триком сотня 21-го полка взяла левым плечом и стала пристраиваться правее головной сотни. Обнаживший шашку, как на учении, Петрик указал Кудумцеву правое плечо и поскакал в голове сотни, пристраиваясь левее. За ним скакала сотня Бананова. Полк сомкнулся в почти правильный квадрат, гуще стала пыль и гулче топот ног четырех сотен лошадей.
Небосвод по-прежнему был закрыт. До перегиба холма оставалось с версту.
- В линию колонн - распевно скомандовал Старый Ржонд. - Марш!
Сотня Петрика была направляющей. От него оторвались вправо сотни 21-го полка. Бананов завел свою сотню влево к шоссе.
И только разошлись - Старый Ржонд, тоже вынувший шашку, скомандовал:
- Строй фронт!
Сотня Петрика щегольски развернулась по знаку. Белая линия коней волной поднималась на холм.
- Строй лаву!..
Петрик и с ним Бананов, а левее его командиры сотен 21-го полка бодро в голос скомандовали:
- Сотня, шашки вон, пики на бе-дро!
Все шло, как на учении, на их Манчжурском поле, где "по старине", требуя во всем отчетливости, учил их Старый Ржонд.
- Строй лаву!... Марш!
Жидкий строй маленьких белых лошадей с хмуро нависшими над ними пиками занял все поле, раздвинувшись больше чем на версту: от железной дороги до шоссе.
Только одно выдавало волнение людей: рысь стала торопливой и широкой, кое-где лошади скакали наметом.
Совсем незаметно надвинулся перегиб холма.
Широкий с него открылся вид перед Петриком.
Поля полого, безкрайной, зеленой скатертью спускались к невидной еще реке. Они замыкались цепью редких деревьев в голубоватой дымке. За нею, картинно, желто-розовыми обрывами и осыпями, зелеными холмами и увалами поднимался в лиловой тени вечера неприятельский берег. В золоте безмятежно и безоблачно заходящего солнца вдруг красными, точно злобными очами вспыхнули молнийные сверкания. Не успел Петрик разобрать, что это было, как небо заскрежетало железным скрежетом и загудело навстречу их сотням. Где-то сзади, должно быть, там, где клубилась поднятая лошадьми пыль, раздались полные, густые взрывы шрапнельных разрывов. Им навстречу донесся гул многих орудий из-за Днестра.
Петрик понял: неприятельская артиллерия открыла по ним огонь. Это не удивило его и не испугало. Так и должно было быть... Война!
Злобные, огневые глаза снова блеснули за рекой, посылая навстречу сотням металлический гул летящих снарядов.
Солдаты без команды пошли наметом. Маленькие лошадки катились клубком. Все, что было вокруг, столько раз бывало на мирных ученьях и маневрах. Но все показалось иным. Солнце зашло за реку. В свете вечерней зари плоскими казались предметы. Все то, что было кругом, - было неясно. Точно все это видел Петрик во сне. Он туго соображал. Во рту было сухо. Мутная пелена застилала глаза. Сквозь нее Петрик увидал, что поле было полно людей. Так бывало на больших маневрах, когда он служил на немецкой границе в Мариенбургском полку. Ближе всего была цепь наших солдат. Неуклюжие и тяжелые ополченцы, в мешках и неловко вздетых скатках, погромыхивая котелками и кружками, быстро шли навстречу Заамурцам. Вороты серых, замызганных землею, пропитанных потом рубах были расстегнуты. Темные лица - много было пожилых бородатых - были растеряны. Глаза смотрели безумно. И, когда проскакивал мимо них, Петрик, как сквозь сон услыхал, что они бормотали побелевшими сухими, черною пылью покрытыми губами: - Свои!... свои!...
Дальше поле голубело от "его" солдат. Они казались горбатыми от высоко вздернутых ранцев. Они шли многими цепями. Они останавливались и будто стреляли, но ни выстрелов, ни свиста пуль Петрик не слыхал. В ушах гудел ветер - от скачки ли, от волнения, от того ли, что это было, как во сне. Должно быть, тотчас же, как увидал их Петрик, и они увидали его и его заамурцев. Среди них произошло замешательство. Одни остановились и, бросив ружья, подняли вверх руки - и вид этих людей был жалок, смешон и гадок. Другие сбегались в кучки, и стреляли. Третьи легли на землю. Точно в трубке калейдоскопа кто-то повернул битые стеклышки и другим узором легли они на зеленом поле.
Как-то разом, порывом, и опять без команды, лавы сорвали и понесли карьером. Петрику пришлось попустить Одалиску, чтобы солдаты его не обогнали. Он огляделся. Левее, на месте командира 2-ой сотни, скакал белый коренастый монгол Бананова, но самого Бананова на нем не было. Не было и трубача. Петрик посмотрел назад. Сколько там белых пятен легло по зеленому полю! Оно все, точно клочьями снега, было ими усеяно. Петрик отвернулся и взглянул на командира полка. Старый Ржонд вдруг склонился на шею своего кабардинца и упал. Нога осталась в стремени. Волочащееся тело остановило старого коня. И только тогда Петрик услыхал жуткий и непрерывный свист пуль. Ему вдруг показалось, что пули летят плотной стеной и невозможно сквозь эту пулевую стену проскочить.
- Господи помилуй? - мелькнула в голове короткая, жадная молитва.
И больше не было ни мыслей, ни соображения.
В то же мгновение дикое и жуткое раздалось "ура". Петрик оказался против растерянно стоявшего, расставившего ноги австрийского пехотинца. Петрик был от него в таком расстоянии, в каком ставили на учебной рубке чучела. И австриец стоял неподвижно, как чурбан. Петрик рубанул. Было ощущение тяжелого вязкого удара, и слегка засушило руку в кисти.
Точно этим ударом Петрик остановил бешеный огонь неприятеля. Сразу стало томительно тихо, как было тихо до этой атаки. Не стреляли пушки за рекою, не били ружья, и Петрик задержал скок Одалиски. Теперь все стало яснее. Сон проходил. Петрик видел, как солдаты сгоняли в толпы пленных австрийцев. Ферфаксов скакал наискось к Петрику. С ним было человек пять солдат.
- Пет Се-ич... Пет-Се-ич! - задыхаясь, кричал он, и концом шашки показывал вправо и вперед. Там, куда он показывал, были низкие кусты. У этих кустов мостилось теперь человек восемь австрийцев, и Петрик ясно увидал: они устанавливали пулемет. Он сейчас же понял Ферфаксова. Он крикнул в пространство, - никого близко не было, - "за мной"! и бросил Одалиску на пулемет.
Дуновением смерти задул пулемет. Пламя мелькало из дрожащего ствола. Петрика резко ударило по груди и по животу. Он закрыл на мгновение глаза. Ему казалось, что он все еще скачет. Но, когда он открыл глаза, пулемет был в том же расстоянии - шагах в шестистах от него. Ферфаксов и солдаты почему-то опередили Петрика.
Они налетели на пулемет, и, срываясь с лошадей, падали на него. Человека четыре австрийцев бежали в стороны от кустов. Петрик собрал все свои силы, чтобы понять, что же случилось. И с тоскою в сердце осознал, что он не скачет, а сидит в очень неловкой позе на земле. Шашка с намотанным на кисть темляком тяжело давила ему руку. В двух шагах лежала Одалиска. Она жалобно застонала. Петрик хотел подойти к ней. Но он не мог встать.
От страшного ощущения безпомощности и неподвижности ставшего точно чужим тела зашевелились под фуражкою волосы. Стоны Одалиски были еще страшнее и мучительнее, и Петрик собрал все свои силы и пополз к ней.
"Я ранен?.. Куда я ранен?" - впервые понял он. Одалиска почуяла хозяина. Она с несказанно печальный вздохом приподняла голову, чуть слышно, одними храпками, коротко успокоено заржала и положила голову на колени Петрику.
Сердце Петрика точно облилось кровью.
- Что с тобою, милка? - прошептал он сухими губами и хотел поцеловать лошадь в полуприкрытые веками страдающие глаза. Но сейчас же ужасная боль во всем теле сломила его. Грудь, живот, ноги - все было залито чем-то горячим и липким. У Петрика потемнело в глазах. Божий день померк перед ним. Быстро крутясь, - отчего мучительная подступала к горлу тошнота - стремительным ураганом понеслись мысли и воспоминания.
Темнело кругом. Точно ночь наступала. Заледенили ноги.
Спина безсильно согнулась. Не было более силы в хребте. Кровь залила лицо.
Что-то холодное коснулось пылающих щек. Петрик упал ничком. Запах земли вошел в него. Что-то родное и далекое было в нем.
Пахло... Когда и где так пахло? Но уже не мог вспомнить. Очнулся на миг. Ему казалось, что он прошептал, но он только подумал:
- Благодарю тебя, Господи, что послал мне солдатскую смерть!
И повернулся лицом к небу.
Ферфаксов сидел на траве подле пулемета. Он гладил его по кожуху, как гладил когда-то свою собаку Бердана и безсмысленно говорил: - "пулемет... мой пулемет.... вот и пулемет.... и ничего такого"..
Лысенко в залитой кровью - не своей, а чужой, - рубахе держал за поводья трех лошадей. Солдат Рудь, громадный, тяжелый, лежал, раскинув крестом руки, в двух шагах от него. Похилко пучком сорванной травы стирал кровь с белой шеи своей монголки. Кругом было напряженно, ужасно, нестерпимо тихо. Ферфаксову казалось, что никого больше от их полка не осталось - Лысенко и Похилко живые - Рудь мертвый. Весь мир сомкнулся около пулемета, как в кружке, который видишь в бинокль.
Ферфаксов ни о чем не думал, но каждым нервом, каждою жилкою ощущал, что он-то жив, здоров, цел и невредим. Чудо вынесло его - и вот этих двух: Лысенко и Похилко, из ада, куда он попал, сам не понимая как.
"И артиллерия нас била... И стреляли... и пулеметы"...
Он опять погладил пулемет по кожуху и уже более сознательно сказал:
- Пронесло... Пулемет... А ведь это же мой пулемет!
Гордость засверкала в его глазах и чуть расширилось поле зрения. Но лежащие недалеко от него Петрик и Одалиска еще не вошли в него.
Сзади, оттуда, откуда они скакали, раздался знакомый сигнал.
Кавалерийская труба пела и надрывалась, играя "сбор". Тогда вдруг все стало ясно и четко видно. Ферфаксов увидал прежде всего их бригадного. Он был еще далеко, примерно в версте. Он стоял на поле, и за ним был трубач, игравший сбор.
Ферфаксов, Похилко и Лысенко сели на лошадей.
- Захвати пулемет, - сказал Ферфаксов.
- Понимаю, - ответил Лысенко.
Когда тронулись, Ферфаксову казалось, что по тускнеющему в угасающем дне полю только они трое и идут. Они тронули шагом. Потом заржавшие лошади напомнили им, что по сигналу "сбор" полагается собираться рысью.
Тогда Ферфаксов с удивлением разглядел, что поле покрыто всадниками на серых лошадях, так же, как и они, рысью идущими на сбор.
Стороною, человек двадцать заамурцев гнали толпу людей в синеватых шинелях.
"Батюшки! - подумал Ферфаксов, - да ведь это же пленные!"
И, угадывая его мысли, Похилко, широко улыбаясь, сказал:
- Человек надо быть - поболе двухсот наши забрали...
Ферфаксов проезжал мимо Петрика и Одалиски. Оба показались ему мертвыми. Он снял фуражку и перекрестился. Первым намерением его было слезть, но труба настойчиво звала его. "Может быть, снова в бой"? Повинуясь ее зову, Ферфаксов толкнул шпорами коня и галопом проскакал мимо Петрика.
Кругом томящая и жуткая стала тишина. Ее разрывали звуки сигнальной трубы, повторявшие сигнал сбора.
Собрались и подсчитались. Ни Старого Ржонда, ни Кудумцева, ни Бананова, ни Петрика не оказалось перед полком. Ферфаксов стал перед сотнею. Едва два взвода набралось за ним.
Генерал в черкеске подскакал к полку. Он горячо, сорвав с головы рыжую папаху, несколько раз благодарил полк за блестящую несравненную лихую атаку, спасшую положение, обнял и поцеловал их бригадного, приказал подсчитать трофеи, составить сведения об убитых и раненых, и вихрем умчался к станции Званец.
Там, еще ничего не знающие о том, что произошло, в тревоге и волнении его ожидали полковник Дракуле, Аранов, ординарцы и всадники вестовые.
Усталый и потный генерал - жаркий был вечер и жаркое было дело, - ничего не отвечая на расспросы Дракуле, лишь знаком показав следовать за ним, хлебнул мимоходом из чьей-то кружки холодного чая и быстро прошел на телефон. Телефонист в черкеске услужливо подал ему трубку.
- Штаб дивизии? Попросите генерала Юзефовича к телефону, - хриплым, взволнованным, ломающимся голосом сказал он.
В ожидании, все так же, молча, он вытер с лица пот и пыль. Дракуле, Аранов, прапорщик ингуш стояли подле. Они терпеливо ожидали. По лицу генерала они видели, что случилось что-то чрезвычайное - и не плохое. Была - победа?... Но как?.. Так быстро?.. О победе говорило и вдруг затихшее в надвигающейся ночи поле и торжественно важный вид их начальника.
- Ты, Яков Борисович?... Да... сейчас все доложу и расскажу... Раньше не хотел вас безпокоить.... Потому и не доносил... Да... Доложи Его Императорскому Высочеству: в начале двадцатого часа я получил словесное донесение, что неприятель силою двух батальонов переправился через Днестр у Подлещиков, сбил наши ополченские части и на плечах у отступающей нашей пехоты идет к станции Званец. Он находился в это время верстах в двух с половиною от Званца. За ним переправлялась пехота силою двух полков... Да... Совершенно верно... Положение катастрофическое... Неприятель выходил нам во фланг и в тыл... Да... конечно... Никогда не удержали бы... Кроме всего: тройное превосходство сил. Я решил его атаковать в конном строю заамурцами...
Генерал сделал паузу. Он сам волновался и не мог говорить. У него сперло дыхание в горле. Окружающие его подумали, что он сделал перерыв для большего эффекта.
- Четыре сотни заамурцев во главе со своим бригадным генералом Егорлыковым и командиром полка полковником Ржондпутовским двумя лавами на триста шагов одна от другой атаковали неприятеля... Они сбили его. Порубили более двухсот человек... Слишком двести ведут пленных... Взяты пулеметы. Переправившиеся было австрийцы ушли обратно за Днестр... Они убрали три своих батареи.... Сейчас?.. Полная тишина... Наши потери... Выясняю... Значительны... Командир полка тяжело ранен.... Из четырех сотенных командиров два убиты и один ранен. Почти все офицеры переранены... Около половины нижних чинов выбыло из строя... Ожидаю сбора раненых, тогда донесу подробнее.... Что?.. Постой... Не слышу... Вы, Ваше Императорское Высочество?.. Рад стараться... Слушаю... Ротмистр Ранцев?.. На рыжей кровной лошади?... Когда собрался полк и я благодарил людей, я не видел такого. Должно быть, убит... Как только соберу сведения, доложу... Помилуйте... Покорно благодарю... Рад стараться...
Сияющий, красный, он повернулся к Дракуле.
- Ну, милый мой, не подвела конная атака... Она всегда, во всех трагических делах несет победу...
- Да, расскажи подробнее.
- Сейчас... Пошли раньше людей с носилками собрать раненых и убитых... Да офицера с ними...
Была ночь, и полный месяц светил над полем. За Днестром, где час тому назад ревели пушки оглушительной канонады, где торопливо синею рекою по мосту лилась вражеская пехота, была томящая, мертвая тишина. Таинственным и страшным в этом молчании ночи казалось посеребренное луною поле. С него непрерывно и жалобно неслись стоны раненых и молящие крики австрийцев, призывавших о помощи: - "алло! алло!"...
Ферфаксов, унтер-офицер Похилко и с ними пять солдат с носилками пошли в это поле искать своего командира. Они вышли за линию застав и секретов. Дальше была неведомая и страшная полоса, разорванная было нашей атакой и снова легшая между нами и им. Дальше живых наших уже не было. Лежали только мертвые. Они были кругом. Белые тела монголок серебрились в лунном свете. Подле них, раскинув руки, кто ничком, кто изогнувшись, лежали наши солдаты. Еще больше было убитых австрийцев.
Тихо крались по этому полю, покрытому мертвецами, офицер и солдаты. Луна постоянно обманывала. И то, что тогда, когда в закатных огнях скакали в атаку, казалось близким, теперь было так далеко, что, казалось, до утра не дойдешь. Они шли молча, озираясь. Каждый миг ожидали окрика австрийского часового и выстрела накоротке. Но тихо было поле. Лишь стонали люди и кто-нибудь молил по-русски: - "воды!... воды... испить... Братцы... православные. Не забудьте... Спасите!".
И затихал...
- Сюда, ваше благородие, - шепотом позвал Ферфаксова Похилко.
- Да, разве?
- Здесь мы свернули.... Тут... вон он и куст. Вдали точно целый взвод стоял - темнел куст.
- Вот он, Рудь лежит... Тоже забрать бы надо... Нехорошо так-то... Тут... недалече и они лежат.
Луна была высоко. Хоровод перламутровых облачков окружал ее. В ее обманчивом свете Ферфаксов увидал Петрика. Тот неподвижно лежал на спине. Его лошадь положила голову ему на грудь и храпками касалась подбородка.
Ферфаксов склонился к своему другу. Он коснулся головы лошади. Тверды и жестки были храпки. Одалиска была мертва. Солдаты оттащили ее от своего командира и стали снимать седло и убор. Когда оттаскивали голову лошади с груди Петрика, тот тихо застонал и что-то сказал невнятно. Ферфаксов едва разобрал слова:
- Солнышко!.. Мама!... мама!...
Петрика положили на носилки.
Медленно, в ногу шли солдаты с носилками. Ферфаксов шел сзади. По его бурому лицу текли слезы.
"Зачем его... Не меня"... - думал он. - "Я холостой... Что я скажу теперь командирше? Господи, хотя бы выжил он... Он... победитель".
И вспомнил, как в Ляохедзы, Петрик, вернувшись от Замятина, в день объявления войны, зашел к нему в комнату, взял Библию и прочитал ему вслух из Апокалипсиса: - "Побеждающему дам вкушать от древа жизни"... - "Побеждающий не потерпит вреда от второй смерти"... И белый камень ему - Георгиевский крест! Так говорит: - "держащий семь звезд в деснице Своей, ходящий посреди семи золотых светильников"...
И веруя, почитая за величайшее для себя счастие, если Петрик будет жить, думая только о нем и не думая о себе, о свом подвиге, - Ферфаксов, сердито крикнул:
-Да не идите вы в ногу.... Вы так больше его трясете.
На его голос, из лунного призрачного света кто-то, и так неожиданно, что Ферфаксов вздрогнул, и все остановились, испуганно окрикнул:
- Стой, кто идет?
- Свои.... свои... - отозвались испугавшиеся солдаты.- За ранеными ходили.
На станции Званец раненых ожидали присланные Великим Князем автомобили и лазаретные линейки корпусной "летучки". Ферфаксов сдал на них Петрика, а сам вернулся к своей сотне. Многие его ожидали заботы. За ранением Кудумцева, он оказался единственным офицером в сотне и принял ее. Унтер-офицера Похилко он назначил вместо убитого вахмистра и вместе с ним стал приводить в порядок сотню, подсчитывать потери и составлять о них ведомости. За этим не видел, как прошел день и некогда было думать о Петрике. Под вечер пришло приказание идти на позицию. В эти грозные для Русской армии дни каждый человек был на счету. Надо было во что бы то ни стало сдержать напиравших на нас австрийцев.
И опять невозмутимо спокойно садилось за Днестр равнодушное солнце, и длинные тени тянулись от всадников и назад склоненных пик. Вместо Старого Ржонда полк вел ротмистр Штукельдорф. Он вел так же, не торопясь. Когда подходили к станции Званец, Ферфаксов увидал в стороне от шоссе, на поле, группу людей и большой деревянный крест у громадной разрытой могилы. На осыпях красной земли длинной шеренгой лежали убитые солдаты - их заамурцы. Санитары стояли подле с лопатами. Сестра милосердия в светло-коричневой юбке с белым передником, опустилась на колени и замерла в тоске, охватив руками большой крест. Странно знакомой показалась она Ферфаксову: совсем Валентина Петровна. За Ферфаксовым, поджав хвост, брел его верный Бердан. Точно он сознавал важность и святость минуты. Оглянулся и он, повилял кончиком своего хвоста, но не отошел от хозяина. И еще оглянулся Ферфаксов. Розовыми лучами заходящего солнца был залит крест. И он, и сестра подле него казались изваянными из розового мрамора. Санитары засыпали могилу. Чуть донеслось оттуда пение нескольких солдатских голосов. Пели "вечную память".
Было поползновение у Ферфаксова и у его Бердана отойти от строя и посмотреть, что там такое и кто, знакомый и дорогой, там лежит, навсегда засыпаемый землей. Бердан вопросительно посмотрел на Ферфаксова. Был грустен и строг взгляд его хозяина. Круче поджал хвост старый Бердан и, опустив голову, шел за старым своим другом Магнитом.
На позиции новые заботы обступили Ферфаксова. Фронт оторвался от тыла. Раненые, оставшиеся в тылу, не могли написать. Здоровые долго не знали, куда увезли раненых, в какие госпитали их положили и куда им писать. И Ферфаксов долго ничего ни о ком не знал.
Позиция шла по реке Днестру. По самому берегу были не очень искусно нарыты окопы. Впереди шагах в тридцати тянулась на кривые дрючки намотанная в три ряда проволока. Сзади участка, занятого 1-ой сотней 22-го полка, была большая деревня. В ней мирная текла жизнь, несмотря на то, что неприятель постреливал и что днем небезопасно было ходить по ее широкой и прямой улице, обсаженной деревьями. Доцветали акации. Их пряный аромат кружил по вечерам голову и навевал мирные мысли. Днем на позиции было тихо. Солдаты грелись на солнце и спали, прижавшись к песчаным осыпям брустверов. Ночью к окраине деревни приезжали от резерва походные кухни, и люди повзводно ходили обедать. В эти ночные часы ярко светила полная луна, и австрийцы, потревоженные шумом на русской позиции, часто пускали светящие ракеты и стреляли наугад.
Впереди, у самой воды, на бродах стояли наши заставы и от них высылались секреты. Здесь заамурцы сменяли дагестанцев. Аккуратный Ферфаксов, - школа Ранцева в нем сказывалась, - сам ходил на эту смену. Он заставал дагестанскую заставу поголовно спящей. Он будил всадников и, когда срамил их, слышал флегматично спокойный ответ:
- Твоя боишься - не спи. Моя его никак не боишься - моя спи. Да ты не бойся: он меня шибко боится. Он на меня никак не пойдет.
Так, утрясаясь, шла жизнь, и конная их атака отходила в прошлое и вытеснялась новыми заботами, и некогда было о ней думать. Но, когда выпадала минута поспокойнее, Ферфаксов постоянно думал о своем сотенном командире, а еще того более о командирше.
Ночь наступила незаметная и несказанно прекрасная в лунном свете. Было тихо и тепло. Редко на авось постреливали из австрийских окопов. Двоящиеся выстрелы: "та-пу... та-пу" никого не волновали: к ним привыкли. Сладок был дух цветущих дерев. Какая-то колдовская красота и сила была в озаренной лунным сиянием деревне. Белые мазаные халупки стояли, как какие-то дворцы. Ферфаксов шел по улице между ними, направляясь к кухне. Здорово хотелось ему есть. Он думал о том, как мудро все устроено у Господа и как тело с его запросами идет на помощь духу, и дух помогает, когда надо, телу. Издали уже пахло вкусным малороссийским борщом. Его так искусно варили заамурцы. Повеселевший Бердан бежал впереди, указывая дорогу. Кашевар фамильярно, по-родственному, приветствовал Ферфаксова.
- Живы, ваше благородие... Вот попробуйте, чего я наварил. Я у поляков (он галичан называл поляками) бураками расстарался. Помидорная растирка у них оказалась. Славные вышли у меня щи, хотя самому Императору подать, так и то не стыдно.
- Ты, Хвыля, сам себя не хвали. Подожди, чтобы люди тебя похвалили.
- Помилуйте, ваше благородие, первый взвод уже кушал. Очень даже одобрили. Господин вахмистр Похилко, так они даже три котелка опростали. Вот он, какой у меня борщ вышел!... Да, вы только откушайте, сами увидите, что Хвыля хвалиться не думает. Хвыля так уже заучен, чтобы завсегда правду говорить.
И точно: борщ вышел на славу. Ферфаксов принялся за второй котелок, и подумал, что и он будет подражать Похилке и потянется за третьим, но как раз в это время к нему прибежал солдат связи и доложил, что Великий Князь идет по окопам.
Ферфаксов спрятал ложку и, на ходу подтягивая ремни пояса и амуниции, побежал на свой участок.
Со стороны австрийцев постреливали. Ракеты светили порхающим мертвенным светом, но не могли затмить света полного месяца. Редкие посвистывали пули. Великий Князь шел поверху по натоптанной над окопами тропинке, не обращая на них внимания.
Ферфаксов встретил его рапортом.
- А... Это сотня того доблестного офицера, у которого была такая прекрасная лошадь? Он ведь тяжело был ранен в этой замечательной атаке? Вы ничего о нем не знаете?
- Никак нет, Ваше Императорское Высочество. Как вынесли его (Ферфаксов не счел нужным сказать, что это он вынес своего командира), так с тех пор я ничего о нем и не слыхал. Я даже не знаю, куда его отправили.
- Ну, так я вам, поручик, скажу. Он жив. Но будет ли жить, одному Господу то известно. Восемь ранений из пулемета. Три в грудь, два в живот и три в ноги. А его лошадь осталась цела?
- Никак нет, Ваше Императорское Высочество. Кобылица его смертельно была ранена и умерла, положив голову на грудь своему хозяину. Так их и нашли.
- Картина, Ваше Императорское Высочество, - сказал кто-то из адъютантов.
- Не картина, Борис, а сама Божия правда. Впрочем, конечно, и картина... У нас назовут такую - слащавой.... Да жизнь-то гораздо красивее, чем мы думаем, и боимся изображать ее подлинную красоту.
Великий Князь сказал это, в каком-то находясь раздумье. Потом спросил Ферфаксова:
- У вас все тихо?
- Третий день тишина, Ваше Императорское Высочество.
- Так, постреливает понемногу, - сказал сопровождавший Великого Князя полковник Дракуле. - Но никого еще не подбил.
- И слава Богу, - Великий Князь снова обратился к Ферфаксову. Видимо, нравился ему простоватый, в черноту загоревший, скромный офицер.
- Ваш резерв далеко отсюда?
- Всего две версты, Ваше Императорское Высочество.
- Туда верхом можно проехать?
- Так точно. Прямо по дороге до первого хутора.
- Проводите меня туда.
За деревней, в блистании месяца было совсем светло. По узкой и мягкой дороге растянулись в длинную кавалькаду. Ехали по одному и по два. Луна отбрасывала от всадников голубые тени на рожь. Казались таинственными призраками эти мягко и плавно несущиеся по низкой ржи тени.
- Ваше Императорское Высочество, - сказал ехавший почти рядом с Великим Князем ротмистр Аранов, - посмотрите, какое странное сияние на тени над вашей головой.
Все посмотрели на тень Великого Князя и потом на свои.
Тени были так четки, что каждый мог себя и других узнать. Над прозрачною голубою тенью Великого Князя, окружая его голову, как бы нимбом, как пишут святых на иконах, лег прозрачно золотой венчик.
- Это у всех так, - сказал Великий Князь. - Это рожь дает такой отблеск.
И опять все, вдруг замолкшие, пригляделись к теням.
Сияние нимбов было только над Великим Князем, полковником Дракуле и его братом, всадником Ингушского полка.
- Это так кажется, - сухо сказал Великий Князь и тронул лошадь рысью. За ним потянулись люди его свиты. Все почему-то молчали и как-то точно украдкой поглядывали на неслышно несущиеся за ними тени. Смотрел и Ферфаксов. Видел точно: только три тени из пятнадцати были отмечены странными нимбами, золотисто-прозрачными, неведомыми и таинственными.
Рожь кончилась. На лугу сияния нимбов исчезли. Скоро и сама луна зашла за тучи и теней вовсе не стало. Шли рысью и молчали.
Было что-то странное в этих прозрачных и точно призрачных нимбах, вдруг появившихся и исчезнувших. Точно из мира невидимых кто-то какой-то подал знак. Что означало это призрачное сияние?.. Венец мученичества и смерти, или венок славы и победы? Но долго никто ничего не говорил, и все почему-то запомнили это явление.
Великий Князь доехал до резервных сотен, но не остановился у них, молча пожал руку Ферфаксову и галопом поскакал к своему штабу.
Окровавленное и гноящееся тело Петрика было доставлено в санитарном вагоне в Киев и направлено в лучший госпиталь, состоявший под непосредственным присмотром и попечением Великой Княгини Анастасии Николаевны. Она настояла, чтобы его обмыли, осмотрели и самым тщательным образом исследовали все его страшные ранения.
- Только понапрасну будет место занимать, - сказали ей. - Все почти раны смертельные. Разложение в полном ходу. Смерть неизбежна. Только чудо может спасти его.
- Ну и будем молить Господа о чуде, и Господь спасет, а мы сделаем все, что в наших человеческих силах, - спокойно и настойчиво сказала Великая Княгиня.
Все это сквозь свое полунебытие Петрик слышал. Он не молил о чуде. Он не боялся смерти. Ведь он всегда ее желал и именно такою "солдатскою" смертью. Конечно, еще было бы лучше, если бы это было на самом поле сражения рядом с Одалиской. Он точно и сейчас ощущал тяжесть конской головы на больной груди. Смерть в военном госпитале от ран была тоже неплохая для солдата смерть. И напрасно думал доктор, что раненый ничего не слышит. Раненый все слышал и обо всем соображал. Он и о своем Солнышке в эти минуты подумал: "умрет он от ран, она полную пенсию получит". Эта мысль мелькнула, впрочем, так, между прочим. Потом все путались мысли, смежались сладковатым небытием, полною путаницей, сном, сквозь который только сквозили, не останавливая внимания, ощущения внешнего мира. Так на минуту он очнулся от крайне болезненного прикосновения к его ранам. Он застонал, но сейчас же вспомнил, что солдату стонать не полагается - и запел:
Под зеленою ракитой
Русский раненый лежал
И к груди, штыком пробитой
Крест свой медный прижимал...
Впрочем, это только ему казалось, что он поет эту песню. Ему даже казалось, что он ее очень хорошо и выразительно поет, во всяком случай очень трогательно. На деле же он мучительно стонал. Его тело дергалось, и два лазаретных служителя и сестры с трудом могли его удерживать на лазаретном столе.
И опять, как уже и раньше, услышал сквозь сонную дрему слова:
- Только чудо может спасти его.
Он теперь верил в чудо.
И оно явилось.
Чудо пришло в виде необычайно внимательного ухода, каким его окружила в лазарете его хозяйка, Великая Княгиня, а потом и в виде появления при нем сестры милосердия - самой Валентины Петровны.
Валентина Петровна приехала на фронт через два дня после ранения Петрика. Она кинулась разыскивать мужа. Нелегко было это сделать. Но и ее искали по приказанию Великой Княгини, и она нашла Петрика вскоре после операции, когда спасение его зависело исключительно от умелого и непрерывного ухода. Надо было, чтобы кто-нибудь всего себя ему отдал - и этим человеком и стала Валентина Петровна. Распоряжением хозяйки госпиталя ей с раненым была отведена отдельная комната, и в ней замкнулась Валентина Петровна и вступила в непрерывную борьбу со смертью.
В эти долгие недели, глядя на неподвижно, без сознания лежащего мужа, Валентина Петровна точно перегорала в каком-то внутреннем огне. В нем без остатка сжигалось ее прошлое. С какою-то страшною, необычайною силою загоралась в ней любовь, и любовь эта была совсем новая. Будто так неожиданно и до жестокости грубо прерванная ее материнская любовь к похищенной дочери вспыхнула снова и обратилась на этого большого и тяжелого ребенка, безпомощно отдававшегося ее ласке и уходу.
Она не чувствовала своей жертвы. Великой Княгине приходилось насильно выпроваживать ее на прогулку и хотя бы на недолгий отдых. Валентина Петровна шла в Софийский собор молиться. Только молитва ее могла утешить. В горе, так ей казалось, приходило к ней прощение и забвение прошлого. Если выздоровеет, вернее, воскреснет от ран ее Петрик - вся жизнь ее начнется сначала: все будет по-новому. Не будет стоять между ними ее позорное прошлое. Она писала Тане. Она готовила в Петербурге, подальше от фронта, квартиру. Она боялась и думать о том новом, на этот раз полном, ничем не затемненном счастье, которое ее ожидало, если он поправится, если удастся ей вырвать его от смерти.
Все это время Петрик был во власти снов, грез, мира невидимых, овладевшего им и не желавшего отдавать его Валентине Петровне, и он не чувствовал и не понимал того, что происходило кругом него.
Он очнулся первый раз, сознательно открыл глаза и потянулся, как ребенок к открытому настежь окну.
В комнате не было солнца, но золотые его лучи наполняли все за окном и прозрачные отсветы вливались легкими струями в высокую белую комнату. И от них была в ней какая-то живительная радость. Окно было в кружеве ветвей цветущей липы. Ее благоухание входило в комнату вместе с золотым светом, и Петрику показалось, что это солнечные отсветы несут сладкий запах. Радость жизни охватила его, и он потянулся всем телом и огляделся. Он сразу увидел свое Солнышко. В небыли, в мире невидимых, он постоянно ощущал ее незримое присутствие, и чувствовал ее борьбу за него. Она была без сестринской косынки, и волосы ее были так непривычно убраны в простую гладкую прическу. Большие косы были завязаны крепким узлом на затылке. Не было ее милых локонов и завитков ни на лбу, ни на висках. И на голове волосы лежали просто, без блестящих изгибов. Она была совсем новая и еще более прекрасная. Жена и мама. Обе вместе. И кого он любил больше, он не знал. Еще увидал Петрик в солнечных отблесках, что редкие серебряные нити протянулись сквозь золото волос. Они не портили, но вносили в ее облик нечто серьезное и трогательное. На лице по-прежнему не было морщин, но маленькие ямочки внизу щек куда-то исчезли. В них так любил целовать Валентину Петровну Петрик и, когда их не стало, лицо стало серьезным и точно недоступным, но и несказанно милым. Мама и жена, обе вместе, и потому каждая вдвойне милая.
Петрик посмотрел на Валентину Петровну и улыбнулся. И она улыбнулась ему. Безпредельная ласка и любовь были в ее улыбке. Он потянулся к ней обеими руками, как когда-то тянулась к ней ее Настя, и она взяла его за горячие руки.
- Солнышко - тихо сказал Петрик. - Ты?...
Он не спросил ее, как она оказалась здесь, как он сам очутился в этой светлой, золотом солнечных лучей напоенной комнате: все это он знал еще тогда, когда невидимый мир окружал его и когда около него шла борьба за его жизнь.
- Солнышко, - повторил он. Что мог он сказать больше этого? В этом слове было все: и любовь, и ласка, и вера в спасение, ибо все через солнце и все от него. Он мог бы сказать еще слово: "мама", - но он не посмел его сказать: она была его женой. И еще мог он на нее молиться, как Богу, но чувствовал, что она только посредница между ним и Богом. Слезы навернулись на его глазах.
Он их закрыл. И опять началась фантасмагория борьбы с невидимым миром, но на этот раз она продолжалась недолго. Когда он снова открыл глаза, сильнее был запах липового цвета. Вся листва была пронизана красными отблесками. Солнце садилось.
Он взял руку Валентины Петровны и потянул ее к своим губам. Она поднесла ее. Он ее поцеловал.
- Ты знаешь, Солнышко: Одалиска убита.... Она умерла.
Это было так естественно, что он сейчас же вспомнил про свою лошадь. Валентина Петровна знала, чем была для Петрика его Одалиска.
- А твой Мазепа?
- Он в полку.
- Хорошо ли ходят за ним?
И сейчас же его мысли обратились к полку.
- Что Старый Ржонд? Я видел, как он упал с лошади. Жив ли он?
- Он был только ранен и вернулся к полку. Мне Ферфаксов писал.
- А, милый Факс. - Ласковая улыбка бледною тенью прошла по лицу Петрика.
- Он командует твоей сотней.
- А где теперь наш полк?
- Этого я точно не знаю. Кажется, все в тех же местах.
- Кудумцев?
- Кудумцев был легко ранен. Теперь опять в строю. Командует Банановской сотней.
- Как хорошо, - прошептал Петрик.
- Что хорошо?
- Да, все оказались такими хорошими солдатами. Гордиться можно полком.
- Все вы, я слышала, представлены к георгиевским крестам.
- Не это важно... А жаль...
Он не договорил. Он не хотел ее огорчать.
- А что теперь на фронте? - быстро спросил он.
- Ничего... Все то же...
- Плохо?.. Ты скажи... Я не испугаюсь... Я ко всему готов.
- Нет.. Было даже наступление. Наши взяли много пленных.
- Ну, слава Богу!.. Патронов, говорят, мало, - еле слышно сказал Петрик, - а как им и быть, когда их совсем не берегут. Не по-суворовски ведут себя.
Эта короткая беседа утомила его. Он закрыл глаза и снова забылся. Но с этого дня пошло выздоровление.
И опять Великая Княгиня властно вмешалась. Она потребовала, чтобы Валентина Петровна с Петриком поехали в Ялту. Она устроила им две комнаты совсем отдельно и окружила из Киева своим не ослабевающим вниманием и заботой. Но поправлялся Петрик медленно.
На фронте железная шла борьба. Но точно чего-то не хватало нашим. С ужасом прочитал в газетах Петрик, что наши оставили Варшаву. Невозможным и непоправимым это казалось ему. Штаб, однако, нашел это возможным и неизбежным. Отступали.... Поговаривали, что, если надо, и Киев отдадут. Подготовляли эвакуацию Петрограда. Ничего этого никак не мог понять Петрик. - "Отступление - поражение, гибель", - так учили его на школьной скамье.
Закатывалась слава Русской армии, и долго Петрик не мог понять, что же там случилось? Он понял это только весною, когда на одной прогулке, - его возили в колясочке и это было ему почему-то очень стыдно, - они встретили Стасского.
Была нежная и точно больная Крымская весна. Цвели мимозы. Ночью налетела с гор снежная вьюга, а с утра стало так тепло, хоть и лету впору, и снежные хлопья обращались в маленькие лужицы воды, и те исчезали, дымясь прозрачным туманом. На цветущих камелиях белыми клочьями ваты налип снег. Море было синевы необычайной. Красота несказанная была повсюду. Скалы Алупки были розовые и прозрачные, точно и не из гранита были они.
Валентина Петровна вывезла Петрика за Ливадию и вместе с поехавшей к ней Таней катила колясочку с раненым по сырому скрипучему гравию. Навстречу ей показался худой, костлявый старик. Он шел в легкой парусиновой разлетайке. Серая шляпа с широкими полями закрывала его лицо. Валентина Петровна не узнала его. Только странно знакомыми и зловещими показались ей торчащие из-под шляпы космы грязных седых волос. Когда они поравнялись, старик снял шляпу, взмахнул ею и сказал:
- Валентине Петровне мое почтение... А... воин! Ну как?
Пришлось остановиться. Петрик молчал. Не находила, что сказать, и Валентина Петровна. Их тяжелое молчание нисколько не смутило Стасского.
- Ну, что же, воюем... Это хорошо: для Франции стараемся. Мне Стахович говорил... Вы знаете его, конечно: член Государственной Думы... И какой!.. Октябрист!.. Вот какие нонче люди военными делами заниматься стали. Ничего не поделаешь, батюшка, коли ваши-то никуда не годятся. Нынче война не чета прежним... Суворовским-то... Летом, сказывал мне Стахович, пятнадцать миллионов рассейских мужичков на фронт поставят, Европу защищать. Вот это я понимаю!
- А скажите?.. - Петрик очень смутился, - скажите?... вы думаете... мужички-то эти будут воевать?..
- Ну, как... Заставят!! Это ваше уже дело погнать их!.. В окопы, что ли, посадите... Как у союзничков... От моря и до моря создадите сплошной окоп... Не мне вас учить...