не пожелаешь злому лиходею! С ним, вероятно, произошло что-нибудь ужасное. Вы не знаете, что именно?
Наталья Федоровна смутилась.
- Нет, положительно не знаю.
- Он получил неприятное известие из дому... - выручил ее Антон Антонович.
- А-а-а... - протянул доктор и сел писать рецепты.
Крупная ассигнация, перешедшая незаметно в его руку из руки фон Зеемана, видимо, совершенно удовлетворила любопытство эскулапа.
- Придется поездить к вам недельку-другую, возни много будет... - заметил он, прощаясь.
- Пожалуйста! Я хотел только что просить вас об этом... - сказал Антон Антонович. - Он опасен?
- Н-да... - прогнусил внушительно доктор... - Главное - тщательный уход.
- Уход будет... - заметила Наталья Федоровна таким решительным тоном, что фон Зееман вопросительно посмотрел на нее.
Доктор уехал.
- Я буду сама ухаживать за ним, - заявила Наталья Федоровна Лидочке и Антону Антоновичу.
- Зачем же сами? - возразил последний. - Пусть дежурит около него поочередно одна из горничных.
- Нет, нет, разве можно положиться на них. Я вам сказала, что я буду сама, и мое решение непоколебимо.
- В таком случае, я буду чередоваться с вами... - заметила Лидочка.
Антон Антонович бросил на жену взгляд, полный восторженной любви.
- Это доброе дело! - согласилась Наталья Федоровна и, взяв за талию Лидочку, привлекла ее к себе и крепко поцеловала.
Больной слабо застонал и начал делать движения пересохшими от жара губами.
- Ему хочется пить, - заметила Наталья Федоровна, - распорядись, Лидочка, чтобы приготовили лимонаду.
Лидочка быстро вышла.
- Надо узнать стороной, насколько он скомпрометирован, поехать к нему на квартиру, привезти белье, платье и разузнать, давно ли он отлучился из дому... - обратилась Наталья Федоровна к фон Зееману.
- Да, да, непременно, я постараюсь исполнить это завтра же... Бедный, если он и выздоровеет, то не на радость, ему предстоит хотя справедливое, но все же тяжелое наказание. Уж лучше пусть умрет!
- Что вы говорите! Пусть живет. Он молод, он может сторицею искупить свое безумное заблуждение верноподданной службой царю и отечеству... - горячо возразила Наталья Федоровна.
- Но кто решится ходатайствовать за него. Он из тех, злодейство которых так гнусно, что для них казнь - милость.
- Он еще совсем мальчик, а просить за него буду я.
- Вы?!
- Да... я! Сегодня первый раз в жизни я благословляю небо, что я... графиня Аракчеева!
Доктор не ошибся. Около двух недель Василий Васильевич Хрущев находился между жизнью и смертью.
Графиня Наталья Федоровна Аракчеева, верная своему слову, почти день и ночь не отходила от постели больного. Она даже неохотно позволяла себе сменять изредка Лидию Николаевну, тем более, что на здоровье последней обязанности сестры милосердия оказывали пагубное действие. Бессознательный бред больного, горячечные пароксизмы, в связи с продолжавшимся беспокойством, что в их доме нашел себе приют один из "них", как она в третьем лице называла заговорщиков, и боязнь, чтобы это не отразилось на личности боготворимого ею мужа, сделали то, что нервы молодой женщины окончательно расшатались.
Наталья Федоровна, между тем, как бы совершенно забыла, кто лежит перед ней, она видела в Хрущеве только беспомощного, опасного больного человека - брата, если не спасти жизнь которого, то хотя облегчить страдания было обязанностью каждого христианина.
Прислушиваясь ежедневно и еженощно к отрывочному, бессвязному, казалось, бреду горячечного, Наталья Федоровна чутким сердцем почти поняла всю предшествующую поступлению в заговорщики жизненную драму молодого человека.
Ей было ясно, что он бросился в море безумных политических треволнений вследствие безнадежной любви, вследствие безвозвратной потери им любимой девушки, стереть образ которой из своего любвеобильного сердца он не мог, даже переживая страшные минуты сознания своего гнусного преступления.
Все это душою поняла Наталья Федоровна, и Василий Васильевич Хрущев стал ей родным по сердцу, по страданиям... Разве этот кабинет - бывший кабинет ее отца - не был свидетелем потери и ее любимого человека, потери, когда она сама пожертвовала им, любящим, во имя долга дружбы, во имя желания принести пользу человечеству? Это казалось Наталье Федоровне легче, нежели быть отвергнутым любимым существом, не чувствовать взаимности любви, а напротив, видеть, что это существо любит другое лицо, с ним ищет то житейское счастье, которым бы так хотелось окружить его. Эти страдания невыносимы - это понимала Наталья Федоровна, хотя никогда в жизни не испытала их.
С нескрываемым беспокойством следила она за ходом болезни, и сам доктор приписывал нормальность этого хода тщательным и непрерывным попечениям самоотверженной и идеальной сестры милосердия, как он не раз называл Наталью Федоровну.
Василий Васильевич, наконец, пришел в себя.
Удивленным, но совершенно сознательным взглядом обвел он незнакомую ему комнату, и этот взгляд встретился с полным неземной доброты и участия взглядом Натальи Федоровны.
- Где я? - прошептал больной.
- У друзей! - отвечала графиня.
- Как я попал сюда; когда? - заволновался Василий Васильевич.
- Успокойтесь, вам вредно волнение, я расскажу вам, что знаю... - поспешила перебить больного Наталья Федоровна и в коротких словах рассказала ему, как его бесчувственного нашли у ворот их дома и как уже около трех недель он находится под кровлею дома Антона Антоновича фон Зеемана.
Узнав, что он находится в доме своего начальника, в доме фон Зеемана, Хрущев весь вспыхнул.
Это была краска стыда от воспоминания о том, что несколько месяцев тому назад он отшатнулся от того же фон Зеемана, называл его отсталым обскурантом и вместе со своими недостойными товарищами глумился над ним, над его трусостью, эгоизмом, нерешительностью принести в жертву свои личные интересы пресловутому общему делу.
А этот эгоист, между тем, спас его от смерти, приютил у себя в доме, не выдал как гнусного преступника, каким он, Хрущев, сознавал самого себя.
Антон Антонович успел стороной узнать о положении дела нашедшего в его доме себе приют заговорщика. Хрущев оказался, хотя и не особенно скомпрометированным, ни показаниями остальных обвиняемых, ни найденными и арестованными бумагами и перепиской заговорщиков, но участие его в заговоре не было тайной; не было тайной и то, что он, переодетый, был 14 декабря на Сенатской площади, но проявил ли он чем-нибудь еще большим свою преступную деятельность - об этом не знали. Его считали убитым, или пропавшим без вести и не особенно беспокоились его розысками, хотя квартиру его опечатали, так что добыть какие-либо вещи из нее было затруднительно без разрешения властей.
Антону Антоновичу ничего не оставалось делать, как обратиться к этим властям и рассказать, каким образом судьба столкнула его с Хрущевым, который лежит опасно больной в его доме.
Власти нашли возможным оставить его до выздоровления на поруках у фон Зеемана и разрешили взять белье и платье из его квартиры, что Антон Антонович и исполнил.
Таким образом, отбытие наказания и самый арест Василия Васильевича были отсрочены на неопределенное время, но в случае его выздоровления на Антоне Антоновиче лежала тяжелая обязанность представить его куда следует.
Фон Зееман, конечно, сообщил все подробности своих визитов и хлопот за Хрущева своим домашним и друзьям, и все единогласно одобрили его действия и питали лишь надежду, что наказание молодому человеку будет назначено сравнительно с другими его сообщники более легкое.
Избавить его от этого наказания никому и не приходило в голову - его преступление было из таких, которые вопиют о наказании.
Одна Наталья Федоровна не соглашалась со своими друзьями, что было большою редкостью, и находила, что несчастный достаточно наказан. Она не умом, а скорее сердцем поняла те нечеловеческие страдания раскаяния, которые вынес Хрущев и которые привели его к жестокой нервной горячке.
Это было еще до дня счастливого перелома в болезни молодого человека.
С того дня, когда он очнулся и сказал несколько слов, выздоровление его пошло быстрее; через несколько дней он уже мог разговаривать, хотя и не долго, так как его это утомляло.
Наталья Федоровна с присущим ей умением и нежным тактом занимала его рассказами, не касаясь больных струн его сердца.
Больной всеми силами своей души привязался к своей спасительнице и с каким-то восторженно-молитвенным выражением глядел на ее все еще прекрасное, хотя уже сильно поблекшее лицо, сохранившее выражение почти девической непорочности и дышавшее неизмеримой добротой и тою высшей любовью к людям, которая озаряет лица каким-то почти неземным светом. Взгляд ее "святых" глаз проникал в его душу.
Эта душа невольно раскрылась и Василий Васильевич в течение нескольких дней исповедывался перед графиней Аракчеевой во всех совершенных ими преступлениях.
Слезы искреннего раскаяния то и дело крупными каплями лились из его глаз, но это не волновало его. От этих слез ему, казалось, делалось легче.
С мельчайшими подробностями рассказал он ей свою жизнь в Москве, свою любовь к Марье Валерьяновне Хвостовой, брат которой служил в военных поселениях графа Аракчеева и пропал без вести, дуэль с Зыбиным, бегство Хвостовой из родительского дома, свой приезд в Петербург и, наконец, роковое сознание участия в братоубийственном деле, охватившее его на Сенатской площади, его бегство и жизнь в полуразрушенной барке.
- Но каким образом вы попали к нашим воротам? - спросила взволнованная рассказом Наталья Федоровна. - Это перст Божий!
- Я и сам это думаю... Но зачем было меня спасать от смерти, я все равно погиб! - заметил он, после некоторой паузы, дрогнувшим голосом.
- Зачем погибать... Если Бог спас вас, то затем, конечно, чтобы вы искупили тяжкий грех свой перед Ним и Его помазанником.
- О, если бы мне дали эту возможность! - восторженно воскликнул Хрущев. - До последней капли крови я был бы весь всецело предан лишь моему государю и Отечеству.
- Как знать! Государь милостив и, главное, человек редкой, высокой души! - заметила Наталья Федоровна.
- Грех, в котором человек искренно раскается, не грех, отнимающий всякую надежду на спасение... - серьезно сказала графиня. - Вспомните слова писания: "Не праведных пришел я спасти, а грешных..."
Василий Васильевич недоверчиво покачал головой.
- А как звали этого Хвостова, который служил у моего мужа? - с видимым желанием переменить разговор, спросила Наталья Федоровна, заметив, что больной впал в зловещую задумчивость.
- Петр Валерьянович!
- За что же его постигла такая печальная участь?
Хрущев передал графине те сведения, которые Ольга Николаевна Хвостова получила в Новгороде и Грузине, во время своих безуспешных поисков канувшего, как ключ ко дну, сына.
- А-а-а!.. - протянула Наталья Федоровна.
В кабинет вошли Лидочка и Николай Павлович Зарудин. Разговор сделался общим.
Время шло.
Василий Васильевич Хрущев хотя медленно, но все-таки с каждым днем значительно поправлялся.
День, в который ему надобно будет явиться перед следственной комиссией, уже кончавшей дело об остальных преступниках, приближался.
Антон Антонович фон Зееман, когда Хрущев уже почти окончательно окреп и даже стал ходить по кабинету, с полною откровенностью рассказал ему о своих хлопотах и о возложенной на него печальной обязанности представить его по выздоровлении по начальству.
Василий Васильевич принял это известие совершенно спокойно, горячо благодарил Антона Антоновича за участие и рассыпался в извинениях за причиненное беспокойство.
- Меня давит мое преступление, я и без того сам бы явился, чтобы понести наказание; мне кажется, что мне будет легче, хотя бы я был приговорен к смерти.
- Нет, этого не будет... Государь чрезвычайно милостив к осужденным... - стал было утешать Хрущева фон Зееман.
Тот, казалось, не расслышал его.
- Хотя бы даже и был приговорен к смерти! - задумчиво повторил он, как бы взвешивая каждое слово.
Прошло уже около двух месяцев. Василий Васильевич окончательно оправился и уже выходил в другие комнаты.
Однажды к утреннему чаю Наталья Федоровна вышла одетая в дорожное платье, села к столу и начала наскоро пить чай, приказав своей горничной приготовить ей шляпку и перчатки.
- Лошади поданы? - спросила она, когда та принесла требуемое.
- Куда вы едете так рано? - спросил Антон Антонович.
- К мужу... к графу Аракчееву.
Фон Зееман, Лидочка и Хрущев были поражены этим ответом. Графиня, не дожидаясь и как бы избегая их расспросов, вышла из-за стола, оделась и уехала.
Граф Алексей Андреевич Аракчеев с конца ноября 1825 года, то есть с того времени, когда в Петербурге было получено известие о смерти императора Александра Павловича, находился почти безвыездно в Петербурге.
Это знал весь Петербург, и даже в придворных сферах подсмеивались, как быстро излечился он от тяжелого горя - потери своей любовницы, чуть узнав о смерти своего благодетеля-государя и почувствовал, что его власти приходит конец.
Немногие знали о своеобразном утешении его Клейнмихелем, сильно подействовавшем на "железного идеалиста", каким по натуре своей был, несомненно, граф Алексей Андреевич, и о ночной процессии ко гробу Минкиной.
Смешки, впрочем, оставались смешками, а во внутреннее "я" графа Аракчеева никто проникнуть не хотел; да если бы у кого и явилось подобное желание, то он едва ли сумел бы - Алексей Андреевич был загадкой даже для близких к нему людей, чем объясняются многие, почти легендарные рассказы о нем современников.
Его почти постоянное присутствие в Петербурге, его почти затворническая жизнь в доме на Литейной улице, совпавшая с временем, следовавшим за неожиданною катастрофою в Таганроге, далеко, вопреки злорадствующим намекам, не объяснялись страхом со стороны графа Аракчеева потери власти.
Такого страха, прежде всего, он не мог ощущать, так как хорошо сам знал себе цену как государственного деятеля, знал расположение к себе обоих великих князей Константина и Николая Павловичей - наследников русского престола, опустевшего за смертью Благословенного, и следовательно за положение свое у кормила власти не мог опасаться ни минуты.
Печальное происшествие 14 декабря, которое он своим зорким взглядом провидел в течение десятка лет и старался предупредить, уничтожив в корне "военное вольнодумство", как он называл укоренявшиеся в среду русского войска "идеи запада", но находя постоянный отпор в своем государе-друге, ученике Лагарпа, сделало то, что люди, резко осуждавшие систему строгостей "графа-солдата", прозрели и открыто перешли на его сторону. Звезда его, таким образом, перед своим, как мы знаем, случайным закатом, блестела еще ярче.
Наконец, настроение Алексея Андреевича после грузинской катастрофы и пережитых треволнений было далеко не из таких, чтобы он даже мог думать о власти. Последняя тяготила его, и он совершенно искренно не раз говорил своим приближенным, что его многосложные обязанности ему уже не по силам, что ему надо отдохнуть, удалиться от дел, и только любовь к своей родине не позволяет ему сделать этого.
- Цесаревич, великий князь Константин Павлович, мягок и добр по натуре, вспыльчив, но быстро отходчив, - говорил граф Аракчеев, - он сам всегда сознавался, что не создан для верховной власти, для тяжелой и ответственной службы русского государя, и это главная причина его отречения. Покойный мой благодетель сознавался не раз в том же самом, а потому и дорожил мною, моими советами, он знал хорошо цесаревича, и его заветною мечтою было передать престол Николаю Павловичу. "Вот сильный ум и мощная рука!" - говаривал он мне про него. Брат Николай, как и ты, воплощенная служба. Таков должен быть русский царь!
К великому князю Николаю Павловичу граф Алексей Андреевич относился с восторженным благоговением. Он казался ему идеалом русского самодержца. Хладнокровный, настойчивый, прямой в своих действиях, неуклонный в достижении своей цели - все эти качества великого князя приводили в восторг Алексея Андреевича.
"Жизнь есть служба! - любил повторять граф. - Великий князь Николай Павлович, - добавлял он по обыкновению, - совершенно разделяет мое мнение. Еще в молодости, после войны двенадцатого года, раз во время царскосельских маневров он сказал мне замечательные слова, которых я не забуду пока жив. Я записал их слово в слово и выучил наизусть, как катехизис".
В то время, когда войска шли в атаку мимо государя, а я стоял рядом с его высочеством, он вдруг обратился ко мне: "Знаешь ли, Алексей Андреевич, я говорю это тебе, так как знаю, что ты совершенно поймешь меня. Здесь, между солдатами, посреди этой деятельности, я чувствую себя совершенно счастливым. Здесь порядок строгий, решительная законность, нет умничания и противоречия, здесь все одно с другим сходится в совершенном согласии. Никто не отдает приказаний, пока сам не выучится повиноваться; никто без прав друг перед другом не возвышается, все подчинено определенной цели, все имеет значение, и тот самый человек, что сегодня делал государю по команде на караул, завтра идет на смерть за него. Здесь не помогает нелепое притворство, потому что всякий должен рано, или поздно показать, чего он стоит, ввиду опасности и смерти. Оттого-то мне так хорошо между этими людьми, и оттого у меня военное звание всегда будет в почете. В нем повсюду служба, и самый главный командир тоже несет службу. Всю жизнь человеческую я считаю ничем иным, как службою: всякий человек служит. Многие, правда, служат страстям своим, а солдат менее всего может служить страстям своим, даже наклонностям своим. Отчего на всех языках есть слово богослужение? Это не случайное явление, тут есть глубокий смысл. Человек должен весь, как есть, нести службу Богу, без лицемерия, без всяких условий. Если бы на свете каждый нес только ту службу, какая выпала ему на долю, всюду были бы тишина и порядок; и когда бы от меня зависело, подлинно, не было бы на свете никакого беспорядка, ни даже нетерпения. Посмотри, вон идет на смену караул: до обеда уже немного осталось, но еще не пришел час, и они идут не евши, и останутся на часах не евши, пока их не сменят. И ведь никто не жалуется. Служба! Так и я стану нести свою службу до самой своей смерти и не перестану заботиться о храбром солдате".
Слезы неподдельного восторга всегда катились из глаз графа Аракчеева, когда он повторял эти слова великого князя. Со вступлением его на престол, Алексей Андреевич видел возможность для себя удалиться от дел - судьба горячо любимого им отечества была, по его мнению, в надежных руках.
Но государь Николай Павлович, как мы знаем, ценил заслуги помощника своего покойного венценосного брата и далеко не имел желания отпустить его на отдых.
Таким образом, слухи о боязни графа за власть были более чем преувеличены.
Он не возвращался надолго в Грузино даже после того, когда после 14 декабря спокойствие столицы было восстановлено и все вошло в свою обычную колею совершенно по другим причинам.
Не государственные работы удерживали его в Петербурге, а кропотливая и тяжелая работа над самим собою, над анализом собственного "я", которое было совершенно забыто графом в течение десятков лет в шумном водовороте службы государству.
Граф Аракчеев в тиши своего угрюмого, пустынного дома и не менее угрюмого и пустынного кабинета судил самого себя.
Суд этот был, как и его суд других, строгий, неумолимый!
Алексей Андреевич весь ушел в воспоминания прошлого, в воспоминания своей частной жизни, своих отношений к близким к нему людям.
На первом плане этих воспоминаний, конечно, стояла покойная Настасья Федоровна Минкина.
Эта женщина, посвятившая ему более половины своей жизни, более четверти века бывшая около него в роли преданной собаки! Чем он платил ей за эту преданность! Он давал ей кров, поил, кормил, дарил ее, ласкал... но достаточно ли этого?
Над этим вопросом граф первый раз в жизни серьезно задумался.
"Я ласкал ее, - продолжал рассуждать сам с собой граф, - но только тогда, когда у меня было свободное время, было желание, разве я мог разделять страсть этой огненной по натуре женщины, не естественно ли, что она изменяла мне?"
Алексей Андреевич решил этот вопрос утвердительно.
"Она обманула меня своей беременностью, она, наконец, совершила целый ряд преступлений, - граф вспомнил подробный и искренний рассказ Семидалова, - но какая была цель этого обмана, этих преступлений?"
Он сам и отвечал на этот второй вопрос.
"Цель, несомненно, привязать меня сильнее к себе, скрыть от меня свои грехи, в которых большею частью виновата была ее природа, пылкая, страстная, дикая..."
Так решил граф Аракчеев и начал припоминать все мелкие заботы, которыми окружала его эта женщина, угадывавшая его желания по взгляду, по мановению его руки... Даже устранение с его пути Бахметьевой, устранение, несомненно, преступное, но явившееся единственным исходом, чтобы избегнуть громкого скандала, в его глазах явилось почти доблестным поступком Минкиной... Из любви к нему она не останавливалась перед преступлениями!..
Перед духовным взором Алексея Андреевича восстал образ убитой и изувеченной Настасьи Федоровны. Разве не из-за того, что она строго исполняла его волю и блюла образцовый порядок в Грузине, она стала жертвою разнузданности холопов?
Эта мысль окончательно примирила графа с памятью покойной - он во всем обвинял одного себя и с дрожью невыразимого отвращения припоминал ночную сцену надругания над единственным преданным ему существом - надругания, которого он был инициатором под первым впечатлением открытия, сделанного Клейнмихелем.
В тот день, когда граф пришел к такому выводу, он тотчас же сделал распоряжение возвратить в барский дом Таню, считавшуюся племянницей покойной Минкиной, сосланную им же сгоряча на скотный двор. Девочке шел в то время четырнадцатый год. В том же письме Алексей Андреевич приказал взять из кладовой и повесить портрет Настасьи Федоровны на прежнее место.
Покончив с вопросом об отношениях своих с Минкиной, граф мысленно перенесся ко времени своей женитьбы и кратковременной жизни с женой.
Алексей Андреевич припомнил свою встречу с Натальей Федоровной Хомутовой в павильоне Ritter-Spiel'я на Крестовском острове, припомнил ее миловидное, дышавшее невинностью личико, ее почти детскую, хрупкую фигурку.
- Связался черт с младенцем! - со злобой прошептал он уже вслух.
За что, на самом деле, погубил он жизнь молодой женщины? Из-за своего каприза, чем единственно можно было объяснить этот брак. Он, один он, виноват в том, что женился на ней, и в том, что она покинула его. За истекшие почти двадцать лет Алексей Андреевич имел случай совершенно убедиться, что и живя с ним совместно, и во время долгой разлуки, графиня Аракчеева ничем и никогда не запятнала его чести, его имени. С омерзением вспомнил граф ту гнустную сплетню о Зарудине и его жене, пущенную его врагами и не подтвердившуюся ничем, и с еще большим чувством гадливости припомнилась ему сцена в Грузине, когда Бахметьева своим сорочьим языком - Алексей Андреевич и мысленно назвал его "сорочьим" - рассказала невиннейший девический роман Натальи Федоровны и, воспользовавшись появившимся у него, мнительного и раздраженного, подозрением, в ту же ночь отдалась ему.
При воспоминании об этой безнравственной девушке из хорошего дворянского рода, граф Аракчеев даже вздрогнул. Так гадко сделалось у него на душе.
Он, конечно, и не подозревал, что несчастная Екатерина Петровна была слепым орудием стоявшего за ее спиною негодяя, поработившего ее волю.
Он судил по фактам, а факты были против Бахметьевой.
И перед женой, этой второй, вызванной им в памяти, его обвинительницей, Алексей Андреевич оказался более чем неправым.
Этот-то продолжавшийся несколько месяцев процесс самоосуждения удерживал графа в Петербурге, в его доме, где он никого не принимал и откуда выезжал лишь по экстренным надобностям службы.
В то утро, когда графиня Наталья Федоровна Аракчеева решилась сделать с ей одной известными целями, о которых Антон Антонович и Лидочка только догадывались, визит своему мужу, после восемнадцатилетней разлуки, в период которой у них не было даже мимолетной встречи, граф Алексей Андреевич находился в особенно сильном покаянном настроении.
Перед его духовным взором то и дело восставали не только те люди, которые были к нему близки, но даже и те, с которыми ему приходилось входить в те или другие продолжительные отношения. К числу последних припомнился графу и Петр Валерьянович Хвостов.
Он совершенно забыл о нем, иначе бы он давно уже облегчил его участь... Устранить его для пользы дела, дела великого - таковым считал граф Аракчеев созданные им военные поселения - было необходимо, но наказание через меру не было в правилах Алексея Андреевича.
Он быстро начал писать что-то на лежавшем перед ним листке для памяти.
Дверь кабинета бесшумно отворилась, и на пороге ее появился знакомый нам Петр Федорович Семидалов, бывший тогда дворецким петербургского дома графа.
Мягкою походкою он сделал несколько шагов и молча остановился в почтительном расстоянии от письменного стола, у которого сидел Алексей Андреевич.
Последний поднял голову и вопросительно-строгим взглядом оглядел вошедшего.
- Что надо?
- Ее сиятельство графиня Наталья Федоровна Аракчеева желают видеться с вашим сиятельством!
- Что...о...о! - вскочил граф со стула, но тотчас бессильно упал на него и задумался.
Громовый удар из ясного неба не поразил был его более, чем этот доклад.
Петр Федорович в почтительном молчании стоял в своей прежней позе, не нарушая, казалось, даже дыханием задумчивости своего господина.
- Где же... она? - упавшим слабым голосом спросил граф, после нескольких минут молчания.
Он тряхнул головой, как бы отгоняя мрачные, навязчивые мысли.
- Ее сиятельство изволят дожидаться в приемной, - бесстрастно ответил Семидалов, ни одним мускулом своего лица не обнаружив, что он заметил и удивился далеко необычному волнению графа и еще более необычайной его слабости.
- Проси!
Петр Федорович так же беззвучно удалился, как вошел.
Алексей Андреевич по уходе Семидалова быстро встал из-за письменного стола, торопливо пододвинул к нему стул и нервною походкою стал ходить по кабинету.
"Зачем?.. После стольких лет... И именно теперь... Что ей надо?.. Ведь мы чужие... Зачем я принял ее?.." - мелькали в голове графа отрывочные мысли.
"Не надо принимать..." - мысленно решил он и уже дернул за сонетку, но оказалось было поздно.
Дверь отворилась и на ее пороге появилась графиня Наталья Федоровна.
Последняя пережила тоже далеко не легкие чувства по дороге к дому на Литейную и в те несколько минут, которые она провела в приемной своего мужа, дожидаясь результата доклада о ней графу.
Двадцатилетнего периода времени как бы не существовало: ее менее чем двухлетняя совместная жизнь с графом, казалось ей, окончилась только вчера. Так живо это далекое пережитое и выстраданное ею представилось ей перед моментом свидания с человеком, именем которого, окруженным частью удивлением и уважением, а частью злобною насмешкою и даже проклятиями, была полна вся Россия и который по закону считался ей мужем.
Она не видала его без малого восемнадцать лет.
"Восемнадцать лет - это целая жизнь! - проносилось в ее уме. - Да, несомненно, для нее это более, чем жизнь, это медленная смерть... Ее жизнь..." - Наталья Федоровна горько улыбнулась. Эта жизнь окончилась в тот день, когда она в кабинете своего покойного отца дала слово графу Алексею Андреевичу Аракчееву быть его женой, момент, который ей пришел на память, когда она поняла внутренний смысл бессвязного бреда больного Хрущева.
Проезжая по Исаакиевскому мосту, ей вспомнилась последняя семейная сцена с мужем в карете - та последняя капля, которая переполнила чашу ее человеческого долготерпения.
Воспоминания о первой встрече с Минкиной, образ коварной Кати Бахметьевой - живо восстали перед графиней, когда она подъехала к дому на Литейной и вошла в подъезд, охраняемый почетным караулом.
Этот мрачный дом, под кровом которого она провела не менее мрачный год своей жизни, когда она вошла в него, показался ей каким-то темным, тесным гробом.
Он давил ее, парализовал ее волю и за минуту твердая в своей решимости говорить с графом Алексеем Андреевичем и добиться от него исполнения ее желания, добиться в первый раз в жизни, она, оставшись одна в полутемной от пасмурного раннего петербургского утра, огромной приемной, вдруг струсила и даже была недалека от позорного бегства, и лишь силою, казалось ей, исполнения христианского долга, слабая, трепещущая осталась и как-то не сразу поняла слова возвратившегося в приемную после доклада Семидалова, лаконично сказавшего ей:
- Его сиятельство вас просит!
Медленно, боязливо последовала она за Петром Федоровичем.
Он распахнул перед ней дверь кабинета.
Собрав все свои силы, Наталья Федоровна перешагнула порог этой роковой комнаты, в которой в продолжение стольких лет решалась бесповоротно участь стольких людей.
Жена очутилась лицом к лицу со своим мужем.
Граф Алексей Андреевич стоял у письменного стола, опершись на него обеими руками, в видимо деланной официальной позе.
Графиня Наталья Федоровна остановилась у порога и, чтобы не упасть, прислонилась на минуту к косяку двери.
Петр Федорович плотно затворил эту дверь, отрезав таким образом для графини отступление, о котором, к слову сказать, у нее снова мелькнула мысль.
Муж и жена несколько секунд, которые для них обоих показались вечностью, глядели друг на друга. Граф первый заметил более чем смущение Натальи Федоровны и подошел к ней.
- Чем могу служить? - необычным для него мягким тоном произнес Алексей Андреевич.
В этом тоне звучала почти нежность.
Наталья Федоровна бросила на него благодарный взгляд и почти твердой походкой приблизилась к стулу около письменного стола и села.
Граф тоже сел на свое обычное место.
- Вас, граф, вероятно, немало удивило мое неожиданное посещение после стольких лет разлуки? - начала Наталья Федоровна после некоторого молчания под вопросительным, но далеко не суровым взглядом Алексея Андреевича. - Я надеялась, что именно эта разлука сделала то, что я могу спокойно явиться перед вами в роли просительницы и моя просьба будет вами исполнена, хотя бы в воспоминание тех немногих дней - они несомненно были - когда вы любили меня... То обстоятельство, что мы с вами не встречались восемнадцать лет, вы не могли, в силу вашей справедливости, приписать тому, что я умышленно избегала вас, скрывалась от вас, как женщина с нечистою совестью, нет, видит Бог, что как двадцать лет тому назад, когда мы приехали в этот день из церкви мужем и женой, так и теперь, я могу прямо смотреть вам в глаза - на совести и на репутации графини Аракчеевой не лежит ни одной темной полоски...
- Я не сомневаюсь в этом, к чему эти разговоры... - перебил почти шепотом граф. - Говорите, что вам угодно, я исполню все, что только в силах... что могу...
Алексей Андреевич сидел с опущенным взглядом. Тени внутреннего страдания бежали по его лицу.
Это состояние мужа не ускользнуло от графини. Ей стало жалко его, она поняла то внутреннее чувство, которое царило в эту минуту в ее сердце. Ей страстно захотелось чем-нибудь утешить его.
- Прежде, нежели я перейду к той просьбе, которая заставила меня решиться потревожить вас, я не могу, граф, не сказать несколько слов о том внутреннем переломе, который произошел в моем внутреннем "я" за эти долгие годы. Вы вправе, вспоминая прошлое, считать меня не только покинувшей вас женою, но и человеком, передавшимся партии ваших врагов... В этом-то заблуждении мне и не хочется вас оставить... Не подумайте, что я говорю это, чтобы склонить вас к исполнению моей просьбы, с этой стороны вы хорошо меня знаете, лесть не в моем характере... То, что я скажу вам сейчас, я скажу не как ваша жена, не как просительница, а как русская женщина, любящая свое Отечество, и мое мнение разделяется всеми истинно русскими людьми... Существует русская пословица: "Гром не грянет, мужик не перекрестится", - эта пословица всецело подходит к более благоразумной части ваших врагов... События последнего времени показали, что ваша прошлая деятельность, в связи с настоящею рыцарскою доблестью нашего государя, сделали то, что дуновение вихря политических страстей было остановлено в самом начале преданной армией, вы подготовили - государь довершил спасение спокойствия Империи... Это сознали многие, а вместе с ними и я...
Граф болезненно улыбнулся и низко опустил голову.
- Простите, что я задерживаю вас, но я должна была сказать вам это, я хотела сказать, я ношу ваше имя, и мне приятно заявить вам, что с недавнего времени я стала гордиться этим именем, как русская, верноподданная моего царя. Теперь перехожу к просьбе... не к одной даже, а к двум...
- Я слушаю... повторяю... что в силах... что могу... - вставил Алексей Андреевич, подняв голову.
- Вы все можете... Государь ценит вас и знает, что вы не будете ходатайствовать без серьезной уважительной причины, он выслушает, а этого довольно - я убеждена, что моя просьба будет исполнена...
Наталья Федоровна перевела дух. Она спешила и волновалась.
Ей, видимо, стоило большого труда снова перейти на спокойный тон.
- Другая же просьба зависит всецело от вас...
Граф молчал.
Наталья Федоровна подробно рассказала ему всю историю Василия Васильевича Хрущева, причину его перехода в Петербург, увлечение политическим заговором, раскаяние, жизнь в барке и, наконец, болезнь...
С каким-то почти вдохновенным красноречием она описала нравственные и физические страдания молодого, сошедшего с прямого пути безумца.
- Выхлопочите ему помилование у государя, пошлите его на Кавказ, или переведите к себе в военные поселения... Он достаточно наказан и горит искренним желанием искупить свою тяжелую вину перед царем и отечеством... Председательствуя за него, вы не покривите душою и сделаете доброе, христианское дело...
Она остановилась.
Алексей Андреевич по-прежнему молчал, но по его лицу графиня заметила, что она произвела впечатление.
- Другая просьба касается двоюродного брата Хрущева, Петра Валерьяновича Хвостова...
- Хвостова... знаю, знаю... сегодня будет сделано распоряжение об увольнении его в отставку с чином полковника, мундиром и пенсией... - торопливо прервал ее граф. - О Хрущеве я похлопочу... сделаю все, что в силах... но не решаюсь обещать... воля государя...
Алексей Андреевич встал, как бы давая знать, что аудиенция кончена.
- Благодарю вас... - с чувством сказала графиня, тоже поднявшись со стула и невольным движением протянула ему руку.
Алексей Андреевич почтительно поцеловал эту руку и также почтительно проводил до двери свою жену-просительницу.
Сильное и глубокое впечатление оставило у графа Алексея Андреевича свидание с женой.
Впервые он воочию убедился в нравственной силе и даже политическом смысле русской женщины и преклонился перед этим дивным образом, воплотившимся, казалось, всецело в графине Наталье Федоровне.
Тронул графа и рассказ ее о молодом Хрущеве, в безыскусственности изложения получивший еще большую силу.
Исполнение просьбы жены - граф внутренне решил это - его священная обязанность, тем более, что просьба в глазах графа была более чем основательна, - разумная милость не уничтожила благодетельных последствий разумной строгости.
Алексей Андреевич решил тотчас ехать к государю. Он встал из-за стола и уже протянул руку к звонку, как вдруг опустил руку, сел за стол и задумался.
Хотя государь Николай Павлович был, несомненно, расположен к нему, хотя он был любимцем императрицы Марии Федоровны, знавшей, как привязан был к нему ее покойный сын, но все же граф Аракчеев хорошо понимал, что ему теперь придется разделить влияние на ход государственных дел с новыми, близкими государю людьми, людьми другой школы, другого направления, которые не простят ему его прежнего могущества, с которыми ему придется вести борьбу, и еще неизвестно, на чью сторону станет государь.
Невольно перед духовным взором графа восстал незабвенный для него, как и для всей России, образ государя Александра Павловича - ехать к нему с просьбой, подобной настоящей, с покаянием по делу Хвостова, было бы легче - он не задумался бы ни на минуту.
Вспомнились графу недавние торжественно страшные дни, произведшие не на него одного глубокое впечатление, а на всю Россию - время продолжительного печального кортежа с прахом усопшего императора от Таганрога до Петербурга.
Расскажем, кстати, о подробностях этого небывалого в русской истории печального кортежа, прошедшего почти всю Россию. Начальником кортежа был назначен государыней Елизаветой Алексеевной граф Василий Васильевич Орлов-Денисов.
Порядок шествия во всю дорогу был следующий:
1) Исправник или заседатель уезда в санях, и за ними 6 сотских верхами в черных кафтанах.
2) 2 эскадрона кавалерии, при бригадном генерале, ехавшем всю дорогу верхом.
3) Коляска с духовным протоиереем отцом Федотом, держащим икону, и камердинером Анисимовым с серебряным ковчегом.
4) Колесница в 8 лошадей под траурными попонами, ведомых уланами. Кучером был постоянно Илья Бойков. На крыльях стояли по каждую сторону по одному дежурному флигель-адъютанту. Подле колесницы верховые ординарцы и бригадные командиры верхом.
5) Коляска графа Орлова-Денисова.
6) Коляска полковника Соломки.
7) Эскадрон гвардии.
В каждой епархии на границе встречал архиерей с духовенством того уезда и сменял духовенство предшествовавшей губернии с отпением панихиды. При приезде тела на станцию, гроб вносили в церковь, и архиерей служил панихиду; на другой день была утреняя и архиерейская обедня. Духовенство с архиереем ехало впереди до первой стоящей на дороге церкви, где, не снимая гроба с колесницы, служили литию; на станции архиерей встречал шествие, и вносили гроб в церковь тем же порядком. При гробе на ночь оставались два флигель-адъютанта и дежурные караула. На границе каждой губернии останавливались в поле, и губернатор с адъютантством одной губернии передавал церемониал губернатору другой, который и провожал его через свою.
В городах войска выстраивались шпалерами, и где была артиллерия, во время следования процессии производилась пальба. Дворянство, купечеств