- Ах, в романах, барыня...
- Таня... Мы жили... Теперь не живем...
- Вы ж-жили? - страшен был шипящий голос Тани. Какая едкая ирония была в этом точно сверлящем слове: - "ж-жили". Да и Таня была - не Таня-субретка из красивого балета, что в белом с кружевами переднике и наколке красиво и ловко прислуживала ей на ее петербургской квартире. Какая-то мертвая черничка стояла перед Валентиной Петровной. Черный платок прикрывал темно-каштановые, не поседевшие волосы. Ни одна прядка не вилась, но все лежали плоско и строго. Белое лицо с обвострившимся носом было, как из слоновой кости. Мелкие морщины бороздили его. Но всего страшнее были Танины глаза. Огромные, темные, строгие, они были, как видала в Киеве на иконах Валентина Петровна глаза святых и великомучениц. В них горел огонь, но это был не веселый огонь жизни, но страшный огонь смерти - "огонь поядающий".
Эта Таня, может быть и святая - это не мешало ей быть страшной, - подошла неслышными шагами к Валентине Петровне, обняла ее за плечи и посадила на постель. Сама села рядом.
- Вы жили, - повторила она. - Что же, барыня: вспомните, какая же это была жизнь? Батюшка ваш при смерти лежал, а у вас шуры-муры с Владимиром Николаевичем шли... При таком-то муже, как покойный Яков Кронидович!.. Мне Ермократ Аполлонович все рассказывали... И были вам предупреждения от Господа... Помните, как Ди-ди задушили, как Настеньку в самый год войны увезли и украли, как на войну Петр Сергеевич пошли, ранение их страшное... Все от Господа... А вы разве видали все это?... Чем постичь бы тогда, да Богу молиться - вы все шутки, да любовь... Чего горничная-то не видит?.. Хоть и с мужем законным, так не довольно ли было, барыня?... Ведь за такую-то жизнь какие муки страшные вас ожидают на том свете? Господь по милосердию Своему послал вам искупление в этой жизни - и теперешними муками и постом, глядите, еще и простится все ваше прошлое... Вы жили?... Нет, барыня, то не жизнь была, а один великий грех. Что красоту вашу потеряли, так возблагодарите за то Господа... Значит, сподобляет Он вас красоту ангельскую принять. Плакать и горевать вам о том не приходится. Вся Россия-матушка, барыня, как вы, исхудала и постарела. Так что вам о себе-то говорить и думать... Вы о мучениках наших святорусских, о святителях, убиенных да в тюрьмы заточенных, подумайте, да им подражания ищите... Бог даст - и вашу душеньку Господь через какие ни на есть муки, а спасет...
И долго еще говорила Таня Валентине Петровне - и все о смерти, о муках, о непонятной жизни будущаго века. Не легче было от этих слов Валентине Петровне. Не готова была она к смерти - и как раньше, так и теперь, смерть казалась ей только страшным концом, а не началом...
А вечером старый кузнец Лукьяныч в тесно набитой хате, где были зажжены восковые свечи, в страшной духоте, мрачным басом вычитывал: -
- "Всевышний не в рукотворенных храмах живет, как говорит пророк: - "небо престол мой и земля подножие ног Моих; какой дом созиждете Мне, говорит Господь, или какое место для покоя Моего. Не Моя ли рука сотворила все сие".
Кощунственные мысли шли в голове Валентины Петровны. Она видала бога, чьи ступни опирались на землю и давили несчастных маленьких человечков. И тот бог был не милостивый единый истинный Бог, но страшный китайский бог ада Чен-ши-мяо. Не он ли придавил и ее, не он ли в прах растоптал ее прекрасную красоту - и вот: сделает еще одно усилие и ничего от нее не останется?
Она слушала дальше. Тяжелые слова падали в тишину переполненной народом избы, как камни, спадающие с гор.
- "Да хвалится брат, униженный высотою своею, а богатый унижением своим, потому что он прейдет, как цвет на траве. Восходит солнце, настает зной, и зноем иссушает траву, цвет ее опадает, исчезает красота вида ее; так увядает и богатый в путях своих"...
- "Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? - пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий"...
- "Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить"...
- "Придет же день Господень, как тать ночью, и тогда небеса с шумом прейдут, стихии же разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят... Мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда"...
И чудилось Валентине Петровне: будто две громадные стены из базальта стали по сторонам ее. И так высоки они, что не видно за ними Божьего света. И так толсты, что никакой звук не проникает через них... И вот сдвинулись эти стены и движутся медленно с неумолимой силою и, когда сойдутся, расплющат совсем тело Валентины Петровны. И некуда податься. Везде пустыми очами глядится на нее смерть. Уйти, отправиться к "ним", печь и продавать бублики, и в "ночь ненастную" молить тупорылого красноармейца, чтобы он пожалел... И знала: не пожалет. И тут придет час - и тоже не пожалеют... Только там смерть поганая от руки слуги диавола, здесь смерть благостная... Не все ли равно?... Смерть!...
В те страшные годы небывалые в истории гонения на христиан были воздвигнуты по всей русской земле. Воинствующие безбожники издевались, мучали, пытали за веру Христову. Священников истязали и сжигали живьем. Храмы грабили, разрушали или обращали в дома непотребства, в клубы, в танцульки, в кинематографы. С веселыми песнями взрывали монастырские стены, устоявшие против татар, видавшие полчища Наполеона и теперь разрушаемые русскою молодежью, красноармейцами, под грозные окрики жидов- комиссаров.
Местоблюститель Патриаршего Престола Митрополит Петр Крутицкий и с ним сонм иерархов томились в ледяной сибирской тундре, в нищете и голоде. Другие иерархи смутились и поклонились сатанинской власти большевиков: - "несть бо власть, аще не от Бога"...
Сатану признали Богом поставленною властью.
В те годы миллионы соблазнились и отреклись от Господа. Но были те миллионы гнилою пылью, стадом шелудивым, мерзостью людскою, и не они была Россия.
Многие ушли в катакомбы, унося в подполья и леса пламенную горячую веру. Не было священников - они избирали из своей среды начитанного, богобоязненного мужика, и тот шел за двести, триста верст к архиерею искать благодати. И посвящали его, как в старину - без обряда, простым рукоположением. Возвращались времена преподобного Сергия, страшные времена татарской неволи. В темной ночи горели яркие светочи народной веры.
Поневоле упрощенным стало богослужение. Обеднели уцелевшие, ограбленные церкви, и церковные каноны не были соблюдаемы. На простор вышло сектантство. Но и оно, заблуждаясь, кривыми тропинками шло к единой великой цели, к Иисусу пресветлому. Теплилась православная вера, как уголь под слоем золы, укрывалась, пряталась и вдруг вспыхивала ярким пламенем, опаляя мучителей, вызывая на подражание.
И совсем непостижимо, как, какими путями, в Дубровском хуторе знали о всех таких проблесках веры, где бы на всей Руси они ни случались. Приносила эти вести обыкновенно Таня и перед чтением святых книг рассказывала, просто, без пояснений, так как и в библии и в житиях святых повествовалось, о подвигах ревнителей веры.
Пал Гдов, и семнадцать деревень было сожжено коммунистами. На Рождестве обыскивали по избам и отбирали хлеб. Расстреляли опять многих священников и бывших военных. И тех, кто оставался верным своим духовным отцам, замучили и убили. Одного мальчика девяти лет, сына убитого крестьянина, вытащили голым на снег в мороз и требовали, чтобы он отрекся от Бога. Мальчик, дрожа от страха и холода, твердил: - "Тятька верил в Бога, и я верую. Тятьку замучили - и меня замучаете, а от Боженьки не уйду... Отпустите меня. Матка ждет меня. Я один у нее. Она с голода помрет, если меня не станет". - "Скажи, что не веруешь", - кричали коммунисты и били его по голой спине и по голове, так что кровь показалась на снегу. - "Где Бог твой? - если матка и ты голодаете". Но мальчик держал ручку, сложив пальцы, как для крестного знамения, смотрел на небо и все время повторял: - "Бог мой, помоги мне! Тятька не сдался - и я не сдамся". Один коммунист махнул рукой и ушел. Другой выстрелил, но мальчик остался невредим. Он пошел было прочь, но сейчас же вернулся. Мальчик, заливаясь слезами, стал на колени и, простирая руки к небу, громко кричал: "Боженька, спаси меня от них, или возьми меня к Себе". Вдруг раздался выстрел и коммунист замертво упал... Это тот другой коммунист, потрясенной глубокой верой ребенка, сам прозрел душой, и, не допустив дальнейших испытаний ребенка, убил своего товарища. Взяв на руки окровавленного мальчика и со слезами укрывая его полами своей шинели от мороза, он принес его к матери, помог ей согреть и отходить и, опустившись на колени перед пустым углом, где раньше были образа, долго молился и каялся. Он стал помогать женщине в ее работах. Но когда слух об этом дошел до "властей", они бежали из той деревни, но крестьяне твердо верят, что они спасутся и что Бог за такую веру мальчика не оставит их...
Не одолевали врата Адовы Божию церковь. В те дни, в том большом городе, что был недалеко от Дуброва хутора, объявилась секта "федоровцев". Советские власти арестовали основателя этой секты, Федорова, и с ним одиннадцать его последователей. Предстоял показательный суд.
Парамон Кондратьевич и старики порешили, что на этот суд должны идти, как некогда жены мироносицы ходили за Христом, от их общества Таня и Валентина Петровна, и в этом решении Валентина Петровна прочитала страшный приговор своей былой красоте и господскому виду. Значит, не боялись пустить ее к "ним", значит, считали, что и она сойдет за бабу-черничку и никто не признает в ней "буржуйки", врага народа.
Глухою осенью, то по грязным, размытым дождями дорогам, то по подмерзшей жесткой колоти, лесами, перелесками, черными осенними полями пробирались Таня и Валентина Петровна в город, где был назначен суд. Шли Христовым именем. После девяти лет затворничества Валентина Петровна первый раз вышла из хутора и с любопытством наблюдала новую Россию, что открывалась в пути перед нею. Бедные деревни, избы без стекол, где в окнах соломой или бумагой заменены выбитые шибки, порушенные огорожи ободранных садов, испитые горем и голодом лица старых, источенные пороком, пьянством лица молодых - везде матерная ругань, щегольство грубостью, озорством, визг гармоники, пьяные частушки, красные тряпки над избою клубом-читальней и везде среди развала, крика, шума и возни - рабий страх, готовность предать, убить, защищая свою шкуру. Дикая была деревня. А поближе к городу, в полях тарахтел трактор, лениво волоча тяжелые плуги по синему на солнце чернозему. И еще видала Валентина Петровна тракторы в полях. Они стояли недвижимые, ржавые и издали походили на каких-то допотопных чудовищ. Такою представилась Валентине Петровне новая русская деревня.
Над городом летал аэроплан. Красный круг с серпом и молотом был на его крыльях. В стрекотании его пропеллера чудилось Валентине Петровне что-то зловещее, апокалиптическое.
Тропинка, по которой Валентина Петровна и Таня подходили к городу, шла над полотном железной дороги. Печальной показалась эта дорога Валентине Петровне. На старых, подгнивших, черных шпалах лежали ржавые рельсы. В каждой будке с выбитыми и не вставленными стеклами, в каждой стрелке пути чувствовалась безпризорность и безпечность. Точно над всем живым и вещным смерть простерла свои страшные мертвые крылья.
Город поразил Валентину Петровну еще более. Когда увидала она порушенные кресты на заржавелых куполах большого каменного храма и красное полотнище с большими буквами над входом в храм, она ощутила чисто физическую боль. Ей показалось, что нет уже более и России.
По окраинам город был тих и безлюден. Уже не сонною, провинциальною скукою веяло от пустых улиц и домов с облупленными стенами, но смертным покоем. Но чем ближе подходили они к центру, тем больше густели улицы народными толпами. Что делали эти люди, напряженно, словно тени, шатавшиеся по городу? Шла какая-то процессия детей. Мальчики и девочки, совсем маленькие, им по десяти лет не было, несли красные плакаты с богохульными надписями: - "Мы убрали у вас царей, уберем теперь и богов". Детишки были худые. Их бледные лица с кожей, туго обтянувшей черепа были старчески серьезны. Одежда была рваная. Худые без признака мускула ноги были голые, несмотря на осенний холод. Их вели какие-то мужчины и женщины. Они показались Валентине Петровне сумасшедшими.
На постоялом дворе, где они остановились, Валентина Петровна из угла наблюдала за посетителями. Смелая Таня разговаривала с ними. Валентину Петровну поразило то, что все эти люди были молодые. Не было ни старых, ни людей среднего возраста. Новая Россия принадлежала молодежи. Валентина Петровна приглядывалась к этой молодежи. Должно быть, тут подле была какая-нибудь фабрика или производились работы, но сюда приходили толпами девушки и молодые люди. Они никем и ничем не стеснялись. Входили в обнимку, при всех целовались. Они были очень бедно одеты. На ногах у кого какие-то рваные опорки, кто и вовсе был босиком. Они лущили семечки, ели какую-то бурду. Их лица были еще более испитые, чем лица деревенской молодежи, на них отразились годы голодовок. Но они были веселы. Смех не сходил с их лиц. Зубы блистали через толстые губы. Они безропотно сносили и голод и недостаток жилищ, они, как животные, казалось, радовались тому, что светит солнце, что вода течет в реке, что просто - они живут. Они не только были веселы, они были настроены восторженно. Они, как видно, очень мало работали, много гуляли, читали газеты. Когда заговорили они с Таней, - заговорили снисходительно, насмешливо, - они бойко и с необычайным апломбом и уверенностью в том, что они говорят, рассказывали ей об "имперьялистических" странах, о притеснении там рабочего люда, о злых намерениях этих стран против "советского союза". Они лютою ненавистью ненавидели англичан и французов, они ругали поляков, они грозили войною всему миру. Они уверяли Таню, что в Европе лишения еще хуже, что там люди валятся мертвыми от голода.
- Вот у нас в Москве, - говорил Тане какой-то оборванный и испитой молодой человек, - уже двести автомобилей, а что там в Париже - поди, и десятка не наберется. Погодите, гражданка, вот кончится "пятилетка", и вы увидите, как мы заживем...
Да, эта молодая Россия была совсем новая Россия... Да и Россия ли это была?
В Бога она не верила. Про государей говорила: - "цари нас обманывали"... Дворянство, "помещиков" и вообще образованные классы ненавидела лютою ненавистью. "Им всем горло надо перегрызть без остатку". Она была необычайно самоуверена и самовлюбленна. Она верила в "социализму", она поклонялась вождям этой "социализмы" - Карлу Марксу и Ильичу. Она говорила про заветы Ильича и благоговела перед своими вождями-коммунистами. Им она верила крепко и безусловно и готова была от них все снести.
И думала Валентина Петровна, что, если бы каким-то чудом вернулся сюда Петрик и получил бы возможность жить здесь с нею, он не мог бы жить в этой новой России, потому что прежде всего это не была та Россия, которую они оба знали и любили. России не было - и правы были большевики, что они запретили свой социалистический союз называть Россией. Нет, русским здесь нечего было делать.
Наблюдая жизнь этого города, Валентина Петровна поняла, что они с Петриком давно умерли. Петрик - тогда, когда он точно растворился в вечернем тумане и скрылся на набережной Екатерининского канала, она - в тот самый ночной час, когда с размаху бросила к ногам красноармейцев свои драгоценности и пошла на Гороховую.
Дальше уже была не жизнь. И то, что она теперь видела кругом себя, тоже была не жизнь. Сносить это было невозможно. Не было еще сделано одного шага. Последнего... Она его сделает... Как ни боится она смерти, как ни противна ей смерть, она его сделает, потому что жизни больше нет и жить больше нельзя.
Она сделает его смело, как и надлежит "солдатской жене"...
В зале суда была толпа. И люди в этой толпе были - одни тихие, с испуганными глазами на бледных, отекших, как у людей долго пробывших в больнице, лицах, с робкими заискивающими жестами, другие наглые, шумливые, веселые, но тоже со страхом на воровских глазах. Все были очень бедно и не по наступившим холодам легко одеты. Было много молодых женщин со стриженными косами, со взбитыми спереди челками. Они были в очень узких, едва достигавших до колен платьях. Они злобно и неприязненно шипели на Валентину Петровну и Таню.
- Пришли Иудушки на Христа своего любоваться.
- А ну их в... - Валентина Петровна услышала слово, какого никогда еще не слыхала из уст женщины.
- Пущай полюбуются "божественные", как народная власть расправляется с врагами народа.
- Их режут, режут, а они все откуда-то ползут. Несосветимая сила!...
- Справятся... Наши им покажут...
В зале было душно и тесно. Стояли в проходах, сидели на коленях друг у друга. Вдруг весь зал поднялся и стал напряженно смотреть вперед.
Окруженных красноармейским нарядом, вводили обвиняемых. Это были люди, одинаково просто одетые в длинные азямы черной домотканины. На груди у каждого были нашиты из широких белых полос большие, закрывающие все тело восьмиконечные кресты. В этих одеждах подсудимые походили на монахов. Они напомнили Валентине Петровне крестоносцев Готфрида Бульонского, каких она видела в детстве на гравюрах Гюстава Доре.
Подсудимые были рослые крепкие крестьяне. Почти все были с окладистыми бородами и этим резко выделялись среди гладко бритых лиц толпы. Они стали на своем месте тесным рядом. Они стояли, молча, не двигаясь и не шевелясь. Их лица были чисто вымыты. Они были очень бледны - их долго держали в тюрьме и морили голодом. Усы, бороды и волосы, стриженые по-русски в кружок, были тщательно расчесаны. Но что бросилось в глаза Валентине Петровне - это их глаза. Они сияли каким-то уже не здешним восторгом. Они точно не видели ни судебного зала, ни этой толпы, напряженно разглядывавшей их, но уже видели то, что будет, и восторгались этому будущему... Смерти!... На них было трудно и страшно смотреть. Божественное сошло на них и уже непонятна была подле них людская суета.
Красноармейцы с ружьями их окружили. Они были безусые мальчишки. В топорщащихся шинелях они пыжились и играли в заправских солдат.
Вошел суд. Потянулся длинный ряд свидетелей. Собственно, в чем их обвиняли? Они работали над землей, были самыми настоящими крестьянами-хлеборобами. Они безпрекословно сдавали свой урожай приходившим к ним властям. Они этим властям повиновались. Андрей Тихий отказался идти на поверочные сборы... Они молились Богу... Они говорили, что наступает день Суда Господня и гибели всякой земной власти.
Перед Валентиной Петровной повторялись сцены того, что было девятнадцать веков тому назад. Тогда судили Праведника, Сына Божия - и не знали, за что судили. Тогда жиды судили бедного сына плотника, учителя, ходившего и проповедовавшего любовь между людьми. Теперь судили Его учеников, бедных крестьян, призывавших людей во имя Того, Кто принял крестную смерть за людей, к покаянию и любви.
Тогда судила жадная толпа полудиких евреев, теперь...
Валентина Петровна еще раз оглянула зал суда. Как много было в нем носатых брюнетов и брюнеток! Какими жадными до крови глазами смотрели они на обвиняемых! Как, видимо, раздражали их эти белые кресты, нашитые на черных крестьянских одеждах! И чудилось Валентине Петровне, что сейчас из уст этой толпы вырвется душу раздирающий вопль: - "распни!.. Распни Его"!..
- Валечка, - потянула Валентину Петровну за рукав Таня, - поглядите... Ермократ Аполлонович.
- Где?
- Да рядом с судьей главным... С Иродом ихним.
Валентина Петровна стала смотреть на судей. Председатель был еврей. Сытый, упитанный, с белым, сальным лицом, с черной кисточкой усов под самыми ноздрями он выпячивал губы и, вертя карандашом и постукивая им по бумаге, презрительно бросал вопросы свидетелям. По правую его руку, в черной, просторной, суконной "толстовке" сидел Ермократ. Восемнадцать лет прошло с тех пор, как последний раз видела Валентина Петровна Ермократа над постелью умирающего мужа, но она сейчас же его узнала. Ермократ нисколько не переменился. Только среди клочьев огненно-рыжей косматой его бороды пробились кое-где седые пряди. Таким он примерещился ей в китайском городе. То же лицо серо-бурого цвета с черными угрями и со следами оспы. Ермократ сидел, узкими глазами глядя на подсудимых. Обезьяньи свои руки он положил на стол и перебирал длинными узловатыми пальцами по столу. Валентине Петровне страшны и противны были эти руки. Ей казалось, что вот-вот Ермократ вскочит и бросится на подсудимых и станет их душить этими страшными руками, всегда вызывавшими отвращение в Валентине Петровне.
В глазах у Валентины Петровны потемнело. Она почти лишилась чувств. Она уже не слышала больше ни того, что спрашивали судьи, ни того, что говорили свидетели. Она никого не видела - ни федоровцев, ни толпы, ни других судей. Мутным казался зал и в нем только какими-то страшными, что-то предвещающими символами горели двенадцать огромных белых крестов. Одна мысль сверлила в ней: - "бежать, бежать, бежать, как можно скорее бежать отсюда, пока Ермократ не увидал ее и не узнал"... Но куда бежать?.. Базальтовые страшные стены сдвигались по сторонам и уже чувствовала она их сырой и точно тяжелый холод.
Судья что-то сказал подсудимым. Зал дрогнул. К Валентине Петровне вернулось сознание.
Несказанно красиво, властно, сильно и убедительно прозвучали в голос сказанные, изумительные по своей простоте и важности слова, произнесенные подсудимыми федоровцами:
- Христос Воскрес!
Кроме этого, сильного своею верою "Христос воскрес", ничего не могли добиться судьи у Федоровцев.
Их приговорили к высшей мере наказания - к расстрелу.
И, как тогда, девятнадцать веков тому назад, вели по тесным улицам Иерусалима Того, Кто заповедал миру любовь, и толпа бесновалась вокруг Него, изнемогавшего под тяжестью креста, так и теперь ясным морозным предрассветным часом вели на расстрел федоровцев. Толпа шла за ними. Из этой толпы раздавались крики и ругательства. Но никто их не подхватывал. Они звучали одиноко, и торжественно было молчание толпы. В нем было осуждение. Валентина Петровна огляделась: подле нее шли люди, молча, низко опустив головы.
За городом, подле городских свалок, где нудно пахло отбросами помойных ям и падалью, была их Голгофа.
За далекими лесами всходило солнце. Земля была черна, и будяки, точно колючие кактусы российские, простирали в стороны свои почерневшие иглистые стволы и листья. Мертвая стояла кругом тишина. В эту тишину резко и неприятно вошли слова команды молодого красного командира. Брякнули ружья, взятые на изготовку.
И когда, щеголяя командой и желая выслужиться перед жидом комиссаром, долго тянул команду безусый "краском": - "взво-о-д..." - вдруг опять ясно, четко и так же несказанно красиво, навстречу румяному солнцу, несущему мороз, прозвучали в голос сказанные слова:
- Христос воскрес!..
Залп был сорван.
Пригнанные из предместьев худые, отрепанные люди стали зарывать тела. Никто не посмел снять с них их крестоносные одежды. Толпа расходилась молча. В напряженном этом молчании чувствовалось, что много прибавилось в этот утренний час людей, в ком, вместе с поднимавшимся солнцем, воскресала вера в воскресшего Христа.
Скверно ругаясь, требовал дорогу румяный сытый "краском". За ним рядами шел взвод. Ружья несли "на ремень". Головы у красноармейцев были опущены. Они шли не в ногу.
Когда возвращались в деревню, Валентина Петровна сказала Тане:
- Как это безконечно тяжело... Зачем?... Зачем эти жертвы?.. Разве нужна кровь Богу Любви?
Таня остановилась. Они были в лесу. Внизу в овраге клубилась паром и звенела еще не замерзшая речка Благодать.
- Ах, барыня, хоть и ученая вы, а ничего-то вы не понимаете... Как же можно без мучеников-то? Поглядите, барыня, как просияла мучениками вера христианская?.. Краше некуда... А все ими, страстотерпцами!.. Так и Россия ими спасется. Ужели - так просто в рабы к "им" пойти?
Валентина Петровна молчала. Она, как в изнеможении, села на край оврага и задумалась. "Господи", - думала она, - "да ведь живешь-то для себя... Для себя!.. Йоги?.. Да, это у йогов, кажется, сказано: - "все живое Я создал из моего дыхания, и каждое из Моих творений имеет право жить и питаться"... Да, то йоги... брамины... А мы - православные... Религия самоотречения и любви... Религия, где в огне сгорают за веру, где идут на муки с пением псалмов, или умирают с этим гордым: - "Христос воскрес"!..
- Ну, пойдемте, барыня, а то смеркнется, а теперь и тут волки появились... Долго ли до греха-то.
По оттаявшей за день тропинке, где скользили ноги и черноземная грязь налипала на башмаки Валентины Петровны, они спустились в хутор. Уже издали увидала Валентина Петровна Парамона Кондратьевича. Он стоял в белой рубахе и на плечи накинутом азяме. Он был величествен и непроницаем. Мудрость была в его глазах. Он уже непонятным образом все знал. В его руках был большой деревянный крест. Он высоко поднял его навстречу подходившим к хате женщинам и громко, сурово и торжественно сказал:
- Не бойтесь убивающих тело, душу же не могущих убить.
Весною пришла на хутор весть, что будут всех жителей писать в колхозы. Из города пришли люди. Валентина Петровна пряталась от них на огороде. Разговоры вел Парамон Кондратьевич. С ним говорил молодой совсем парень-комсомолец. Наглости в нем было достаточно, да наглость эта еще подкреплялась нарядом красноармейцев, сидевших тут же с ружьями с примкнутыми штыками. Молодой наглый парень, посмеиваясь над деревенской серостью и темнотою, разъяснял, что теперь все будет общее, и труд, и удовольствия. Скотину и лошадей требовалось сдать в общественные коровники и конюшни, людям будет отведена одна общая хата-казарма. Работать теперь будут по наряду и что наработают, будут делить поровну, и это будет не чье-нибудь частное, а общее, государственное.
- Ну, словом, лучше некуда, - твердо сказал Парамон Кондратьевич, - настоящее крепостное право, только вместо бар - жиды...
Комсомолец смутился.
- Эх, старик, ну посмотрю я на тебя - и какой же ты несознательный... Ты вот и богов-то не убрал... Все, как есть у тебя, как было во времена царизмы... Портретов вождей социализмы нет у тебя. Сам, поди, понимаешь, что это нехорошо и как ты за это самое ответить можешь.
Парамон Кондратьевич строго взглянул на "краскома" и твердо сказал ему:
- Ты мне святые иконы богами не смей называть. Не говори, чего не понимаешь и понимать не можешь, потому мало чему путному учен. Бог един - и не тебе, паршивцу, о Нем говорить и нам чего указывать. Своей сатанинской власти скажи: - рабами ее не будем!.. Как освободил нас батюшка царь Александр Второй, так свободны будем и свободными и умрем. Понял?..
В хате Парамона Кондратьевича было собрано человек двадцать хуторян. В ней стало грозное молчание. Комсомолец посмотрел на красноармейцев. Те сидели, опустив головы. Бледны и хмуры были их лица.
Он начал было говорить, что его не так поняли, что социализма - это есть свобода, равенство и братство, что она направлена против богатых, а бедных она защищает от эксплуатации капиталистами. Молчание слушателей становилось все грознее и грознее, он невольно вспомнил о тех, кто был тут в лесах убит из крестьянского обреза, замолчал и скоро "смылся".
Но разговоры о колхозе не замолкли. Стали на хуторе болтать, что вышел от народной власти и такой приказ, что жены и девки будут общими, что в хате-казарме будут устроены общие нары, где все и будут спать вповалку - и вперемешку мужики с бабами. Для покрытия свального греха от власти будут выданы общие десятиметровые одеяла.
Валентина Петровна слушала эти разговоры. Они ее не удивляли. От этой власти всего можно было ожидать. Она вспомнила Ермократа. Вот, когда он задушит ее, ляжет с нею под общее десятиметровое одеяло и ночью вопьется своими длинными пальцами в ее шею, как впился когда-то в шею Портоса.
Она теперь знала, что смерть, и смерть скорая, неизбежна. Но, странное дело, прежде, когда думала о смерти, казалась ей смерть мучительной, жестокой и непереносимой. Трепетала всем своим телом, когда думала о смерти. Казалась ей смерть несправедливой и жестокой. Теперь, как и тогда в чрезвычайке на Гороховой, вдруг примирилась со смертью. И тогда поняла: - смерть это как путешествие. Когда оно далеко, и надо думать о нем, видишь все трудности, что надо одолеть. Но вот настал час отъезда. Билеты лежат в кармане. Вещи уложены. Остается только сесть в вагон и ехать: - и все тогда просто и самое путешествие только радость и удовольствие. Так случилось с нею и теперь. Будто пришла смерть, и посмотрела на нее Валентина Петровна и увидела, что она вовсе не так страшна и примирилась с нею и стала ждать, когда ее позовут умирать.
Но прошли весна и лето, а в колхоз никто не приходил писать. После сбора урожая деревня стала разбегаться. Кто, убоявшись наказаний, сам пошел добровольно батраком наниматься в большой пригородный колхоз, кто бежал в город на железную дорогу, кто нанялся на копи. Хаты стояли заколоченные с забитыми досками окнами. Когда проходила улицей Валентина Петровна, ей казалось, что и точно наступает конец света, и все гибнет в ожидании "новаго неба и новой земли".
На хуторе осталось только четыре семьи. Одни побоялись с малыми детьми идти невесть куда, на зиму глядя, другие были крепкие, твердые старики, решившие во всем слушаться Парамона Кондратьевича.
Под Рождество Таня ночью подошла к постели Валентины Петровны и села на ее край. В хате было темно. Тускло бледным пламенем горела лампадка.
- Барыня... А барыня... не спите?
- Нет. Я не сплю, - не открывая глаз, сказала Валентина Петровна.
- Барыня... Наши порешили, в Сочельник... В самую ноченьку, когда Христос Младенец родился, как звезда в небе покажется, ко Господу пойдем: Его защиты, Его суда праведного искать.
Голос Тани звучал восторженно.
- Что-ж, барыня, и вы пойдете?.. Наши все порешили идти.
- И с детьми пойдут? - тихо и сонно, как о чем-то совсем обыкновенном и житейском спросила Валентина Петровна.
- Ну, как же?.. С детями... На кого же их оставлять?
- Что же?.. Ну и я пойду... Куда же мне деваться ?
- Господи, барыня, так-то хорошо все это будет!.. Христос воскрес - и мы к Нему Воскресшему пойдем. За ручки возьмемся и пойдем!.. И что нам!.. Земные власти, антихристовы слуги?.. Мы - к Нему!.. Приюти, мол, нас, Христос Милостивый... От Него и смертушку примем... Не от них, поганых...
Она сошла с постели Валентины Петровны и легла на свою.
Валентина Петровна лежала с закрытыми глазами и, думала: "А куда же деваться? Впереди колхоз и десятиметровое одеяло, и Ермократ, который ее задушит... Пора... Она не та... Что ей жалеть?.. Разве то у нее тело, что так радостно отдавала она Портосу, не чуя греха... Если бы вернулись те чувства, что были, когда она смотрела в глаза Настеньки и точно в зеркале видела в глазах девочки свои отраженные глаза... Если бы был подле Петрик и вместе с ним несла она свою старость, как читала она в романах... "В романах!" - с каким упреком сказала ей это Таня. У нее ли, ученой и талантливой, мудрость, или мудрость у Тани и у Парамона Кондратьевича?
И как-то незаметно крепкий, спокойный сон смежил ее очи. Голодное, измученное тело вытянулось на постели, как на гробовой доске. И наступил сладкий покой.
Последняя ее мысль была: - не такая ли будет и смерть? - сладкая и покойная!
В сочельник с утра в хате было общее моление. Перед иконами целым костром жарко горели тонкие восковые свечи. Все, кто оставался на хуторе, собрались у Парамона Кондратьевича. Очень долго читали Евангелие. Перечли все "Страсти Господни", как в страстной четверг. Потом пели покаянные молитвы, панихиду отпели по всем, кто здесь был, всех помянули не "о здравии", а "за упокой".
Собралось всего двенадцать душ. Парамон Кондратьевич с женой Сергиевной, Таней и Валентиной Петровной, вдова Ладыгина с двумя малыми детьми, пяти и семи лет, кузнец Андрон Лукьяныч Шаров с женой и пятнадцатилетней дочкой Даренькой, и старик Калистрат с шестилетним внуком Васенькой. Долгий голод наложил на их лица смертную печать. Только их блестящие глаза говорили, что эти бледные люди с синими жилами еще живые. Дети не плакали, но как-то тупо и напряженно смотрели на горящие свечи. Валентине Петровне страшно было смотреть на них.
За хатой, на дворе, студеный стоял мороз. Бревна трещали. И везде была мертвая тишина. И скот и птица были давно уничтожены. Кроме этих двенадцати человек, никого не было живого на хуторе, занесенном снегом.
Как только солнце стало спускаться за лес, Парамон Кондратьевич приказал всем раздеться и остаться в одних исподницах.
Валентина Петровна и Таня с утра, когда одевались, надели на себя новые белые, домашнего холста, чистые рубахи до самых пят. Сняли и сапоги и онучи. Ноги у всех были вымыты к этому дню.
Суровый Калистрат роздал всем привезенные на прошлой неделе большие толстые "гробовые" свечи. Андрон вынул от Спасова Лика затепленную "негасимую лампаду" и завернул ее от ветра бумагой. Стали друг с другом прощаться, кланяясь поясным поклоном.
- Прости, Христа ради!
- Бог простит.
Парамон Кондратьевич оглядел всех и строго спросил:
- Все готовы?
- Спаси Христос... Готовы.
- Никто не изменил своему решению?
- Помилуй Господь.
Один за другим стали выходить на крыльцо, потом на крепкий промерзший снег. Улицей пошли к лесу.
Зимний день догорал. Мороз жег ноги Валентины Петровны, хватал и щипал щеки, нос и грудь. Все тело ее тряслось мелкою дрожью последнего озноба. Все суставы ныли нестерпимою болью. Она шла сзади Андрона. Сквозь бумагу красным пятном светилось пламя лампады. Воздух был так тих, что можно было бы и не закрывать огня. Дети шли покорно и не плакали, но жались к взрослым. Парамон Кондратьевич нес с собою связку веревок.
Начали петь погребальное: - "Святый Боже, святый крепкий"...
С этим пением торжественно вошли в лес. Долго, Валентине Петровне казалось, что так долго, что она и не дойдет, но замерзнет раньше, шли по лесу. Наконец, вышли на небольшую поляну, где мачтовые сосны обступили высокий старый черный дуб.
Пение смолкло. Парамон Кондратьевич расставлял всех подле сосен и крепко привязывал их к стволам. Потом прощался, целуя в губы. В руку вставлял свечу. Старый Калистрат засвечивал свечу от лампады.
Парамон Кондратьевич привязал Таню, поцеловался с нею и подошел к последней - Валентине Петровне.
- Вязать, что ли? - мягко и ласково спросил он, заглядывая в самую душу Валентины Петровны.
- И так не убегу, - тихо улыбаясь, ответила Валентина Петровна.
Она нагнула свечу к лампадке и Калистрат засветил ее. Валентина Петровна подумала, удержит ли мертвая ее рука тяжелую свечу. Спиною она прижалась к обледенелой сосне. Ей казалось, что она совсем не старая, но молодая, гибкая и прекрасная, точно такая, как была двадцать лет тому назад. Ни боли, ни холода она больше не чувствовала. Тело ее дрожало крупною дрожью, в ушах звенело, и сон заволакивал пеленою ее глаза. Она старалась не заснуть и стала молиться о Петрике и Hасте. Она молилась за них, как о живых. Она уже теперь, не сомневаясь, знала, что у Бога нет мертвых, но все живые.
Парамон Кондратьевич стал в центре круга под дубом, затеплил свою свечу и затянул громким проникновенным, не земным, ничего не боящимся, не знающим страданий голосом: - Святый Боже...
Из разных концов от сосен отозвались точно и нечеловеческие голоса: - "святый крепкий, святый безсмертный"... Заплакал и сейчас же смолк ребенок.
Пламя свечей горело ровно, не колеблясь. Оно бросало розовые пятна света на иссиня белые, совсем уже мертвые лица поющих. Было страшно блистание их еще живых глаз и ужасно было то, что рты их шевелились.
Валентина Петровна слышала подле голос Тани, но не видела ее. Какой-то сонный туман заволакивал от нее постепенно всех поющих. Она присоединила свой голос к голосу Тани и громко, или ей это так показалось, что громко, запела: - "поми-и-илуй нас"...
Зимняя ночь надвигалась. Крепкий сон по-вчерашнему наваливался на Валентину Петровну и гасил все боли тела, всю чрезвычайную тоску сердца. Все тише и тише, точно уносясь в безконечную даль, было пение. И будто вмсте с ним в эту же даль уносилась и сама Валентина Петровна. Из этой дали, замирая, едва донеслось: - "святый Безсмертный, помилуй нас!".
Над лесом зимняя студеная спустилась ночь. Молчание могилы было на круглой прогалине под елями. В руках мертвых, замерзших людей недвижными желтыми языками горели свечи. И точно отражались они в темном небе. Сквозь ветви сосен там тихо светились большие зимние звезды. То зажгли у Господа лампады навстречу ушедшим к Нему душам.
На поляну вбежал волк. Он подбежал как-то боком, трусливою побежкою, к привязанному к дереву ребенку, понюхал его, отбежал на середину поляны, поджал под себя полено, сел, поднял к небу широкую лобастую голову и завыл.
Другие волки отозвались из леса. На поляне, чуть озаренной светом свечей, между деревьев замелькали темные тени. Громче становился волчий вой. Но ничья живая человеческая душа не слышала этого воя.
В те дни вся Россия выла в неистовом страдании рабства и голода... Но никто ее голоса не слыхал...
..."Анастасия"...
Это имя точно обожгло Петрика. Мгновение он видел, как стояла мисс Герберт в воротах. Шофер в синей ливрее с широким кенгуровым воротником открыл перед нею дверцу. Еще секунду видел Петрик, как стройная фигурка уселась в глубокой карете. "Паккард" мягко и безшумно тронулся, и Анастасия Герберт уехала. С нею вместе умчалось и то наваждение, что произвело на Петрика это имя...
"Конечно, все это вздор..." - думал Петрик. - "Анастасия! мало ли каких имен и фамилий теперь нет? Играет же на французской сцене Таня Федор, а сколько появилось Вер и Ольг, и все настоящие француженки... Сходство? Да уж так ли разительно это сходство? Ведь он с той девушкой Алечкой Лоссовской, генеральской дочкой, королевной Захолустного штаба, перед кем они, кадеты, клялись мушкетерской клятвой: - "un роur tоus, tоus роur un", тридцать лет не видался. Как было это давно!.. Как легко теперь ошибиться?"
Петрик рассеянно ездил с мадам Лоран. Толстая банкирша рассердилась на него и сказала, что будет ездить с мистером Томпсоном. Японец Иошиаки Mиура оказался более чутким и не безпокоил задумчивого Петрика.
- Все пройдет, mоn аmi, - сказал он Петрику, слезая с лошади.
Усилием воли Петрик прогнал мысли об Анастасии Герберт, которая никак не могла быть его маленькой Настенькой. Но, когда возвращался вечером домой, был грустен и задумчив.
"А если бы это было так?.. Да как же так?.. Ведь она-то сама считает себя англичанкой... Она-то не говорит по-русски... А "педант"?.. Ну, что "педант" - случайность... Послышалось... Показалось... Как и самое сходство показалось... Глаза морской волны... А мало ли таких глаз? Красивых глаз у девушек не занимать стать..."
Задумчивый и печальный поднимался Петрик на свой шестой этаж. На пятом - двери в номер были широко открыты и в ярком свете комнаты, где горела лампа, стояла одетая по-вечернему Татьяна Михайловна. Она сверху увидала Петрика, чуть приподняла верх своей юбки, как будто бы держала в руках что-то и слегка раскачиваясь, стала напевать Петрику, по мере того, как он поднимался.
"- Купите бублички-и
Гоните рублички-и...
Горячи бублички-и,
Вас угощу...."
- Что это еще за песня? - спросил Петрик.
- А разве не слыхали?.. Модная, советская... Может быть, ваша дочь, если у вас есть такая, теперь поет ее.
И вслед поднимавшемуся Петрику понеслось:
"- И в ночь ненастную,
Меня несчастную,
Торговку частную,
Ты пожале-ей...."
Это пение подхлестывало Петрика. "Если жива его Настенька, - то вот что с ней"! Он бежал по лестнице. На шестом этаже у дверей своей комнаты он чуть не наткнулся на каких-то людей, ожидавших его. Нервы Петрика были напряжены. Он вздрогнул и спросил, кто это? Но те не успели ответить, как Петрик уже узнал их по росту.
- Степа... Факс