дня. Только в полдень он приказал позвать к себе Скшетуского.
- Что же вы наделали? - сказал он. - Что вы наделали? Вы и себя и всех нас обрекли на верную смерть.
- Mea culpa {Моя вина (лат.).}, пан воевода! - ответил рыцарь. - Я сам не знаю, что со мною было, только я предпочел бы умереть сто раз, чем видеть все это.
- Хмельницкий счел себя оскорбленным. Мне едва удалось успокоить efferatum bestiam {Дикого зверя (лат.).} и объяснить ваш поступок. Сегодня он должен быть у меня и, вероятно, спросит у вас об этом. Тогда вы скажете, что получили такой приказ от меня.
- С сегодняшнего дня прошу вас передать команду Брышовскому - он выздоровел.
- Тем лучше; ваш характер не годится для нынешнего времени. Трудно обвинить вас в чем-нибудь, кроме неосторожности, но ваша молодость и неумение сдержать свои порывы видны на каждом шагу.
- Я привык ко всему, пан воевода, только позора снести не в силах.
Воевода тихо простонал, как раненый, которого ударили по больному месту, и грустно усмехнулся.
- Мне не впервой слышать такие слова... прежде я плакал над ними горькими слезами, а теперь уж у меня и слез не стало.
Скшетуский почувствовал жалость к этому старцу с лицом мученика, который влачил свои последние дни под двойным бременем душевной и телесной немощи.
- Пан воевода, - сказал он, - Бог свидетель, что я говорил лишь о тех страшных временах, когда сенаторы и сановники государства должны бить челом перед бунтовщиком, которому единственной наградой может служить лишь виселица.
- Да благословит вас Бог за ваши слова. Я знал, что вы не имели злого намерения. Но то, что говорите вы, говорит и ваш князь, за ним войска, шляхта, сеймы, половина республики - и все это бремя презрения и ненависти падает на меня.
- Каждый служит отчизне, как разумеет, пусть Бог судит только деяния, а что касается князя Еремии, тот отдает родине и жизнь и все свое достояние.
- И слава недаром окружает его, - ответил воевода. - А меня? Что встречает меня? О! Вы хорошо говорите: пусть Бог судит по делам нашим и даст хотя спокойную смерть тому, кто терпел сверх меры.
Скшетуский молчал. Кисель поднял очи горе в немой молитве, а потом сказал так:
- Я русин и по крови, и по духу. В этой земле лежат кости князей Святолидичей, и я любил эту землю и весь люд Божий, который живет на ней. Я видел несправедливости с обеих сторон, видел дикое своеволие Запорожья, но вместе с тем видел и невыносимую гордыню тех, кто хотел покорить этот воинственный народ. Что же должен был делать я, русин и вместе с тем верный сын и сенатор республики? Я присоединился к тем, которые говорили: "Pax vobiscum!" {Мир вам (лат.).} - так повелевали мне кровь, сердце, потому что в числе людей мира были и покойный король, и канцлер, и примас, и много других; я знал, что разлад, междоусобица - это гибель. Я хотел до конца жизни, до последнего дыхания работать для согласия, и когда кровь уже полилась, думал: я буду ангелом примирения. И я пошел, я трудился и теперь тружусь, хотя с горем, страданием, позором и, что всего страшнее, с сомнением... Клянусь Богом! Я теперь не знаю, пришел ли ваш князь с мечом раньше времени или я опоздал со своей оливковой ветвью, но вижу, что гибнут труды мои, что силы мои на исходе, что напрасно я бьюсь своею седою головою о стену и что, сходя в гроб, вижу пред собою только один мрак и погибель, о, Боже великий!.. Всеобщую погибель.
- Бог пошлет средство спасения.
- О, если Он пошлет этот луч света перед моею смертью, я умру не с отчаянием, я буду благодарить Его за все муки, за мой тяжкий крест, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за позор, который покрывает мое имя, за всю горькую награду, которую я получил с обеих сторон!
Воевода протянул к небу свои иссохшие руки, и две крупные слезы, может быть, две последние слезы в его жизни скатились по его щекам.
Скшетуский не мог более выдержать. Он бросился на колени перед воеводой и воскликнул прерывающимся от волнения голосом:
- Я солдат и иду иной дорогой, но склоняю голову перед вашими заслугами и вашим горем!
И с этими словами шляхтич и соратник Вишневенкого прижал к устам руку того русина, которого сам несколько месяцев тому назад вместе с прочими называл изменником.
Кисель положил обе руки на его голову.
- Сын мой, - сказал он тихо, - да утешит и благословит тебя Бог, как я тебя благословляю.
На обед к воеводе Хмельницкий приехал довольно поздно и в сквернейшем расположении духа. Он сразу заявил, что вчерашние его слова о перемирии, созывании комиссии на Троицу и освобождении пленников были сказаны им в пьяном виде, а теперь он понял, что его хотят провести. Кисель, насколько мог, успокаивал его, объяснял резоны, но все это было, по словам львовского подкоморья, "surdo tyranno fabula dicta" {Сказкой, рассказанной глухому тирану (лат.).}. Гетман начинал вести себя так, что комиссарам пришлось пожалеть о вчерашнем Хмельницком. Пана Позовского он ударил булавой единственно за то, что тот появился не вовремя.
Не помогли никакие уговоры, и только после горилки и превосходного гущанского меда гетман все же повеселел, но зато о делах и слушать ничего не хотел: "Пить так пить - завтра дело делать будем, а нет, так я и уйду!". В третьем часу ночи Хмельницкий пожелал отправиться в спальню воеводы, чему тот противился под разными предлогами. Он запер там Скшетуского, опасаясь, как бы не произошло столкновения между ним и гетманом. Хмельницкий настаивал на своем и пошел в спальню, а за ним и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидав рыцаря, кивнул ему головой и закричал:
- Скшетуский! Отчего вы не пьете с нами? И дружелюбно протянул ему руку.
- Я болен, - ответил, поклонившись, поручик.
- То-то вы вчера так скоро и уехали.
- У него был такой приказ, - вставил Кисель.
- Вы уж не рассказывайте мне. Знаю я его, знаю, что он не хотел видеть, как вы мне почести воздавали. Это та еще птица! Но что другим не сошло бы с рук, ему пройдет. Я его люблю; он мой друг сердечный.
Кисель широко раскрыл глаза от изумления, гетман же неожиданно спросил Скшетуского:
- А вы знаете, за что я люблю вас?
Скшетуский отрицательно покачал головой.
- Вы думаете за историю на Омельничке? Нет, не за то. Я тогда дал вам перстень с прахом гроба господня. Но вы не показали его мне, когда были в моих руках... впрочем, я вас и так отпустил. Но не за это люблю. Вы мне другую услугу оказали, за которую я считаю вас другом и за которую обязан вам признательностью.
Скшетуский, в свою очередь, вопросительно посмотрел на Хмельницкого.
- Ишь, как удивляется, - сказал гетман, - ну, так я расскажу вам, о чем узнал в Чигирине, когда я приехал туда из Базавлука с Тугай-беем. Я расспрашивал везде о недруге моем, о Чаплинском, и не нашел его, но мне расписали, что вы с ним сделали после нашего первого свидания, как вы схватили его за шиворот и за штаны, вышибли им двери и окровянили, как собаку... Ха-ха-ха!
- Да, это правда, - согласился Скшетуский.
- Хорошо вы это сделали, отлично сделали! Ну, я еще доберусь до него, иначе к черту все переговоры да комиссии... Уж я достану его и поиграю с ним, но и вы задали ему перцу.
Тут гетман оборотился к Киселю и начал рассказывать все сызнова:
- Схватил его за шиворот и за штаны, поднял, как щепку, вышиб им двери и на улицу вышвырнул.
Он громко расхохотался.
- Пан воевода, прикажите дать меду; я должен выпить за здоровье этого рыцаря, друга моего сердечного.
Кисель приотворил двери и приказал подать три кубка гущанского меду.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и Скшетуским, выпил, и лицо его расцвело добродушной улыбкой. Он повернулся к поручику:
- Просите у меня чего хотите!
Бледное лицо Скшетуского вспыхнуло ярким румянцем. На минуту воцарилось молчание.
- Не бойтесь, - сказал Хмельницкий. - Мое слово - не дым; просите, о чем хотите, только не о том, о чем пан воевода.
Хмельницкий, действительно, всегда держал свое слово, даже если оно было дано спьяну.
- Если я могу воспользоваться вашим расположением, пан гетман, то буду просить вас оказать мне услугу. Один из ваших полковников обидел меня...
- Голову с него долой! - с гневом крикнул Хмельницкий.
- Дело не в этом, прикажите только ему драться со мной.
- Голову с него долой! - повторил Хмельницкий. - Кто таков?
- Богун.
Хмельницкий начал моргать, потом хлопнул себя по лбу.
- Богун? Богун убит. Мне король писал, что он убит на поединке.
Скшетуский остолбенел. Заглоба говорил правду!
- А что сделал вам Богун? - спросил Хмельницкий.
Еще более яркий румянец залил лицо поручика. Он боялся говорить о княжне в присутствии полупьяного гетмана, опасаясь услышать оскорбительный комментарий на этот счет.
Но Кисель выручил его.
- Это серьезное дело, - сказал он, - мне рассказывал каштелян Бжозовский. Богун похитил, пан гетман, невесту этого рыцаря и скрыл ее неизвестно где.
- Так ищите ее.
- Я искал по Днестру, потому что он спрятал ее где-то там, но не нашел. Слышал я, что он должен был привезти ее в Киев для венчания. Дайте мне, пан гетман, право ехать в Киев и искать ее там. Ни о чем другом я просить вас не буду.
- Вы мой друг, вы отколотили Чаплинского. Я дам вам не только право ехать и искать всюду, но и приказ, чтобы тот, у кого она скрыта, отдал вам ее в руки. И пернач я вам дам, и письмо к митрополиту, чтобы вы могли искать ее по монастырям у монахинь. Мое слово - не дым.
Он отворил двери, позвал Выховского и заставил его писать приказ и письмо. Чарнота, несмотря на четвертый час утра, должен был идти за печатью. Дзедзяла принес пернач, а Донец получил приказ сопровождать Скшетуского с двумястами всадников до Киева и далее, до первых польских аванпостов.
На следующий день Скшетуский оставил Переяславль.
Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не менее томился и Володыевский, который всегда тосковал без войны и приключений. Правда, из Збаража время от времени выходили отряды преследовать разбойничьи шайки, но то была не война, а мелкие стычки, причиняющие много хлопот без всякой надежды на славу. Все эти причины побуждали пана Михала ежедневно приставать к Заглобе и побуждать его идти на помощь к Скшетускому, от которого давно не было никаких известий.
- Наверное, он там попал в беду, а может быть, и убит, - твердил Володыевский. - Нам непременно нужно ехать, хотя бы даже для того, чтобы погибнуть вместе с ним.
Пан Заглоба не очень сопротивлялся, он куксился в Збараже и удивлялся, как еще на нем грибы не вырастут, но тянул время, рассчитывая, что вести от Скшетуского могут подойти с минуты на минуту.
- Он человек мужественный и ловкий, - отвечал он неизменно на все речи Володыевского. - Подождем еще дня два, может быть, придет письмо, и окажется, что наша помощь не нужна.
Пан Володыевский признавал весомость этого аргумента и вооружался терпением, хотя время тянулось для него невыносимо медленно. В конце декабря морозы уняли даже разбойников. В окрестностях воцарился покой. Единственным развлечением служили политические новости, попадавшие и за старые збаражские стены.
Толковали о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, которая принадлежала ему по праву более, чем кому-нибудь другому, бранили сторонников Киселя. Володыевский по этому поводу несколько раз дрался на поединках, пан Заглоба столько же раз напивался, и можно было опасаться, что сопьется совсем, потому что он, гуляя со шляхтой и офицерами, не чурался и компании мещан, посещал их пирушки, крестины, свадьбы и восхищался медом, которым так славился Збараж. Володыевский всячески поносил его за это, говоря, что дворянам неприлично якшаться с неблагородными людьми, но Заглоба отвечал, что виноваты в этом законы, которые позволяют мещанам богатеть, утверждал, что это не приведет к добру, но все-таки продолжал пьянствовать в любых компаниях. И, правда, трудно было его винить за это: зимнее время так мало предоставляет развлечений.
Мало-помалу княжеские хоругви начали собираться в Збараж, что предвещало скорое возобновление военных действий. Стало немного повеселее. Вместе с прочими приехал и пан Подбипента. Он привез весть о немилости, в которой находится князь в глазах двора, о смерти Януша Тышкевича, киевского воеводы, о слухах, что на его место будет назначен непременно Кисель, и, наконец, о тяжкой болезни пана Лаща. Относительно войны пан Подбипента слышал от самого князя, что она может начаться только в случае самой крайней необходимости, потому что комиссары уже поехали с наказом сделать любые уступки казакам. Сообщения пана Подбипента рыцари Вишневецкого приняли с величайшим негодованием, а пан Заглоба предложил внести протест и собрать конфедерацию, потому что он не хотел, чтобы плоды его трудов под Константиновой пропали зря.
Так прошел весь февраль и половина марта, а о Скшетуском не было ни слуху, ни духу.
Володыевский еще решительнее стал настаивать на отъезде.
- Уж теперь не княжну, теперь Скшетуского нам надо разыскивать, - повторял он.
Но как оказалось, пан Заглоба был прав, откладывая со дня на день отъезд: в конце марта в Збараж прибыл казак Захар с письмом к Володыевскому из Киева. Пан Михал тотчас же призвал к себе Заглобу, разломил печать и начал читать:
"По Днестру до самого Егорлыка я не обнаружил ни малейших следов. Рассчитывая, что она, возможно, в Киеве, я присоединился в Переяславле к комиссарам. Там неожиданно встретился с Хмельницким и благодаря его помощи прибыл в Киев. Разыскиваю теперь повсюду, в чем мне помогает и сам митрополит. Тут много наших и в монастырях, и у горожан, но они, опасаясь черни, скрываются. Искать трудно. Бог помог мне, и я надеюсь, что Он и далее смилуется надо мной. Прошу ксендза Муховецкого помолиться за меня, и вы молитесь. Скшетуский".
- Слава Всевышнему! - воскликнул Володыевский.
- Тут еще постскриптум, - сказал Заглоба, заглядывая через плечо пана Михала.
- Правда! - сказал маленький рыцарь и продолжал читать: "Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился
обо мне, когда я был в неволе в Сечи и теперь, в Киеве, помогал мне и взялся везти мое письмо с опасностью для жизни. Прошу тебя, Михал, позаботиться о нем, чтобы ему не было ни в чем недостатка".
- Вот хороший казак, кажется, единственный из всех! - сказал Заглоба, подавая руку Захару.
Старик пожал ее без тени подобострастия.
- Можешь рассчитывать на награду, - прибавил Володыевский.
- Он сокол, - сказал казак, - я его люблю, я сюда пришел не из-за денег.
- И в них у тебя, как видно, нет недостатка, в чем тебе не один шляхтич может позавидовать, - продолжал Заглоба. - Не все скоты среди вас, не все! Но об этом после! Так пан Скшетуский в Киеве?
- Да.
- А в безопасности он?.. Там, говорят, чернь бунтует?
- Он живет у Донца, полковника. Ему ничего не сделают дурного. Батька Хмельницкий приказал Донцу беречь его пуще глаз.
- Чудеса истинные творятся! Откуда же у Хмельницкого явилось такое расположение к Скшетускому?
- Он его издавна любит.
- А говорил тебе Скшетуский, кого разыскивает в Киеве?
- Как не говорить, коли он знал, что я ему друг; я искал и с ним вместе и врозь. Он же должен был сказать мне, что мы ищем.
- Но вы все-таки до сих пор не нашли?
- Не нашли. Ляхов там немало, но все прячутся, один о другом ничего не знает, так что и найти нелегко. Вы слышали, что там чернь бунтует, а я это видел; не только ляхов режут, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и черниц. В монастыре Николы Доброго у монахинь было двенадцать полек, так их вместе с черницами в келье дымом удушили... А сколько в Днепре потопили, страх!..
- Может быть, и ее убили?
- Может быть, и ее.
- Нет! Нет! - перебил Володыевский. - Если ее туда сам Богун привез, то, вероятно, поселил в безопасном месте.
- Уж где безопасней, чем в монастыре, да и там находят.
- Уф! - вздохнул Заглоба. - Так вы думаете, Захар, что она могла погибнуть?
- Не знаю.
- Видно, что Скшетуский надеется, - сказал Заглоба. - Бог испытывал его, может быть, теперь смилуется. А вы, Захар, давно выехали из Киева?
- Ой, давно, пане. Я тогда вышел, когда комиссары проезжали обратно мимо Киева. Много ляхов хотело бежать с ними и бежали, бедняжки, как кто мог, по снегу, через леса, к Белгороду, а казаки гнались за ними и били. Много убегало, многих убили, а некоторых пан Кисель выкупил за все деньги, какие только были у него.
- О, собачьи души! Так вы с комиссарами ехали?
- С комиссарами до самой Гущи, а оттуда до Острога. Дальше я уже шел один.
- Вы давно знаете пана Скшетуского?
- В Сечи узнал его, ухаживал за ним, раненым, а потом и полюбил, как родного сына. Я старик, и некого мне любить.
Заглоба велел пажу принести меду и мяса. Они засели ужинать. Захар набросился на еду, как волк. Он был утомлен дорогой и страшно голоден. Наконец, он жадно припал к кубку с медом и вытянул его до дна.
- Славный мед!
- Лучше, чем кровь, которую вы пьете, - сказал Заглоба. - Но я думаю, что вы хороший человек и любите пана Скшетуского... зачем вам идти опять к бунтовщикам? Оставайтесь с нами; тут вам будет лучше.
Захар поднял голову.
- Я отдал письмо и уйду. Я казак; мне с казаками быть, а не с ляхами брататься.
- И бить нас будете?
- Буду. Я из Сечи. Мы себе батьку Хмельницкого выбрали гетманом, а теперь ему король прислал булаву и знамя.
- Вот видите, пан Михал! - воскликнул Заглоба. - Не говорил ли я, что надо протестовать?
- Вы из какого куреня?
- Из миргородского, только его уже теперь нет.
- А что с ним случилось?
- Гусары пана Чарнецкого под Желтыми Водами положили. Теперь я у Донца с теми, кто остался. Пан Чарнецкий добрый солдат, он у нас в неволе, за него комиссары просили.
- И у нас есть ваши пленники.
- Так и должно быть. В Киеве говорили, что лучший самый казак у ляхов в неволе, хотя иные говорят, что он убит.
- О ком речь?
- О! Славный атаман Богун.
- Богун убит насмерть на поединке.
- А кто его убил?
- Вот этот рыцарь, - указал Заглоба на Володыевского.
Захар, который в это время допивал вторую кварту меду, вытаращил глаза, побагровел, затем не выдержал и засмеялся.
- Этот рыцарь... Богуна убил? - спросил он, покатываясь со смеху.
- Черт побери! - рассердился, нахмурив брови, Володыевский. - Этот посланец чересчур уж много себе позволяет.
- Не сердитесь, пан Михал, - начал успокаивать Заглоба. - Он человек почтенный, а если себя вести не умеет, так ведь он всего-навсего казак. С другой стороны, для вас тем большая честь, что вы с вашей комплекцией проявили столько геройства. Я сам, помню, глаз с вас не сводил после поединка, хотя все видел на деле. Как-то не верилось, чтобы такой щенок...
- Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое! - буркнул Володыевский.
- Я вам не отец, поэтому нечего на меня злиться, хотя, откровенно скажу вам, желал бы иметь такого сына. Если хотите, я завещаю вам все мое состояние... И князь не крупнее вас, а сам Александр Македонский не сгодился бы ему даже в пажи.
- Если меня что и беспокоит, - сказал несколько успокоившийся Володыевский, - так это то, что из письма Скпгетуского мы не узнали ничего хорошего. Что он сам над Днестром не сложил головы, за это хвала Богу, но княжны не отыскал до сих пор, да и кто поручится, что отыщет когда-нибудь?
- Что правда, то правда! Но если Бог нашими трудами избавил ее от Богуна и провел невредимо через столько опасностей, да еще смягчил живым чувством твердое сердце Хмельницкого, то все это для того, чтобы наш бедный друг вновь возвратился к жизни и радости. Если вы, пан Михал, во всем этом не видите перста Провидения, то, значит, ваша проницательность тупее вашей сабли. Это также верно, как и то, что не всякий может обладать всеми достоинствами сразу.
- Я вижу одно, - заметил, покручивая усики, Володыевский, - что нам там делать нечего, и мы должны сидеть здесь, пока не заплесневеем совсем.
- Первым зарасту грибами я - я старее вас. Поблагодарим лучше Бога за то, что он обещает счастливый конец всем нашим горестям. Немало уже я горевал о княжне, и за Скшетуского, и за себя... Ведь она дочка моя милая... я и родную не так бы любил. Говорят даже, что она, как две капли воды, на меня похожа, но я ее и без того люблю, и не видать бы вам меня ни веселым, ни спокойным, если б я не надеялся вскоре увидеть ее счастливою. Завтра напишу оду - знаете ли, я пишу отличные стихи, только в последнее время променял Аполлона на Марса.
- Что вы мне теперь станете говорить о Марсе! - рассердился Володыевский. - Черт бы побрал этого изменника Киселя, всех комиссаров и их переговоры! Весной заключат мир; это верно, как дважды два четыре. Пан Подбипента, который виделся с князем, так, по крайней мере, говорит.
- Пан Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в изысканном лакомстве. Он там все свое свободное время при княжеском дворе посвящал той ветреннице и гонялся за ней, словно пес за куропаткой. Я был бы очень рад, если эту пташку поймает кто другой, но теперь речь не об этом. Я не спорю, что Кисель изменник, вся республика это отлично знает, что же касается переговоров, то тут еще бабушка надвое сказала.
Тут пан Заглоба вновь обратился к казаку.
- А что там у вас говорят, Захар? Будет война или нет?
- До первой травы будет мир, а по весне придется погибать или нам, или ляхам.
- Утешьтесь же, пан Михал; я тоже слышал, что чернь повсюду вооружается.
- Будет такая война, какой не бывало, - продолжал Захар. - У нас говорят, что и султан турецкий придет к нам со всеми ордами, а наш друг, Тугай-бей, стоит близко и вовсе домой не пошел.
- Утешьтесь же, пан Михал, - повторил Заглоба. - О новом короле есть пророчество, что он весь свой век процарствует с оружием в руках. Когда вам придется драться, пан Михал, держитесь невдалеке от меня... многому научитесь, узнаете, как мы когда-то в доброе старое время воевали. Боже ты мой! Что теперешние люди? Те ли, что бывали прежде? И вы тоже, пан Михал, хоть и зарубили Богуна!
- Справедливо вы говорите, - согласился Захар. - Не те теперь люди, что бывали...
Он посмотрел на Володыевского и покачал головой.
- А чтобы этот рыцарь убил Богуна... ну и ну!..
Старый Захар, отдохнув, уехал назад в Киев, и тут пришло известие, что комиссары возвратились не только без больших надежд на мир, но даже с большими сомнениями на благоприятный исход дела. Они успели заключить перемирие только до Троицы, после которой должна была собраться комиссия, облеченная правами на заключение мирных договоров. Однако притязания Хмельницкого были так велики, условия примирения так тяжелы, что никто не верил, чтобы республика могла согласиться на них. Хмельницкий слал посла за послом к хану, призывая его на помощь со всеми своими силами, слал и в Стамбул, где давно уже проживал посол короля Бечиньский; в республике с минуты на минуту ожидали призыва ополчения. Пришли известия о назначении новых полководцев: подчашего Остророга, Лянцкоронского и Фирлея и о полном отстранении от дел Еремии Вишневецкого, который теперь мог только с собственными силами и на свой страх и риск защищать отчизну. Не только княжеские солдаты, не только русская шляхта, но даже сторонники прежних военачальников возмущались таким решением, справедливо полагая, что если можно было пожертвовать Вишневецким в надежде мирного разрешения вопроса, то теперь, накануне войны, его устранение являлось величайшей, непростительной ошибкой. Только он один мог помериться силами с Хмельницким и сломить могущественного вождя восстания. Наконец, в Збараж прибыл и сам князь с намерением собрать как можно больше войска и стать на границе в ожидании войны. Перемирие, правда, было заключено, но заключено более на словах. Хмельницкий, правда, обезглавил несколько полковников, позволивших себе, вопреки договору, нападать на польские замки и хоругви, но и он был бессилен перед массами черни и многочисленными ватагами, которые и слыхом не слыхивали о перемирии или вовсе не хотели о нем слышать. И шайки то и дело переступали определенные договором границы, нарушая, таким образом, все обещания Хмельницкого. С другой стороны, королевские и частные войска, увлекаясь погонею за разбойниками,- часто переходили Припять и Горынь в киевском воеводстве, заходили вглубь брацлавского, и там, атакуемые казаками, завязывали с ними настоящие битвы, нередко весьма кровавые и ожесточенные. Поэтому постоянные жалобы сыпались как с польской, так и с казацкой стороны о нарушении договора, который, в силу обстоятельств, не мог быть соблюден. Все перемирие заключалось в том, что Хмельницкий, с одной стороны, король и гетманы - с другой не начинали военных действий, но фактически война разгоралась все сильнее, и прежде чем главные силы вступили в борьбу, первые теплые лучи солнца озарили по-прежнему горящие деревни, города, местечки, замки, осветили резню и человеческое горе.
К Збаражу подходили ватаги из-под Бара, Хмельника, Махновки, грабя и сжигая все окрест. Еремия громил их руками своих полковников, потому что сам не хотел принимать участия в позиционной войне, предпочитая двинуться с целою дивизией тогда, когда и гетманы выйдут на поле брани.
Он повсюду разослал отряды, приказав платить кровью за кровь, колом за грабежи и убийства. Вместе с прочими пошел и пан Лонгинус Подбипента и разбил какую-то шайку под Черным Островом. Но страшный в битве рыцарь чересчур мягко обращался с пленниками, взятыми с оружием в руках, поэтому его больше и не посылали. Лучше всех в подобных экспедициях отличался пан Володыевский, который разве только в одном Вершуле мог найти соперника. Никто не совершал таких молниеносных маршей, никто не умел так неожиданно подойти к неприятелю, разбить его в бешеной атаке, рассеять на все четыре стороны, окружить, вырезать, уничтожить. Казаки боялись его как огня, князь благоволил к нему. С конца марта до середины апреля пан Володыевский разбил семь ватаг, каждая из которых была втрое сильнее его отряда, и не знал устали, как будто черпал силу в пролитой им крови.
Маленький рыцарь, а вернее сказать, маленький дьявол, горячо уговаривал пана Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях; ему очень нравилась компания старого шляхтича, но тот ни на какие уговоры не поддавался и твердил одно и то же:
- У меня чересчур велико брюхо, пан Михал, чтобы без толку скакать сломя голову, к тому же, каждый только для своего дела предназначен. Ударить среди белого дня с гусарами по многочисленному неприятелю, разбить вражеский лагерь, взять знамя - это дело мое, для этого меня Господь Бог сотворил, к этому приспособил; но гоняться ночью за разбойниками - это уж я предоставляю вам, вы на эти дела мастер. Я рыцарь старого образца и предпочитаю раздирать добычу, как лев, чем гнаться по следам, как охотничья собака. Да и вообще по ночам я люблю спать.
Поэтому пан Володыевский отправлялся на вылазки один, один и побеждал.- Однажды, выехав в конце апреля, он вернулся к середине мая такой расстроенный и мрачный, точно потерпел поражение и потерял всех своих людей. Так, по крайней мере, казалось, но это было не так. В тяжком и утомительном походе пан Володыевский зашел за Острог и разгромил под Головнею уже не шайку черни, а целый отряд запорожцев, причем одну половину перебил, а вторую взял в плен. Тем удивительнее казалась туча, покрывающая его всегда веселое лицо. Все старались разузнать причину этой озабоченности, но пан Володыевский, не сказав никому ни слова, отправился к князю в сопровождении двух незнакомых рыцарей, а потом опять с ними, не останавливаясь, прошел прямо к пану Заглобе.
Пан Заглоба с недоумением разглядывал двух рослых незнакомцев, одежда которых доказывала их принадлежность к литовскому войску.
- Заприте двери, - сказал Володыевский, - и прикажите никого не пускать. Нам нужно переговорить с вами о важных делах.
Заглоба отдал необходимые распоряжения, а сам все не спускал глаз с лиц прибывших, подсознательно чувствуя, что ничего хорошего они ему не скажут.
- Это, - указал на них рукою Володыевский, - князья Булыги-Курцевичи, Юрий и Андрей.
- Двоюродные братья Елены?! - воскликнул Заглоба. Князья поклонились и проговорили вместе:
- Двоюродные братья покойной Елены.
Красное лицо Заглобы сразу посинело; он судорожно взмахнул руками, как человек, раненный в грудь, широко раскрыл глаза и спросил, вернее, простонал:
- Как?
- Есть сведения, - грустно сказал Володыевский, - что княжна убита в монастыре Николы Доброго.
- Чернь удушила дымом двенадцать девушек и несколько черниц, в том числе нашу сестру, - прибавил князь Юрий.
Заглоба ничего не отвечал. Теперь лицо его покраснело так, что присутствующие опасались, как бы с ним не случилось удара.
А князья и Володыевский продолжали рассказывать, причитая:
- Собрались мы было, родственники твои и друзья, прелестная панна, чтоб вызволить тебя из разбойничьих рук, - вздыхал молодой рыцарь, - да, знать, опоздали со своею помощью. Теперь уже не нужно наше усердие, не нужны наши сабли и отвага, ты теперь в лучшем мире, у Пречистой Девы.
- Сестра! - крикнул гигант Юрий в припадке отчаяния, - прости нам наши вины, а мы за каждую каплю твоей крови прольем ведро вражьей.
- Помоги нам в этом Бог! - добавил Андрей.
Они оба подняли руки к небу. Заглоба встал с лавки, сделал несколько шагов, зашатался, как пьяный, и упал на колени перед образом.
В замке раздался колокольный звон, возвещая полдень. Он звучал так печально, как будто звонили по умершим.
- Нет ее, нет! - снова заговорил Володыевский. - Ее взяли ангелы на небо, а нам оставили слезы и воздыхания.
Рыдания потрясали тучное тело Заглобы, а погребальный звон все продолжался.
Наконец Заглоба успокоился (пан Михал думал, что он уснул на коленях), но прошло еще несколько минут, и шляхтич поднялся и сел на лежанку. Только теперь это был уже совсем другой человек: глаза его налились кровью, голова поникла на грудь, нижняя губа отвисла, на лице - откровенно старческая немощь, и, казалось, прежний пан Заглоба, умный, веселый, полный остроумия и изобретательности, умер, а остался только старик, изнуренный страданием, согбенный тяжестью лет.
За дверью послышался шум и в комнату несмотря на протесты пажа вошел пан Подбипента. Литвин с горестью припомнил Роз-логи и первую встречу с княжной, ее красоту и молодость, наконец, припомнил, что есть кто-то еще несчастнее - жених, пан Скшетуский, и начал расспрашивать о нем Володыевского.
- Скшетуский остался у князя Корецкого в Корце, куда приехал из Киева, и теперь лежит больной, света Божьего не видит, - сказал Володыевский.
- Не поехать ли нам к нему? - спросил литвин.
- Незачем, - ответил Володыевский. - Княжеский доктор ручается за его здоровье; там пан Суходольский, приятель Скшетуского, там и наш старик Зацвилиховский; оба ухаживают за ним. Ему ни в чем нет недостатка, а что горячка не оставляет его, то это для него же лучше.
- О, великий Боже! - воскликнул литвин. - Вы сами видели Скшетуского?
- Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы не узнал его, до такой степени его извели горе и болезнь.
- А он узнал вас?
- Должно быть, узнал, хотя ничего не говорил, потому что усмехнулся и кивнул головою, а меня разобрала такая жалость, что я дольше не мог оставаться. Князь Корецкий хочет идти в Збараж с своими полками, Зацвилиховский тоже пойдет с ними, и пан Суходольский... он клянется, что ни на что не посмотрит, даже если будет иметь от князя Доминика противоположный приказ. Он-то и привезет сюда Скшетуского, если тот переможет болезнь.
- А откуда вы знаете о смерти княжны? Не эти рыцари рассказали вам? - спросил пан Лонгинус, указывая на князей.
- Нет, они случайно узнали в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского. Мне же сказал Зацвилиховский, а он слышал от самого Скшетуского. Скшетускому сам Хмельницкий разрешил искать в Киеве, причем сам митрополит должен был помогать ему. Они искали главным образом в монастырях, потому что все наши попрятались туда, и думали, что Богун, верно, скрыл в одном из них и нашу княжну. Искали, искали и не теряли надежды, хоть знали, что чернь у Николы Доброго погубила двенадцать польских девушек. Сам митрополит заверял, что невесту Богуна никто не посмел бы тронуть, но на деле вышло иначе.
- Так она все же была там?
- Да. В одном из монастырей Скшетуский встретил укрывающегося пана Иоахима Ерлича, и так как у всех расспрашивал о княжне, то и его спросил, а Ерлич и сообщил ему, что в числе погибших в монастыре Николы находилась и Елена. Скшетуский сначала не поверил пану Ерличу и полетел вторично в монастырь. Монахини, к несчастью, не знали имен погибших, но когда Скшетуский описал им наружность и приметы княжны, они подтвердили, что такая действительно была. Тогда Скшетуский выехал из Киева и тотчас же захворал.
- Удивительно еще, как он жив остался.
- Он бы непременно умер, если бы не тот старый казак, который ухаживал за ним в Сечи, во время плена, а потом, возвратившись в Киев, помогал ему в поисках. Онто и привез его в Корец и сдал на руки пану Зацвилиховскому.
- Да утешит его Господь; ему нет теперь другого утешения, - вздохнул пан Лонгинус.
Пан Володыевский примолк, и все в комнате погрузилось в тяжелое молчание. Князья сидели неподвижно, Подбипента возвел очи к небу, а пан Заглоба уставился в стену, погруженный в глубочайшую задумчивость.
- Проснитесь же! - сказал, наконец, Володыевский и потряс его за плечо. - О чем вы задумались так? Теперь уж ничего не выдумаете, и вся ваша изобретательность теперь ни к чему.
- Я знаю, - севшим голосом ответил Заглоба, - и думаю теперь о том, что я стар и у меня уже ничего не осталось на этом свете.
- Представьте себе, - по прошествии нескольких дней сказал Володыевский пану Лонгинусу, - этот человек так изменился в один час, как будто бы постарел на двадцать лет. Такой веселый, такой словоохотливый, такой изобретательный, что самого Улисса заткнул бы за пояс, а теперь сидит целый день на месте, дремлет да на старость постоянно жалуется. Я знал, что он ее любит, но не думал, что до такой степени.
- Что же тут удивительного? - вздохнул литвин. - Он тем более привязался к ней, что вырвал ее из рук Богуна и из-за нее подвергался стольким опасностям. Пока была надежда, он держался на ногах, но теперь, и его можно понять, - что ему делать на белом свете, одинокому, к кому прилепиться сердцем?
- Я пробовал уж и пить с ним, в надежде, что мед возвратит ему прежнюю бодрость, - куда там! Пить - пьет, но ничего не рассказывает о своих старых похождениях, не хвастается, только ослабеет, а потом повесит голову и спит. Я не думаю, что пан Скшетуский отдается большему отчаянию.
- Жаль его невыразимо; ведь это все-таки был великий рыцарь. Пойдемте к нему, пан Михал. Прежде он имел привычку подтрунивать надо мной, не давал мне слова сказать. Может быть, и теперь ему придет такая охота. Господи ты Боже мой, как люди меняются! Такой был веселый человек.
- Пойдемте, - сказал Володыевский. - Поздно уже, но ему по вечерам хуже бывает. Днем-то надремлется, а ночью спать не может.
Они нашли пана Заглобу сидящим у открытого окна, с головою, опущенной на руки. В замке уже прекратилось всякое движение, только стража перекликалась протяжными голосами, да в густой роще, отделяющей крепость от города, соловьи выводили свои звонкие трели. В открытое окно летел теплый весенний воздух, и ясные лучи месяца освещали унылое лицо пана Заглобы и его лысину.
- Добрый вечер, пан Заглоба.
- Добрый вечер.
- Что это вы размечтались у окна, вместо того, чтобы идти спать? - спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
- Мне не до сна, - сказал он каким-то протяжным голосом. - Год тому назад, ровно год, мы были с нею над Кагам-ликом, и птицы пели точь-в-точь так же, как поют теперь... а где она теперь?
- Бог так рассудил, - сказал Володыевский.
- На горе и слезы, пан Михал! Нет уж для меня отрады. Он замолчал, и только за окном все отчетливей раздавались
соловьиные трели.
- О, Боже, Боже! - вздохнул Заглоба. - Точь-в-точь, как над Кагамликом!
Пан Лонгинус смахнул слезу с длинных усов, а маленький рыцарь сказал после некоторого молчания:
- Знаете что? Горе - горем... давайте-ка лучше выпьем меду; от горя нет лучшего средства. Будем за кубком вспоминать лучшие времена.
- Пожалуй, - безучастно согласился Заглоба.
Володыевский приказал слуге принести меду и огня и, зная, что воспоминания лучше всего оживляют пана Заглобу, начал расспрашивать:
- Так уже год прошел, как вы с княжной из Розлог бежали от Богуна?
- В мае это было, в мае, - ответил Заглоба. - Мы перешли Кагамлик, чтобы идти в Золотоношу. Ох, тяжело жить на свете!
- Она была переодета?
- В казацкое платье. Волосы я должен был ей саблей отрубить, чтобы ее не узнали. Я помню место, куда я спрятал их вместе с саблей.
- Прелестная была панна! - добавил со вздохом пан Лонгинус.
- Я говорю вам, что с первого дня так полюбил ее, как будто воспитывал с малых лет. А она только ручки складывала передо мной и все благодарила, все благодарила за помощь и попечение. Лучше бы меня убили, чем дожить до сегодняшнего дня. Лучше бы мне не дожить до него!
Снова наступило молчание. Рыцари глотали мед, перемешанный со слезами. Наконец, Заглоба заговорил опять:
- Я думал при них прожить спокойно остатки дней моих, а теперь...
Его руки бессильно упали.
- Неоткуда ждать отрады, нигде не найдешь покоя, разве только в гробу.
Но прежде чем пан Заглоба договорил, в сенях послышался какой-то шум: кто-то непременно хотел войти, а прислужник не впускал. Володыевскому показалось, что он слыши