда приходится самому разобраться в себе или решиться на что-нибудь, что не совсем ясно моей душе... Так трудно мне разобраться тогда и в себе, и в поступках...
- А я вас вижу, знаю все-таки... Вы такой...
Она не договорила.
- Вспыльчивый, жестокий, взбалмошный... Беспутный порою, испорченный...
- Нет, нет! Прямой, хороший, чудный...
- Пусть будет так... хотя бы только в Вашем воображении. За это я...
Он тоже недосказал, остановился, тем более что слышны были голоса родителей, благоразумно дающих знать о своем приближении.
- Мы скоро увидимся... еще поговорим, - целуя руку, сказал Константин и снова его лысеющий лоб обожгло мимолетным поцелуем девушки...
Вошли Бронницы. Еще поговорили для приличия и с низкими поклонами проводили чуть не до крыльца дорогого гостя. Особенно рассыпался граф.
Когда около 11 часов вечера Константин вышел из подъезда, сел в сани, вдруг на гауптвахте ударили сигнал, выскочил караул, вытянулся с дежурным офицером во главе, отдавая честь отъезжающему цесаревичу.
- Дурень! - громко выругался Константин не то по адресу дневального, не то караульного офицера, который не сумел понять, что подобное усердие совсем не к месту.
Криво улыбаясь, проводил взором Велижек сани, убегающие по тихой сейчас широкой Замковой площади, окутанной зимней полумглою...
- Коего черта я вдруг перед ними про Басиньяно вспоминать стал, - едва отъехав от крыльца, буркнул про себя Константин. - Вот уж язык мой - враг мой! Ну, с нею бы еще откровенничать. Девицы это любят. Но старая лиса Бронниц и неувядаемая графиня-маменька... Вовсе уж перед ними не след бы так душу выкладывать изнанкой кверху. Прямо дурею я, когда немного запляшет у меня в голове от какой-нибудь мамзели... Просто все глупость, надо думать. Давно я интрижки не вел настоящей, вот кровь своего и требует. А пока что навернется, надо, видно, к Фифине приласкаться, голову освежить. Ее счастье.
Подумал и невольно сморщил лицо в гримасу, словно кислого хлебнул.
- Хныкать станет, корить. Да и отощала совсем за это время. Пожалуй, и вправду, больна серьезно. Как ее ласкать, когда боишься: не рассыпалась бы тут же на щепочки от неосторожной ласки... То ли дело Жанеточка... Огурчик... яблочко наливное... Эх!.. Нет, лучше не думать... Фифина с огоньком еще женщина. Особенно, когда мириться с ней начнешь после ссоры... Загляну. Наверное, не спит еще. Может быть, и влюбленность всякую к этой девочке большеглазой с души, как рукой, снимет. Оно бы и лучше. Только хлопоты новые... А суть вечно одна и та же...
С такими благоразумными решениями и намерениями возвращался Константин в свой Бельведер.
Фифина, как он ее называл, или иначе - Жозефина Фридерикс действительно сейчас не спала.
После нескольких дней серьезного нездоровья она чувствовала себя сегодня гораздо лучше и весь вечер провела полулежа на кушетке в своем будуаре.
Обширная, по-казенному раньше отделанная комната стараниями хозяйки-француженки была оживлена, скрашена мягкой уютной мебелью, коврами и ковриками, цветами в кадках и в вазах, картинами, этажерками и полочками, на которых пестрели различные безделушки, оживляя пустой простор стен высокого покоя.
Укутанная легкой шалью фигурка хозяйки будуара казалась еще меньше, чем была на самом деле эта среднего роста, гибкая, худощавая, но не слишком, женщина лет 29-30.
Узкие покатые плечи, не особенно маленькая, но красивая выхоленная рука с длинными пальцами, стройная нога и быстрые движения делали ее привлекательной с первого взгляда. Темные, почти черные волосы, по моде тога времени, упадали маленькими кудерками на высокий покатый назад лоб, почти закрывая его до бровей. Живые темно-карие глаза мечтательным и добрым взглядом сверкали из-под длинных черных ресниц, изредка загораясь какими-то неожиданными, не то лукавыми, не то злыми искорками. Небольшой вздернутый слегка носик задорно и лукаво вздрагивал порою над тонкими свежими губами, на которых почти всегда играла слабая приветливая улыбка. Грудь, не особенно полная, но тонко и хорошо очерченная, начала уже вянуть, и Жозефина корсетом искусно поддерживала ее в прежнем виде. Легкий румянец молодил ее чистое белое лицо с тонкой кожей, еще не тронутой притираньями.
Но во всей фигуре женщины уже заметны были признаки наступающего увядания, вызванного не столько годами, сколько бурно проведенной юностью и настоящим нездоровьем г-жи Фридерикс.
Как только уехал сегодня вечером Константин, Жозефина отошла от окна, из которого виден был отъезд цесаревича.
Еще за обедом он сказал между прочим, что должен отправиться в город часов около восьми. Но не пояснил куда. А сама она знала, как не любит Константин, если задать ему прямой вопрос, какие дела вызывают его из дому по вечерам.
- К любовнице еду. Да не к одной, к четырем разом! - раздраженно отвечает он в этих случаях. - А ты к себе пятерых позови. Вот и сквитаемся...
Чтобы не слышать такого ответа, Жозефина перестала спрашивать, даже не напоминает ему, что было иное время. Иногда выжить не могла она его вечерами из своей комнаты, хотя он знал, что его ждут по делам, даже очень важным, люди, которых он сам собирал на совещания.
- Все переменилось! - вздыхая, думала Жозефина.
Но все-таки ей хотелось знать, где бывает без нее Константин, вообще предпочитающий сидеть дома, если не с нею, то у себя в кабинете с газетами или беседуя с кем-либо из приближенных.
Оставив окно, Жозефина машинально побродила по комнате, пошевелила огонь в камине, хотя он и без того горел так весело, причем сухие дрова потрескивали, а порою даже раздавались выстрелы вроде пистолетных от полена, которое разрывалось в огне.
Постояв у стола, она как будто собиралась сесть писать, но потом тоскливое выражение пробежало по лицу. Решительно прошла Жозефина к кушетке, стоящей близ камина, и, усевшись с ногами, взяла томик в красивом переплете, лежащий тут же на китайском лаковом столике.
Читать тоже могла недолго. Уронила книгу и задумалась, глядя на огонь.
"Что же это? Неужели конец? Вот уже месяца три, как он и ссориться перестал с нею или, вернее, не дает ей случая поднять ссору, как бывало часто в прежние годы. Он старательно избегает оставаться с нею наедине или даже втроем, в присутствии сына Павла, при котором мать тоже порою не стеснялась сводить счеты с ветреным Константином".
- Совсем разлюбил. Надоела... Увлекся другою?
В сотый, в тысячный раз эти простые, но мучительные вопросы жгут сознание растерявшейся женщины, наполняют болью ее усталую грудь, заставляют сердце останавливаться на короткие, но мучительные мгновения...
Куда он поехал сегодня? Она узнает. Сейчас придет с Павлом воспитатель его граф де Мориоль, который все знает. Только он очень осторожен, этот надутый хитрец. Хотя они и земляки, но он дорожит своим положением в Бельведерском дворце цесаревича больше, чем расположением и дружбой с многолетней сожительницей великого князя.
"А в самом деле, как много лет прошло со времени первой встречи ее с Константином... Это было как раз в январе 1806 года... Ровно десять лет тому назад... И неужели всему конец? Нет, этого нельзя допустить!"
Жозефина хотела вскочить, но внезапная слабость овладела и телом, и волей взволнованной женщины. Такая слабость бывает у нее в минуты опасности или сильного горя. Значит, и теперь душа ее чует близкую сильную опасность?
Нет, слишком много горя было в прошлом. Надо отстоять крупицу счастья, которую судьба послала в эти последние десять лет...
Сделав над собою усилие, Жозефина хотела позвонить, но в это время услыхала стук в дверь и мягкий, даже до приторности слащавый, скорее женский, чем мужской голос по-французски произнес:
- Это мы с Полем. Можно войти?
- Граф, входите, входите... Я ждала вас. Поль, милый, сюда, ко мне. Я поцелую тебя, мой мальчуган...
Мальчик девяти лет, худенький, высокий не по годам, живо бросился к матери, которая поцеловала его с показной нежностью, пригладила ему волосы и усадила на кушетку у своих ног.
Очертанием бровей, разрезом глаз и общим овалом головы и лица Павел Константинович напоминал больше м