искал случая поссориться... Случай был найден, но зачем он искал его? С чего вдруг это неожиданное нападение?
В голове наместника промелькнула мысль, что в этой игре княжна играла главную роль. Да, это так. Даже при неверном свете луны лицо ее было бледно и испуганно.
Богун, согласно приказанию княгини, пришпорил лошадь. Княгиня посмотрела ему вслед и сказала наполовину про себя, наполовину для наместника:
- Шальная голова! Бес казацкий!
- Видно, что не особенно тверд разумом, - презрительно ответил пан Скшетуский. - Этот казак состоит на службе у ваших сыновей?
Старая княгиня рассердилась.
- Что вы говорите? Это - Богун, подполковник, знаменитый юнак, друг моих сыновей, все равно, что шестой мой приемный сын. Не может быть, чтоб вы ничего о нем не слыхали; его все знают.
Действительно, пану Скшетускому хорошо была известна эта фамилия. Среди имен разных казацких полковников и атаманов это имя всплыло и гремело по обе стороны Днепра. Слепцы распевали песни о Богуне на ярмарках и в корчмах; на вечеринках рассказывали чудеса о молодом витязе. Кто он был, откуда взялся - не знал никто. Верно одно, что воспитали его степи, Днепр, Пороги и Чертомелик со своим лабиринтом теснин, оврагов, островов и скал. В мирные времена он то ходил вместе с прочими "за рыбой и зверем", шатался по днепровским затонам, бродил по болотам и тростникам вместе с полунагими товарищами, то снова целыми месяцами проживал один в лесных чащах. Школой ему служили вылазки на татарские табуны и стада в Диких Полях, засады, битвы, разбойничьи экспедиции в береговые улусы, в Белгород, в Валахию. Дни он проводил не иначе, как на поле, ночи при костре, в степи. В раннем возрасте он стал любимцем всего Низа, в ранние годы начал предводительствовать другими и скоро всех перещеголял своею отвагой. Он готов был хоть с сотнею товарищей идти на Бахчисарай и поджечь его на глазах у самого хана; он сжигал улусы и города, вырезал до последнего всех обитателей, пленных мурз разрывал на части лошадьми, как гром, падал на голову, исчезал, как смерть. В море, как бешеный, он кидался на турецкие галеры, углублялся в самую середину Буджака, проникал, как говорили, в самую пасть льва. Некоторые из его предприятий просто поражали своей безумной, сумасшедшей отвагой. Менее отважные, менее рискованные в страшных муках кончали свою жизнь на кольях в Стамбуле, либо гнили у весел турецких галер, но он всегда выходил невредимым, с богатой добычей. Говорили, что он обладает огромными сокровищами, сокрытыми в днепровских камышах; этого мало: многие видели, как он грязными сапогами топтал парчу и шелковые материи, подстилал драгоценные ковры под копыта своих коней или, одетый в бархат, купался в дегте, показывая свое казачье презрение к великолепию тканей и одежды. На одном месте ему долго не сиделось; действиями его руководили фантазия и необузданный ум. То, прибыв в Чигирин, Черкассы или Переяславль, он кутил насмерть с другими запорожцами, то вел чисто монашескую жизнь и убегал от людей в степи, то, наконец, окружал себя слепцами, слушал по целым дням их песни и бросал им пригоршнями золото. Среди шляхты он - изящный придворный кавалер, среди казаков - дикий казак; с рыцарями - рыцарь, с разбойниками - разбойник. Многие считали его сумасшедшим, да и на самом деле это была необузданная и страстная душа. Зачем он жил на свете, чего хотел, куда стремился, кому служил - он и сам не знал. Служил степям, вихрям, войне, любви и своей дикой фантазии. Эта фантазия и выделяла его из ряда других разбойничьих атаманов, из той массы, у которой на уме только один грабеж и которой было все равно, кого грабить, своих или татар. Богун брал добычу, но брал ее на войне; он любил опасности в силу их очарования, платил золотом за песни, гнался за славой, а о прочем не заботился.
Из всех разбойничьих атаманов он один олицетворял тип рыцаря-казака, и поэтому песня избрала его своим любимцем и разгласила его имя по всей Украине.
В последнее время он был переяславским подполковником, но на самом деле исправлял роль полковника. Старый Лобода уже слабо держал булаву своею коченеющею рукою.
Пан Скщетуский хорошо знал, кто был Богун, и если спрашивал старую княгиню, не состоит ли этот казак на службе у ее сыновей, то единственно с целью высказать свое презрение к нему. Он почуял в нем врага, и, помимо славы атамана, кровь наместника волновалась при одной мысли, что казак позволяет себе так непочтительно относиться к нему. Ему было ясно, что дело должно кончиться чем-нибудь, раз началось. Пан Скшетуский также был самоуверен, также ни перед чем не останавливался, также смело шел навстречу опасностям. Он готов был хоть сейчас же погнаться за Богуном, но нельзя... он едет рядом с княжной.
Наконец, коляска миновала овраг, и вдали показались огни в Розлогах.
Курцевичи-Булыги были старым княжеским родом, одного герба с Курчем, который производил себя от Корията и, кажется, действительно шел от Рюрика. Из двух главных линий одна проживала в Литве, другая в Волыни, а в Заднепровье переселился только князь Василий, из волынских Курцевичей. Бедный шляхтич не уживался со своими богатыми родственниками и предпочел лучше поступить на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу славного "Ерёмы".
За свою верную службу, за множество услуг, оказанных князю, он получил от него в вечную собственность Красные Розлоги (которые потом были переименованы в Волчьи Розлоги благодаря обилию волков) и поселился там. В 1629 году он принял католицизм и женился на рагозянке, девушке из знатного шляхетского дома. Через год родилась Елена; мать умерла от родов, а князь Василий, оставив всякую мысль о вторичной женитьбе, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери. Это был человек с громадною силою воли и недюжинными достоинствами. Добившись обеспеченного материального положения, он тотчас выписал из Волыни своего брата Константина со всем его семейством. Так они и прожили спокойно до конца 1643 года, но тут вспыхнула война и Василий отправился вместе с королем Владиславом под Смоленск. Тут-то и произошло страшное событие.
В королевском лагере было перехвачено письмо, адресованное Шеину, подписанное князем Василием и запечатанное его гербовой печатью. Такое явное доказательство измены рыцаря, который до сего времени пользовался незапятнанной репутацией, привело всех в величайшее изумление. Напрасно Василий клялся Богом, что ни почерк, ни подпись на письме не его; герб Курча на печати устранял всякие сомнения. Никто не хотел верить, что Василий потерял печать, и несчастный князь, pro crimine perduelionls {По обвинению в государственной измене (лат.).}, приговоренный к лишению чести и жизни, должен был спасаться бегством. Прибыв тайком, ночью, в Розлога, он взял с Константина торжественную клятву охранять Елену, и уехал навсегда. Говорили, что раз еще он писал князю Еремии, просил его не отнимать у Елены кусок хлеба и оставить ее жить спокойно под опекой Константина, потом и слухи о нем прекратились. Были вести, что он тотчас же умер, другие - что он перешел на службу в имперское войско и погиб на войне в Неметчине, но наверняка никто ничего не знал. Должно быть, умер, коли не интересовался судьбой дочери. Вскоре о нем совсем забыли и вспомнили лишь тогда, когда обнаружилась его невиновность.
Некто Купцевич, витебчанин, умирая, сознался, что письмо к Шеину писал он и запечатал найденною в лагере печатью. Конечно, общественное мнение тотчас же перешло на сторону князя Василия. Приговор над ним был отменен, честь его имени восстановлена, но увы, слишком поздно для него самого. Что касается Розлогов, то князь Еремия и не думал отбирать их. Вишневецкие лучше знали Василия и ни на минуту не верили его виновности. Он мог бы спокойно оставаться на месте и просто под защитой Вишневецких смеяться над своим приговором, и если скрылся, то единственно потому, что не мог вынести своего бесславия.
Елена спокойно жила в Розлогах под любовною опекою дяди, и только после его смерти начались для нее тяжелые времена. Жена Константина, взятая им из семейства подозрительного происхождения, была женщина суровая, порывистая, деспотичная, которую только один муж мог держать в страхе. После его смерти она забрала Розлоги в свои железные руки. Крестьяне дрожали перед ней, дворовые боялись как огня, да и соседи имели случай хорошо познакомиться с нею. На третьем году своего владычества она дважды совершала вооруженные нападения на Сивиньских в Броварках, сама одетая по-мужски, верхом, предводительствуя своею челядью и нанятыми казаками. Когда полки князя Еремии разгромили шайку татар, безобразничавшую около Семи Могил, княгиня, во главе своих людей, добила остатки, зашедшие в Розлоги. Мало-помалу она начала считать Розлоги за свою и своих детей собственность. Любила она их, как волчица любит своих волчат, но, будучи сама необразованною женщиною, нисколько не подумала и о их воспитании. Православный монах, вывезенный из Киева, выучил их читать и писать - вот и вся наука. А тут под боком стояли Лубны, жил княжеский двор - школа во всяком случае более пристойная для молодых князьков. Но у княгини были свои резоны не отдавать их в Лубны.
Отдать их в Лубны! А ну, как князь Еремия вспомнит, кому принадлежат Розлоги, да вздумает взять Елену под опеку? Тогда пришлось бы убираться из Розлог. Княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах совсем забыли о том, что на белом свете существуют какие-то Курцевичн. И вот молодые князья воспитывались полудикарями, больше по-казацки, чем по-шляхетски. Еще подростками они принимали участие в наездах княгини на Сивиньских и нападениях на татарские шайки. К книжкам и письму у них было врожденное отвращение; целый день они стреляли из лука, из самопала да учились владеть кистенем или арканом. Мать не дозволяла им заниматься даже хозяйством. Жаль было смотреть на таких потомков знаменитого княжеского рода. Они сами хорошо сознавали свое невежество и потому сторонились шляхты, предпочитая общество диких атаманов казацких шаек. Наконец, они вошли в сношения с Низом, где их считали за товарищей. Часто они по полугоду проживали в Сечи, ходили на "промысел" с казаками, участвовали в их экспедициях против турок и татар и всею душою полюбили это занятие. Княгиня не противодействовала этому: часто они привозили богатую добычу. Правда, во время одного из таких нападений старший, Василий, попался в руки неверных. Остальные братья при помощи Богуна и запорожцев отбили его, но увы, с выжженными глазами. С той поры он был обречен на вечное пребывание в доме. Дикий и неукротимый дотоле, он сразу изменился: сделался мягким, набожным. Младшие братья продолжали по-прежнему заниматься военным ремеслом, благодаря которому они получили название "князей-казаков". Достаточно было посмотреть на Розлоги-Сиромахи, чтобы понять, какие люди живут там. Когда пан Скшетуский и посол въехали в ворота, им представился не двор, а скорее, крепость, со стенами из толстых дубовых бревен, с узкими, напоминающими бойницы, окнами. Помещения для прислуги и казаков, конюшни, сараи примыкали к этому двору непосредственно, образуя вместе с ним какую-то кучу бесформенных построек, настолько убогих на вид, что, если бы не свет в окнах, их трудно было бы счесть за человеческое жилье. На дворе торчали два журавля у колодцев; ближе к воротам возвышался столб с привязанным к нему медведем. Тяжелые дубовые ворота выводили на площадку, также окруженную рвом и палисадом.
Безусловно, это была вооруженная крепость, вполне защищенная от всяческих нападений. Вообще все это напоминало пограничную казацкую паланку или какое-то разбойничье гнездо. Прислуга, вышедшая с факелами навстречу гостям, тоже походила больше на разбойников, чем на обыкновенную прислугу. Огромные псы на площадке бешено рвались со своих цепей, точно хотели броситься на прибывших и растерзать их; из конюшен доносилось конское ржание; молодые Булыги вместе с матерью начали немедленно бранить прислугу, неизвестно за что. Среди такого беспорядка, наконец, все вошли в дом, и только здесь пан Розван Урсу (а он до тех пор искренне жалел, что дозволил упросить себя остаться на ночлег в такой лачуге) несказанно удивился при виде картины, представившейся его глазам. Внутренность дома резко противоречила его наружному виду.
Первое, что увидал пан Розван Урсу, были обширные сени, со стенами, почти сплошь увешанными сбруей, оружием и шкурами диких зверей. В двух огромных печках пылали толстые дубовые колоды; яркий отблеск огня освещал богатую конскую сбрую, блестящие панцири, турецкие кривые сабли, украшенные драгоценными каменьями, кольчуги, полупанцири, шлемы польские и турецкие; на противоположной стене висели старинные щиты, около них польские копья и восточные дротики, одним словом, всевозможное холодное оружие, начиная от сабель и кончая кинжалами и ятаганами, рукоятки которых переливались разными цветами, как капли росы на солнце. По углам свешивались связки лисьих, волчьих, медвежьих и горностаевых шкур - охотничьи трофеи князей. Ниже, вдоль стены, на колышках дремали ястребы, соколы и большие беркуты из дальних восточных степей. Князья держали беркутов для волчьей охоты.
Из сеней гости перешли в большую гостиную. И тут, в камине, пылал яркий огонь, но роскоши здесь было гораздо больше, чем в сенях: деревянные стены увешаны бархатными тканями, полы покрыты роскошнейшими восточными коврами. Посередине комнаты стоял длинный стол на крестообразных ножках, сбитый из простых досок, а на столе разнообразные кубки, золоченые или из венецианского стекла; около стен меньшие столы, комоды, полки, заставленные ларцами с бронзовыми украшениями, медные подсвечники и часы. Все это турки когда-то награбили у венецианцев, а теперь казаки отняли у турок. Вся комната была переполнена роскошными предметами, с назначением которых хозяева, очевидно, не были знакомы; всюду роскошь смешалась с первобытной степной простотой. Ценные турецкие комоды, инкрустированные бронзой и перламутром, стояли около грубых скамеек, деревянные стулья располагались бок о бок с мягкими диванами, покрытыми коврами. Все это не удивило пана Скшетуского, хорошо знакомого с пограничными жилищами, но посол не мог скрыть своего изумления при виде Курцевичеи, одетых в простые полушубки, посреди этой роскоши; удивлялся и пан Лонгинус Подбипента: в Литве он не привык к таким обычаям.
А князья в это время занимали гостей. Им хотелось насколько возможно быть более любезными, но, увы, это плохо удавалось. Наместник едва скрывал свою улыбку.
- Мы очень рады вам, - заговорил старший, Симеон, - и благодарим вас за вашу доброту. Наш дом - ваш дом; располагайтесь в нем, как у себя. Кланяемся вам в нашей лачуге.
В словах говорившего не слышалось ни унижения, ни сознания, что он принимает людей, стоящих выше него: так повелевал казацкий обычай. Он кланялся в пояс, а за ним кланялись и его братья.
Княгиня незаметно дернула Богуна за рукав и увела его в другую комнату.
- Слушай, Богун, - поспешно сказала она, - мне некогда с тобой долго разговаривать. Я заметила, что молодой шляхтич пришелся тебе не по вкусу и ты ищешь случая привязаться к нему.
- Мать! - И казак поцеловал руку княгини. - Свет широк: ему одна дорога, мне другая. Я не знаю его, не слыхал о нем ничего, но пусть он держится подальше от княжны, иначе узнает мою саблю.
- Ах ты шальной, шальной! Где голова твоя, казак? Что с тобой творится? Или ты хочешь погубить и себя, и нас? Он - солдат Вишневецкого, наместник, человек не малый... послом от князя к хану ездил. Если под нашей кровлей хоть волос упадет с его головы, знаешь, что будет? Воевода обратит внимание на Розлоги, отомстит за него, нас выгонит на все четыре стороны, а Елену возьмет к себе в Лубны... Что тогда? И с князем спорить станешь? На Лубны нападешь? Попробуй, если хочешь отведать кол, сумасшедший казак!.. Льнет ли шляхтич к девушке, нет ли, все равно - как приехал, так и уедет, - и все будет по-прежнему. Воздержись же ты, а не хочешь - ступай откуда пришел, а то наделаешь нам тут хлопот!
Казак кусал усы, пыхтел, но все-таки сообразил, что княгиня говорит дело.
- Хорошо, - сказал он, - я воздержусь, только пусть Елена не выходит к ним.
- Это почему? Чтобы они подумали, что я держу ее взаперти? Я решила, и она выйдет. А ты не распоряжайся: ты здесь не хозяин.
- Не гневайтесь, княгиня. Если нельзя иначе, то пусть уж будет по-вашему. Бровью не поведу, за саблю не ухвачусь, хотя бы задыхался от злости, хотя бы душа вся изболелась.
- А ты возьми торбан, заиграй, пропой что-нибудь, и на душе легче станет. Ну, теперь пора к гостям.
В гостиной князья, истощив весь запас своих любезностей, начинали сызнова кланяться в пояс и благодарить за честь. Пан Скшетуский сухо и гордо посмотрел Богуну прямо в глаза, но не нашел в них вызова. Лицо молодого атамана сияло самою добродушною веселостью, так хорошо маскировавшею его чувства, что самый опытный глаз, и тот мог бы обмануться. Наместник внимательно рассматривал его: в темноте он не успел разглядеть черт его лица. Теперь перед ним стоял стройный, словно тополь, молодой человек, смуглый, с густыми, висячими черными усами. Улыбка его пробивалась сквозь украинскую задумчивость, как солнце сквозь мглу. На высокое чело атамана спадали черные волосы, ровно подстриженные над густыми бровями. Орлиный нос, раздувающиеся ноздри и белые зубы, сверкающие при каждой улыбке, придавали его лицу несколько хищное выражение; все оно вообще представляло тип украинской красоты, яркой, цветистой, задорливой. Неслыханно роскошный костюм также отличал степного рыцаря от князей, одетых в полушубки. На Богуне был надет жупан из тонкой серебряной парчи и красный кунтуш - цвет, наиболее популярный среди переяславских казаков. С широкого пояса свешивалась богатая сабля, но и сабля, и вся остальная одежда меркли перед богатством турецкого кинжала. Рукоятка последнего была сплошь усеяна крупными, сверкающими драгоценными каменьями. Богуна всякий скорее бы счел за панича аристократического рода, тем более, что изящные манеры и непринужденность в обращении не выдавали его низкого происхождения. Он подошел к пану Лонгинусу, выслушал историю о предке Стовейко и о трех головах крестоносцев и затем обратился к наместнику, как будто между ними ничего не вышло:
- Вы говорите, из Крыма возвращаетесь?
- Из Крыма, - сухо ответил наместник.
- Бывал там и я, и хотя мне не удавалось попасть в Бахчисарай, но думаю, что и там побываю, если только оправдаются добрые слухи.
- О каких слухах вы говорите?
- Говорят, что если наш всемилостивейший король начнет войну с турками, то князь воевода пойдет огнем и мечом на Крым. Украина и Низ радостно встретили такое известие: уж если с таким вождем не погуляем мы в Бахчисарае, то тогда уж ни с каким.
Поручика тронуло уважение, с каким атаман отзывался о князе. Он усмехнулся и проговорил более мягким голосом:
- Вам, как видно, недостаточно тех подвигов, что покрыли вас славою?
- Малая война - малая слава, большая война - большая слава. Конашевич не на лодках добыл ее, но под Хотином:
В это время двери отворились, и в комнату, в сопровождении Елены, вошел Василий, старший из Курцевичей. Это был человек уже пожилых лет, бледный, исхудавший, с аскетическим, суровым лицом, напоминающим византийские иконы. На плечи его спадали поседевшие от горя и страданий волосы, вместо глаз зияли две кровавые впадины. В руках он держал медный крест и начал им осенять комнату и всех присутствующих.
- Во имя Бога Отца, во имя Спаса и Пречистой Девы, - заговорил он, - если вы несете с собой добрые вести, приветствую вас в христианском жилище.
- Вы извините его, - шепнула княгиня, - он не в полном уме. Василий все продолжал осенять крестом.
- Как сказано в апостольских посланиях: "Кто прольет свою кровь за веру, спасен будет, кто отдаст жизнь за земные блага - погибнет"... Помолимся! Горе вам, братья! Горе мне, ибо мы восстали за земные блага! Боже, милостив буди к нам, грешным! Боже, милостив буди... А вы, мужи, прибывшие издалека, какие вести несете с собою? Апостолами ли вы явились сюда, или нет?
Он умолк и ждал ответа.
- Нам далеко до такого высокого звания, - сказал наместник через минуту. - Мы простые солдаты, готовые умереть за веру.
- Тогда вы будете спасены, но для нас не настала еще минута освобождения... Горе вам, братья! Горе мне!
Последние слова слепец проговорил почти со стоном, а на лице его рисовалось такое отчаяние, что гости недоумевали, как вести себя далее. Но в это время Елена усадила его на стул, выбежала из комнаты и возвратилась с лютнею в руках.
Тихие звуки огласили комнату. Княжна запела молитвенный гимн:
И днем и ночью взываю к тебе, Боже!
Утоли мои муки, осуши мои слезы.
Будь милосердным отцом мне, грешному,
Услышь мою молитву.
Василий низко опустил голову и слушал слова гимна, который, казалось, вливал живительный бальзам в его сердце; с лица его мало-помалу исчезала печать тоски и отчаяния, наконец, голова его совсем поникла на грудь. Он остался в таком положении, не то во сне, не то в оцепенении.
- Если не прекращать пения, он совсем успокоится, - тихо сказала княжна. - Как видите, сумасшествие его состоит в том, что он все ждет апостолов, и кто бы к нам ни приехал, он выходит спрашивать, не апостолы ли...
Елена продолжала петь:
Укажи мне дорогу, о царь царей,
Ибо я, как путник в пустынной степи
Или как среди волн неизмеримого моря
Заблудившийся корабль.
Ее голос звучал все сильнее и сильнее. С лютней в руках, с глазами, поднятыми к небу, она была так прекрасна, что наместник не мог оторвать от нее глаз. Он засмотрелся на нее, позабыв все на свете.
Только слова старой княгини пробудили его от сладкого забытья:
- Довольно! Теперь он не скоро проснется. А пока прошу вас ужинать.
Пан Розван, как великосветский кавалер, подал руку княгине. Пан Скшетуский увидал это и подал свою Елене. Сердце его сильно забилось, когда он почувствовал прикосновение ее руки.
- Должно быть, и ангелы в небе поют не лучше вас, - сказал он ей.
- Вы грешите, рыцарь, сравнивая мое пение с ангельским, - ответила Елена.
- Не знаю, грешу ли я, но верно одно, что я охотно позволил бы выжечь себе глаза, только бы до конца слушать ваше пение. Впрочем, что я говорю? Тогда я не мог бы видеть вас, что было бы невыносимо.
- Не говорите этого. Завтра вы уедете отсюда и все забудете.
- О, нет, нет! Я так полюбил вас, что никогда, никогда не позабуду.
Яркий румянец покрыл щеки девушки; грудь ее начала волноваться сильнее. Она хотела что-то сказать, но губы ее задрожали.
- Скорее вы забудете обо мне в присутствии этого атамана, который на балалайке будет аккомпанировать вашему пению.
- Никогда, никогда! - прошептала княжна. - Но вы бойтесь его, он страшный человек.
- Что мне значит один казак! Да хоть бы за ним вся Сечь стояла, для вас я готов отважиться на все. Вы мое единственное бесценное сокровище, мой свет... Скажите, разделяете ли вы мое любовь?
Тихое "да" райскою музыкой прозвучало в ушах пана Скшетуского; невыразимая радость охватила все его существо; он почувствовал в себе присутствие какой-то новой силы, точно крылья выросли за его плечами. За ужином раза два на глаза ему попалось лицо Богуна, изменившееся, бледное, но наместник, сильный взаимностью Елены, мало думал о своем сопернике. "Бог с ним совсем! - думал он. - Пусть только он на дороге мне не становится - уничтожу!" Мысли его были направлены в иную сторону. Он чувствовал, что Елена сидит так близко к нему, что своим плечом почти касается его плеча, видел не сходящий с ее лица яркий румянец, видел ее волнующуюся грудь и глаза, то робко опущенные вниз, то блестящие, как две звезды. Елена несмотря на гнет Курцевичей, несмотря на унылое однообразие своей сиротской жизни все-таки была украинкою, с огненной кровью. Как только пали на нее первые теплые лучи любви, она зацвела, как роза, и пробудилась к новой жизни. Ее лицо сияло счастьем и отвагою, а обычная девичья скромность яркой краской украсила ее щеки. Пану Скшетускому от радости не сиделось. Пил он напропалую, но мед не действовал на него: он и так был пьян любовью. Он никого, кроме нее, за столом не видел, не видел, что Богун все более и более бледнел и судорожно сжимал рукоятку своего кинжала, не слыхал, как пан Лонгинус уже в третий раз рассказал о предке Стовейке, а Курцевич о своих походах за "турецким добром". Пили все, кроме Богуна. Старая княгиня подавала лучший пример, провозглашая тосты то за здоровье гостей, то за всемилостивейшего пана князя и, наконец, за господаря Лупула. Была речь и о слепом Василии, о его прежних рыцарских подвигах, о несчастной экспедиции и теперешнем сумасшествии, которое старший Симеон объяснял так:
- Вы сами знаете, как беспокоит малейшая пылинка, если она попадет в глаз, так как же куски смолы, дойдя до самого мозга, могли не испортить его?
- Да, это очень деликатный инструмент, - согласился пан Лонгинус.
Старая княгиня только теперь заметила изменившееся лицо Богуна.
- Что с тобой, сокол?
- Душа болит, мать, - глухо проговорил он, - но казацкое слово не дым... не изменю.
- Терпи, сынок, награда будет.
Ужин кончился, но сосуды то и дело вновь наполнялись медом. Призвали казачков, началась пляска. Мальчики должны были отплясывать под аккомпанемент балалайки и бубна. Немного погодя и сами хозяева пустились вприсядку. Старая княгиня, взявшись за бока, топталась на месте и подпевала под музыку. Пан Скшетуский тоже пригласил Елену на танец. Когда он обнял ее руками, ему показалось, что он держит весь мир в своих объятиях. Во время танца длинные ее косы обматывались вокруг его шеи, словно княжна хотела привязать его к себе навеки. Не выдержал шляхтич и, улучив удобную минуту, когда на них никто не смотрел, наклонился и страстно поцеловал дорогие уста.
Поздно ночью, оставшись наедине с паном Лонгинусом в комнате, отведенной им для сна, поручик присел на постель и сказал:
- С иным человеком завтра вы поедете в Лубны! Подбипента (он только что окончил молитву) вытаращил глаза.
- Как же так? Разве вы остаетесь здесь?
- Не я, сердце мое остается, а одно dulcis recordatio {Сладкое воспоминание (лат.).} поедет со мною. Вы видите меня в большом волнении.
- Влюбились вы в княжну, что ли?
- Вы не ошиблись, это верно, как и то, что я сижу перед вами. Сон бежит от моих глаз. Я вам говорю это потому, что у вас сердце чувствительное и жаждущее любви; вам легко будет понять мои муки.
Пан Лонгинус тяжело вздохнул несколько раз в доказательство, что ему понятны муки любви, и спросил через минуту:
- А может быть, вы тоже дали обет целомудрия?
- Ваш вопрос очень наивен. Если б все давали подобные обеты, тогда род человеческий скоро бы прекратился.
Приход слуги прервал дальнейшую беседу. Это был старый татарин с быстрыми черными глазами, с лицом сморщенным, словно сушеное яблоко. Он бросил на Скшетуского многозначительный взор и спросил:
- Не нужно ли чего господам? Может быть, меду?
- Не надо.
Татарин приблизился к Скшетускому.
- Мне нужно сказать вам кое-что от панны, - шепнул он.
- О, говори, говори! - радостно воскликнул наместник. - Можешь говорить громко при этом рыцаре: я ему открыл свою тайну.
Татарин вытащил из-за рукава кусок ленты.
- Панна посылает вам эту перевязь и приказала сказать, что любит вас всею душою.
Поручик схватил ленту, осыпал ее горячими поцелуями и, только немного успокоившись, спросил:
- Что она поручила тебе сказать?
- Что любит вас всею душою.
- Вот тебе талер за это. Так и сказала, что любит меня?
- Да!
- Вот тебе еще талер. Да благословит ее Бог, я и сам также люблю ее. Скажи ты ей... впрочем, подожди: я сам напишу ей: Принеси мне только перо, бумаги и чернил.
- Чего? - спросил татарин.
- Перо, бумаги и чернил.
- Этого у нас в доме нет. При князе Василии было, потому когда молодые князья учились писать у монаха; но это уже давно.
Пан Скшетуский недовольно щелкнул пальцами.
- Пан Подбипента, нет ли у вас пера и чернил? Литвин пожал плечами и устремил очи горе.
- Тьфу ты, дьявольщина! - выругался поручик. - Какая досада!
Татарин в это время уселся на полу и помешивал дрова в печке.
- Зачем вам писать? Панна пошла спать. А что вы хотели написать ей, можно сказать завтра утром.
- Ты прав. Верный же ты слуга княжны, вижу я. На третий талер! Давно служишь?
- Вот уже четырнадцать лет будет, как меня князь Василий взял в плен, и с той самой поры я верно служил ему, а когда он уезжал отсюда, то ребенка Константину оставил, а мне сказал: "Чехлы! Ты не оставишь девочку и будешь беречь ее как зеницу ока". Ля иль Алла!
- Так ты и делаешь?
- Так я делаю и смотрю.
- Что ты видишь, говори? Как здесь живется княжне?
- Плохие замыслы на ее счет. Богуну ее хотят отдать, псу проклятому.
- Ничего из этого не выйдет! Найдется кому заступиться за нее.
- Да! - сказал старик, переворачивая пылающие головни. - Они хотят отдать ее Богуну, чтобы он взял и понес ее, как волк ягненка, а их в Розлогах оставил; Розлоги-то ведь ее владение после князя Василия, не их. Богун на все согласен; у него в камышах больше золота и серебра, чем песку в Розлогах; но она ненавидит его с той поры, когда он убил при ней одного человека. Между ними встала кровь, а из крови выросла ненависть.
Наместник не мог уснуть всю ночь. Он ходил по комнате, смотрел на луну и обдумывал свое положение. Он теперь понял игру Курцевичей. Если б на княжне женился какой-нибудь шляхтич, то немедленно Розлоги перешли бы в его владение. Кто знает, может быть, он потребовал бы еще и отчета об опеке? Вот поэтому-то и без того оказаченные Курцевичи решили выдать девушку за казака. При одной мысли об этом пан Скшетуский инстинктивно хватался за рукоять сабли. Он поклялся разрушить всю эту махинацию и чувствовал себя в силах выполнить свое намерение. Во всяком случае, опекуном Елены являлся и князь Еремия, во-первых, потому что Розлоги были подарены Василию Вишневецкими, во-вторых, сам Василий из Бара писал князю и просил его быть опекуном его дочери. Только обилие общественных дел, войны и крупные предприятия помешали воеводе исполнить эту просьбу; но ему нужно только напомнить, и он тотчас же примется за дело.
Светало уже, когда пан Скшетуский бросился на свою постель. Спал он крепко, без сновидений, и проснулся наутро с готовою программою действий. Торопливо оделись они с паном Лонгинусом, потому что все уже было готово к отъезду: экипажи запряжены, солдаты пана Скшетуского сидели уже на лошадях. В гостиной посол подкреплял свои силы в обществе княгини и князей. Богун отсутствовал; неизвестно, спал ли он еще, или уехал.
Скшетуский поклонился княгине.
- Пани! - сказал он. - Tempus fugit {Время бежит (лат.).}, скоро нам надобно садиться на коней; но прежде чем мы от души поблагодарим вас за радушное гостеприимство, я должен переговорить с вами и вашими сыновьями о чрезвычайно важном деле.
На лице княгини выразилось недоумение; она посмотрела на сыновей, на посла и пана Лонгинуса, как бы от них хотела узнать, в чем дело, и с некоторым беспокойством сказала:
- Я к вашим услугам.
Посол хотел было встать, но она не дозволила и увела Скшетуского в сени, украшенные оружием и сбруею. Молодые князья стали шеренгою позади матери, которая расположилась напротив Скшетуского и спросила:
- О каком деле вы хотите говорить со мною? Наместник холодно, почти сурово посмотрел на нее.
- Простите меня, княгиня, и вы, князья, что, поступая вопреки обычаям, вместо того, чтобы прислать почетных сватов, я сам говорю за себя. Иначе быть не может, так сложились обстоятельства. Без дальних проволочек я прошу у вас, как у опекунов княжны Елены, отдать мне ее руку.
Гром, ударивший в Розлоги среди зимы, менее поразил бы княгиню и ее сыновей, чем слова наместника. Долгое время они с изумлением смотрели на говорившего, а тот стоял перед ними спокойный, уверенный, гордый, точно не просить пришел сюда, приказывать. Изумление сковало язык княгине.
- Как? Вы? Руку Елены? - наконец, спросила она.
- Я, пани княгиня; это мое твердое намерение. Опять минута молчания.
- Извините, пан наместник (княгиня пришла, наконец, в себя и заговорила свойственным ей резким тоном), предложение такого рыцаря, как вы, немалая честь для нас, но мы должны отказаться от нее, так как рука Елены обещана мною другому.
- Как заботливая опекунша, обратите только внимание, не было ли это сделано против воли княжны, и лучше ли меня тог, кому вы ее обещали?
- Пан наместник! Кто лучше - судить мне. Вы, может быть, и лучше, - но мы вас не знаем.
Наместник выпрямился во весь рост и окинул княгиню холодным и острым взглядом.
- Зато я знаю вас, подлецы! - крикнул он. - Вы хотите отдать мужику родственницу, с тем чтобы он оставил вас в захваченном вами имении...
- Сам ты негодяй! - также закричала княгиня. - Так-то ты платишь за гостеприимство, так-то отблагодарил нас? О, змей! Кто ты таков, откуда взялся?
Молодые князья начали коситься на развешенное оружие.
- Нехристи! - продолжал наместник. - Ограбили сироту... Ну да ничего. Через день князь будет знать обо всем.
Услыхав эти слова, княгиня бросилась к стене, схватила рогатину и пошла с нею на пана Скшетуского. Князья сорвали со стены кто что успел - нож, кистень, саблю - и окружили его полукругом, словно стадо разъяренных волков.
- Так ты к князю поедешь? - кричала княгиня. - А знаешь ли ты, что живым отсюда не выйдешь, что это твоя последняя минута?
Скшетуский скрестил руки на груди и глазом не моргнул.
- Я, как княжеский посол, возвращаюсь из Крыма, - сказал он, - и если тут прольется хоть одна капля моей крови, через три дня здесь камня на камне не останется, а вы все сгниете в лубенских тюрьмах. Есть ли на свете сила, которая могла бы охранить вас? Не угрожайте понапрасну, не боюсь я вас!
- Пусть сгнием, но ты погибнешь первый!
- Коли так - бей: вот моя грудь!
Князья с матерью во главе держали оружие, острием направленное в грудь наместника, но какая-то тайная сила сковывала им руки. Скрежеща зубами, они чуть не плакали от бессильной ярости, но ударить не решался ни один. Грозное имя Вишневецкого совершенно парализовало их.
Наместник был в эту минуту хозяином положения.
Бессильный гнев княгини обратился потоком ругательств:
- Пройдоха! Босяк! Княжеской крови захотелось? Подожди же! Всякому отдам, только не тебе! Этого и сам князь приказать не может.
- Мне нет времени хвастаться своим шляхетством, - спокойно отвечал пан Скшетуский, - но я думаю, что ваше княжеское сиятельство могло бы за ним меч и щит носить. Наконец, если мужик был снисходителен к вам, я буду еще добрее. Мои средства не меньше ваших, а если вы говорите, что не хотите отдать мне Елену, то слушайте, что скажу вам: и я оставляю вам Розлоги, и я не буду требовать отчета по опеке.
- Подожди дарить то, что не принадлежит тебе.
- Я не дарю, только даю обещание на будущее и скрепляю его рыцарским словом. Теперь выбирайте: или отдать отчет по опеке князю и выметаться из Розлогов, или отдать мне девушку и удержать все...
Рогатина мало-помалу выскальзывала из рук княгини и, наконец, с шумом упала на пол.
- Выбирайте, - повторил пан Скшетуский, - aut pacem, aut bellum {Мир или война (лат).}!
- Счастье, что Богун поехал на охоту с соколами, - уже более мягко сказала княгиня. - Он не хотел видеть вас; еще вчера все заподозрил. Иначе не обошлось бы без кровопролития.
- Пани княгиня, и я саблю ношу не для того только, чтобы она висела у моего бока.
- Однако скажите, прилично ли такому рыцарю, как вы, войдя в дом гостем, так настойчиво требовать своего и брать девушку силой, словно из турецкой неволи?
- Прилично, если из этой неволи она должна была быть продана мужику.
- Не говорите так о Богуне! Хотя он не знает, кто были его родители, но он воин в душе, славный рыцарь и нам знаком с детства, он точно родной в нашем доме. И теперь для него все равно, девушку ли эту у него отнять, ножом ли его пырнуть.
- Княгиня, нам пора в путь! Простите меня, если я еще раз повторю: выбирайте!
Княгиня посмотрела на сыновей.
- Ну, детки, отвечайте на просьбу этого рыцаря.
Князья смотрели друг на друга и молчали. Наконец, Симеон пробормотал:
- Прикажешь, мать, бить - будем бить, прикажешь отдать Елену - отдадим.
- Бить нехорошо, и отдать нехорошо... Вы нас совсем приперли к стенке! Богун человек шальной, способен на все. Кто нас охранит от его мести? Сам погибнет от руки князя, но нас погубит раньше. Что нам делать?
- Ваша воля. Княгиня еще помолчала.
- Послушайте, рыцарь. Все это должно остаться в тайне. Богуна мы спровадим в Переяславль, сами с Еленой приедем в Лубны, а вы попросите князя прислать нам документы на владение Розлогами. У Богуна полтораста человек, часть даже здесь, в Розлогах. Теперь вы не можете взять с собой Елену - отобьют. Иначе и быть не может. Поезжайте, храня строгую тайну, и ждите нас.
- Чтобы вы изменили мне?
- Если б мы могли! Но мы не можем; вы сами это видите. Дайте слово до поры до времени никому этого не говорить.
- Даю. А вы отдадите мне Елену?
- Не можем не отдать, хотя нам и жаль Богуна...
- Тьфу! Князья! - Наместник вдруг обернулся к Курцевичам. - Четверо вас, таких смелых, здоровых, и вы боитесь одного казака, хотите взять его изменой. Хотя я должен быть благодарен вам, но все-таки скажу: недостойно это благородной шляхты!
- Вы не мешайтесь в это дело! - закричала княгиня. - Не ваша тут забота, что нам делать. Сколько людей вы можете выставить против его полутораста человек? Защитите вы нас? Защитите хоть ту же Елену, которую он готов захватить силой? Не ваше это дело. Поезжайте себе в Лубны, а мы уж потом привезем вам туда Елену.
- Делайте что хотите, только еще одно слово: если княжна будет хоть чем-нибудь обижена, горе вам!
- Воздержитесь от таких слов, не раздражайте нас понапрасну.
- Вы хотите насильно выдать ее да и теперь, продавая ее за Розлоги, подумали ли вы: по душе ли прихожусь ей я?
- Что ж? Ее можно будет спросить в вашем присутствии... Княгиню вновь начинал охватывать гнев; она ясно заметила
нескрываемое презрение в словах наместника. Симеон пошел за Еленой и вскоре показался в дверях вместе с нею.
Среди злобы и проклятий, которые, казалось, еще висели в воздухе, как отголоски стихающей бури, среди нахмуренных бровей, разъяренных взоров и суровых лиц ее светлое лицо блеснуло, словно солнце из-за зимней тучи.
- Княжна, - сухо сказала княгиня, указывая на Скшетуского, - если вы не имеете ничего против, вот вам будущий муж.
Елена побледнела, как полотно, вскрикнула, закрыла глаза руками и потом вдруг протянула их к Скшетускому.
- Правда ли это? - прошептала она в упоении.
Час спустя отряд посла и наместника не спеша подвигался лесною дорогою по направлению к Лубнам. Скшетуский с паном Лонгинусом ехали во главе, а за ними длинной лентой тянулись посольские экипажи. Наместник был весь погружен в невеселые думы, как вдруг его внимание привлекли слова песни...
"Тужу, тужу, сердце болит..."
В глубине леса на узкой тропинке показался Богун. Конь его весь был покрыт пеной и грязью.
Очевидно, казак, по своему всегдашнему обычаю, поскакал в степь, в леса, куда глаза глядят, чтоб надышаться вольным воздухом, затеряться вдали, забыться и заглушить гнетущее горе.
Теперь он возвращался в Розлоги.
Пан Скшетуский посмотрел