... Но война-с, Петр Сергеевич, как же во время войны-с?
- Государь отрекся... и войны больше не будет. Кто заставит их теперь воевать?... Во имя чего?..
- Для союзников, - нерешительно сказал Старый Ржонд.
- Это дезертирство, - громко сказал Кудумцев. В другое время самое слово, не говоря про тон, каким было оно сказано, оскорбило бы Петрика, и Бог знает, что он бы сделал с оскорбителем. Теперь Петрик резко повернулся к Кудумцеву и, повышая голос, обращаясь не только к оскорбителю, но и ко всем офицерам, внимательно слушавшим, сказал.
- Дезертирство - покинуть Государя в эту безконечно трудную для России минуту и давать присягу тем негодяям, которые его заставили отречься... Которые свергли его.
- Народ, - сказал как-то нерешительно полковой адъютант Ананьев.
- Оставь, пожалуйста... Нечего кивать на народ, который ни сном ни духом не подозревает и не понимает, что случилось и что из этого выйдет? Очень мы злоупотребляем этим словом: народ, и не нам, офицерам, этим заниматься... Наш долг... Мой, во всяком случае, долг - не потворствовать этому... Мы офицеры... Мы сила... Мы этого так просто не примем. Пойдем все к нему... Все... все... вся армия!.. Если та... старшие... не знаю почему?... Мы ротные, мы сотенные командиры, командиры батарей, мы те пружины, что приводят в движение всю армейскую машину... Пойдем к нему... Солдаты еще нам повинуются, поведем же их, и всю эту петроградскую сволочь, тыловиков-то этих, шкурников, испепелим, уничтожим, истребим, а к нему на коленях - умолять его не покидать Россию в этот страшный час...
- Вы пойдете один, - с чуть заметной насмешкой сказал Кудумцев.
Офицеры молчали. Кое-кто тихо и как-то нерешительно, точно земля их держала, стали отходить от землянки. Старый Ржонд стоял у самых дверей ее. Он взялся за край их. Он опустил голову и не находил, что сказать Петрику.
- Нет, - в глубоком волнении, каким-то нутряным, проникновенным голосом продолжал Петрик, - этого не может быть, чтобы я был один... Никогда... Мы, офицеры... Вспомните, господа, кто нас произвел? Кто нас награждал?... Кто так нас любил и жалел... Теперь, когда ему так тяжело, когда так надо, чтобы он услышал наш голос, что же, господа, будем молчать? Во имя чего?...
- Во имя дисциплины, - резко крикнул Кудумцев.
- Ах!... Дисциплины?... Вот, когда ты ее, Анатолий Епифанович, вспомнил... Раньше надо было... Раньше... Дисциплины?.. "Делай все, что тебе прикажут, если против Государя, не делай"... Так говорит дисциплина!.. И я не буду делать.
Петрик с мольбою посмотрел на Старого Ржонда. Но Старый Ржонд молчал. По его измятым, изборожденным морщинами щекам текли слезы. Голова его была низко опущена и Петрик понял, что Старый Ржонд не решится. Для Старого Ржонда революция не в революции, а в том, чтобы кому-то, хотя бы и самозваному, ослушаться. А не пойдет за ним Старый Ржонд - и никто из этих, воспитанных в слепом повиновении, не пойдет.
Петрик внимательно осмотрел своих товарищей. Как серы были их лица! Какая безконечная усталость войны лежала на них! Каким утомлением веяло и от их старых пожженных у земляночных печурок шинелей и их небрежно надетых шашек. Они давно не вынимали их из ножен. Они перестали верить, что эти самые шашки им нужны. В них не видели они уже символов рыцарства. Как же звать их?... Ведь и они сейчас - выпашь! Им надо дать отдохнуть, вот тогда они только поймут, что они делают... Но как же дьявольски хитро придумал кто-то, именно теперь, поднять всю эту революцию... Когда стала Россия, как истощенное поле... А что, если не выпашь, а потерявший силу сопротивления металл, которому место только на кладбище?
- Так я подаю бумаги и уезжаю в Петроград, - сказал Петрик. Он по-уставному повернулся кругом и пошел через рубленый лес. Когда он был шагах в тридцати от командирской землянки, до него донеслись слова Кудумцева:
- Дон Кихот!..
Петрик не оглянулся.
Валентина Петровна сознавала: - пир во время чумы... Пускай!... Все-таки - пир!.. И она пировала. Бог ей послал счастье: Петрик был с нею. Он в тот самый день, когда его полк присягал Временному Правительству, уехал в Петроград. Старый Ржонд пожалел его, да, вероятно, и понял, и выслал ему вдогонку бумаги: отпуск для лечения ран. Это было еще так легко тогда сделать.
Петрик присматривался, искал, придумывал, что же теперь и как делать и не находил ни работы, ни возможностей работать и сам незаметно поддавался тому пиршественному настроению, что создала у себя на квартире Валентина Петровна. Она ничего не пожалела. Все свои капиталы, все сбережения поставила ребром, точно сознавала, что это не надолго, что это скоро кончится, и жила каждой минутой. Она одела Петрика в штатское. Он не противился этому. Противны были ему новые "революционные" офицеры с красными бантами и с красными лентами, мутило от всей петроградской суматохи. И не мог ее покинуть... Наблюдал и ждал. Отдохнет поле и вернется Хозяин, чтобы работать на нем. Петрик ждал, когда обратно потечет река жизни. Она неслась мимо него бурным стремительным потоком, все сокрушая на своем пути. И не могла она повернуть вспять. Что оставалось ему делать? Он мог или броситься в нее и примкнуть к этому революционному движению, где одни милостивые государи сменяли других и где не было того, кого так страстно ожидал Петрик - Государя Милостивого, кто смилостивился бы над Россией и вернулся на Престол. Но Государя берегли под строгим караулом те самые люди, что имели еще наглость носить гвардейский мундир. Жизнь была вывернута наизнанку - и что мог в ней делать Петрик? Он ходил по улицам, он прислушивался и присматривался к тому, что делалось. Но даже и там, где, казалось ему, хотели образумиться люди, даже и там шли под знаменем революции и, казалось, другого знамени уже не могло быть для России. Что делать? Ждать, когда - если и не потечет река обратно, то отдохнет и образумится народ!
Валентина Петровна сделала все, чтобы облегчить Петрику это ожидание. Она обставила его таким комфортом, какого он никогда не имел.
- Знаешь, Солнышко. Какое странное у меня теперь чувство. Я не помню себя, каким я был до поступления в кадетский корпус. Я помню себя только в мундире. Всегда надо мною был долг, всегда я должен был желания тела и души покорять дисциплине - и я никогда не мог, по существу, делать все, что хотел. И вот теперь - свобода!.. Я - никто... Я никому не подчинен... Я встаю, когда хочу, иду, куда хочу и делаю, что хочу... Вернее... ничего не делаю.
- Что же... ты счастлив?
Он молчал.
Как хотела она услышать от него, что он счастлив. Она все делала для его счастья. Она занимала его с утра до вечера. Она читала с ним. Ее большой концертный Эрар опять заговорил. Она играла ему Баха и Листа. Она знакомила его с новыми и такими прекрасными вещами Рахманинова и, играя, она следила за выражением его глаз и, как только замечала малейшее утомление в них, сейчас же начинала наигрывать что-нибудь легкое, какой-нибудь марш, вальс или романс. Она заласкала его, закружила голову своею любовью. Она была еще так прекрасна! Она точно расцвела в эти страшные дни. Он опять, как тогда, когда залечивались его раны, был ее и только ее. Тогда он был с больным телом, теперь у него болела душа, и она исцелит его душу, как исцелила и вернула к жизни его израненное тело.
Петрик ходил по городу - "на разведку". Он искал встреч со своими старыми товарищами, с генералами, у кого спросить совета, у кого научиться, что же делать? Он возвращался домой усталый и недовольный: ничего не было утешительного. Шло "углубление революции", и одни принимали в нем участие и, не стесняясь, торговали своим мундиром и честью, другие, так же, как и Петрик, ждали, когда потечет река обратно.
Валентина Петровна в тайниках своей души радовалась его неудачам. Петрик оставался с нею, оставался ее. Никто у нее не отнимал его. У нее было теперь отчасти то же чувство, те же переживания, какие были тогда, когда она с Портосом крала свое счастье на их гарсоньерке на Знаменской. Тогда она боялась мужа и знакомых. Боялась, что кто-нибудь откроет их тайну. И теперь она, законная жена своего мужа, все время должна была бояться толпы. Вот ворвется она к ней и похитит, и отберет ее завоеванное ею счастье.
К ней, как и ко всем в те кошмарные дни, приходили с обыском. По счастью - тогда, когда Петрика не было дома. Таня умела принять незваных гостей, умела заговорить им зубы.
- Ну чего вы тут ищете? Гражданка Ранцева музыкантша, в самой опере ее знают. Спросите про нее у товарища Обри. Очень ее уважают. Когда-нибудь и вам поиграет. Муж у нее офицер, так этого никто и не скрывает. Так какой офицер? Восемь ранений, почти что, можно сказать, инвалид полный: ну так чего же вам тут искать, ничего вы тут такого не найдете.
В те времена еще было какое-то уважение к искусству и к театру. Таня от Обри достала какое-то удостоверение и их не трогали.
Так и жила Валентина Петровна между страхом и радостями любви и не знала, чего хотеть. Ведь, если потечет река обратно, как того так страстно хотел Петрик, уйдет от нее Петрик и кончится ее счастье. Она просила у Бога какого-то уголка земли, под солнцем всем должно же быть место, - хоть с маленькую горошину. Ну, и жили бы они все в деревне, на хуторе, одни - и ничего им не надо.
Иногда, после страстных объятий и ласк мужа, она заснет. Проснется глухою ночью. Тихо светит в углу под образом лампада. В их квартире тихо. Где-то далеко протрещит пулемет. Какое ей дело до него? Осторожно она приподнимется на локте и взглянет на Петрика. Его голова совсем подле ее. Спутанные волосы пробиты сединой. Брови нахмурены. Он не спит. Она хочет и не смеет спросить его, о чем он думает в ночной тишине. Боится спросить его, счастлив ли он? И незачем спрашивать: она знает - он не счастлив. Для него счастье не в ее женских ласках, не в покое и уюте, какой она ему создала, а в свято исполненном долге. И он мучается тем, что в это страшное время он ничего не делает. Она знает: для него долг в служении Родине и Государю. В служении Родине через Государя. А когда нет Государя, как и кому служить?
- Ты не спишь, мой голубь, - тихо скажет она. И вспомнит такие же вопросы, такие же тревожные ночи в Маньчжурии. Нет, ей покоя никогда и нигде не будет. Такова ее судьба. Таков ее крест. Чего она в самом деле хочет? Это пир во время чумы. Ну и будет день, когда чума придет и в их тихое и теплое гнездышко...
Время шло с неумолимой последовательностью. Какое было дело природе до того, что делалось у людей? Весна сменила зиму, пришла и осень, приближалась зима. И, точно следя за сменою времен года, сменялись и власти. Петрику это было безразлично. Все это были чужие и ему, и России люди. В партиях он и теперь не разбирался. Не все ли равно, что кадеты, что меньшевики, что большевики: одна была кровь и безпорядок.
Все труднее было Валентине Петровне изворачиваться, чтобы поддерживать довольство "пира" в доме. Но она вовремя вынула сбережения первого мужа из банка и благоразумно прятала их в потаенном месте. Но теперь больше боялась за Петрика. Кругом слышала рассказы о расстрелянных и замученных офицерах. Да и на улице были бои. Странно равнодушен был к ним Петрик. Он точно сказал в сердце своем: это не то! И не шел никуда. Он все ждал, когда пойдут за Государя.
- Ты не осуждай меня, Солнышко, что я туда не иду. Я там был... Там... за республику... Я там и своего Похилку встретил. Он слово обман выговорить не может, все говорит: "омман", а лез ко мне за советами, какая Россия должна быть: "хфедерация, или конхфедерация"... Так чего же к ним идти?
Нет... Она его не осуждала. Она безумно боялась за него. Женским чутьем своим она чуяла, что уже нельзя "нигде не быть". Надо куда-то идти. Все суживался тот мир, где они жили, стал уже такой малый, как горошина, и надо было куда-то "бежать". Но знала, что в словаре Петрика не было и не могло быть этого слова. Не мог он ни от кого, ни откуда "бежать". А слухи - все Таня, да разысканная ею кухарка Марья ей приносили их - были одни ужаснее других. Валентина Петровна поняла, что настало самое ужасное - разлука. К "ним" он ни за что не пойдет. Значит: Украина, Каледин и какие-то темные слухи о чем-то замышляемом на Юге, о каких-то комитетах, каких-то дамах, которые отправляют офицеров на юг для образования там армии. И Валентина Петровна осторожно заговорила об этом с Петриком.
- А какая там армия? - спросил Петрик, - с Государем, за Государя, или нет?
Валентина Петровна пожала плечами. Она этого не знала.
- Государь будет потом, - тихо сказала она.
- Хорошо, я пойду... Узнаю.
Был туманный ноябрьский день. Этот туман действовал на нервы Валентины Петровны. Он раздражал ее. Он ей напоминал такой же страшный, липкий туман, какой был тогда, когда в их гарсоньерке убили Портоса. Всегда в туман ей было не по себе. В этот день особенно.
К ней позвонили. Таня пришла немного смущенная.
- Кудумцев, Анатолий Епифанович, - осторожно доложила она, -да странный какой. Пожалуй... не большевик ли?...
- Что же делать? - растерянно сказала Валентина Петровна.
Но думать не приходилось. Кудумцев входил в гостиную.
В темно-зеленой добротного сукна рубашке с карманами на груди и на боках, в прекрасной кожаной куртке, надетой на опашь, он входил, не дожидаясь доклада. Валентина Петровна поднялась к нему навстречу. Он поцеловал ей руку, пожалуй, с большей почтительностью, чем делал это раньше.
- Простите, мать командирша, что нарушаю, может быть, ваш покой. Нарочно ожидал и, если хотите, выслеживал, когда благоверный ваш уйдет. При нем всего вам не скажешь. Очень он у вас какой-то такой... А дело не терпит... Курить позволите?
Кудумцев вынул дорогой, украшенный золотыми монограммами портсигар и не спеша раскурил папиросу. Валентина Петровна со страхом смотрела на него. "Значит" - мелькнула в ее голове мысль, - "чума пришла"...
- Бежать вам надо, вот что, - сказал Кудумцев, - и чем скорее, тем лучше.
- Куда бежать? - бледнея, спросила Валентина Петровна.
- Это уже куда будет угодно вашему командиру... На юг, думаю, будет лучше всего. Скажите, чтобы ехал на Украину, к гетману Скоропадскому. От него переберется в Добровольческую армию. Скажите: туда поехали генералы Келлер, там он и к генералу Щербачеву на Румынский фронт пробраться может.
Кудумцев все знал. То о чем шептались, то, что узнавали, как слух, ему все это было точно известно.
- Я Петру Сергеевичу и документики подготовил, - говорил Кудумцев и из бокового кармана достал сложенный вчетверо полулист бумаги и подал его Валентине Петровне. - Извольте видеть: все честь честью и за надлежащими печатями.
Валентина Петровна развернула поданный ей листок. На нем с ужасом увидала и серп и молот и сакраментальные слова "совет солдатских и рабочих депутатов", все то, от чего все это время она и Петрик так тщательно отмахивались.
- Вы что же, - с нескрываемым ужасом спросила она Кудумцева, - служите у них?
- Н-нет... То есть... я присматривался и к ним... Видите, Валентина Петровна, я поначалу в революцию-то поверил. То есть я поверил, что она для народа, и во всяком случае не против России... Вы это все благоверному вашему передайте. Чего вы не поймете - он поймет. Мы с ним об этом неоднократно, еще и в Маньчжурии, говорили и препирались. Видите, так ему и скажите, с народом я бы еще пошел. Я люблю простой народ, и народ меня любит. Ну там, что ли, чтобы Похилкам, да Хвылям, стало хорошо и сладко жить, я против этого ничего не имел - и так я понимал революцию, ну, а вот как это самое интеллигентское "хи-хи-хи"-то на сцену вылезло, как посмотрел я на Ленина с его отвратительной ухмылочкой, то и понял я, что тут - ничего для народа. Это все самая что ни на есть в мире пакость, вот она и будет править и помыкать. Так это, как говорится, "ах оставьте, что-то не хочется"... Я отошел и, отходя, о вашем благоверном подумал, ибо никогда ничего худого от него не видал, да и вас уважаю крепко.. Да и Анеля меня притом же просила...
- А где Анеля?
- Анеля со мною и при мне и останется.
- А Старый Ржонд?
Кудумцев рукой махнул.
- Такой же Дон Кихот армейский, как и ваш благоверный. Вздумал солдат убеждать идти спасать Государя. Ну и прописали ему этого самого Государя. Еле живого вытащили. В Польше теперь где-то отлеживается. А может, и еще куда подался. Все воевать хочет. Такой неугомонный. Ну, а Анеля со мною на манер законной, хотя и невенчанной жены. Видите, как оно обернулось. Видите, какой хаос теперь. Так вот в этом-то хаосе я и пришел к тому выводу, что, простите меня за недамское, несалонное слово, сволочью теперь быть и легче, и выгоднее, и приятнее, чем честным-то человеком офицерские фигли-мигли разводить...
- И вы что же - стали?... - Валентина Петровна не посмела договорить.
- Не совсем... Казаковать по старине теперь можно. Это все-таки не плохо, ну и опять же с народом, а у меня, так сказать, к простому народу всегда симпатия... Да, ведь тут хуже, чем сволочи. Тут скоро со всего света самая, то есть, что ни на есть пакость сюда набежит русскую кровь пить. Я народа не боюсь, а вот этого-то "хи-хи-хи" и очень даже опасаюсь. Удавят, как Шадрина удавили, и ни за какие заслуги не помилуют. А с народом пока можно погулять, я и погуляю по знакомым местам. Как это по иностранному-то говорится: "вино, женщины и песни". Вот что я надумал. Я по натуре, если хотите, - разбойник, но никогда не пакостник. И пакостями-то я заниматься не хочу и не буду. "Из-за острова на стрежень" - вот это мое. "На простор речной волны" - вот это по моему нраву! И я таких молодцов наберу, что ай да мы!.. Я хочу: - "марш вперед, зовут в поход, черные гусары"!... Ну, и будут у меня черные гусары... Я поэт, Валентина Петровна. И уже, если лить кровь и погибать самому, так - с музыкой и песней. "Смерть нас ждет", ну и пускай... Мы умереть сумеем. Это, если хотите, тоже сволочь, да только благородная сволочь, а не интеллигентское подхихикиванье. Мне такие, как Дыбенко, любы, как Муравьев, а на таких, как этот жидовский подхалима Буденный, мне плевать. Мне с такими не по пути. Я служу или Государю или самому себе... Ну, это так, между прочим... Это мечтания... А благоверного сегодня же за заставу спровадьте, да пешком, а не по железной дороге, там прознают - и крышка, в ящик сыграть придется, угробят в два счета. Это они умеют.
Кудумцев встал, церемонно поцеловал руку Валентины Петровны и, не безпокоя Таню, тихо вышел на лестницу.
Валентина Петровна не провожала его, она как сидела на диване, так и осталась сидеть. Ее сердце сильно, мучительно билось, как билось тогда, когда такой же туман стоял над Петербургом и она не могла попасть в гарсоньерку Портоса. Вот она и пришла - чума, и кончился их "пир".
Она ждала Петрика. Знала, как трудно будет ей уговорить его "бежать". И понимала, что настала пора, когда бежать стало неизбежным.
Петрик вернулся около четырех часов, когда уже темнело и по улицам загорались фонари. Он пришел какой-то размягченный. И это показалось Валентине Петровне плохою приметою. В Петрике никогда не было особых "нежностей". Теперь он посадил Валентину Петровну подле себя на диван, крепко прижал к себе и стал целовать, называя ее нежными именами. Он и Настеньку вспомнил. Он благодарил Валентину Петровну за все то, что она дала ему.
- Ну, все это было и прошло... Что говорить о том, чего все равно никогда и никак не вернешь... Не в нашей власти... Я придумал... Меня - ты безпокоишь. Что ты будешь делать?
Она догадалась. Он надумал уходить, но она не посмела ему сказать, что знает его мысли.
- Я знаю. У нас это давно решено с Таней. Мы уедем к ней, в ее губернию. В деревню, там у нее есть какой-то дядя, она говорит, очень хороший, святой жизни человек. Там и переждем.
Они оба думали лишь о том, что надо как-то переждать. Оба глубоко верили, что все это временно и даже очень недолговременно.
Осторожно к ним заглянула Таня. Она делала какие-то знаки. Вызывала Валентину Петровну к себе.
- Постой, касатка. Тане что-то от меня нужно. Верно Марья что-нибудь по хозяйству.
Она вышла к Тане. Та увлекла ее к себе в комнату.
- Барыня, непременно, чтобы Петр Сергеевич сегодня не позже ночи, куда ни хотите, а уходил. Председатель домового комитета заходил, говорил, невозможно, что они так долго остаются, на регистрацию не идут. И вам, и всем отвечать придется. Им бежать надо. Мы с вами как нибудь отвертимся.
Сближались границы и без того тесного круга. Уже и горошины не было, где бы могли они спокойно жить. Чума подошла к ним вплотную.
Валентина Петровна вернулась в гостиную.
- Что там такое?
- Ничего особенного. Марья спрашивала, можно ли подавать обед.
- Почему так рано сегодня? Впрочем, это даже хорошо, что сегодня рано. Я решил воспользоваться сегодняшним туманом и уйти.
Валентина Петровна вздохнула с облегчением. Но она и вида не подала, что это ее обрадовало.
- Куда же ты, касатка?
- Я узнал... В Пскове есть офицеры... Они за Государя. Хочу пройти на разведку, что там? Нельзя же ничего не делать. Грех это большой.
Она вспыхнула. Два чувства боролись в ней: чувство радости, что он уйдет от опасности и чувство неизбежности разлуки. Как тяжела ей показалась разлука!.. Но она опять ничем не выдала своих чувств.
Она теснее прижалась к нему и поцеловала его в щеку.
- Ты знаешь, - сказала она, - без тебя здесь Кудумцев был.
- А? Он с "ними"?
- Не совсем. Он был у них и разочаровался в них.
- Давно пора. Значит он не вполне негодяй.
- Он сказал, что ты поймешь. Он хотел идти с народом...
- Он видал, где этот народ?
- И увидал, что вместо народа "хи-хи-хи" какое-то. Он сказал: ты это поймешь.
- Да, пожалуй. Он прав. Тут народом-то и не пахнет. Ну, и дальше?...
- Дальше... Он сказал, что теперь лучше всего быть... - она смягчила крепкое слово горячим поцелуем в губы, - быть сволочью...
- Скатертью дорога.
- И он... Он все-таки хороший... Ты сегодня пойдешь... Мало ли что на дороге может выйти... Он вот дал мне для тебя...
Валентина Петровна осторожно подала Петрику удостоверение, данное ей Кудумцевым. Петрик брезгливо развернул его.
- Это что такое?
- Мало ли что... На заставе... - ее голос дрожал.
- Ты думаешь?... Я с этим пойду?... я, ротмистр Ранцев?
Концами пальцев, - Валентина Петровна была уверена, что будь тут у него поблизости перчатки, - он и перчатки надел бы, - Петрик осторожно взял бумагу за края и стал рвать ее на мелкие клочки.
- Что же, - строго сказал он, - и ты хочешь, чтобы я тоже в сволочи поступил?... Нет, ротмистр Ранцев имеет свои законные документы... Отпускной по болезни билет, подписанный полковником Ржондпутовским...
У нее было на языке, что этот документ не многого стоит. Не лечился же он? Но она промолчала. Она знала, на что мог быть способен Петрик.
- Ротмистр Ранцев пойдет искать правду со своим послужным списком, где точно прописано, кто он и как, и где он служил. Вот формы он до времени не наденет, чтобы не дать оскорбить ее невеждам.
Петрик встал. И точно на Дон Кихота он показался ей похожим. Худой, тонкий, стройный, высокий, с глазами, горящими негодованием. Но он сейчас же справился с собою. Он понял чувства Валентины Петровны. Он будто задал сам себе вопрос, не поступил ли бы и он так же, если бы дело касалось не его, а ее? И гордо ответил себе, "нет так бы не поступил". И вдвойне ему стало жаль ее. Он привлек ее к себе на грудь и стал покрывать ее лицо нежными, полными несказанной, невыразимой словами любви поцелуями...
- Уходи!... Пора!... - а сама привлекала его к себе, покрывала его лицо новыми и новыми поцелуями и точно не могла оторваться от него... Нет... постой... я провожу тебя... Хоть до угла... Никого на улицах и такой туман. Этот туман ее смущал более всего. Он слишком уж напоминал ей "тот" туман, того страшного дня, когда она потеряла своего любовника, но теперь она провожала не любовника, но мужа.
Она быстро одевалась. Не попадала руками в рукава шубки, не могла застегнуть крючки ботиков. Они не звали Таню. Хотелось дольше и дольше быть вдвоем. Теперь оба уже понимали: последний раз.
Была ночь. Тревожная, насупленная, какими были все Петербургские ночи. Было не очень поздно. Публика не разошлась еще из театров. Странно показалось тогда Валентине Петровне, что и театры были. И было в эту ночь странно тихо. Нигде не стреляли. К выстрелам теперь как-то привыкли и боялись не того, когда стреляли, а той зловещей тишины, какая бывала тогда, когда не стреляли.
Они спустились на улицу. Какой густой туман! Никого не было видно. Она проводила его до угла. Из молочного моря странным и страшным замком возвышались обгорелые стены Спасской части. Тут в первые дни революции неистовствовала толпа и жгла полицейские участки. Екатерининский канал был затянут сплошною пеленою тумана и, казалось, что там был уже и край света. Да ей и хотелось бы проводить его на самый, самый край света, где его никакие "товарищи" не могли бы отыскать.
- Прощай...
Холодные губы коснулись губ в официальном поцелуе.
Он повернул направо по каналу, она осталась на углу. Он шел прямой, смелый и гордый. Рыцарь, не думавший ни о какой мечте, но не изменивший своему долгу.
Она стояла на углу. Обеими руками она держалась за грудь. Ей казалось, что сердце ее выпрыгнет наружу, что надо его поддерживать. Если бы кто ей сказал, что это разлука навсегда, она побежала бы искать на реку проруби. Но все была, все таилась в глубине сердца надежда, что будет день, когда они встретятся и расскажут, что было.
Неровными шагами она пошла домой, к своему неизбежному. Она была и осталась "солдатская" жена - и ее ожидала расправа новой власти. Она не боялась ее. Она к ней была готова. Теперь, когда она исполнила свой долг, она уже ничего не боялась. Точно сейчас к ней пришло прощение всей прошлой жизни, отпущение всех ее прошлых грехов. Она знала, что сегодня к ней придут, и она готовилась к встрече. Еще не знала, что будет говорить и что будет делать, но знала одно: будет говорить и будет действовать хорошо, достойно его, так, что и он, если бы тут был, одобрил бы ее и остался бы ею доволен. Он точно все был с нею.
- Вы разденетесь, барыня? - спросила ее Таня.
- Нет, я лягу одетой... Ведь "они" придут.
- Может быть, еще и не придут. Председатель мог и ошибиться.
- Все равно я лягу так. Я не в силах раздеваться. И вы, Таня, будьте наготове.
- За меня не безпокойтесь, барыня, я для вас и для Петра Сергеевича все сделаю, как надо.
Валентина Петровна думала, что ей не удастся заснуть, но сверх ожидания заснула скоро. Платье мялось в постели. Не все ли равно! Она не наденет его никогда больше... Для кого?...
Сквозь сон она услышала звонки на парадной и неистовые стуки в двери. Так еще к ним никогда не стучали. Она поняла: "они" пришли. "Чума" подошла к ней вплотную. Она села на постели, руками протерла заспанные глаза, подошла к умывальнику и мокрым полотенцем освежила лицо. Машинально, привычным движением оправила смятые складки на платье. У двери все стучали. Трещала дверь. Ничего... подождут. Таня побежала открывать. Заглянула в комнату Валентины Петровны.
- Барыня, вставайте... Пришли... Да вы уже и встамши...
Точно и не удивилась этому.
Валентина Петровна подошла к зеркалу. В поздней ночи, казалось, тускло светили электрические лампочки. Валентина Петровна увидала свои ставшие громадными глаза. Они были прекрасны и спокойны. Все ее страхи прошли. Да ничего страшного и не было. Ну, пришли - и уйдут... Главное, Петрик теперь далеко. Поди - уже за Гатчиной.
На ней было то самое платье, которое так любил Петрик. Она надела его, когда ожидала его. Она носила его и в Маньчжурии. Белое шерстяное, с широкой юбкой со складками, с широким поясом, в блузке с напуском на пояс и в кружевной горжетке. Блузка высоко была зашпилена золотою брошью, тоже памятью о Маньчжурии: драконом с бриллиантовым глазом. На шее было жемчужное ожерелье. На запястье браслеты. Все это показалось ей сейчас таким ничтожным и ненужным. Ноги ее слегка дрожали, но сама она была спокойна. Она открыла дверь и по маленькому коридору пошла в гостиную.
Там уже грозно и грубо в комнате стучали приклады. Громкие раздавались голоса. Кто-то с треском откинул крышку рояля. Заиграли по клавишам. В столовой чей-то грубый бас спросил Таню: -
- Ну, где же твоя барыня?.. - последовало такое грубое ругательство, каких никогда, должно быть, эта комната не слыхала, - подавай нам ее на серебряном блюде!..
Громко и грубо захохотали.
- А вы вот что, коли пришли по какому делу, то и делайте, - строго сказала Таня, - а то не хорошо так ругаться. Вы не в кабаке.
В толпе примолкли. В это мгновение как раз и вошла в гостиную Валентина Петровна.
Те страшные китайские боги, что некогда пугали ее в Маньчжурии, показались ей детскими игрушками в сравнении с тем, что она сейчас увидала у себя в своей чистенькой и кокетливой гостиной. Бог ада Чен-Ши-Мяо, его ужасные ен-ваны, черти, распиливающие людей, все ужасы той кумирни, что ее когда-то так напугали, - все это были только страшные куклы. Здесь... В небольшой гостиной, всю ее сплошь наполняя, было человек двенадцать. Все они были с ружьями. На них были накручены пулеметные ленты и надеты патронташи. Одни были в солдатских шинелях, другие в черных штатских суконных пальто. Они были вооружены, но они не были солдатами. В свалявшихся грязных папахах на затылках, с какими то челками неопрятных волос на лбу, с лицами... откуда только могли они набрать столько уродов с узкими косыми глазами, с толстыми носами, с серыми, обвисшими от безсонницы щеками - они мало походили на людей. Смрадным дыханием, вонью неделями не сменяемого белья они сразу наполнили всю гостиную Валентины Петровны и сделали в ней непривычную духоту. Воздух стал спертым в нем тускло горели лампочки электрической люстры.
По всей квартире топотали эти люди. По коридору, на кухне в столовой, ванной - везде были слышны их грубые голоса, довольный хохот, стук сапог и громыханье прикладов, за штык волочимых ружей. Это все было так необычно грубо, так не похоже на жизнь, на все то, что привыкла видеть у себя на квартире Валентина Петровна, так, в конце концов, нежизненно, что Валентина Петровна подумала, что ее последним сном и окончилась ее жизнь, и то, что она видит теперь - это уже тот мир, где бог Чен-Ши-Мяо, где его ен-ваны, где черти... Впрочем, те наивные хвостатые черти, кого она видела тогда в кумирне, показались ей теперь просто милыми, в сравнении с этими людьми, в ком не было ничего людского и кто были образцом наглой грубости.
Один штыком ковырял в струнах раскрытого рояля, в то время как другой с ожесточением колотил по клавишам тяжелыми, темными, словно из чугуна отлитыми пальцами. Трое развалились на диване и дымили вонючими папиросами. Со стен снимали фотографии и картины. С пола содрали ковер. В него заворачивали бронзовые часы.
Появление Валентины Петровны обратило на себя общее внимание.
- Пожаловали, наконец... Товаришшы, скажить комиссару, товарищ буржуйка изволили проснуться.
Из кабинета Петрика вышел молодой человек небольшого роста. На нем была напялена черная кожаная фуражка - их тогда называли "комиссарками". Он был в расстегнутой кожаной куртке. Лицо с синими бритыми щеками было сухощаво. Длинный, тонкий, изогнутый нос клювом спускался над двумя клочками черных волос под самыми ноздрями. Человек этот, державший в руке большой и тяжелый револьвер, растолкал людей и подошел к Валентине Петровне. Теперь Валентина Петровна увидела и его тонкие кривые ноги в башмаках с обмотками. Она рассмотрела и его наглое жидовское лицо. Она поняла: пощады не будет.
Шум в гостиной продолжался. Стонали ковыряемые штыком струны ее прекрасного Эрара. Точно жаловались они хозяйке на насилие.
- Товарищи, - визгливо крикнул комиссар. - Попрошу минуту молчания... Соблюдовайте революционную дисциплину.
И в наступившей тишине странно и необычно прозвучали слова, сказанный полным негодования грудным голосом.
- По какому праву вы осмелились ворваться ко мне, беззащитной женщине?... Вы... Вооруженные... Что вам от меня, слабой и безоружной, нужно?
Валентина Петровна подняла голову. Между солдатских грубых лиц в дверях прихожей она увидала бледное лицо Тани. Сразу после ее слов стало на мгновение томительно тихо. Из коридора было слышно, как, плача, причитала там Марья: - "о, моя бариня. О, моя милая бариня... Что такое они деляют..."
Еще и еще раз Валентина Петровна окинула громадными прекрасными глазами всю свою гостиную, все свои, когда-то так любимые, вещи. Какими ничтожными и ненужными они показались ей сейчас! Точно в эти минуты она со страшною быстротою росла. И, как не нужны бывают взрослой ее детские куклы, так не нужны были ей теперь все вещи - и самый ее рояль показался совсем лишним. Она поняла: она шла туда, все это не нужно. Ей казалось, что тело ее спадает с нее и обнажается ее душа. И эта душа ни в чем этом телесном не нуждалась.
- Имеется ордерок, гражданка, на обыск и требование арестовать вашего мужа, бывшего ротмистра Ранцева, как злостного саботажника.
Это сказал, выходя из-за комиссара, солдат, более чисто одетый, с интеллигентным лицом.
- Притом, - добавил он, пальцем показывая на сверкавшую бриллиантом брошь и золотые обручи браслетов, - сокрытие ценностей, составляющих народное достояние, само в себе уже носит характер преступления перед народом.
- Ах!... Это?.. - с глубоким презрением сказала Валентина Петровна. Медленным, размеренным движением она отстегнула брошь, сняла с шеи ожерелье и с рук браслеты и бросила все это к ногам комиссара.
Толпа, как стая собак, кинулась подбирать с пола драгоценности.
- Гражданка, - строго сказал комиссар, - я попрошу без всякой истерики.
Прямой, не ломающийся взгляд прекрасных голубо-зеленых глаз остановил его. Он замялся и резко спросил:-
- Где ваш муж - Петр Ранцев?
- Он... был на фронте... Там его и ищите...
- Неправда. Мы знаем. Он еще днем сегодня был здесь.
- Если вы знаете лучше меня, зачем вы меня спрашиваете?
- Обыскали квартирку, товарищи?
- Нигде никого не нашли, товарищ комиссар.
- Я вас, гражданка, еще раз, и последний, спрашиваю, где ваш муж.
Их взгляды снова скрестились. И первым опустил глаза комиссар. Он несмело сказал, не поднимая от пола глаз: -
- Где ваш муж? Если вы нам не укажете места его нахождения, мы будем принуждены арестовать вас... И тогда берегитесь... Мы сумеем заставить вас быть более откровенной.
- Я вам сказала уже... Мой муж на фронте.
- На каком?
- Ах... На каком?... - чуть дрогнули губы Валентины Петровны. Слезы проступили на ее глазах и от них еще прекраснее, искристее стали ее огромные глаза морской волны. - На каком?... Почем я знаю?... На Калединском?... На Корниловском?... На Келлеровском?... Вам это лучше знать... На каком?... На том, конечно, где бьются за Россию и за ее Государя!
Ее лицо скривилось в страшную усмешку.
- Ха... ха... ха... Русские... Солдаты русские... и рабочие... рабочие... грабят квартиру жены русского офицера, пошедшего защищать Царя и Родину... ха.... ха.... ха!...
- Гражданка... не забывайтесь. Ваши слова уже есть чистейшая контрреволюция...
- Ха... ха... ха...- все смеялась она, - жид...с ними жид... Посмотрите на себя в зеркало, солдатики... Черти... Прямо, черти...
- Взять ее! - грозно крикнул комиссар. Плотная стена вонючих шинелей окружила и затолкала Валентину Петровну.
В прихожей Таня накинула на Валентину Петровну тяжелую лисью ротонду и надела на нее шляпу. Еще потребовала Таня, чтобы ей позволили обуть в ботики ножки ее госпожи.
- Как же так... по снегу, чай, поведете. Как же без калошек-то барыня пойдет.
Совсем близко от себя видела Валентина Петровна большое лицо Марьи. Марья обнимала и целовала ее в "плечико". Все это было как во сне. Кругом суетились и толкались жесткие, грубые люди. Было больно, оскорбительно и противно их смрадное прикосновенье. Потом она увидала, как распахнулись двери прихожей и она очутилась на так знакомой их лестнице, тоже показавшейся ей совсем необыкновенной. Потянуло холодом и снежной сыростью улицы.
Да, так могло быть только на "том" свете. На этом все это было слишком странно и, пожалуй, смешно. Во всяком случае, необычайно и не совсем прилично. Она шла ночью одна, без знакомых, окруженная какими-то чужими грубыми людьми. Шла прямо по улице. Ее грубо толкали. Она спотыкалась на снежных сугробах. Она шла, как будто по Петербургу, по тому самому Петербургу, где она всего несколько часов тому назад проводила в неизвестность своего любимого мужа, все, что у нее осталось на свете дорогого, и она не узнавала Петербурга. Он был точно пустой. И туман еще не совсем рассеялся. Никто им не шел навстречу. Да ведь и в самом деле - ночь, и какой поздний, должно быть, час! Да этого не может быть так! Это все... во сне... Вдруг попались такие же вооруженные люди. Они перекинулись несколькими словами с теми, кто вели Валентину Петровну, и она ничего не могла разобрать, что они говорили, точно они говорили не по-русски, а на каком-то ей совсем незнакомом языке.
И все-таки она узнавала улицы. С ее Офицерской свернули на Вознесенский, пересекли Мариинскую площадь и шли по Морской, направляясь на Гороховую. Там, в доме Градоначальства, помещалась особая комиссия по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, называемая "чрезвычайкой". Про нее рассказывали ужасы. Валентину Петровну вели туда. Она не боялась.
Она ждала мучений. Она им радовалась. Разве не заслужила она всею своею жизнью мучений? И пусть будут. Ими она очистит себя и спасет Петрика. Она "солдатская" жена и она сумеет умереть "за веру, Царя и отечество". Она знала: теперь больше не дрогнет. Теперь совсем не боится смерти.
Да... Там... За муками и страданиями - разве ожидает ее смерть? Там "жизнь будущаго века", то именно, что она совсем безсознательно исповедовала всю свою жизнь, как только себя помнит.
Она шла, спотыкаясь и едва не падая. Но это было не от страха, но от слабости. От того, что мало она успела поспать. От пережитого волнения. Она шла на смерть и муки, и она не боялась больше смерти... Да и чего ей было бояться? Она умерла. Душа ее покинула тело, и точно оставалось только исполнить какую-то пустую и легкую формальность, чтобы тело окончательно освободило от себя душу.
Валентина Петровна радовалась каждому сделанному шагу: он приближал ее к смерти.
Потом, уже много лет спустя, когда Петрик, встречаясь с такими же, как и он, изгнанными из России офицерами, слушал рассказы об их скитаньях, переживаниях и обстоятельствах их ухода, он поражался, до чего все это было у всех более или менее одинаково. У каждого было явленное Богом чудо. Только мало кто понимал и замечал это чудо. В век материализма было не до чудес. Но, как иначе, как не чудом объяснить удачу бегства через всю Россию одиночных людей, окруженных врагами и предаваемых на каждом шагу? У каждого был кто-то, кто являлся в нужную минуту и спасал от беды. То были это крестьяне, вдруг пожалевшие случайного прохожего, укрывшие и спасшие его, то это был какой-то еврей, то нашелся в окружившей банде солдат, служивший раньше под командой и выручивший беглеца, но всегда был случай, спасший уходившего. "Да случай ли это был", - думал Петрик, - "не было ли это соизволение Божие, не было ли это подлинное чудо, какое было и у меня, и кто знает, кто были спасавшие люди?" Только у Петрика все это было еще необычайнее, - он бы сказал: - "чудеснее". И потому никогда не рассказывал Пе