; - Ты, сын мой, - сказал Фотий тихим, приятным голосом, - пришел искать к нам убежища от сует мирской жизни?
- Точно так, ваше высокоблагородие! - по-солдатской привычке ответил Шумский.
Фотий слегка улыбнулся на такой титул и продолжал:
- Ревность по Богу и желание святой иноческой жизни похвальны; только для этого одного желания мало: надобно иметь твердую решимость, чтобы отказаться от всех прелестей суетной мирской жизни и посвятить всего себя строгому воздержанию, смирению и молитве - первым и главным добродетелям инока.
- Я на все готов!
- Искренно ли твое желание? - спросил архимандрит Фотий, окидывая Михаила Андреевича проницательным взглядом.
- Искренно! - ответил тот смущенно.
Он не мог вынести его взора, прожигавшего душу.
- Помоги тебе Господь Бог! - сказал Фотий, подняв взор кверху. - Отец наместник устроит тебя.
Шумский принял благословение и пошел в сопровождении келейника к наместнику.
Подойдя к келье наместника, келейник, провожавший Михаила Андреевича, постучал тихо в дверь и громко произнес:
- Господи Иисусе Христе, Боже наш!
- Аминь! - ответил кто-то звучным басом.
Вслед за ответом послышались шаги, щелкнул крючок и дверь отворилась.
На пороге стоял монах среднего роста, плотный, коренастый, с окладистой бородой, широким лицом, ничего не выражавшим, кроме самодовольства, с бойкими карими глазами.
Он был в подряснике.
Келейник, а вместе с ним и Шумский, приняли от него благословение.
- Отец-архимандрит благословил меня проводить к вашему преподобию Михаила Андреевича Шумского, - сказал келейник.
- Милости прошу в гостиную, - проговорил наместник, развязно взмахнув обеими руками в ту сторону, где была гостиная.
Михаил Андреевич пошел в гостиную, а наместник остался поговорить с келейником архимандрита.
Гостиная представляла из себя довольно обширную, светлую комнату, стены которой были вымазаны клеевой небесно-голубой краской, и на них красовались картины по большей части духовного содержания и портреты духовных лиц, в черных деревянных рамках, три окна были заставлены цветами, среди которых преобладали: плющ, герань и фуксия.
Мягкий диван, со стоящим перед ним большим овальным столом, два кресла и стулья с мягкими сиденьями составляли главную меблировку комнаты. Над диваном висело зеркало в черной раме, а на диване было несколько шитых шерстью подушек. Большой шитый шерстью ковер покрывал большую часть пола. В одном из углов комнаты стояла горка с фарфоровой и хрустальной посудой, а в другом часы в высоком футляре.
В момент входа Михаила Андреевича в комнату они звонко пробили два часа.
Не успел Шумский осмотреть гостиную наместника, как тот уже явился перед ним.
- Прошу покорно, Михаил Андреевич, садиться, - сказал он, указывая ему место на диване. - Я честь имею... наместник здешнего монастыря Кифа, в мире Николай.
С этими словами он крепко пожал руку Шумского. Они уселись рядом на диване.
- Что же вы к нам Богу молиться или совсем хотите украсить свою особу черным клобуком? - спросил наместник.
- Думаю, если Бог поможет мне, остаться совсем у вас.
- Так, совсем приехали к нам; скажите, сделайте милость, где ваши вещи? Я велю их принести сюда. Позвольте мне предложить к услугам вашим мою убогую келью, пока отец-архимандрит не сделает особого распоряжения.
- Не стесню ли я вас?
- Полноте, что за церемонии! Мы бесхитростные иноки; с нами все светские этикеты можно отложить в сторону. Во-первых, позвольте узнать, где оставлены ваши вещи, а во-вторых, позвольте предложить вам скромную монашескую трапезу. Вы, я думаю, еще не обедали, не так как мы уже успели оттрапезовать, несмотря на то, что только первый час в исходе.
- Искренно благодарю вас за внимательность. Если вы так добры, что принимаете на себя труд устроить меня, то делать нечего - я отдаюсь в полное ваше распоряжение! Мои вещи в повозке у монастырских ворот.
- Извините, если я оставлю вас на минуту, - сказал наместник и вышел в другую комнату.
Он вскоре вернулся.
Немного погодя, принесли вещи Шумского.
Затем явился послушник, накрыл на столе тут же в гостиной и подал обед.
Шумский пообедал с отцом-наместником.
"Не дурно, - подумал он, - если каждый день будут так кормить, да еще с такой порцией".
- Не хотите ли отдохнуть после обеда с дороги? - спросил его наместник. - Скажите без церемонии.
- Позвольте! - сказал он.
Сытный обед после дороги невольно клонил его ко сну. Ему на том же диване, где он сидел, положили подушки и он скоро заснул, вполне довольный своим положением.
Долго ли спал Михаил Андреевич, он и сам не мог припомнить. Его разбудил густой звук колокола. Он открыл глаза. Перед ним стоял послушник.
- К вечерне не изволите ли?
Шумский пришел в церковь. Служба только что началась. Его поразил необыкновенный напев иноков Юрьева монастыря - они пели тихо, плавно, с особенными модуляциями. Торжественно и плавно неслись звуки по храму и медленно замирали под высокими его сводами. Это был не гром, не вой бури, а какой-то могущественный священный голос, вещающий слово Божие. До глубины души проникал этот голос и потрясал все нервы.
Первый раз в жизни Шумский - он внутренно сознался в этом самому себе - молился Богу как следует.
Новость и неизвестность его положения, огромный храм с иконостасом, украшенный щедро золотом и драгоценными каменьями, на которых играл свет восковых свечей и лампад, поражающее пение, стройный ряд монахов в черной одежде, торжественное спокойствие, с каким они молились Богу - словом, вся святость места ясно говорила за себя и невольно заставляла пасть во прах и молиться усердно. Несмотря на то, что вечерня продолжалась часа три, Михаил Андреевич не почувствовал ни утомления, ни усталости.
После вечерни все монахи, и в том числе и он, благословились от архимандрита. Наместник пошел за Фотием, монахи по своим кельям, а Шумский пошел осмотреть монастырь.
Обойдя кругом главный храм, он пошел было за монастырь посмотреть на Новгород, но ворота монастырские уже были заперты.
Он вернулся назад и, встретившись с отцом Кифой, пошел к нему. Самовар уже кипел на столе, когда они вошли в келью. Вечер прошел скоро, тем более, что легли спать часов в десять.
Ночью во сне Шумский услыхал не ясно, как будто кто-то его будит.
Нехотя он проснулся, открыл глаза и увидел, что перед ним стоит тот же послушник, а монастырский колокол гудит, сзывая монахов на молитву.
- К утрени не угодно ли? - сказал послушник.
- Так рано?..
- Два часа утра.
Не хотелось ему встать, он бы еще с удовольствием поспал, но нечего было делать - надо было привыкать к новой службе.
Обстановка храма, торжественный обряд служения, окружавшая его толпа искренно молившихся монахов снова произвели на Михаила Андреевича сильное впечатление.
Молитвенное настроение заразительно: он поддался ему - в его внутреннем мире совершился как бы духовный перелом, дух победил плоть - свежий и добрый, он отстоял обедню и моментами снова, как и накануне, горячо молился. Но, увы, это были только моменты.
После службы, когда он пришел к наместнику, тот сказал ему, подавая подрясник:
- Надевайте здесь, без церемонии; мне надобно посмотреть, впору ли вам будет новое платье.
Шумский оделся, взглянул на себя в зеркало - и невольная слеза выкатилась из его глаз. Отец Кифа был настолько тактичен, что сделал вид, что не заметил злодейки-слезы, обличавшей малодушие неофита.
Затем наместник проводил его в назначенную келью, состоявшую из одной комнаты, очень бедно меблированной. Объяснив ему, что за чистотой и порядком кельи он должен наблюдать сам, так как ему прислужника дано не будет, и, пожелав мира и спасения, он вышел.
Шумский остался один, один в полном смысле этого слова. С ним не было не только родного и близкого друга, но даже знакомого человека.
Один, сам с собой!
Разумеется, такое положение заставило его обратить внимание на самого себя, заглянуть, так сказать, к себе в душу. Давно не делал он этого, с тех пор, как слово "batard", "подкидыш", заставило его обратить на себя внимание.
Но тогда он еще несколько выше и благороднее представлялся самому себе.
Перед ним рисовались только пустота жизни да грехи юности... А теперь?..
Погибший, вследствие бессмысленной своей жизни...
Погубивший все, что было в нем доброго, постыдною наклонностью к вину, он сделался отвратителен самому себе.
Припоминая свою жизнь, он вздрагивал с тем чувством отвращения к себе, которое ощущается людьми, когда глазам их представляется гнойная рана или ползущая гадина.
Желание исправиться явилось в нем. Оно было искренно, тем более, что в руках его теперь были все средства.
Прошло две недели.
Он прожил их как нельзя лучше - к службе, хотя ему и было тяжело, постепенно привыкал. Стал брать и читал книги духовного содержания, но читал только для того, чтобы убить время и спастись от скуки.
Скоро, впрочем, Михаил Андреевич забыл об искреннем желании исправиться и вкусил запрещенного плода.
Но первый раз он поступил тихо и скромно, сказался больным и все сошло благополучно.
Ему показалось, что он очень ловко обманул бдительность старших.
Во второй раз он был уже менее скромен, но и на этот раз все оказалось шито и крыто.
"Э, - подумал он, - дело пошло лихо, бояться нечего!"
Шумский развернулся во всю, вспомнил походную жизнь и потешал монахов военными шуточками и рассказами о своих петербургских похождениях.
При описании петербургских балетов он начал даже откалывать примерные антраша и, наконец, ободренный смехом молодых послушников, пустился в присядку.
Старшая братия немедленно прекратила "соблазн", о котором и было сообщено по начальству.
На первый раз его арестовали в собственной келье, а поутру потребовали к архимандриту.
Робко вошел он в его апартаменты и с трепетным сердцем предстал пред лицо Фотия. Долго читал он Шумскому наставления, говорил много дельного и с чувством. Это сознавал сам виновный и слезы градом полились из его глаз.
Они послужили на этот раз спасением.
Архимандрит Фотий принял их за плоды чистосердечного раскаяния и отпустил Михаила Андреевича.
Самолюбие последнего было оскорблено - Фотий делал ему наставления в присутствии старшего монастырской братии и далеко с ним не церемонился.
"Как, - думал Шумский, идя от архимандрита, - меня смеют трактовать как какого-нибудь пришельца? Разве не знают они, кто был Шумский в оное и весьма недалекое время. Можно ли так бесцеремонно обращаться с бывшим офицером, флигель-адъютантом... Конечно, теперь я не состою им, но все же бывал, да и теперь все же я отставной поручик, а не кто-нибудь..."
Чтобы заглушить оскорбление, он прибегнул снова к спасительной бутылочке, но пьяному обращение архимандрита с ним показалось еще более унизительным.
Шумский поднял гвалт на весь монастырь. Его хотели без церемонии отправить в карцер и прислали за ним двух отставных солдат, но едва они приблизились к нему, как он крикнул:
- Как вы смеете оскорблять поручика?
И, вероятно, чтобы доказать свои права, дал ближайшему к нему солдату пощечину.
Военная дисциплина, впрочем, не помогла. Шуйского скрутили и посадили в карцер на три дня, на хлеб и на воду.
С тех пор жизнь его в монастыре стала невыносима. Он маялся и жил более в карцере, чем в своей келье. Его ничто не могло исправить - ни наставления, ни строгие меры.
Для монастыря он был человек лишний и даже вредный, но его держали единственно из уважения к графу Алексею Андреевичу Аракчееву.
Архимандрит Фотий подробным письмом сообщил последнему о вторичном описанном нами буйстве Шуйского. Это письмо граф получил накануне того дня, когда сетями грузинских рыболовов была вытащена так поразившая грузинского управляющего Семидалова и самого графа Алексея Андреевича утопленница.
Вернемся ко второму тяжелому горю, обрушившемуся на Ольгу Николаевну Хвостову.
В то самое время, когда она, без ведома сына, устроила ему, как ей казалось, блестящую будущность, переведя его в военные поселения, под непосредственное начальство всесильного Аракчеева, в московском обществе появился новый кавалер, человек лет тридцати пяти, тотчас же записанный московскими кумушками в "женихи".
Это был отставной полковник Евгений Николаевич Зыбин, поселившийся в собственном вновь отстроенном доме на Арбате, доставшемся ему после смерти тетки, вместе с маленьким имением в Новгородской губернии, как повествовали те же всезнающие кумушки.
Занятая делом определения сына и другими домашними и хозяйственными заботами, Ольга Николаевна поручила вывозить в московский "свет" свою дочь, Марью Валерьяновну - восемнадцатилетнюю красавицу-блондинку, с нежными цветом и чертами лица и с добрыми, доверчивыми голубыми глазами - жившей в доме Хвостовой своей троюродной сестре, Агнии Павловне Хрущевой.
У последней был сын, юноша лет двадцати трех, служивший офицером в одном из расположенных в Белокаменной столице полков. Муж Хрущевой, полковник, был убит во время Отечественной войны, оставив своей жене и сыну лишь незапятнанное имя честного воина и незначительную пенсию.
Добрая Ольга Николаевна приютила свою дальнюю родственницу с сыном, и Вася, превратившийся с летами в Василия Васильевича, вырос вместе с Петей и Машей, детьми Хвостовой, с которыми его соединяли узы искренней дружбы детства, а относительно Марьи Валериановны это чувство вскоре со стороны молодого человека превратилось в чувство немого обожания и любви, увы, неразделенной.
Сердце Мани, как звали ее мать и брат и даже Василий Васильевич, представляло нежный бутон, еще не начавший распускаться под солнцем любви.
На московские балы Василий Васильевич всегда сопровождал свою "кузину", ездившую на них или с его или со своею матерью.
На одном из таких балов и состоялась встреча Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем. Красивая внешность, соединенная с дымкой романической таинственности, окутывавшей прошлое Зыбина и послужившей поводом для московских сплетниц к всевозможным рассказам о любви к нему какой-то высокопоставленной дамы из высшего петербургского круга, ее измене, трагической смерти, и призраке этой дамы, преследовавшем Зыбина по ночам, так что он изменил совершенно режим своей жизни и день превращал в ночь и наоборот - сделали то, что молоденькая, впечатлительная, романически настроенная девушка влюбилась в красивого брюнета, в глазах которого, на самом деле, было нечто демоническое.
Знакомство с дочерью произошло без Ольги Николаевны, а когда на одном из следующих балов, на котором она присутствовала, ей представили Зыбина, она, несмотря на обычай московского гостеприимства, не пригласила его к себе в дом.
Что-то отталкивало Хвостову от этого красивого брюнета с иссиня-черными волосами.
Другой человек тоже носил в своем сердце какую-то беспричинную ненависть к Зыбину - этот человек был Василий Васильевич Хрущев.
Марья Валерьяновна, конечно, не высказала своей матери своего мнения о Зыбине и своего желания, чтобы он бывал в их доме, но после того, как он не был принят, сделав визит, вдруг сделалась скучна и задумчива.
Прошло несколько месяцев. На дворе стоял конец июля. На даче одного из московских сановных тузов был назначен бал, куда была приглашена Хвостова с дочерью, а в качестве кавалера их должен был сопровождать Василий Васильевич.
Мы застаем Ольгу Николаевну в гостиной ее дома на Сивцевом Вражке, куда вошел Хрущев и обвел комнату выразительным взглядом.
Хрущев был высокий стройный шатен, с умным, но некрасивым лицом, единственным украшением которого были большие, голубые глаза, дышавшие неизмеримой добротой, но подчас принимавшие выражение, доказывавшее непоколебимую силу воли их обладателя.
- Мани здесь нет... хотя еще рано, пятый час, но я думаю, что она отправилась к себе одеваться... - сказала Ольга Николаевна.
- Вероятно, так как ее вязанье лежит здесь, на столе.
- Она спешит... и это меня радует, а то меня очень беспокоит ее грусть за последнее время, и я не могу хорошенько объяснить ее себе... Я говорю это тебе, Вася, так как ты у нас свой... С величайшим удовольствием я пользуюсь сегодняшним праздником, чтобы рассеять Маню и дать ей возможность повеселиться... Для меня эти балы - одна усталость, но веселье Мани сторицею искупает ее...
- Я тоже, тетя, заметил печаль и озабоченность кузины... - с грустью отвечал молодой офицер, - и тоже надеюсь, что нынешний вечер, к которому она готовится с такой поспешностью, рассеет ее грусть...
- Пойду и я понемногу одеваться, - сказала старуха. - Карету подадут к семи... не опоздай за туалетом...
- Офицеру долго ли одеться, тетя!
Громадная четырехместная карета, запряженная шестеркой цугом, уже с половины седьмого стояла у крыльца... Без четверти семь Марья Валерьяновна вышла из своей комнаты.
Хвостова и Хрущев ожидали ее.
Она явилась в самом изящном наряде, который она, видимо, долго придумывала. На ней было белое тюлевое платье на голубом атласе, а на голове маленькая корона из голубых цветов с серебряными листьями.
Девушка была до того прелестна, что Ольга Николаевна не могла не похвалить ее со свойственною матери гордостью.
Они вышли на крыльцо, в сопровождении многочисленной прислуги обоего пола, и уселись в карету.
- Пошел! - крикнул один из выездных лакеев, ловко вскочив на запятки, где уже стоял его товарищ, такой же рослый гайдук.
Роскошные подмосковные палаты туза-миллионера блестели массою зажженных в люстрах, канделябрах и бра восковых свечей.
Хвостовы и Хрущев прибыли в самый разгар бала, начинавшегося в те времена с восьми часов вечера.
Гостей было множество, - вся Москва, Москва сановная и родовитая почтила этот бал своим присутствием.
Он, по обыкновению, открылся польским. В первой паре с хозяйкою дома шел старик, одетый в белые короткие панталоны, в шелковых чулках, в башмаках, с туго накрахмаленными брыжжами и жабо, в синем фраке покроя французского кафтана. Голова его была напудрена, по сторонам были две букли, а сзади коса, или пучок, вложенный в кошельке с бантом из черной ленты. Борода была выбрита необыкновенно гладко, а в левой руке он держал золотую эмалированную табакерку. Он нюхал, видимо, часто, отчего верхняя, немного оттянутая губа его и манишка были засыпаны французским табаком.
Это был обломок вельможного века Великой Екатерины - князь Юсупов.
Марья Валерьяновна вскоре была увлечена в вихрь танцев.
Полонезы, экосесы, мазурки, французские кадрили, русские кадрили, манимаски, ригодины или контреданцы, вальсы, англезы - сменялись одни другими.
Гремели шпоры улан и гусар в мазурках, отчетливо выделывающих па-де-зефир и антраша, разносили чай, часто подавали оршад, лимонад и фрукты.
Все прыгало, вертелось, мешалось...
Почтенные московские дамы - маменьки - чинно сидели по стенам, следя завистливыми глазами за большим или меньшим успехом своих дочерей.
Успех молодой Хвостовой был полон.
Она искренно наслаждалась им; прежде она им пренебрегала, а теперь, вследствие какой-то странной прихоти, гордилась. В первый еще раз она со всею грацией молодости предавалась светским удовольствиям, которые ненавидела в течение всей своей жизни.
Это было для нее как бы до сих пор совершенно новое, еще неизведанное ощущение.
До этих пор она встречала в обществе только скуку и не испытывала ни удовольствия, ни интереса. Может быть, только недавно почувствовала она эту притягательную силу и, наверное, такая перемена вполне оправдывала заботливое внимание Ольги Николаевны, которая, спокойная, доверчивая и счастливая тем, что ее дочь от души веселилась, не искала причины, почему вдруг проявилась в ней такая охота к танцам.
Не так доверчиво к этой метаморфозе отнесся Василий Васильевич.
С тревожным биением сердца зорким, ревнивым взглядом он следил за своею изменившеюся подругой детства, которая составляла для него все в этой жизни, даже более, чем сама эта жизнь.
В течение этого бала он окончательно убедился, кто был причиной такой разительной перемены в Марье Валерьяновне.
Среди толпы окружавшей ее молодежи особою благосклонностью молодой Хвостовой, видимо, пользовался Евгений Николаевич Зыбин.
Это не укрылось не только от Хрущева, но и от Ольги Николаевны, которая даже с неудовольствием сказала подошедшему к ней Василию Васильевичу:
- Опять этот ворон около нее кружится!..
Хрущев только пожал плечами и отошел, и, со своей стороны, танцуя и ухаживая за дамами, он старался ни на минуту не упускать из вида интересующую его парочку и заметил, как Зыбин за кадрилью передал Марье Валерьяновне записку.
Да это трудно было и не заметить наблюдавшему за ней - она вся вспыхнула и так растерялась, что не знала куда с ней деваться, и лишь через несколько минут спрятала ее за корсаж.
Вся кровь бросилась в голову молодого офицера. Он чуть было не бросился к этому "ворону", как называла старуха Хвостова Зыбина, видимо, готовящегося отнять у него его голубку, но удержался. Скандал на балу сделал бы Марью Валериановну сказкой всей Москвы.
"Надо следить, следить за ними!" - решил в уме Хрущев.
После бала был сервирован роскошный ужин, а по его окончании снова начались танцы, но Ольга Николаевна подозвала дочь и сказала ей, что пора отправляться домой.
Марья Валерьяновна не возражала.
Василий Васильевич побежал распорядиться подавать карету, и вскоре он и Хвостовы снова двинулись в Москву, куда приехали на рассвете. Утомленную впечатлениями пережитого бала молодую девушку пришлось разбудить у подъезда московского дома.
Василий Васильевич стал следить, следить упорно, следить так, как может следить только бесправный ревнивец, и подозрения его скоро, неожиданно скоро, подтвердились страшным, роковым образом.
Недели две спустя после описанного нами бала, во время утренней прогулки в обширном саду, окружавшем дом Хвостовых, Хрущев направился к калитке, выходившей в один из бесчисленных переулков, пересекающих Сивцев Вражек; вдруг глаза его остановились на предмете, лежавшем на траве, которая сохраняла еще капли утренней росы.
Он наклонился и поднял мужскую лайковую перчатку коричневого цвета.
В доме Хвостовых не было лиц, носящих подобные перчатки, и эта перчатка была, несомненно, перчаткой Зыбина. В сердце и уме Василия Васильевича явилась в этом какая-то безотчетная непоколебимая уверенность.
Значит, они здесь, в саду назначают свидания!
Надо наказать дерзкого хищника, вползающего змеей в дом его благодетелей...
Хрущев пошел домой, погруженный в свои мысли. Во время завтрака его глаза обращались часто на Марью Валерьяновну, за которою он внимательно наблюдал, но черты молодой девушки не выказывали ни малейшего внутреннего смущения, и ее непринужденные манеры отрицали всякую возможность подозрения.
Но Василия Васильевича это не подкупило и не остановило на пути наблюдений. В этот же день он, войдя случайно в гостиную, увидал в руке молодой Хвостовой клочок бумаги, который она быстро спрятала.
"Это назначение свидания! - мелькнуло в его голове. - Некогда?.. Наверное, ночью, так как днем невозможно!.. Будем дежурить по ночам".
Вечер прошел спокойно, и каждый удалился в свою комнату. Все затихло в доме, и с час не было слышно никакого шума, когда Хрущев тихонько вышел из своей комнаты и направился к дверям передней.
Оставив свечу и осторожно отворив дверь, он пошел в сад к группе деревьев, едва освещенных луною.
Он шел торопливо, неровными шагами, то тихо, то скоро, и, казалось, повиновался какому-то лихорадочному влечению. По временам он останавливался, задерживал дыхание, чтобы лучше слышать, и затем, через несколько мгновений, снова подвигался по тенистым аллеям сада.
Василий Васильевич все понял и все отгадал инстинктом. Ему пришли на память тысячи мимолетных обстоятельств, действовавших так или иначе на расположение духа и характер Марьи Валерьяновны. Все это еще сильнее восстало в его уме теперь, когда он узнал, что между Зыбиным и молодою девушкою существуют какие-то отношения, и когда он основательно мог опасаться какой-нибудь дерзкой выходки со стороны первого или просто ловкой западни.
На повороте аллеи он очутился у маленькой калитки - она была отперта.
В эту минуту луна вышла из-за облака. Она осветила опушку деревьев, отделявших калитку от аллеи сада, и две шпаги сверкнули в руке Хрущева. Эти шпаги были его единственным наследством после отца, и за несколько минут до выхода Василия Васильевича в сад, висели над изголовьем его кровати.
Видя, что калитка отперта, Хрущев быстро скрылся в аллею и направился назад к лужайке, расстилавшейся перед домом; он остановился под густым деревом и стал выжидать.
Вскоре легкие шаги раздались вдалеке, в той части сада, где находилась калитка.
Судорожно прижав к своей груди шпаги, Василий Васильевич направился в ту сторону, откуда послышался ему шелест шагов на песке, и вдруг очутился подле Зыбина.
- Кто вы такой? Как смели вы так поздно пробраться в чужой сад? - спросил он. - Куда вы идете?
Зыбин, не ожидавший подобной встречи, невольно отступил на несколько шагов.
- Куда вы идете? - повторил Хрущев.
Евгений Николаевич сперва хранил молчание; может быть, он искал предлога, который мог вывести его из этого неприятного положения; через минуту присутствие духа совершенно покинуло его, и он надменно произнес:
- А вы сами кто такой и по какому праву делаете вы мне подобные вопросы? Как смеете вы в такой час разгуливать здесь по саду вблизи дома?
- Всякий ответ с моей стороны был бы только уступкою. Вам довольно знать, что мой долг и мое сочувствие к семейству, живущему в этом доме, дают мне право делать вопросы, на которые, как кажется, вы не знаете, что отвечать.
- Нисколько; но, поверьте, лучше расстанемся без дальнейших объяснений, разойдемся в разные стороны и окончим без шума эту сцену, довольно смешную для нас обоих.
- Вы жестоко ошибаетесь! Ваше присутствие в этот час в этом саду, подле этой беседки, совсем не смешно, а, напротив, отвратительно. Если вы не хотите объясниться, то я должен считать вас подлецом.
- Я никогда не слыхал подобных оскорблений, - вскрикнул с бешенством Зыбин, - и вы дорого поплатитесь за ваши слова!
- Вы видите, что я приготовился ко всему, - хладнокровно возразил Василий Васильевич, - вот пара отличных шпаг, два клинка одинакового достоинства; выбирайте скорее. Вы хорошо понимаете, что бывают поступки, которые можно искупить только кровью.
Зыбин быстро схватил одну из шпаг, предложенных Хрущевым.
Поединок начался. Сперва медленно и нерешительно, как бы в фехтовальной зале. Оба молодых человека обладали почти одинаковой силой, но на стороне Зыбина была крепость руки и невозмутимое хладнокровие. Очевидно, сперва он не хотел убить или даже тяжело ранить своего противника, который мог оказаться родственником Хвостовой, но мало-помалу в нем зашевелилась и подавила все соображения ревность.
Со своей стороны Хрущев, которому надоела эта невинная борьба, позабыл все правила и бросился на Зыбина вне себя от гнева, придававшего его оружию какое-то конвульсивное движение. Клинки обеих шпаг скрестились с зловещим звуком.
Зыбин был наготове и ждал сэоего противника; он быстро отразил удар, и Василий Васильевич, не приготовившийся к отступлению, получил в грудь тяжелую рану. Он упал, как пораженный молнией.
Дверь беседки отворилась и Марья Валериановна появилась на пороге, вся бледная и дрожащая.
Уже несколько минут молодая девушка ожидала сигнала свидания, на которое она согласилась по неотступной просьбе Евгения Николаевича и которое устроила ее горничная, задобренная Зыбиным, служившая для них почтальоном любви.
Евгений Николаевич, отбросив шпагу, кинулся ей навстречу. Она заметила пятна крови на его платье и, побледнев еще более, не говоря ни слова, стояла перед ним, как роковое видение; тщетно Зыбин, совершенно растерянный, хотел рассказать ей, как произошло все дело, и провести ее в беседку, чтобы она не видала страданий Хрущева; молодая девушка, чувствуя, что колени ее сгибаются, стояла на пороге с бесстрастным, помутившимся от отчаяния взглядом.
Устроившая свидание горничная первая в паническом страхе убежала из сада и разбудила всех в доме. Послышался шум и говор. Потеряв всякое самообладание при виде смертельно раненного друга детства, думая о горе своей матери, когда она узнает о ее бесчестии и ужасной катастрофе, которой она была причиною, Марья Валерьяновна воскликнула:
- Евгений, я не могу здесь оставаться ни минуты более, уведи меня! Бежим, бежим!..
Она зашаталась и упала без чувств на руки Зыбина.
Несколько часов спустя дорожная коляска, запряженная четверкой отличных лошадей, принадлежавших Евгению Николаевичу Зыбину, мчалась, как вихрь по московскому шоссе.
Сбежавшиеся в сад слуги нашли Василия Васильевича совершенно без чувств, залитого кровью. Бережно перенесен был он в его комнату.
- Вася, Васенька! Умер, убили... - с плачем и рыданиями бросилась к почти бездыханному сыну Агния Павловна.
От волнения она тоже лишилась чувств и была вынесена из комнаты по распоряжению Ольги Николаевны.
Последняя, несмотря на обрушившееся на нее страшное горе, не потеряла присутствия духа, и первою ее мыслью была мысль не о дочери, а о лежавшем перед ней тяжело раненном молодом человеке, пошедшем на смерть, защищая честь этой дочери, честь семьи.
Горничная молодой девушки, объятая ужасом от всего происшедшего, повинилась во всем перед старой барыней и рассказала все в подробности.
Молча, с сухими, горящими глазами, выслушала ее Ольга Николаевна.
- Пошла вон, мерзкая... собирайся ехать в деревню, ты мне не нужна.
Горничная, всхлипывая и причитая, отправилась в девичью, а Хвостова в комнату Василия Васильевича, отдав, впрочем, сперва распоряжение съездить за доктором.
Старичок Карл Карлович Гофман, годовой врач дома Хвостовых, не заставил себя ждать.
Встретившая его в комнате раненного Ольга Николаевна объяснила ему происшествие собственной неосторожностью молодого человека.
Карл Карлович начал осматривать и зондировать рану.
- Wunderlich!.. Мой не понимайт! Это другой делайт!.. - глубокомысленно сказал он, сделав с помощью прибывшего фельдшера перевязку.
Крупная ассигнация перешла из руки Хвостовой в руку эскулапа.
- Да, да... бивайт... бивайт!.. - заторопился он подтвердить возможность ранения от неосторожного обращения со шпагой.
То, чего особенно опасалась Ольга Николаевна Хвостова, свершилось. Чуть ли не ранним утром другого дня вся Москва уже знала о разыгравшейся в саду Хвостовой кровавой драме и о бегстве Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем Зыбиным.
Эта сенсационная новость, от которой московские кумушки пришли в неописанный восторг и передавали ее друг другу, захлебываясь от волнения, все же считалось великим секретом для лиц власть имущих и в качестве такового не служила для них основанием официально вмешаться в это "семейное дело".
Василий Васильевич после сделанной ему перевязки к утру пришел в себя, и Карл Карлович, явившись снова после двенадцати часов, подал надежду на благополучный исход поранения.
- Starke Natur!.. Здоров природ... - заметил Гофман.
К вечеру, впрочем, лихорадочное состояние усилилось и начался бред.
Ольга Николаевна и Агния Павловна, успокоенные Карлом Карловичем, сменяя одна другую, сидели у постели больного. Обе несчастные матери чутко прислушивались к горячечному бреду раненого, и этот бред болезненным эхом отдавался в душе каждой из них.
Обе они поняли ту беззаветную, горячую любовь, которую питал бедный юноша к своей бежавшей с другим кузине, и сила этой любви усугублялась в их глазах силой непроницаемой тайны, в которую облек свое чувство юноша не только для окружающих, но и для самого предмета этой безграничной, почти неземной привязанности, той высшей любви, из-за которой душу свою полагают за друга.
К утру второго дня больному снова стало легче, и к вечеру даже лихорадочное состояние выразилось в менее резкой форме. Карл Карлович оказался правым: молодость брала свое.
Прошло два дня с вечера роковой катастрофы.
Было два часа дня.
Ольга Николаевна только что сменила у постели Василия Васильевича Агнию Павловну и задумчиво сидела в кресле, вперив свои сухие, воспаленные глаза в лицо находившегося в легком забытьи Хрущева.
О чем думала несчастная, осиротевшая мать? Теперь, когда лежавший перед ней человек, чуть не поплатившийся за ее дочь жизнью, был на пути к выздоровлению, мысли старухи Хвостовой, естественно, обратились к "погибшей" дочери.
"Погибшей, совершенно погибшей... - проносилось в ее голове. - Как и чем поправить совершившееся?.. Как вернуть беглянку?.. Официальным путем, еще более раздуть скандал, и так, как снежный ком, растущий по Москве... Невозможно".
Таковы, в общих чертах, были ее думы.
В комнату больного на цыпочках вошел лакей.
- Ваше превосходительство... ваше превосходительство... - почтительным шепотом вывел он из задумчивости Ольгу Николаевну.
- Что надо? - подняла она голову.
- Там приехали.
- Кто?
- Господин Зыбин.
Хвостова вскочила с кресла... и зашаталась. Ухватившись за спинку кресла, чтобы не упасть, она несколько мгновений смотрела на доложившего ей эту роковую фамилию лакея помутившимися, почти безумными глазами.
- Зыбин... Зыбин... - машинально повторяла она.
- Так точно... ваше превосходительство.
Смущение Ольги Николаевны от неожиданности доклада продолжалось, впрочем, повторяем, несколько минут.
- Где он? - спросила она, оправившись от охватившего ее волнения уже почти ровным голосом.
- В угольной, ваше превосходительство...
- Хорошо... я иду.
Лакей беззвучно удалился.
Хвостова несколько раз прошлась взад и вперед по устланной ковром комнате Хрущева, медленно вышла и пошла по направлению к угольной, где ожидал ее похититель ее дочери и почти убийца ее племянника.
Евгений Николаевич переживал тоже нелегкие минуты. Те десять-пятнадцать минут, которые ему пришлось ожидать хозяйку дома, показались ему целою вечностью.
Надо заметить, что решаясь на этот визит к Хвостовой, на это роковое свидание с глазу на глаз с оскорбленной им матерью, Зыбин был вынужден обстоятельствами.
Широкая жизнь, как в Вильне, так и в Москве, бессонные ночи, проводимые за картами и кутежами, окончательно расстроили его финансы, так как добытые им кровавым преступлением капиталы человека, имя которого он воровским образом присвоил себе, были далеко не велики и к моменту нашего рассказа давно прожиты. Недвижимая же собственность в виде московского дома и маленькое именьице в Новгородской губернии были обременены закладными. Кредиторы за последнее время злобно осаждали Евгения Николаевича, и последний с часу на час, поддерживаемый лишь кредитом добродушной Москвы, ожидал кризиса, после которого он мог очутиться буквально нищим.
Марья Валерьяновна была лакомым куском для "прогоревшего негодяя", но только в смысле обладательницы богатого приданого, а между тем, это приданое зависело, согласно воли покойного Хвостова, от согласия матери на ее брак.
За этим согласием он и явился к Ольге Николаевне. Без этого приданого похищенная им безумно любящая его девушка не представляла для него - ничего. Чувство любви слишком высоко для низких людей.
Понятно, таким образом, то чувство нетерпеливого ожидания, которое переживал Зыбин, ожидая Хвостову.
Наконец, портьера медленно поднялась, и в комнату вошла, видимо, невольно задерживая шаги, Ольга Николаевна.
С минуту произошла между встретившимися тяжелая пауза.
Сухой, горящий взгляд старухи Хвостовой встретился с нахальным, но, видимо, деланным взглядом Зыбина.
- Прошу садиться... - медленно, стальным голосом произнесла, наконец, Ольга Николаевна и тем нарушила гнетущее молчание.
Евгений Николаевич с деланной развязностью подошел к креслу и опустился в него.
Хвостова села в противоположное.
Как бы боясь, чтобы снова не наступило роковое молчание, Зыбин быстро заговорил:
- Вы, вероятно, не ожидали моего визита, ваше превосходительство... хотя если бы вы знали меня ближе, то, конечно, поняли бы, что я, как порядочный человек, не мог бы поступить иначе, как поступаю теперь...
Он на секунду прервал эту, видимо, заученную речь и пытливым взглядом окинул сидевшую против него Ольгу Николаевну. Лицо последней было как бы отлито из бронзы. Евгений Николаевич потерялся и еще более заспешил.
&nbs