вистью вздохнула и прошептала: "значит на совсем, на волю".
И точно: ее отпустили домой, взяв какую-то подписку, содержания которой она даже и не поняла хорошенько.
В те сумрачные дни власть не чувствовала себя прочно. Она всего боялась и ухаживала за всеми теми, кто, казалось, мог способствовать ее престижу в народе. И потому, когда на другое утро нахрапом к самому Крыленке явилась в скромном платочке Таня, дочь крестьянина и представительница пролетариата, и не просила, но смело и уверенно требовала освобождения Ранцевой и на всю канцелярию кричала о народной справедливости, о том, что никто не смеет так поступать, как поступили с гражданкой Ранцевой, что она играет на фортепьяно и нужна для народа, в комиссии смутились. К требованиям пролетариата относились с вниманием и больше всего боялись раздражать именно этот бабий класс, крикливый и могущий влиять на улицу. Тане обещали пересмотреть дело гражданки Ранцевой и потребовали от нее доказательств, что гражданка Ранцева действительно служит народному искусству. Доказательства дал с большою охотою и мужеством скрипач Обри, остававшийся в театре и принесший письмо от Луначарского. Таня этим не ограничилась. Она разыскала Матильду Германовну, с началом революции переехавшую в Петербург и устроившуюся на хорошем месте. Матильда Германовна оправдала мнение, что у каждого русского есть свой хороший еврей. Она, узнав от Тани о всем, что произошло с Валентиной Петровной, помчалась прежде всего к Горькому, от него к Зиновьеву и добивалась свидания с самим Лениным. Ей, как еврейке, все двери были открыты. Для нее решили отпустить совсем Валентину Петровну, тем более, что за нею, кроме укрывательства мужа, не значилось никаких других преступлений. Едва Валентина Петровна вернулась домой в объятия своей верной Марьи, как к ней нежданно и негаданно приехала Матильда Германовна и горячо ей посоветовала "смыться" с петербургского горизонта.
Валентина Петровна поговорила с Таней. Марью отпустили, квартиру бросили на швейцариху, а сама Валентина Петровна должна была поехать в деревню к Таниному деду.
- Там, барыня, и сытнее и теплее. Так-то по-хорошему мы с вами заживем, а там, глядишь и все это кончится.
Вот эта-то вера, что все это должно кончиться - и кончиться скоро, и дала решимость Валентине Петровне поехать с Таней куда-то в лесную глушь и ожидать там событий.
В тот же день, когда Валентину Петровну выпустили из "Чрезвычайки", она, уложив самое необходимое в две корзины, поехала с Таней в Москву. За Москвой пересели на какой-то местный поезд и медленно потянулись через дремучие леса на юго-восток. Весь мир точно перевернулся и все выглядело не так, как обыкновенно. Вагон был переполнен. Валентина Петровна сидела с Таней в дамском отделении. Коридор вагона был тесно заставлен солдатами и их котомками так, что нельзя было совсем выйти: ни помыться, ни в уборную. Так в давке и ехали двое суток, никуда не выходя, как скотина. Но никто не жаловался. Рады были, что хотя их не трогали. Да и как было жаловаться. На какой-то станции в окно было видно, как солдаты вытолкали каких-то мальчиков из вагона и, грубо пихая, повели со станции. В вагоне сказали: - "Контрреволюционеров поймали. Расстреливать повели". И поезд еще не отошел, как слышны были выстрелы, и соседка Валентины Петровны крестилась при каждом нестройном залпе и говорила тихо: "Спаси Христос".
И потому, когда после такого путешествия в переполненном вагоне, с такими жуткими впечатлениями и переживаниями, Валентина Петровна ранним утром вышла на каком-то полустанке и, протолкавшись через солдатскую стену в коридоре и на площадке, очутилась на деревянной платформе с примерзшим к ней снегом - и, после духоты и вони вагона, вдохнула морозный зимний воздух, ей весь пережитый ужас показался не таким страшным и все что было и что ее ожидает, казалось временным и преходящим. Надо только перетерпеть.
Она сама перетаскивала тяжелые корзины, которые ей Таня подавала в окно. Вагон был переполнен сильными здоровыми мужиками-солдатами, но никто им не помог. Слышались только злобные замечания:
- Ишь... Буржуи... Со всеми своими бебехами путешествуют... Только места зря занимают... Поди, на сколько народных миллионов добра-то везут!
И были эти слова и взгляды, их сопровождавшие, так злобны и полны такой ненависти, что даже всегда находчивая Таня не нашла возможным огрызнуться и торопилась снести корзины подальше от вагонов.
За станцией в серебряном снегу стояли густые леса. Они уходили балками и горушками к самому небосводу. Дали были лиловые. В природе было особенно и как-то значительно тихо. Точно широкая картина русского художника развернулась перед нею. Вспомнились "лесные дали" Крыжицкого, виденные Валентиной Петровной в детстве на выставке в Академии Художеств и оставившие в ней такое сильное впечатление, что вот и сейчас - смотрела на эти дали в серебряном снегу и голубом тумане и не могла не вспомнить картину.
Думала о Петрике. В каких-то далях он теперь?.. Удалось ли ему спастись, или его повели, грубо толкая, солдаты, как повели вчера тех... молодых... расстреливать?...
Лучше было ни о чем не думать...
Кругом был снег. Он был глубокий, ровный, нетронутый. Только один след санных полозьев вел к станции. Синели круглые следы конских ног и по сторонам шли полосы рыхлого осыпающегося снега, разворошенного санными полозьями. Золотистая ископыть валялась кое-где. Мороз чуть пощипывал и румянил щеки Валентины Петровны. Солнце поднималось за лесами. Оно было желтое, бледное, и можно было без боли смотреть на него. В воздухе была какая-то сладкая отрада - и она вливалась в душу Валентины Петровны и бодрила усталое сердце.
Мужичок в свалявшейся шапке собачьего меха, в широком азяме поверх полушубка, задергал веревочными обмерзлыми вожжами и подал им маленькие санки. Таня стала ладиться с ним и устраивать корзины так, чтобы на них можно было сидеть. Сейчас же тронулись - и не прошло десяти минут, как въехали в большой бор и дорога стала ровнее и глаже.
Мужичок обернулся к Валентине Петровне и, показывая кнутовищем на громадные черные дубы, стоявшие по сторонам дороги, сказал, как-то, не то радостно, не то насмешливо:
- Почитай, поболе двух сотен лет стоят родимые... Заповедная, значит, была роща... Никто и тронуть ее сколько годов не смел... А теперь, слышно, порешат... Вырубать будут... Потому общество постановило, чтобы делить... Коммуна...
Это страшное слово пришло и сюда, в эту вековую тишину и покой. Валентина Петровна в страхе прижалась к Тане. Та весело и насмешливо спросила мужика:
- А вы, что ли, коммунисты?
- Какие мы коммунисты?.. Православные мы хрестьяне... А только слышно, приказ такой, от самого от главного... От царя, что ли, нового... Чтобы всем коммуной называться...
Лес был тихий, точно задумался над своей участью. Дорога прихотливыми изгибами, мимо веток кустов, спускалась в овраг. Внизу, в голубых тенях, замерзшая и тихая была речка. Tонкие прутики торчали по ее берегам.
- Вот она, значит, Благодать-река пошла... Зараз и Дубров хутор будет.
Рыжая пузатая лошаденка с по-ямщицки увязанным петлею хвостом бежала весело вниз. Совсем близко от Валентины Петровны мелькали ее задние ноги, покрытые слипшейся колечками шерстью. Она дымилась, и по-особенному пахло конским потом. Мужик в черном азяме домодельного сукна сидел боком и белым валенком чертил по снегу голубые полосы. Сани скрипели, постукивали, налетая на замерзшие колеи, ухали в ухабы и медленно ползли наверх. Чуть-чуть, пьяно как-то, кружилась голова. От воздуха ли, от усталости, или это в санях по ухабам укачивало. Лезли в голову воспоминания, мысли разные, и все это казалось точно не настоящим, не жизненным, нарочно будто так придуманным и, во всяком случае, временным.
Мужик вернулся к прежней своей мысли. Видимо, она его тоже тяготила, и было в ней что-то непонятное.
- Еще Петр садил дубы-та... - махнул он назад к заповедной роще кнутовищем. - Петр великай, слышь, дубы-то садил. Он знал, значит, что делал. Корабли чтобы строить, да по Дону сплавлять... А вишь ты как обернулось-то!..
Медленно выползали из оврага. Морщилась кожа на спине лошади от усилия. Пахло хвоей, смолой, а более того - снежной свежестью, этим необъятным русским простором, где столько природы и мало людей. К этому запаху примешивался запах махорки и мужика. Тихий и будто дремотный голос ямщика говорил о чем-то далеком прошлом, что никогда не вернется. Петр Великий... Был и он когда-то здесь. И он ехал вот так же и замышлял корабли строить и по Дону сплавлять... И все это казалось просто какою-то занятной поездкою, пикником каким-то, красивым и не долгим... Поездкою для лечения нервов.
Валентина Петровна вспомнила, как в вагоне Таня, чтобы не обращать на нее внимание других пассажиров и солдат, называла ее просто "Валечкой".
- Вы, Валечка, погодите, я вам чайком как-нибудь через земляков расстараюсь... Вы бы, товарищ, с сапогами как-нибудь полегче. Видите, Валечке, стеснение делаете.
Было это смешно, очень уж фамильярно и как будто обидно. "Какая я ей Валечка"?
Но смирялась. Валентина Петровна понимала, что настали какие-то такие времена, когда не Таня, ее служанка и горничная, исполняет ее приказания, а она, барыня, генеральская дочка, жена ротмистра и георгиевского кавалера, должна во всем ей подчиняться. И это казалось какой-то игрой. Конечно, ненадолго. Пока сидят эти... Большевики.
Когда выбрались из оврага, сейчас и пошли белые, накрытые соломенными шапками крыш хатки, за ними опять были леса и все это казалось картиной на фоне синего ясного неба.
- Теперь лес пойдет до самой до графской степи, - сказал мужик. - Вы где же пристать-то думаете?.. Тут у нас въезжей нет.
- Я к своим еду, - сказала с независимым видом Таня. - К дедушке, к Парамону Шагину.
- Не знаю, где его и хата... Да дома ли?.. Не угнали ли в красную армию?
- Так он же старенький, свое давно отслужил.
- Ничего, что и старенький... Большаки этого не разбирают... Не при царе... Баловства, али льготы какой, никому не дают... И старых, и малых, даже, срам сказать, и баб, и тех берут... Под гребло... Народная власть...
Было странно-весело входить на крылечко, запорошенное снегом, с тонкими по краям столбочками и плетушками старого, померзшего уже, почти без листьев винограда, свисавшими с крыши. Крыльцо упиралось в жидкую дощатую дверь. Белые тополевые доски блестели на солнце. Вместо ручки была прибита простая железная дужка. Над нею была щеколда.
- Вы толкните, - сказал возчик, выносивший из саней корзины. - У них не заперто.
Узкая галерейка, с одной стороны застекленная, была в золотом солнечном свете. На досочках, вдоль оконницы, стояли в горшках герани. Вдоль чистого дощатого пола шел половичок из пестрых шерстяных обрезков. Другая стена была белая, мелком и глинкой замеленая. По ней легли голубые тени от оконного переплета и гераней. В галерейке пресно пахло тестом и овчиной. Баранья истертая шкура лежала в конце галерейки у дверей, ведших в хату.
И точно все казалось просто веселым праздничным приключением. Приехали в деревню, на облаву... Валентина Петровна вспомнила пикники и охоты молодости.
Таня постучала в дверь.
- Кто там?.. - отозвался старый голос. За стеною зашуршали валенки.
- Парамон Кондратьевич... К вам...
- Кого Бог несет?
Таня назвалась. Прошла, должно быть, минута, показавшаяся Валентине Петровне тягостной. Сколько помнила Валентина Петровна, Таня никогда не бывала в деревне. Возможно, ее там и забыли. За дверью чуть слышны были шепчущиеся голоса. Наконец, раздалось: - "Войдите, Христа ради".
Это "Христа ради" отшатнуло Валентину Петровну. Оно ворвалось в ее веселое и легкомысленное настроение грубым диссонансом. На пикниках и охотах в крестьянские избы входили не "Христа ради", но по праву найма, платы, часто совсем даже и не спрашивая, хотят этого или не хотят хозяева. Два слова этих опять напомнили Валентине Петровне о том ужасном, что давало право Тане называть ее "Валечкой" и что не позволяло прямо войти в избу и потребовать себе приюта. Но это продолжалось недолго. Сейчас же раскрылась дверь в хату и в солнечном веселом свете Валентина Петровна увидала хозяев. И были они так красочны, так просились на картину, пожалуй, даже на сцену, что Валентине Петровне снова стало казаться, что все это только забавное приключение, которое вот-вот и кончится.
В маленькой горнице, почти всю ее занимая, стоял могучий, высокий старик в широкой бараньей шубе, накинутой на плечи, в розовой ситцевой рубахе, пестрядинных портах, белых с голубою полоскою, онучах и валенках. Широкая, совсем белая борода веером ложилась на его грудь. Черты лица были грубы, но и величаво красивы. Позади него была маленькая старушка с волосами, накрытыми темным платком.
В хате было два покоя - две комнатки, отделенные одна от другой деревянною переборкой, не доходившей до потолка. В первой комнате была большая печь с лежанкой, с широким устьем, с заслонами и большою, суживающеюся кверху белою трубою. Стены были глиняные, беленые. В красном углу божница осталась, но висевшие рядом с нею портреты, должно быть царские, были сняты. Там серели пятна въевшейся за ними пыли. Простой липовый стол, лавки, полка с посудой, все было чисто, опрятно, очень просто, почти бедно.
Валентину Петровну пригласили в соседнюю горенку.
- Здесь вам поспокойнее будет, - сказала старушка.
В горницу вела узкая дверка, занавешенная ситцевой занавеской. Комната была совсем маленькая. В ней, у стены, стояла высокая постель, казавшаяся квадратной, так она была коротка. На постели лежало розовое стеганое одеяло и на нем, занимая всю постель, в три ряда аккуратно были разложены подушки без наволочек. Было видно, что на постели этой никогда не спали. У противоположной стены был пузатый красный комод и над ним висели в выпиленных ореховых и в украшенных речными ракушками рамочках выцветшие фотографические портреты. В красном углу была темная икона и за ней воткнуты запыленные вербочки. На комоде, в тяжелых кожаных переплетах, лежали книги. На них был положен футляр для очков. Маленькое окно с кисейной занавеской выходило на двор. На дворе дымила на морозе навозная куча и куры пестрою стаею копались в ней.
В комнате пахло мятой, полынью и еще какими-то сухими травами. Запах был не резкий и скорее приятный.
Все это понравилось Валентине Петровне. Главное: в ней опять крепла уверенность, что все это только на время - и на очень недолгое время. А там вернется Петрик. Банк возобновит свои операции, и она опять заживет обычною культурною жизнью.
Таня тихо переговаривалась со стариками. Мужик, привезший их, носил в галерейку их корзины и в горенке было слышно, как скрипели доски под его тяжелыми шагами.
В простенке между окном и переборкой висело засиженное мухами пыльное зеркало. Валентина Петровна посмотрела в него.
Мороз расцветил усталые щеки. Если бы не противная складка у подбородка - и когда она появилась! - и совсем была Валентина Петровна такая, как всегда. Ни годы, ни несчастья, ни тяжелые переживания ее не брали. Глаза морской волны сияли. Капельки растаявшего инея на длинных ресницах отражали их блеск и казались маленькими алмазами. Валентина Петровна расстегнула шубку. И талия была совсем девическая. Нет, не хотела она стариться. Остановила время, чтобы дождаться того счастливого дня, когда уйдут "они", и она вернется к Петрику, все такая же обаятельная, как и была. Нужно только уметь переждать.
Валентина Петровна отвернулась от зеркала и подошла к постели. Она потрогала ее. Ничего себе... Мягкая... А подушек-то!.. Что же на ней? Вдвоем с Таней?.. Таня и "Валечка"... Пефф!.. А нет ли в ней клопов?.. Вот обернулась жизнь... А где умываться?.. И конечно... Без всяких удобств... Вот так-так! Хуже, чем в Ляохедзы... Что же?.. Таня к стенке, или я?.. Не знаю, что хуже?.. Хотя Таня все-таки чистенькая...
Вошла Таня. Веселая, шумная, энергичная. Таня - не горничная, не служанка, не милая, чуткая советчица и друг, но Таня командир.
- Ну те-с, барыня, все обошлось по-хорошему. Дедушка с баушкой согласны на принятие нас и защиту. Слава Тебе, Господи, люди оказались с понятиями и Христа не забыли. Вот здесь мы и расположимся. Постеля чистая. На ней и не спали. Только для парада и соблюдалась. Я вам здесь постелю, себе на лавках у стенки постелю устрою. Вам и не страшно будет, и не стеснительно. Сейчас корзины притащим, я вам свежие простыньки ваши положу, все устрою, так-то важно отдохнете с дороги. А тем временем мы с баушкой обед вам сготовим.
- Стоит ли, Таня, разбирать корзины, - нерешительно сказала Валентина Петровна. Ей все еще казалось, что можно так, на корзинах, в уголку, посидеть, подремать, почитать книжку, а там и домой, в Петербург, к своему роялю... И Петрик, гляди, вот-вот и вернется.
- Да что вы, барыня... Здесь, я распознала, прямо, ну такое убежище, просто как у Христа за пазухой. Весь хутор в Бога верует!.. Дедушка мой, - Таня показала на книги, - что твой апостол между ними... Тут жить да жить... Может быть, даже и годы жить придется, так тут так-то славнечко проживем. Ей Богу, правда, и в благочестии и в чистоте...
Таня нагнулась к принесенной стариком корзине. Развязала зубами узел веревки и стала раскручивать ее.
Веревка свистела в ее ловких руках.
Годы... Это было бы просто ужасно!.. Но дни шли за днями, однообразные, скучные и сплетали жизнь Валентины Петровны в какой-то нудный и странный быт чисто животного существования. Было странно и непонятно, как это жить без базара, без лавок, без поставщиков, без сотенного артельщика, которому закажешь все, что надо, и он привезет.
Теперь она и не заказывала. Все было свое. По вечерам Таня спускалась в клети. Валентина Петровна светила ей жестяным фонарем с восковым огарком. В клети стояли мешки с мукою, грудою лежал прикрытый рогожей черный картофель, морковь, бураки - и, будто человеческие черепа, блестели при свете фонаря круглые кочаны капусты.
Заберут в клети, что нужно, и идут в коровник. Таня поставит низенькую скамеечку у живота косматой, пахучей коровы, широко расставит ноги, подставит ведерко, и из-под ловких и сильных ее пальцев с приятным журчанием побежит в ведерко белая, теплом пахнущая, струя молока.
- Барыня... а вы попробуйте.... Когда мне недосуг будет, гляди, и вы мне подможете.
Валентина Петровна смущенно улыбалась. Не могла же она признаться Тане, что при одной мысли взяться за коровьи соски, дрожь пробегала по всему ее телу и оно покрывалось точно в лихорадке мелкими пупырышками? Но не могла отказаться. Ведь Таня - командир!.. И кто она перед Таней? Она неловко садилась на нагретую Таней скамеечку и несмело бралась за соски. Таня стояла подле и с улыбкой наблюдала за своей барыней.
- А вы сильнее, барыня, не бойтесь... Так вы ее только щекочете... Вот так!.. Вот и пошло...
Таня втягивала Валентину Петровну в работу. И не могла Валентина Петровна отказаться. Она ничего не платила. Она жила - Христа Ради. Она должна была, сколько могла, помогать.
Таня вела Валентину Петровну на реку - белье стирать. Таня стирала большое и грубое белье, Валентине Петровне давала платочки, да всякие пустячки женские. Валентина Петровна старалась. Но как краснели ее руки и как зудили долго потом! Валентина Петровна смотрела, как безстрашно входила Таня босыми ногами в ледяную воду. Ноги по икры краснели, синели, распухали точно, а Таня, знай себе, полощет белье и точно азарт какой-то на нее находит. Валентина Петровна замерзает от одного глядения на Таню, а Таня кричит из реки:
- А вы, барыня, тоже разулись бы и пошли. Ничего, не простудитесь. Так-то славно закаляет...
Так вот и жила Валентина Петровна без рояля, без книг - те, что привезла с собою, зачитала до дыр, и без газет. Шла война - или кончилась? Когда уезжали, все кричали: - "мир без аннексий и контрибуций"... А был ли мир?.. Где Государь и Его Семья?.. Где же Петрик, и как его искать?
По воскресеньям Таня ходила в село. Она возвращалась к вечеру и рассказывала новости. Безотрадные то были новости. "Большаки" воюют с кем-то... А в сельском совете засели все пришлые жиды, а свой один, да и тот Андрон-дурачок.
- Таково-то, барыня, смешно... Андрон заместо волостного писаря... А он и не грамотный... И, сказывают, кадеты на Дону собираются.
И не могла Таня объяснить Валентине Петровне, какие это были кадеты, те ли, что учатся, или те, что других учат...
Надо было ужасаться такой жизни. Да отчего ужасаться? Разве не было это то самое знаменитое опрощение, которое проповедовал граф Толстой - и сколько дур за ним бегало. А Стасский?.. Разве не это проповедовал он?.. Для других... не для себя, конечно.
Лесной их поселок замкнулся, как улитка в раковине. Да не было ли это к лучшему?
По вечерам дедушка с бабушкой полягут спать, а Таня сядет у коптящей лампочки и сучит какую-то пряжу, а сама поет. И недурно поет, но от ее пения черная тоска заливает сердце Валентины Петровны. Откуда приносит такие страшные песни Таня?..
... " - Купите бублички-и,
Гоните рублички-и.
Горячи бублички-и,
Вас угощу-у!..
И в ночь ненастную
Меня несчастную,
Торговку частную,
Ты пожалей!.."
Валентина Петровна лежала на постели - и хотела, не хотела, а слушала это пение. Она точно видела жуткую ненастную московскую или петербургскую ночь. Ей казалось, что это она стоит где-то на площади, притаившись у каменного забора, и мимо идут и идут злые, равнодушные люди, а у ней связка бубликов и это она так заунывно и протяжно поет, зазывая покупателей и все время боясь, что ее увидит "мильтон", ее заберут и посадят за запрещенную торговлю, или красноармеец, шутки ради, выстрелит ей в живот... А она, вот совсем так, как сейчас Таня, поет:
"Купите бублички-и,
Гоните рублички-и...
Вся печальная советская жизнь отразилась в этой песне с жалобно просящим ее напевом, с печальными словами: "Ты пожалей"!.. Ты пожалей!.. В этом был весь ужас этой страшной жизни, что тут никто не знал жалости.
Таня давно перестала петь. Она погасила лампу и улеглась спать. В комнате был тихий свет от лампадки и в окно светила луна. Валентина Петровна никак не могла уснуть. Она смотрела на Таню. Лицо Тани было во сне совсем белым и нос стал как-то длиннее, и лежала она точно покойница. И надоедливо, куда хуже, чем лягушки в Манчжурии, в ушах Валентины Петровны звучал, звучал и звучал назойливый, скучный и печальный напев:
"Купите бублички-и,
Гоните рублички-и"...
Как-то спросила в такую безсонную ночь, когда и Таня проснулась, Валентина Петровна:
- Таня, почему ваш дедушка нас приютил? Вот что я хотела тебя спросить, Таня?
- Только и всего-то заботы у вас, барыня. Есть от чего и не спать?
- А если это мучит меня?
- Да вы сами его и спросите? Он вам и разъяснит.
Таня повернулась лицом к стенке и тихо стала сопеть. Заснула опять. Ну да, она намаялась за день, устала.
Спросить самого Парамона Кондратьевича было страшновато. Было в нем что-то будто и нечеловеческое. И не земное, хотя весь он был от земли и даже землею от него пахло. В его серых, блестящих зорких глазах, - ими он на солнце безстрашно смотрел, - было что-то, напоминавшее Валентине Петровне страшного манчжурского бога Чен-ши-мяо. Только манчжурский бог был грозен и страшен, а дедушка был благостен, но в благостности его было что-то несокрушимое, непреоборимое, такое, с чем спорить было бы безполезно.
Тогда в их поселке шутили, что, как совсем не стало лошадей, то придет время пахать - и придется баб в плуги запрягать. И говорила тогда, шутя, конечно, Таня: "Вот прикажет Парамон Кондратьевич, и вам, барыня, в корню, а мы с баушкой на пристяжках пахать пойдем". И думала теперь Валентина Петровна: - "а, ведь, прикажет Парамон Кондратьевич, скажет: - "а ну, запрягайся-ка барыня, в плуг", и запрягусь!.. Его нельзя ослушаться, как нельзя ослушаться бога Чен-ши-мяо... В нем народ.... А народ, это что-то страшнее самого страшного бога".
И, когда, как это часто бывало, вечером, Парамон Кондратьевич засветил восковую свечу и достал с комода большую книгу "апостол", положил ее на стол и заскорузлым бурым пальцем поманил Валентину Петровну, чтобы она почитала вслух, у Валентины Петровны сильно забилось сердце. Парамон Кондратьевич сам без очков не мог читать, а очки, еще тогда, когда через их поселок проходили красноармейцы, у него отобрали ради издевки и раздавили каблуком о камень. С тех пор, почти каждый вечер Парамон Кондратьевич манил пальцем Валентину Петровну и давал ей читать из Писания, что укажет.
Парамон Кондратьевич показал Валентине Петровне сесть против него на лавке и стал отстегивать медные застежки тяжелой книги.
Валентина Петровна смотрела ему в глаза и думала: когда она смотрела в глаза своей собаки Ди-ди, в ее черные блестящие бриллиантики, она видела в них ее собачью думу и часто, казалось ей, она понимала эту думу и угадывала желания собаки. Она смотрела так же в выцветшие бледно-серые глаза Парамона Кондратьевича и не могла ничего ни угадать, ни прочитать в них. В них была какая-то отреченность от земли. В них было и что-то благостное и в то же время будто и насмешливое, в них была молитвенная устремленность к небу и вместе с тем и неодолимая жестокость, и вера была в них - и пытливое, испытующее Бога неверие. Страшны были глаза и манили на откровенный разговор, на исповедь.
- Дедушка, - несмело сказала Валентина Петровна.
- Что, боярыня?
Парамон Кондратьевич ее все "боярыней" называл, и в этом слове была ласковая насмешливость и будто подчеркнутое уважение...
- Что хотела я вас спросить... Почему вы нас с Таней приютили и устроили и кормите и поите вот уже сколько времени? Придут большевики, они вас за это не пощадят.
Парамон Кондратьевич ничего не ответил. Он смотрел несколько мгновений в глаза Валентине Петровне, и была в его глазах будто насмешка и сожаление. Потом он опустил глаза в книгу и, не видя букв, стал листать ее. Было похоже, что он и, не читая, знал, какое место ему нужно. Он отлистал несколько тяжелых замусоленных страниц и показал черным заскорузлым пальцем, где надо читать.
С трепетом, чувствуя, что вот сейчас и прочтет она ответ в этой громадной книге со старопечатными славянскими буквами под титлами, начала Валентина Петровна мерно и громко читать.
... "Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире. Духа Божия и духа заблуждения узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога; а всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он придет и теперь есть уже в мире..."
Парамон Кондратьевич тяжелой рукой, как медвежьей лапой, накрыл страницу и сказал твердо и убежденно:
- Большаки-то не исповедуют Иисуса Христа, пришедшего во плоти. В них дух антихриста. Ибо он уже в мире...
Он опять открыл страницу и дал читать ее Валентине Петровне. Странное волнение охватило теперь Валентину Петровну, и она уже искала в читаемом сокровенный смысл, имеющий отношение к ее теперешнему положению.
..."Дети!. вы от Бога и победили их; ибо Тот, кто в вас, больше того, кто в мире. Они от мира, потому и говорят по мирски, и мир слушает их. Мы от Бога: знающий Бога слушает нас. Посему-то узнаем духа истины и духа заблуждения. Возлюбленные! будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рожден от Бога и знает Бога. Кто, не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь"...
С безконечною любовью смотрел в глаза Валентины Петровны Парамон Кондратьевич и становилось понятно, почему приютил Валентину Петровну этот мудрый старик.
Потому что: - "Мы имеем от Него такую заповедь, чтобы любящий Бога любил и брата своего"...
Зима прошла и наступила дружная русская весна. Для пахоты еще не пришлось запрягать баб в плуг. В поселке оставалось несколько лошадей и пахали на них миром по очереди.
Из внешнего мира, путаясь страшным клубком, где нельзя было разобрать, где правда и где ложь, пришли страшные вести. Большевики заключили с немцами в Бресте "похабный" мир и воевали теперь с казаками и "кадетами". Государь Император и вся Царская Семья были зверски убиты в Екатеринбурге. Божий гром не разразился над землею и не содрогнулась культурная Европа. Через село, куда ходила Таня, точно людская текла река. Она разливалась мелкими ручьями и на громадном пространстве все затопляла страшным развращающим своим потоком. Приходили и уходили люди, приносили вести, забирали женщин, убивали священников и стариков, и нигде не было ни суда, ни расправы. Таня потребовала, чтобы Валентина Петровна перестала носить свои городские платья и стала одеваться, как крестьянка. За огородом разросся коноплянник и Таня сказала Валентине Петровне, что, если она даст ей какой знак, Валентина Петровна должна лезть в окно во двор, бежать в коноплянник и сидеть там, укрывшись, пока за ней не придет Таня.
- Свои, хуторские, барыня, не выдадут... А теперь везде "ходют".
В этом безличном "ходют" было что-то страшное. Валентина Петровна понимала теперь: антихристовы люди "ходют"... И были они страшнее, чем призраки маньчжурских страшных богов.
Жизнь становилась напряженнее и голоднее. В кладовке не стало запасов. Каждый день сулил неожиданностями и неприятностями... Каждый день и час могла быть тревога. Ее не играл трубач на громкоголосой трубе, но вбежит растерянная, раскрасневшаяся Таня - "Барыня!... Бегите!... Пришли!..."
Валентина Петровна скользнет в окошко, неловко перелезет в него и бежит, нагнувшись, через огород к конопляннику. Как скучны и долги часы этого вынужденного безделья и сиденья в душной конопле. Кругом тишина. Время точно остановилось. По небу розовые плывут облачка. Конопля чуть шелестит метелками цветов. Пряно пахнет от них. По желтеющему стеблю ползают мухи с синим брюшком. Взволнованное сердце отбивает секунды.
Валентина Петровна сидела и прислушивалась к тому, что делалось на хуторе. Но и там было тихо. Сарай закрывал хату. Сквозь стебли конопли была видна огорожа. На нее цеплялись плети помидоров. Морщинистые, еще зеленые плоды повисли на них. Солнце с томительной медленностью ползло по небу. Все сокращались тени. Потом перевалили на другую сторону и стали расти. Первый раз Валентина Петровна замечала это движение земли. И только, когда пришла вечерняя прохлада, Таня явилась как-то вдруг и совсем неожиданно из огорода.
Сколько передумала за этот тревожный день Валентина Петровна!
Таня шла, поддерживая ее за локоть.
- Чай проголодались... Ослабли... День целый ничего не евши... Двое пришли. Сидели на бревне... Потом в хату вошли. Молока истребовали. Как им не дать! Последнее отдали. Все чего-то высматривают. В солдатских гимнастерках. Морды страшные... Ни о чем сами не заговаривают... Дедушка их спросил: - "а как наши"?... А они как вскинутся!... Ну, прямо, бешеные стали. "Кто", - кричат, - "ваши"?... Аж страшно стало!
И то, что говорили о них, не называя ни имен, ни прозвищ, говорили, как-то неопределенно, и то, что были у них "страшные морды" - все это придавало им нечто таинственное, грозное и мистическое... Подлинно, антихристовы люди.
В эту ночь за лесом точно далекие вспыхивали молнии и слышен был громоподобный гул. Валентина Петровна одна стояла в поле, слушала и смотрела. Она знала, что там было такое... Пушки... Там шел бой и кто кого одолевал? Может быть, то Петрик пробивался к ней, чтобы спасти ее? Но пушечный гром продолжался недолго. Не было так, как слыхала она в ту, Великую войну, когда неделями гудели пушечными громами дали и молниями по ночам горели вспышки непрерывных залпов. Теперь постреляли с полчаса и кончили. Все замерло и затихло. Кто-то кого-то сбил... Кто-то отошел..
После этого дня наступила на их хуторе страшная тишина. Валентине Петровне казалось, что только в могиле может быть что-нибудь подобное. Точно железная дверь склепа отгородила их от внешнего мира. И вместе с этою тишиною навалился на хутор самый настоящий, неприкровенный голод. Таня снесла в село то "трюмо", что висело в горенке Валентины Петровны. За ним в промен на мешок муки, на горсть крупы, пошли достанные из корзин платья и драгоценности Валентины Петровны, жалкие остатки того, что когда-то украшало ее. Кому-то надобны они были в селе и городе? Значит, там еще кто-то жил и наряжался. За ними последовало кунье боа, меха, все что оставалось.
Зимою явилась к ним в поселок и новая власть. Два жида и с ними спившийся с круга мужичок из села, известный вор. Они допытывали, почему не было в поселке расстрелов и грозили прислать для расправы матросов. Они прожили на хуторе до зимы и зимою, когда ехали из хутора в город, между селом и городом их всех трех положил кто-то из мужицкого обреза. И после этого никакая власть на хутор не являлась. Дедушка Парамон Кондратьевич стал на хуторе единственной властью. Да и на хуторе почти никого не осталось. Все, кто помоложе и посильнее, подались в город в поисках хлеба и работы.
Теперь зимними вечерами все население хутора собиралось в хате у Парамона Кондратьевича. И был разговор о божественном, о скором пришествии антихриста.
Читали евангелие или апостол, а потом пели грубыми мужицкими голосами. Страшны были эти беседы и еще страшнее было пение.. В них было такое презрение к здешнему миру, такое устремление к миру будущему, такой вызов смерти, такое страстное ее ожидание и упование на нее, как на избавительницу, что Валентина Петровна надолго расстраивалась после таких вечерних молений. Все здешнее - тлен, суетное мечтание, не стоящее внимания. Лишь смерть избавительница от мирских страданий. Этой смерти не боялись, ее ждали, молили о ней. Там, за гробом - блаженство вечное. Там Христос милостивый, Матерь Божия Заступница. Никто никогда не говорил и не пояснял, в чем же будет состоять это вечное блаженство. Его никак не представляли, но твердо верили, что оно будет.
А как боялась смерти Валентина Петровна! Как по-прежнему тянуло ее к жизни!..
Когда пели, страшно было Валентине Петровне смотреть на поющих. Седые, путанные бороды, громадные лица, конопатые, в оспенных рябинах, в трудовых морщинах. Отверстые рты, то полные крепких - им и сносу нет - смоляных зубов, то совсем пустые и еще более страшные, то такие, где торчит каким-то громадным клыком, не похожим на человеческий, какой-нибудь один уцелевший зуб. И пели все гробовое, панихидное, говорящее о смерти.
Бежать отсюда... Но куда убежишь, если кругом бьют и режут "буржуев", если везде такая же "народная" власть, только еще и в Бога неверующая!
Страшный рыжий громадина мужик Андрон, помощник Парамона Кондратьевича, вдруг откроет свою пасть и заревет могучим хриплым басом: -
- Бога человеку невозможно видети...
И вдруг непонятным образом, без дирижера, наладится хор. Таня примкнет звонким сопрано и верно поведет за собою мужиков: -
- На Него же ангельские не смеют взирати...
Тогда точно открывалась душа Валентины Петровны и неслась куда-то ввысь. Но эта высь не была небом... Это было что-то особенное, полное огней горячих, ярко затепленных свечей... Что-то душное и жаркое, где не видно Бога, но где Он чувствуется везде и Незримый.
Тогда страшной и неправдоподобной казалась хата, битком набитая людьми, полная тяжелых мужицких испарений и какого-то земляного могильного духа. Точно вечный огонь адский, было устье громадной печи, где ярко пылало пламя сжигаемых дров. И казалось все это таким же неестественно жутким, каким показались ей некогда изображения в кумирне бога ада, громадного косматого Чен-ши-мяо.
В низкой избе точно спирало голоса людей. Они уже не походили на людские, но точно сама судьба, сам рок пел грозную могильную песнь.
Глаза поющих горели и светились тою страшною верою, что шлет живого на смерть и мертвому дает воскресение.
И так... годы ...
Валентина Петровна поставила овальную деревянную лохань на ножках в галерейке и стала наполнять ее водою. Она собиралась стирать. Веселое осеннее солнце заливало галерейку ярким светом. Оно ярко осветило лицо Валентины Петровны, и лицо это отразилось в воде. Валентина Петровна нагнулась. Она ухватилась за острые, склизкие края лохани и застыла в оцепенении ужаса. Сердце часто и мучительно забилось.
В успокоенной воде, как в зеркале отразилось чье-то чужое, страшное лицо. Лоб был покрыт сетью мелких морщин. На него свисали прямые пряди сивых волос. Из-под размаха бровей смотрели в редких ресницах потухшие оловянные глаза. Желтая кожа туго обтянула щеки и подбородок. Нос заострился крючком.
Это?... Она??...
Валентина Петровна не верила отражению. Она побежала в горницу. На бегу прибирала волосы и с ужасом ощущала, как редки и жестки стали они. Да ведь и то... Все это время - как падали!
Так вот оно, почему Таня так поторопилась продать трюмо и так тщательно прятала от нее ее складное на три створки зеркало.
"Нечего, барыня, в зеркало смотреть. Не жениха ожидаете. Чего еще не видали... Кому теперь нравиться? О душе пора подумать..."
Тогда Валентина Петровна в своем ужасном душевном состоянии как-то не обратила внимания, не придала особого значения словам Тани. И в самом деле можно и не смотреть в зеркало.
Теперь она торопливо отыскивала запрятанное на самое дно корзины под всякое тряпье заветное зеркало. Наконец нашла, тщательно протерла его, поставила на стол у окна, села на табурет, расставила локти, оперлась щеками на ладони и стала разглядывать себя. Это та Валентина Петровна, что как-то, проходя в подшпиленной амазонке мимо зеркала в гостиной в Петербурге, невольно остановилась и залюбовалась собою. Ее Ди-ди стала подле нее, согнув спину, тоже точно позируя. Картина Левицкого... Это та самая девушка, подле которой стояли три кадета - ее мушкетеры - и клялись: -"un роur tоus, tоus роur un"...
- Боже мой!...
Время и лишения ее съели. Она не поседела тою благородною сединою, что точно пудреный парик средневековой маркизы, покрывает голову не постаревшей лицом женщины. Она поседела неровно, и серые, белые и золотисто-рыжие пряди образовали грязную смесь. И редки стали волосы. На макушке просвечивала кожа черепа. Глаза потухли, - и не голубо-зеленая морская волна, согретая солнцем искрометно сверкала в них, - но были они тусклые, как старое олово. И какая жуткая скорбь глядела из них! По ее алебастровой шее, которою все так восхищались, желтые побежали морщины. Губы точно завяли и стали тонкими. Валентина Петровна приоткрыла рот, и сразу, точно в первый раз, заметила недостаток зубов. И те, что остались, - не сверкали перламутром и слоновою костью, но были желты и в ржавых потеках.
Девять лет без зубного врача, без ухода, без настоящих зубных щеток, и вместо порошка толченый уголь. Но как же не видала она времени? Все ожидала Петрика и, считая дни, просчитывала годы. Может быть - и хорошо, что его нет, что он так и не вернулся и весточки о себе не подал?... Лежит где-нибудь в безкрестной могиле, наскоро похороненный, никому не нужный. Видала она такие могилы.
Валентина Петровна посмотрела на руки. Будто больше и мясистее стали пальцы. Крепкие неровные ногти обрамляли их и была на них невыводимая чернота.
- Да... Вот оно что!...
Она схватила зеркало и с размаха бросила его на пол. Зеркало разбилось и десятком осколков брызнуло по доскам избы. На звон стекла вбежала Таня.
- Барыня, что с вами? - воскликнула она, со страхом глядя на темное, искаженное нечеловеческою скорбью лицо Валентины Петровны.
- Таня!... Старуха?...
Таня молча собирала осколки. Когда она встала, лицо ее было сурово.
- Барыня, - тихо сказала она, кладя осколки зеркала на комод. - Успокойтесь... Года-то наши...
- Какие года?
- Сорок пятый, почитай, вам пошел.
- Сорок пятый... да... Но женщина в сорок пять еще и как интересна... В романах...