bsp; - Что такое? - осведомился поручик.
- Слышал ли ты известия с Украины?
- Какие?
- Запорожцы говорили, что Тугай-бей с ордою ушел в Крым.
- Так что же? Тебе-то чего печалиться?
- Кому же и печалиться, как не мне? Ты ведь сам сказал, что казацкие головы в счет не идут, а коли татары ушли, где я достану три языческие головы, где буду искать их? А они мне вот как нужны - позарез.
Скшетуский несмотря на свои печали не мог воздержаться от улыбки:
- Понимаю, понимаю... я видел, как тебя сегодня шарфом опоясали.
Пан Лонгинус сложил руки.
- Скрывать дальше нечего, да и не стоит. Полюбил ее, дорогой мой, полюбил... Что за несчастье!
- Не горюй. Не верю я, что Тугай-бей ушел, а если б и так, то ты найдешь там язычников сколько твоей душе угодно. Там их столько же, сколько комаров здесь.
Действительно, над головами рыцарей кружили мириады комаров. Войска вступили в край непроходимых болот, топей, лесов, рек, речек и ручьев - одним словом, в глухую, непроходимую чащобу.
Но странное дело, среди этих болот красовались и богатые панские усадьбы. Княжеские рыцари, возросшие среди безлесных, сухих заднепровских степей, не хотели верить собственным глазам. И на их родине местами попадались леса и болота, но здесь весь край казался сплошным болотом. Ночь была ясная, погожая, а при свете луны, куда ни кинь взгляд, нет ни сажени сухого места. Леса, казалось, росли прямо из воды, вода фонтанами брызгала из-под ног людей и колес экипажей. Флегматичный Вурцель, и тот приходил в отчаяние.
- Странный край! - повторял он. - Под Черниговом нам угрожал огонь, а тут вода чуть не заливает!
И правда, здесь земля, вопреки своему назначению служить опорою, словно хотела расступиться и поглотить тех, кто шел по ней.
Войска перешли через Припять; дальнейший путь состоял из бесконечных препятствий, так как чуть не каждый день приходилось перебираться через реки. Конечно, о мостах и помина не было. А через несколько дней полили дожди. Люди выбивались из сил, чтоб выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, принуждая идти вперед. Он приказывал рубить леса, устилать бревнами дорогу и безостановочно вел свою армию по намеченному пути. Солдаты видели, как он сам, не щадя собственных сил, проводил целые дни на коне, как поспевал повсюду, и не смели роптать, хотя им становилось невмочь. Мокнуть с ночи до утра, с утра до ночи увязать в грязи - есть отчего прийти в отчаяние! Лошади начинали терять роговую оболочку копыт и совсем отказывались служить. Пехоте и драгунам Володыевского приходилось на себе тащить пушки. Лучшие полки, Скшетуского и Зацвилиховского, должны были взяться за топоры и мостить дороги. То был страшный переход, в котором воля вождя и энергия солдат превозмогали все препятствия. До сих пор никто еще не осмеливался весною проходить с армией по этим местам. К счастью, на княжеские войска во время похода не было совершено ни одного нападения. Тамошний народ, тихий, спокойный, не думал о восстании и даже впоследствии не присоединился к казакам. Он и теперь сонными глазами спокойно встречал и провожал проходящих мимо него рыцарей, покорно исполнял все, что ему приказывали.
В связи с этим князь еще более усилил дисциплину, и вслед за его войском не неслись, как это водилось, стоны и проклятия.
Наконец, после двадцати дней нечеловеческих трудов и усилий, войска князя вступили в мятежный край. "Ерема идет! Ерема идет!" - раздавалось эхо по всей Украине, вплоть до Диких Полей, до Чигирина, до Егорлыка. "Ерема идет!" - слышалось по всем городам, селениям, хуторам и пасекам, а при этой вести косы, вилы и ножи сами собой выпадали из рук крестьян, лица бледнели, толпы буйного народа бежали в Сечь, как стаи волков, поднятые охотничьим рогом; татарин, зашедший сюда для грабежа, слезал с коня и прикладывал ухо к земле, а в уцелевших еще замках звонили в колокола и пели "Те Deum laudeamus! {"Тебя, Бога, хвалим!" (лат.).}".
А грозный лев лег на рубеже взбунтовавшейся земли и отдыхал.
Он собирался с силами.
Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуне, отступил к Белой Церкви и основал там свою столицу. Татары разбили палатки на другой стороне реки и рассеялись для грабежей по всему киевскому воеводству. Пан Лонгинус Подбипента напрасно тревожился, что на его долю не хватит татарских голов. Наместник понял, что запорожцы, изловленные паном Понятовским под Каневом, дали неверные показания: Тугай-бей и не думал трогаться из Чигирина; более того, каждый день прибывали к нему все новые и новые чамбулы. Пришли азовцы и астраханцы, до тех пор не бывавшие в Польше, пришла двенадцатитысячная ногайская орда, двадцать тысяч аккерманцев и буджакцев - некогда заклятых врагов казаков и Запорожья. Наконец, прибыл сам хан Ислан-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От новых друзей тяжко стонала вся Украина, много невзгод пришлось перенести не только шляхте, но и коренному русскому люду; татары поджигали их деревни, отбирали скарб, а их самих, вместе с женами и детьми, забирали в плен. В это время смерти и кровопролития для мужика оставалось только одно средство спасения: бежать в лагерь Хмельницкого. Там он из жертвы сразу становился палачом, сам опустошал свой край, не опасаясь, по крайней мере, за свою жизнь. Несчастная страна! В начале бунта ее разорил Николай Потоцкий, потом пришедшие для ее освобождения татары и запорожцы, а теперь ей угрожал страшный призрак Еремии Вишневецкого.
И к Хмельницкому бежали все кто мог, бежала даже и шляхта, потому что другого средства спасения не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не вторгнулся еще вглубь республики, если так долго стоял он под Белою Церковью, то единственно для того, чтобы привести в какой-нибудь порядок дикую толпу своих соратников.
Под его могучею рукою она быстро формировалась в боевую армию. Командиры из опытных запорожцев были уже готовы, чернь разделена на полки, назначены полковники из кошевых атаманов, отдельные отряды каждый день, для боевого крещения, высылались для штурма замков. Новые солдаты скоро свыкались со своим положением; они и раньше видели татарские нападения и раньше стояли лицом к лицу с неминуемой гибелью.
Двое полковников, Ганжа и Остап, овладели Нестерваром и поголовно вырезали всю шляхту и евреев. Князя Четвертинского обезглавил его же мельник на пороге замка, а княгиню Остап сделал своею пленницей. Другие казацкие вожди шли в другие стороны и нигде не испытывали неудач; сердца ляхов объял "страх, чуждый этому народу", - страх, который вырывал оружие из рук и лишал сил.
Не раз, бывало, полковники уговаривали Хмельницкого: "Чего ты не идешь на Варшаву, напиваешься горилкою и даешь ляхам время опомниться и набрать войско?". Не раз пьяная чернь выла по ночам, окружала дом Хмельницкого и требовала, чтоб он вел ее на "ляхов". Хмельницкий раздул бунт и вдохнул в него страшную силу, но теперь сам понимал, что сила эта влечет его к неведомому будущему, старался заглянуть в бездну, зиявшую перед ним, и сердце его невольно билось в тревоге.
Среди своих полковников и атаманов только он один знал, сколько страшной силы под видимым бессилием республики. Он поднял знамя восстания, победил под Желтыми Водами, победил под Корсунем, уничтожил коронные войска... а дальше?
Он собирал совет полковников и, поводя по собравшимся налитыми кровью глазами, перед которыми все дрожали, угрюмо ставил им тот же вопрос:
- Что дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Придет князь Вишневецкий, как гром, побьет наших жен и детей, оставит только голую землю, а потом соберет шляхту да и пойдет за нами, и мы, поставленные меж двух огней, погибнем если не в битве, то на колах... На дружбу татар рассчитывать нечего. Они сегодня с нами, завтра против нас; повернутся и уйдут в Крым или продадут панам наши головы... Что же дальше-то? Говорите!... Идти на Вишневецкого? Он один удержит всех нас, и тем временем в республике соберутся войска и пойдут к нему на помощь... Выбирайте!
И встревоженные полковники молчали, а Хмельницкий продолжал:
- Что же вы сразу замолкли? Отчего больше не наседаете на меня, чтоб я шел на Варшаву? Коли не знаете, что делать, положитесь на меня, а я, если Бог даст, спасу свою и ваши головы и обеспечу существование казаков и всего запорожского войска.
Оставался один выход: мирный договор. Хмельницкий хорошо знал, сколько таким путем можно выторговать у республики; он был уверен, что сеймы скорее согласятся на всевозможные уступки, чем на ведение длинной войны, которая потребует многочисленных затрат. Наконец, в Варшаве есть могущественная партия, а во главе ее сам король {12 июля в Белой Церкви еще не знали о смерти короля (примеч. автора).}, которая непрочь бы поубавить силы украинских магнатов и привлечь казаков на свою сторону. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на получение гетманской булавы из королевских рук.
Вот причина его долговременного пребывания в Белой Церкви. Он вооружался, рассылал повсюду универсалы, организовывал целые армии, осаждал замки. Он знал, что только с могущественным врагом республика вступит в переговоры.
О, если б ему удалось это! Тогда меч сам собою выпадет из руки Вишневецкого, а нет, то не он, Хмельницкий, а князь будет бунтовщиком, противником короля и сеймов.
Тогда он пойдет на Вишневецкого, но уже по приказу короля и республики, и тогда пробьет последняя минута не только для князя, но и для всех украинских королевичей.
Так мечтал самозванный запорожский гетман, такой воздушный замок строил он. Но на стропилах, предназначенных для крыши этого замка, часто усаживалась черная стая печалей, сомнений, опасений и зловеще каркала.
Достаточно ли сильна партия примирения в Варшаве? Начнут ли с ним вести переговоры? Что скажут сейм и сенат? Заткнут ли там уши на стоны и зов Украины, закроют ли глаза пред заревом пожаров? Не перевесит ли влияние панов, обладающих здесь огромными богатствами, не пойдут ли охранять их? Неужели же республика так напугана, что простит ему даже союз с татарами?
А с другой стороны, душу Хмельницкого терзало сомнение, не чересчур ли сильно он распалил огонь бунта? Дозволит ли эта дикая толпа втиснуть себя в строгие рамки? Хорошо, он, Хмельницкий, заключит мир, а казаки, прикрываясь его именем, не прекратят своих безобразий или на нем самом выместят крушение своих надежд. Ведь это бешеная река, море, буря! Страшное положение! Если бы взрыв был слабее, с ним бы, как с бессильным, не вступили бы в переговоры; теперь, когда восстание дошло до крайних границ, переговоры могут, в силу самих событий, не привести ни к каким результатам.
И дальше... что же будет дальше?
Когда такие мысли свинцом давили душу гетмана, он запирался в своей келье и пил целые дни и ночи. Тогда между полковниками и чернью расходилась весть: "Гетман пьет!", и по примеру его запивали все, дисциплина падала, пленников убивали, начинался дикий, страшный разгул. Белая Церковь становилась адом.
Однажды к пьяному гетману вошел Выговский, шляхтич, взятый в плен под Корсунем и перевербованный в гетманского секретаря. Он без церемоний начал трясти гетмана, наконец, посадил его на войлок и привел в чувство.
- Что случилось? - спросил Хмельницкий.
- Встаньте, пан гетман, и придите в себя, - отвечал Выговский. - Посольство пришло.
Хмельницкий сразу вскочил на ноги и моментально отрезвел.
- Гей! - крикнул он казачонку, сидящему у порога, - мантию, шапку и булаву!.. Кто приехал? От кого?
- Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от пана воеводы брацлавского.
- От пана Киселя?
- Да.
- Слава Отцу и Сыну, слава Святому Духу и Святой Пречистой! - крестился Хмельницкий.
Лицо его просветлело... с ним начинают вести переговоры... Наконец-то!
Но, увы! В тот же день пришли известия, прямо противоположные мирному посольству пана Киселя. Доносили, что князь, дав отдых войску, утомленному походами через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет и рубит всех направо и налево; что отряд, высланный под начальством Скшетуского, разбил двухтысячную ватагу казаков и истребил их до единого; что сам князь штурмом взял Погребищи, собственность князей Збараских, и никого не пощадил. Говорили поразительные вещи о взятии Погребищ, а это было гнездо отъявленных грабителей и убийц. Князь сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что умирают" {Рудовский утверждает, что эти слова были сказаны в Немирове (примеч. автора).}, и солдаты его дошли до неслыханных пределов зверства. Из всего города не уцелела ни одна живая душа. Семьсот пленников были повешены, двести посажены на кол. Ходили слухи, что некоторым высверливали глаза буравцами, других сжигали на медленном огне. Бунт сразу утих во всей этой местности. Жители или бежали к Хмельницкому, или принимали лубенского владыку на коленях, моля о пощаде. Мелкие отряды казаков были стерты с лица земли, а в лесах, как утверждали беглецы из Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором бы не висел казак.
И все это происходило в поле зрения Белой Церкви и многотысячной армии Хмельницкого.
Хмельницкий, когда услыхал об этом, начал рычать, как раненый тур. С одной стороны, мирные переговоры, с другой - меч. Если он обрушится на князя, то отсюда следует, что он не хочет принять условий, предложенных посольством пана Киселя.
Одна надежда на татар. Хмельницкий бросился к Тугай-бею.
- Тугай-бей, друг мой! - начал он после обычных приветствий. - Ты спас меня под Желтыми Водами и Корсунем, спасай и теперь. Сейчас прибыл посол с письмом от воеводы брацлавского, где мне обещают прощение и награду, а запорожским войскам вечную свободу при условии, что мы сложим оружие. Я должен сделать это, чтоб показать свои миролюбивые намерения. А тем временем мой недруг, князь Вишневецкий, разорил Погребищи и никого в живых не оставил, и добрых моих казаков избивает, и на кол сажает, и буравами глаза высверливает. На него я идти не могу и пришел к тебе с поклоном, чтоб ты ударил по нашему общему врагу, иначе он сам скоро нападет на наши обозы.
Мурза, сидевший на куче ковров, отбитых под Корсунем или награбленных в шляхетских домах, раскачивался из стороны в сторону, закрыв глаза и точно обдумывая что-то.
- Алла! - сказал, наконец, он. - Я не могу этого сделать.
- Отчего?
- Я и так пожертвовал для тебя многими беями и чаушами под Желтой Водой и Корсунем, зачем мне жертвовать другими? Ерема - великий воин! Я пойду на него, когда и ты пойдешь, а один - нет. Я не настолько глуп, чтоб потерять в одной битве все, что добыл до сих пор. Лучше я пошлю чамбулы за добычей и пленниками. Довольно уж я для вас, псов неверных, сделал. И сам не пойду, и хану не посоветую. Я сказал.
- Ты клялся помогать мне.
- Да, но я клялся драться рядом с тобой, а не вместо тебя. Убирайся вон!
- Я тебе позволил брать пленников из моего народа, добычу отдал и гетманов отдал!
- Если б ты не отдал, я сам бы себе отдал.
- Я пойду к хану.
- Убирайся вон, пес, говорю я тебе!
И острые зубы мурзы блеснули из-под редких усов. Хмельницкий понял, что ему тут делать нечего, продолжать настаивать небезопасно, встал и пошел к хану.
Но и хан отвечал точно так же. Татары имели свой интерес и везде искали выгоды только для себя. Вместо того, чтоб решаться на генеральную битву с непобедимым вождем, они предпочитали обогащаться без кровопролития.
Взбешенный Хмельницкий вернулся домой и уже схватил было бутылку с водкой, как Выговский вырвал ее из его рук.
- Вы не будете пить, ясновельможный атаман, - сказал он. - Здесь посол, и с ним надо что-то решать.
Хмельницкий взвился.
- Я и тебя и посла твоего прикажу посадить на кол!
- А я все-таки не дам вам водки. Не стыдно ли вам, когда фортуна вознесла вас так высоко, нализываться, как простому казаку? Тьфу, тьфу, пан гетман, так не должно быть. Слух о прибытии посла уже разошелся повсюду. Войска и полковники требуют собрать совет. Вам не пить теперь, а ковать железо, пока горячо; теперь вы можете заключить мир и добиться, чего хотите, потом будет поздно... От этого зависит и моя жизнь, и ваша. Выслать бы вам теперь в Варшаву посольство, просить о помиловании...
- Умная ты голова, - смягчился Хмельницкий. - Прикажи звонить к совету, а на площади скажи полковникам, что я сейчас выйду.
Выговский вышел. Через минуту раздался звон советного колокола, и запорожские войска начали собираться. Пришли вожди и полковники: страшный Кривонос, правая рука Хмельницкого; Кшечовский, казацкий меч; старый и умудренный опытом Филон Дзедзяла, крапивницкий полковник; Федор Лобода переяславский; свирепый Федоренко кальницкий; дикий Пушкаренко полтавский; Шулейко; пылкий гадячский Чарнота; Чигиринский Якубович; явились Носач, Гладкий, Адамович, Глух, Пулуян, Панич - не все, потому что иные были в разъездах, а иных князь Еремия отправил на тот свет.
Татары не были приглашены на совет. "Товарищество" собралось на площади; теснившуюся чернь разгоняли палками, а то и кистенями, не обошлось и без крови. Наконец, показался и сам Хмельницкий, одетый в пурпур, в шапку, и с булавой в руках. Около него шел белый, как лунь, Патроний Ласко, православный священник, а с другой стороны Выговский с бумагами в руках.
Хмельницкий в молчании уселся среди полковников, потом снял шапку в знак открытия совета, встал и начал говорить так:
- Паны полковники и атаманы! Вам ведомо, что мы, благодаря великому гнету и обидам нашим, должны были взяться за оружие и с помощью его величества, крымского царя, отвоевать отнятые у нас без согласия нашего всемилостивого короля панами нашу свободу и привилегии. Бог благословил нас и поразил страхом наших тиранов, покарал за обман и жестокосердие, а нам даровал победу, за что мы воссылаем теплые благодарения к его престолу. Когда гордыня достойно наказана, нам надлежит думать о том, как остановить пролитие христианской крови, что нам повелевают сам милосердный Бог и святая Церковь, и не выпускать сабли из рук, пока волею его величества, короля нашего, нам не будут возвращены наши прежние свобода и привилегии. Мне пишет теперь пан воевода брацлавский, и я сам так думаю, что не мы, а паны Потоцкие, Калиновские, Вишневецкие и Конепольские вышли из повиновения королю и республике. И так как мы покарали их, нам должно воспоследствовать прощение и награда от отечества. Я прошу вас, мои друзья и соратники, прочесть письмо, доставленное мне от брацлавского воеводы отцом Патронием Ласко, шляхтичем православной веры. Вы мудро решите, как нам остановить потоки христианской крови и удостоиться прощения и награды за нашу верность и покорность республике.
Хмельницкий не спрашивал, должна ли война продолжаться, или нет, он просто требовал ее окончания. Тотчас же поднялись протесты, перешедшие в грозные крики. В особенности горячился Чарнота.
Хмельницкий молчал и только запоминал протестующих.
Выговский с письмом поднялся с своего места. Зорко понес копию письма, для того, чтобы прочитать "товариществу". И тут и там воцарилось глубокое молчание.
Воевода начинал письмо следующими словами:
"Пан старший запорожского войска республики, старый мой друг и приятель!
Хотя многие считают вас врагом республики, я не только твердо уверен в вашей непоколебимой верности отечеству, но и утверждаю в этом мнении панов сенаторов, моих товарищей. Потому что, во-первых, от века днепровское войско отстаивает свои права и свободу, всегда оставаясь верным королям и республике. Во-вторых, наш русский народ так предан своей православной вере, что готов пожертвовать за нее своей жизнью. В-третьих, бури бывают разные (как и теперь, по Божьему попущению), проливается братняя кровь, но отечество над всеми одно, В нем мы родились, пользуемся нашими вольностями, и во всем свете нет страны, где свобода была бы шире. Поэтому мы привыкли оберегать наше отечество, и хотя бывают иногда разные отступления, разум подскажет каждому, что лучше жить в своем свободном государстве, чем подпасть под власть другого".
Лобода прервал чтение письма.
- Правду говорит, - сказал он громко.
- Правду говорит, - повторили другие полковники.
- Неправда, лжет, собака! - заревел Чарнота.
- Молчи! Сам ты собака.
- Вы изменники. На погибель вам!
- Слушать, слушать! Читать! Он наш человек! Читать!
Буря разыгрывалась не на шутку, но Выговский снова начал читать, и все умолкло.
Пан воевода писал дальше, что запорожское войско должно верить ему, что он сам, принадлежа к той же религии и национальности, должен питать к нему дружеские чувства. Он написал, что не принимал никакого участия в несчастном кровопролитии под Кумейками и под Старцем, наконец, умолял Хмельницкого прекратить войну, отпустить татар или обратить на них оружие и оставаться твердым в верности республике. Письмо кончалось следующими словами:
"Обещаю вам как сын православной церкви и русского народа, что я сам буду содействовать всему доброму. Вы хорошо знаете, что и от меня кое-что (слава Богу) зависит в республике; без меня не может быть решен вопрос о войне или мире, а я первый не желаю внутренней войны".
Мнения присутствующих разделились, хотя письмо понравилось и полковникам, и даже "товариществу". Но в первую минуту ничего разобрать было невозможно. "Товарищество" издали походило на громадный водоворот, в котором кипели и бурлили буйные страсти. Повсюду красные лица, налитые кровью глаза, пена у рта, и всеми сторонниками продолжения войны предводительствовал Эразм Чарнота, который впал в полный экстаз. Хмельницкий, глядя на это, был недалек от взрыва бешенства, перед которым стихало все, как перед рыком льва. Но еще прежде него на лавку вскочил Кшечовский, взмахнул саблей и крикнул громовым голосом:
- Вам бы пасти стадо, а не присутствовать на совете, рабы презренные!
- Тише! Кшечовский хочет говорить! - крикнул Чарнота.
Он предполагал, что славный полковник будет говорить за войну.
- Тише! Тише!
Кшечовский пользовался большим уважением среди казачества, во-первых, благодаря своим заслугам и военному таланту, а во-вторых, - странное дело! - потому, что был шляхтичем. Все утихли и ждали, что он скажет. Сам Хмельницкий не сводил с него беспокойного взгляда.
Но Чарнота заблуждался. Кшечовский своим быстрым умом понял, что теперь или никогда он может получить от республики те должности и почести, о которых он мечтал. Он смекнул, что при умиротворении казаков его прежде всего будут стараться задобрить. Вот что говорил Кшечовский:
- Мое дело бить, а не рассуждать, но когда дело дошло до совета, я чувствую, что могу высказать и свое мнение, так как не меньше других, если не больше, заслужил право на ваше доверие. Мы начали войну, чтоб возвратить прежние вольности и привилегии, а пан воевода брацлавский пишет, что так и должно быть. Значит, или будет, или не будет. Если не будет - то война, будет - мир! Зачем зря проливать кровь? Пусть нас удовлетворят, мы успокоим чернь, и война кончится; наш батько Хмельницкий все мудро обдумал, предлагая стать на стороне его величества короля, который наградит нас за это, а если паны станут сопротивляться, он позволит нам расправиться с ними. Тогда мы и расправимся. Только одного я не посоветовал бы - татар отпускать: пусть они стоят в Диких Полях, пока дело окончательно не решится.
Лицо Хмельницкого разгладилось при этих словах, а полковники, в огромном большинстве, начали кричать, что войну нужно кончать и выслать депутацию в Варшаву, а пана Киселя просить, чтоб он сам приехал для заключения мира. Чарнота еще кричал и протестовал, но Кшечовский вперил в него грозные очи и проговорил:
- Ты, Чарнота, полковник гадячский, просишь войны и кровопролития, а когда под Корсунем на тебя шла гвардия пана Дмоховского, то ты, как подсвинок, визжал: "Братцы, родные, спасайте!". И впереди всего своего полка удирал.
- Лжешь! - завопил Чарнота. - Я не боюсь ни тебя, ни ляхов.
Кшечовский стиснул в руках саблю и бросился на Чарноту, но другие заслонили гадячского полковника. Беспорядок вновь поднялся страшный. На майдане "товарищество" ревело, как стадо диких зубров.
Тогда встал сам Хмельницкий.
- Паны полковники! - начал он. - Вы постановили отправить послов в Варшаву засвидетельствовать нашу верность перед его величеством королем и республикой и просить о награде. Но кто хочет войны, тот будет иметь ее, но не с королем, не с республикой, - мы с ними и не вели войны, - а с величайшим нашим врагом, который обагрил кровью весь казацкий край, который еще под Старцем выкупался в невинной крови и не перестает купаться в ней доселе. Я посылал к нему письмо, чтоб он унял свой гнев, но он зверски убил моих послов и ничего не ответил на мое письмо, чем нанес величайшее оскорбление всему запорожскому войску. Теперь он пришел из Заднепровья, Погребищи разорил, побил невинных людей, над участью которых я плакал кровавыми слезами. Потом, как мне донесли сегодня утром, та же судьба постигла и Немиров. Татары боятся идти на него; того и гляди, он придет сюда, чтобы уничтожить и нас, против воли благорасположенного к нам его величества короля и всей республики, ибо в своей дьявольской гордыне он постоянно готов бунтовать против кого-нибудь...
Все вокруг замерло в молчании; Хмельницкий откашлялся и продолжал:
- Бог ниспослал нам победу над гетманами, но Ерема, дьявольский сын, живущий одной неправдой, хуже всех гетманов и всех королевичей. Если б я сам пошел на него, он не преминул бы через своих родственников очернить меня и мою невинность перед лицом короля. Во что бы то ни стало нужно, чтобы король и республика ведали, что я не хочу войны и сижу смирно, а он первый нападает на нас. Поэтому я не могу идти и должен остаться для переговоров с паном воеводой брацлавским, но чтобы он, дьявольский сын, не сломал нашей силы, нам нужно уничтожить его, как мы уничтожили наших недругов, гетманов. Не пожелает ли кто из вас взять на себя это дело, а я отпишу королю, что это случилось во время моего отсутствия в целях обороны нашей? Немое молчание.
- Кто решится на этот высокий подвиг, тому я дам достаточно войска, и пушек, и стрелков, чтобы с помощью Бога осилить нашего врага смертного.
Ни один полковник не вышел вперед.
- Шестьдесят тысяч отборного войска! - еще раз сказал Хмельницкий.
Тишина.
А ведь это были неустрашимые воины, и цареградские стены не раз слышали их боевой клич. Может быть, они боялись утратить свою славу при столкновении со страшным князем Еремией?
- Знаю я одного, - угрюмо продолжал Хмельницкий, - который не отказался бы от моего предложения, да нет его с нами.
- Богун! - послышался чей-то голос из толпы.
- Да, Богун. Он уничтожил уже полк Еремии в Василевке, но его ранили, и теперь он лежит в Черкассах, со смертью борется. А нет его - и никого нет, вижу я! Где слава казацкая, где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?!
Тут человек небольшого роста, толстый, с синим лицом, огненными усами над кривым ртом и зелеными глазами, подняли? с лавки и подошел к Хмельницкому.
- Я пойду, - сказал он. То был Максим Кривонос.
Раздались громкие одобрительные голоса, а он, опершись в бок, продолжал хриплым, отрывистым голосом:
- Не думай, гетман, чтоб я боялся. Я сразу не встал, думал: есть лучше меня. А коли нет, я пойду. Вы что? Вы головы и руки, а у меня этого нет, только руки и сабля. Умирать один раз! Война мне мать и сестра. Вишневецкий режет - и я буду; он вешает - и я буду. А ты мне, гетман, дай добрых казаков; с чернью на Вишневецкого нападать нельзя. Так и пойду резать, бить, вешать! На погибель им, благородным!
Другой атаман тоже вышел вперед.
- Я с тобою, Максим. Это был Пулуян.
- И Чарнота, и Гладкий, и Носач пойдут с тобой, - сказал Хмельницкий.
- Пойдем и мы, - отозвались те. Пример Кривоноса воодушевил их.
- На Ерему! На Ерему! - раздались крики в толпе.
- Коли! Коли! - повторило "товарищество", и вскоре совет окончился попойкой. Полки, предназначенные к выходу с Кривоносом, пили насмерть, потому что шли на смерть. Казаки сами хорошо знали о том, но в сердцах их не было страха. "Умирать один раз!" - повторяли они вслед за своим предводителем и уже более не жалели себя, как заранее отпетых. Хмельницкий поощрял их; стотысячная толпа хором затянула песню. Расседланные кони метались из стороны в сторону, поднимая облака пыли и производя неописуемый беспорядок. Их преследовали с криком и хохотом; пьяные кучками ходили по берегу реки, стреляя из самопалов, дрались и лезли в дом гетмана, так что тот приказал Якубовичу разогнать их. Наконец, проливной дождь загнал всех под телеги и в шалаши.
Вечером разыгралась гроза. Гром перекатывался с одной стороны неба на другую; молнии освещали всю окрестность то белым, то красным светом.
При ее отблесках из лагеря выходил Кривонос во главе шестидесяти тысяч отборного войска и черни.
Кривонос из Белой Церкви двинулся на Сквиру и Погребищи, по направлению к Махновке, а где проходил он, там исчезали даже следы человеческого существования. Кто не шел за ним, тот погибал под ножом. Кривонос поджигал даже хлеба на корню, леса и сады, а князь тем временем уничтожал все, что попадалось на его пути... После разгрома Погребищ и кровавого крещения Немирова войска князя разбили еще несколько крупных казачьих ватаг и остановились лагерем под Райгородом. Прошел месяц, как армия Вишневецкого не слезала с коня; непосильные переходы истощили ее силы, а бои уменьшили ее численность. Руки косцов требовали отдыха от кровавой жатвы. Даже князь, и тот колебался и раздумывал, не пойти ли на время в более спокойный край, чтобы пополнить ряды войска, а в особенности запастись свежими лошадьми: старые более походили на ходячие скелеты; вот уж месяц, как они не видели овса. Но через неделю дали знать, что идет подкрепление. Князь тотчас же выехал навстречу и, действительно, встретил пана Януша Тышкевича, киевского воеводу, который шел во главе полутора тысяч добрых воинов, а вместе с ним пан Криштоф Тышкевич и молодой пан Аксак, почти еще мальчик, со своим небольшим, но превосходным гусарским отрядом, и еще множество шляхты, кто в одиночку, кто со своими солдатами, так что вся подмога состояла из двух тысяч всадников, не считая прислуги. Князь необычайно обрадовался и любезно пригласил пана воеводу к себе на квартиру. Воевода подивился суровой строгости, которую он встретил в княжеском обиталище. Князь, живший в Лубнах с королевской роскошью, во время походов приравнивал себя к простым солдатам и отказывался от самых элементарных удобств. В комнате, кроме стола, деревянных скамеек да войлока, покрытого конской шкурой, ничего не было. Эта простота поразила воеводу; он любил роскошь и не мог расстаться со своими коврами. Он иногда видел князя на сеймах, даже считался с ним в родстве, но никогда не сближался с ним и только теперь, вступив с ним в беседу, убедился, что имеет дело с человеком незаурядным. И он, сенатор, старый солдат, который дружески трепал по плечу своих сотоварищей-сенаторов, князя Доминика Заславского называл приятелем, который фамильярно обращался с самим королем, теперь чувствовал себя немного стесненным, хотя Вишневецкий принял его очень радушно и искренне благодарил за подкрепление.
- Пан воевода, - сказал он, - я благодарю Бога, что вы прибыли сюда со свежими людьми, мои все выбились из сил.
- Я заметил по солдатам вашим, что они сильно утомились. Это меня очень огорчает, потому что я намеревался просить вас о помощи.
- Разве помощь нужна вам немедленно?
- Periculum in mora, periculum in mora {Промедление опасно! (лат.).}! Собралось несколько тысяч негодяев, а во главе их Кривонос, и он, услышав, что вы идете на Константиновку, сам пошел туда же, а по дороге обложил мою Махновку и понатворил таких бед, что и описать невозможно.
- Я слышал о Кривоносе и ждал его, но коль скоро он миновал меня, я вижу, мне самому придется искать его. Дело не терпит проволочек. Как велик гарнизон в Махновке?
- В замке наберется человек двести немцев. Народ храбрый, сколько-то еще продержатся. Но беда вся в том, что туда понаехало много шляхты с семействами, а город, кроме вала и частокола, других укреплений не имеет.
- Да, да, дело не терпит проволочек, - в раздумье повторил князь и тотчас же обратился к своему пажу:
- Желенский, беги за полковниками.
Воевода киевский сидел на лавке и тяжело отдувался. Он был голоден и ждал ужина.
За дверями послышались торопливые шаги, и в комнату вошли толпой княжеские офицеры, загорелые, обросшие бородами, с ввалившимися глазами и следами утомления на лице. Они молча поклонились гостям и князю и ждали, что он скажет.
- Господа, - спросил князь, - кони готовы?
- Как всегда.
- Хорошо. Через час мы нападаем на Кривоноса.
- О? - встревожился киевский воевода и с недоумением посмотрел на пана Криштофа.
- Пан Понятовский и пан Вершул пойдут первыми. За ними пойдет Барановский с драгунами, а через час, чтоб и артиллерия Вурцеля вышла.
Полковники с поклоном оставили комнату, и через минуту сигнальная труба заиграла сбор. Воевода не ожидал такой поспешности; мало того, был крайне недоволен ею, так как сам был сильно измучен. Он рассчитывал денек-другой погостить у князя, а тут приходилось сейчас же, не выспавшись, не отдохнув хорошенько, вновь садиться на коня.
- Скажите, князь, - заговорил было он, - дойдут ли ваши солдаты до Махновки? Они страшно утомлены, а дорога не близкая...
- Не беспокойтесь, пан воевода, - перебил князь. - Они идут на битву, словно на пир.
- О, я нисколько не сомневаюсь. Народ храбрый. Но они тоже утомлены.
- Вы сами изволили сказать: periculum in mora.
- Правда, я говорил это, но все-таки мы могли бы переночевать здесь. Ведь мы идем из-под Хмельника.
- Пан воевода, мы из Лубен, из Заднепровья.
- Целый день в дороге?
- Месяц.
Тут князь вышел из комнаты, чтобы убедиться, в точности ли исполнили его приказания. Воевода бросил отчаянный взгляд на пана Криштофа и ударил себя руками по коленям.
- Вот и добился, чего желал! Ей-Богу, он тут меня уморит с голоду. Ох, уж эти горячие люди! Приходишь просить о помощи, думаешь, что два-три дня пройдут в сборах, а тут и отдохнуть не дают. Черт бы их всех побрал! Господи! Ремнем мне всю ногу истерло... негодяй паж... в животе пусто... Будьте вы прокляты! Махновка - Махновкой, а брюхо - брюхом! Я тоже старый солдат, сражений-то, может быть, видал побольше, чем они, но нельзя же все так... сразу! Это черти, а не люди; не спят, не едят, только дерутся. Богом клянусь, они так-таки никогда и не едят. Видели, пан Криштоф, этих полковников? Правда, что они похожи на призраков?
- Но зато они одухотворены рыцарским духом (пан Криштоф страстно любил войну). Боже справедливый! Сколько беспорядка в других армиях, сколько шума, беготни, бесполезной сутолоки, а здесь... слышите?... Вот уже легкие хоругви выходят.
- Слышу-слышу, так и есть! С ума сойти! - рассердился воевода.
Молодой Аксак радостно захлопал в ладоши.
- О, это великий вождь, великий воин! - восторженно повторял он.
- У вас еще молоко на губах не обсохло! - обрушился на него воевода. - Фабий-кунктатор {Медлитель (примеч. ред.).} был тоже великий вождь! Понимаете вы это?
В это время вошел князь.
- Господа, на коней! Едем!
Воевода не выдержал.
- Да прикажите же, ваше сиятельство, дать мне что-нибудь поесть. Я умираю с голода! - воскликнул он, чуть не плача.
- Ох, пан воевода! - сказал князь, смеясь добродушным смехом и взяв его за плечи, - простите меня великодушно; сейчас, сейчас! На войне солдат как-то легко забывает об этом.
- Ну что, пан Криштоф, правду я говорил вам, что они не едят ничего? - шепотом обратился воевода к своему соседу.
Ужин, впрочем, длился недолго, и через два часа даже пехота вышла из Райгорода. Войска шли на Винницу и Литынь, к Хмельнику. По дороге пан Вершул наткнулся на татарский отряд, вместе с Володыевским разбил его и освободил несколько сот пленников. Дальше уже начинался край, носящий следы рук Кривоноса. Стрижовка была сожжена, население ее все перебито. Очевидно, бедняги вздумали сопротивляться, и за это Кривонос предал их мечу и огню. У входа в деревню на дубе висел сам пан Стрижовский, совершенно нагой; на шее его красовалось страшное ожерелье из мертвых голов. То были головы шестерых его детей и жены. В самой деревне по обеим сторонам улицы возвышался ряд казацких "свечей". Это были люди, привязанные к жердям за руки, высоко поднятые над головой, обвитые соломой, облитые смолой и подожженные сверху. У многих огонь опалил только руки: сильный дождь помешал огню. Страшны были эти трупы с искаженными лицами, с вытянутыми вверх руками. Над столбами с криком носились стаи хищных птиц, которые при приближении войска снимались с ближних столбов для того, чтобы пересесть на дальние. Войска молча проходили по страшной аллее и считали число жертв. Их было более трехсот. Наконец, селение кончилось, но следы опустошения шли далее. Была первая половина июля, хлеба уже подходили, ожидалась ранняя жатва, но все поля были частью сожжены, частью вытоптаны. Словно дикий ураган прошел по всем этим нивам. Да по ним и прошел ураган, страшнее которого нет в свете, - ураган междоусобной войны. Княжеские солдаты видели следы опустошения после набегов татар, но подобных зверств, подобной жестокости не видали никогда. Леса тоже были подпалены, как и нивы. Где огонь не пожрал деревьев, там своим огненным языком сорвал с них зеленый убор, опалил огненным дыханием, и лесные исполины стояли теперь, как скелеты. Пан киевский воевода смотрел и глазам своим не верил. Медяков, Згар, Хуторы, Слобода - одно пепелище! Из иных мест мужчины ушли к Кривоносу, а жены и дети их сделались добычей татар и только потом были освобождены панами Вершулом и Володыевским. На земле следы опустошения, на небе стаи воронов и коршунов, которые Бог весть откуда слетелись на казацкую жатву... Похоже, казаки здесь проходили недавно. Все чаще и чаще попадались сломанные телеги, еще свежие трупы людей и животных, разбитая посуда, медные котлы, мешки с подмоченной мукой, еще дымящиеся пожарища, только что разбросанные стога. Князь не давал своим войскам ни минуты отдыха, а воевода хватался за голову и повторял жалобным голосом:
- Моя Махновка! Моя Махновка! Вижу, что мы не поспеем!
В Хмельнике было получено известие, что Махновку осаждает не сам Кривонос, а его сын, и что онто и учинил столько зверств по дороге. Город, по тем же сведениям, был уже взят. Казаки вырезали всю шляхту и евреев, шляхтянок же забрали к себе в лагерь, где их ожидала участь, горшая, чем смерть. Но маленькая крепость под начальством пана Льва еще сопротивлялась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, Где перебили всех монахов. Пан Лев, не щадя своих сил и остатка боевых припасов, не мог продержаться дольше, как до утра.
Князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым приказал идти на Быстрин, а сам с воеводой, паном Криштофом, паном Аксаком и двумя тысячами солдат помчался на помощь.
Старый воевода окончательно потерял голову.
- Махновка погибла, мы придем поздно! Лучше спасти другие города! - повторял он, но князь ничего не хотел слушать.
Пан же Криштоф желал драки, а войска так и рвались в бой.
В полумиле от Махновки какая-то кучка людей, скакавших сломя голову, загородила дорогу войску. То был пан Лев с товарищами. Увидев его, воевода понял, что именно случилось.
- Замок взят? - крикнул он.
- Взят, - отвечал пан Лев и в ту же минуту свалился с лошади от ран, утомления и потери крови.
Его товарищи рассказали, как было дело. Немцев всех перебили: они предпочитали умереть, чем сдаться; пан Лев сумел пробиться сквозь толпу черни. В комнатах башни еще спасалось несколько десятков шляхты; вот им-то и необходимо оказать немедленную помощь.
Войска помчались в галоп. Через минуту показался город, стоящий на горе, крепость, а над ними тяжелая туча дыма от начавшегося пожара. День близился к концу. По небу плыли гигантские пурпурные и желтые облака, которые войска сначала приняли за зарею. При этом освещении виднелись полки запорожцев и сбитые массы черни, которые смело шли навстречу войскам киевского воеводы. О прибытии князя они и думать не могли. Или водка окончательно омрачила их ум, или взятие крепости придало им столько самонадеянности, что они храбро сходили с горы и только уже на равнине начали формироваться в ряды. При виде этого зрелища из груди польских войск вырвался крик радости, а па