твием сестры Зинаиды Владимировны, этой второй жертвы Ирены, отнявшей у Полины жениха - аббат Грубер понял причину самоубийства Гречихина, - она потребует жизни ненавистной ей Зинаиды Похвисневой.
Он обязан помочь ей в смерти этой красавицы.
Граф Казимир Нарцисович и не ожидал, какое страшное дело заставят совершить его под угрозой разоблачения его самозванства.
Тайна его имени, находившаяся в руках аббата Грубера, висела над ним дамокловым мечем.
К ужасу его, вскоре после того, как он стал объявленным женихом Похвисневой, пришлось убедиться, что этой тайной владеет не один аббат Грубер.
Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий и после изменившегося своего положения в финансовом и общественном отношении продолжал жить на Васильевском острове, в доме сестер Белоярцевых.
Только уже после смерти Оленина, он, по предложению Грубера, переехал в отведенную ему, по ходатайству последнего, квартиру в "замке мальтийских рыцарей", на Садовой улице.
Отвод казенной квартиры графу Свенторжецкому мотивирован был, заведыванием делами мальтийского ордена, сосредоточенных в руках князя Куракина.
Незадолго перед переездом, граф Казимир Нарцисович, обмываясь по обыкновению утром до пояса холодной водой, забыл надеть снятый им и положенный на умывальный стол медальон с миниатюрой его матери.
Медальон остался на столе.
Граф уехал и, по обыкновению, должен был возвратиться только к вечеру.
Приставленный к нему в качестве камердинера Яков Михайлов нашел медальон и падкий к женскому полу, засмотрелся на красавицу.
В этом занятии застал его пришедший его навестить приятель "убогий человек", "горбун", как его звали в доме старых барышень.
Он уже много лет посещал дом Белоярцевых и для какой надобности и когда появился в нем в первый раз, никто не помнил, да и не старался вспомнить.
Горбун в доме был свой человек.
К нему особенно благоволила Марья Андреевна, как к обиженному природой бедняку, не замечая, что он бросал на нее нередко взгляды скорее безумно влюбленного, нежели благодарного человека.
Сошелся он на дружескую ногу и с Яковом Михайловым.
Горбун был вообще золотой человек: починить что-нибудь, придумать какую-нибудь хозяйственную механику, исполнить поручение в городе - на все это он был такой мастак, что другого не сыщешь.
Он сделался почти незаменимым в домашнем обиходе Белоярцевых, даже еще при жизни их отца и остался им после его смерти.
Одна Арина Тимофеевна, ходившая за барышней, как звала она Машу, почему-то не любила "горбатого черта" - таким эпитетом честила она его в глаза и за глаза.
Уродливый горбун платил ей тою же монетою, хотя не высказывал этого, особенно при Марье Андреевне, любившей до безумия свою няню, но это можно было заметить по злобным взглядам, которые он иногда метал на старуху.
Ласковое и приветливое отношение к горбуну со стороны своей питомицы было для Арины Тимофеевны, по ее собственному выражению, острым ножем.
В описываемое нами время горбун чаще и дольше бывал у Белоярцевых, так как обе старые барышни сильно хворали и услуга его, заключавшаяся в беготне за лекарствами в город и в других надобностях, требовалась более настоятельно.
Он даже иногда оставался ночевать на Васильевском острове, так как жил от дома Белоярцевых очень далеко, на другом конце города, в сторожке Таврического сада, у сторожа Пахомыча.
Последний тоже через горбуна посещал Якова Михайловича и Арину Тимофеевну, благоволившую к отставному солдату и часто поившую его кофейком.
Одного не могла простить старуха Пахомычу, зачем он связался с "горбатым чертом".
Она нередко даже возбуждала за кофеем этот вопрос, но Пахомыч отделывался общими фразами.
- Он ничего парень, убогий человек, куда же ему идти... Лавки у меня не отлежит, а есть, почитай, ничего не ест, да и дома-то он, одна заря вгонит, а другая выгонит.
Затем Пахомыч всегда переводил разговор на "божественное", до которого была большая охотница Арина Тимофеевна.
Марья Андреевна тоже очень благоволила к старику, за что Пахомыч платил ей положительным обожанием.
Надо было видеть, каким взглядом смотрел он на нее, чтобы прочитать в его глазах чуть ли не молитвенное настроение в присутствии "ангела-барышни", как звал ее Пахомыч.
Этот-то горбун и вошел в спальню графа Казимира Нарцисовича, зная, что его сиятельства нет дома, как раз в то самое время, когда Яков Михайлов стоял как очарованный, держа в руке золотой медальон с поразившим его миниатюрой красавицы.
Обернувшись на шум шагов вошедшего в комнату горбуна только на минуту, Яков снова устремился на миниатюру.
- Вот краля, так краля! - воскликнул он.
Горбун подошел ближе.
- Где, где? - с любопытством спросил он.
По сластолюбию и склонности к прекрасному полу, он не только не уступал своему приятелю, но далеко превосходил его.
Сладострастие иронией судьбы часто в сильной степени отпускается природой ее пасынкам - физическим уродам.
- А вот погляди, брат, баба на отличку... - подал ему медальон с миниатюрой Яков Михайлов.
Горбун взглянул и даже присел.
- Ишь, проняло... - заметил его приятель. Яков, однако, ошибся.
Удивление горбуна при виде миниатюры красавицы, матери графа Свенторжецкого, относилось совсем не к красоте нарисованной женщины, а к сходству, которое вызвало в его уме целый рой воспоминаний далекого прошлого.
- Откуда у тебя это? - дрожащим от волнения голосом спросил горбун.
- Вестимо не мое, а его сиятельства, умываться изволили, видно, позабыли, впервой это с ними случилось, на шее-то у них я видел его, думаю образ, ан не то... Я и тогда думал, не нашей он веры, а образ носит, чудно показалось мне, вот-те образ... Зазноба верно какая ни. на есть, а баба первосортная...
- А, может, мать... - сказал горбун.
- Все может быть... Поклеп на человека взвести не долго... - согласился Яков.
Горбун внимательно продолжал рассматривать миниатюру.
- Она, она, в этом нельзя сомневаться, вот и родинка на щеке... То-то я смотрю на него и думаю... Где я видел его? На кого он похож?.. Ан вон что... - шептал он себе под нос.
- Ты чего там бормочешь?.. - спросил Яков Михайлов.
- Я, ничего, я так... - оторопел застигнутый врасплох в своих размышлениях вслух горбун.
- Ворожишь, что ли? - засмеялся Яков.
- Ворожи, не ворожи, такую не приворожишь... - отшутился, в свою очередь, горбун.
Яков Михайлов взял из его рук медальон и бережно отнес его в кабинет и положил на графский письменный стол.
Горбун не более как с четверть часа пробыл еще в доме Белоярцевых, отговорившись неотложным делом.
На рысях, насколько ему позволила его фигура, побежал он на другой конец Петербурга, в Таврический дворец.
На ходу он продолжал громко рассуждать сам с собою.
- Вот так штука!.. Вот он кто молодчик-то... Граф... Ну, дела... Кажись, здесь пахнет не малой поживой... В самом худшем случае перепадет малая толика...
В рассуждениях подобного рода он не заметил пройденного длинного пути и чуть не пробежал мимо ворот Таврического сада.
- Вот удивится Пахомыч... - буркнул он себе под нос, входя в них и направляясь к сторожке.
Пахомыч был в ней, углубленный в починку своей старой солдатской шинели.
При входе горбуна он только мельком взглянул на него, но не оставил своей работы.
Горбун скорее упал, нежели сел на лавку.
Только теперь почувствовал он усталость от пройденного им далекого пути.
Несколько времени он тяжело дышал, исподлобья, по всегдашней своей привычке, поглядывая на Пахомыча.
- Принес я тебе весточку, так весточку... - наконец, начал он.
Пахомыч поднял голову от работы.
- Граф-то этот, постоялец старух Белоярцовых...
- Ну?
- Как думаешь, кто он?
- А мне как то ведать?.. Граф... - заметил Пахомыч.
- Такой ж он, брат, граф, как и мы, грешные...
- Как так?
- Да так, он сын твоей сестры, Катерины, а тебе племянник.
Пахомыч выронил иглу и даже шинель скатилась с его колен на пол.
- Что ты несуразное брешешь!.. - воскликнул он.
- Пес брешет, а не я! - взвизгнул горбун. - Помнишь, барин, Петр Александрович, возил Катерину в иностранные земли?..
- Ну...
- Там с нее патрет списали махонький такой... Она еще его нам показывала... Помнишь?
- Помню.
- Ну, так этот патрет самый, как есть в золоте и на золотой цепочке, граф-то этот, постоялец Белоярцевых, на шее носит...
Пахомыч побледнел.
- А ты откуда это знаешь?
- Сам, собственными глазами, сегодня этот патрет видел, в руках держал...
- Как так?
Горбун рассказал все виденное и слышанное им от Якова Михайлова.
- А может он к нему каким ни на есть другим манером попал... аль ты обознался...
- Обознаться не мог! - снова завизжал горбун. - Потому рассмотрел его дотошно. Родинка на щеке Катерины и та на патрете в сохранности... Вот что!.. И с какого же резона чужой человек ее патрет на груди, вместо образа или ладанки, носить будет?..
- Пожалуй, оно и так! - согласился Пахомыч.
- Да ты видел его, графа-то?
- Мельком...
- А я не мельком... сколько разов видел... Думаю, на кого он похож? Ан, на Катерину... Как ноне посмотрел ее патрет, как есть вылитый...
- Может оно и так, только ты его не замай, пусть графом будет, нам-то что...
Горбун некоторое время молчал, как бы что-то обдумывая. Пахомыч с тревогой смотрел на него.
- Оно, конечно, нам-то что, это ты правильно... - наконец заметил он.
Пахомыч вздохнул свободно.
- Я только так тебе рассказал... Все-таки сердце-то твое должно радоваться... Племянник родной в графьях состоит... дочь барышня барышней... - продолжал горбун.
Пахомыч не отвечал. Видно было, как по его челу бродили не радостные мысли. Рассказ горбуна воскресил в его памяти далекое тяжелое прошлое, которое он силился забыть и за последнее время стал почти преуспевать в этом. Теперь картины этого прошлого одна за другой, вереницей пронеслись перед его духовным взором. Он сидел неподвижно на лавке, с глазами, устремленными в пространство.
Горбун, посидев еще несколько минут, не вступая в дальнейший разговор со своим сожителем, взял шапку и вышел из сторожки.
Пахомыч остался один. Перед ним, повторяем, восстало далекое прошлое. Вспомнил он свою сестру Екатерину Пахомовну, - он да она только и были у матери, - он уж в казачках служил при отце Петра Александровича Корсакова, когда она на свет появилась, лет на одиннадцать старше ее был.
И в кого она такая пригожая да нежная уродилась, говорили на дворне, что в барина, красив был Александр Афанасьевич, в портретной-то его портрет висел, так совсем Катерина и на самом деле в него вылитая.
Мать-то их в ключницах ходила, а отец был конюхом, не долго после рождения дочки пожил, лошадь его под себя подмяла и копытами грудь продавила.
Отдан он был в Москву вскоре в учение к парикмахеру. На побывку в деревню приезжал, а затем лет через пять и совсем из ученья вышел, при молодом барине Петре Александровиче в парикмахерах служил.
Лет с пяти все ладно было, да как-то ненароком обрезал барина-то, рассвирепел страсть, в солдаты сдал.
Катька-то тогда по одиннадцатому году осталась, мать с год как умерла, сирота значит. Девочка-картинка, не только вся дворня, все приезжие господа заглядывались.
Пошел Андрей Пахомыч под красную шапку, служить царице, кровь проливать. Было это при блаженной памяти Елизавете Алексеевне. Последние годки царствовала. С немцем война была. Наши их город Берлин заняли, да там и сидели хозяевами.
Контужен был перед тем Пахомыч в левую ногу, и теперь волочит ее. В лазарете поволялся и в чистую вышел. Домой пришел, барин Петр Александрович ласково таково встретил, зла не помнил, Катерина-то Пахомовна, его сестра, в барских барынях всем домом заправляла и сынишка у ней Осип по второму году, да дочь Аннушка, по третьему месяцу.
Барин в ней и в детях души не чаял; только порой запивал люто. Стал снова Пахомыч парикмахером при барине, на прежнем положении, только теперь брил-то с оглядкою, не порезать как бы неровен час.
На дворне "горбун" появился - барская забава, известно, и сестра евонная красавица-девушка, косы русые, длинные, сама кровь с молоком, взглянет - рублем подарит.
Защемила она сердце отставного солдата.
Спит и видит и во сне, и наяву Пахомыч, как бы эту "кралечку" за себя взять, честным пирком да за свадебку.
Брат-то горбун в согласии, родителей у них не было, на погосте лежали давно, только как к барину приступиться - этого никак Андрей Пахомыч не придумает.
Совсем было уже решился, а тут беда стряслась, вспомнить страшно. Пахомыч и теперь вздрогнул всем телом, сидя в своей сторожке при этом воспоминании.
Вздрогнул и испуганно огляделся Пахомыч на убогие стены своей сторожки. Холодный пот выступил на его лбу. Тяжело легли на сердце роковые воспоминания.
Сестра Екатерина Пахомовна ему представляется вся в крови. На неистовый крик, раздавшийся из кабинета барина, прибежал он туда. Точно сердце чуяло.
Лежит она, голубка, на ковре навзничь, а кровь из груди белой, рубашка-то разорвана была, фонтаном хлещет.
А барин, Петр Александрович, стоит над ней с охотничьим ножем. С ножа кровь капает. Пьян дюже он в этот день был, а теперь трезвехонек. Глядит, уставился на Катерину. Та только стонет, тихо так, жалостно.
И теперь отдается этот стон в ушах Пахомыча.
- Барин, барин, что это! - воскликнул он, увидев эту страшную картину.
Как бросится ему в ноги барин и слезами залился горючими.
- Убил, убил я мою кралечку ненаглядную, окаянный я, нет мне прощения... Страшно мне, Андрей, на себя руки наложить. Покончи со мной за сестру твою неповинную, за кровь пролитую отплати кровью.
Подает ему барин нож, что в руке держал.
- Прирежь меня, как пса смердящего!
Пахомыч отступил даже. А Петр Александрович так ревмя и ревет, заливается. Жалко Пахомычу стало барина.
Катерина же стонать перестала.
В комнату народ набрался... Успел только Пахомыч сказать барину:
- Нож-то бросьте, ну его.
Бросил Петр Александрович нож на ковер, встал с колен и в угол кабинета пошел, да там и сел, склонив голову. Пахомыч наклонился над раненой. Дотронулся до руки ее. Могильным холодом на него повеяло.
"Кончилась... Не воротишь ведь ее", - мелкнуло в голове Пахомыча.
На барина он взглянул: сидит, как каменный, не шелохнется и голова повисла на грудь, как у мертвого. Жаль стало ему вдруг Петра Александровича и словно сорвались с языка несуразные.
Поклеп взвел на покойницу.
- Ишь, шалая девка, зарезалась...
Ну, известно, брату поверили. Сначала пошел говор по дому, что дело барина, и потом порешили, что сама с собой прикончила.
- Да и ништо ей... - говорили многие, - зазналася...
Известно, не любили барскую барыню. Подняли покойницу, обрядили, честь честью...
На утро барин очухался... Призвал в кабинет Пахомыча. Запер дверь на ключ, в ноги поклонился...
- Честь ты спас, - говорит, - моего имени... Век не забуду твоей милости... Детей ее, Осю и Анюту, награжу, все состояние оставлю им... Бумагу, вот оправлюсь немного, напишу... А тебя, хочешь, на волю отпущу, сколько хочешь тыщ дам на обзаведение...
Отказался Пахомыч и от воли, и от денег. Коли простил тебя, барин, так простил, а продавать жизнь сестры не приходится...
- Честный, хороший ты человек, Андрей, - сказал барин и отпустил его из кабинета.
Становой, известно, приехал, в кабинет его барин повел, вышел оттуда куроцап такой веселый да радостный, сел в тарантас, только звон пошел малиновый.
Похоронили Катеринушку.
Сдержал барин Петр Александрович слово, поехал в город, бумагу написал, на детей отписал все Катеринушки...
К детям приставили няньку к девочке, да дядьку к мальчику, последнего из города барин привез, из поляков был.
Месяц прошел, другой, и год минул со дня смерти Катеринушки, и второй уже был на исходе.
Забывчив человек. Погорюет, погорюет, да утешится.
Стал Пахомыч о своей судьбе снова задумываться... Да и сестра-то "горбуна", его зазнобушка, любовь его разделяла, так к нему ластится.
А тут Петр Александрович на нее стал таково заглядываться.
В ключницы, не успел Пахомыч как следует пораздумать и поклониться барину, на брак испросить согласия, Аннушку пожаловали.
Смекнул Пахомыч, к чему делу клонится. Его кипятком ошпарило. Всю ночь не спал, голова огнем горела, по утру лишь из какого-то забытья очнулся.
Позвали к барину брить. Уселся Петр Александрович перед зеркалом. Намылил ему Пахомыч подбородок, стал править бритву, да и взгляни в окно - а окно-то кабинета на двор выходило - а по двору-то Аннушка идет, пышная такая, важная и ключами помахивает.
Побледнел весь Пахомыч, затрясся, но сделал, однако, вид, что успокоился.
Поднес бритву к шее барина. Тот голову поднял. Пахомыч, что есть силы по горлу его и полысни.
Не крикнул.
Кровь фонтаном брызнула, горячая кровь, руки ему ошпарила. А с души, с души точно тяжесть какая свалилась и легко ему в ту пору стало. Отскочил он вовремя, только на руках кровь и осталася. Обтер он их об халат барина, вышел из кабинета и запер на ключ, а ключ с собой взял.
А тут горбун перед ним как из земли вырос.
- Выбрил? - спрашивает и ухмыляется.
- Выбрил, - ответил Пахомыч, - в другой раз уже не выбреется...
Повел он горбуна во двор, во всем ему покаялся. Решили все втроем сбежать, благо горбун и сестра были вольные... Пахомыч собрался тотчас же, деньжонок было у него припасено от службы, да от барских милостей...
В ближнем леске за усадьбой поджидать горбуна с сестрой сговорились до ночи.
Ушел Пахомыч и не заметили. А к ночи, как все дело обнаружилось, и горбун с Аннушкой подошли. Втроем и сбежали. Где пешком, где на подводах, до Москвы добрались, но оттуда в Питер махнули.
Царствовала в то время на Руси уже другая императрица, матушка Екатерина. Начинал входить в силу Григорий Александрович Потемкин.
К нему Пахомыч с горбуном и с сестрой добрались, в ноги упали, да во всем и повинилися.
Выслушал он, хороший барин, исповедь Пахомыча задушевную, прослезился.
- Ты, говорит, в своем праве, ты мститель.
Такое слово молвил. Взял к себе в сторожа и поселил около домика, на месте которого теперь высятся хоромы Таврические.
Зажили они втроем в сторожке. Еще дорогой с Аннушкой Пахомыч слюбился. Не до свадьбы было. Подарила его она дочкою, да и умерла, сердечная, в родах мучительных.
Слезы брызнули и теперь из глаз Пахомыча при этом воспоминании.
Остались они после покойницы вдвоем с горбуном. Младенца девочку на грудь соседке бабе отдали. Подросла девочка - Машей звали, отдал ее Пахомыч, по совету горбуна, с рук на руки Спиридону Афанасеьвичу Белоярцеву.
Сколько лет прошло с тех пор.
Стала она Марьей Андреевной - "барышня барышней", - вспомнились Пахомычу слова горбуна. До сих пор тихо грустит Пахомыч по Аннушке.
А горбун после смерти сестры зверь зверем стал, ненавидит весь род людской, норовит всякое зло сделать ближнему.
Давно бы пошел Пахомыч по святым местам грех свой тяжкий, кровавый отмаливать, да дал он горбуну клятву страшную у гроба его сестры без его воли шагу не ступит.
Измывается над ним горбун этой клятвою, как раба держит в цепях и оковах.
Связал еще руки его ларцем.
Принес его неведомо откудова, сознался потом, что сташил у Григория Александровича. Для забавы к нему призывался в хоромы не однажды. В ларце-то золото да камни самоцветные.
На хранение отдал он Пахомычу. У него найдут, он и в ответе будет. Только Григорий Александрович этого ларца не взыскался. До сих пор лежит он под кроватью, всю душу Пахомыча выворачивает.
Даже теперь, кончив томительные воспоминания, Пахомыч покосился на угол, где стояла кровать.
"А сын-то Катеринин, племянник его, графом сделался... - вдруг перескочили его мысли. - И как это сталося?"
В то время, когда Пахомыч так мучительно переживал картины своего тяжелого прошлого, горбун уже далеко не спешной походкой вышел из ворот Таврического сада и отправился по направлению к городу.
Он не только часто видал графа Свенторжецкого, но, будучи приятелем с его камердинером, знал его привычки и даже то, где он в известные часы проводил время.
Он сообразил, что граф Казимир Нарцисович находится в настоящее время в кондитерской Гидля.
Придя на Миллионную, он шмыгнул на двор дома, где помещалась кондитерская, и, зайдя на кухню, у одного из гарсонов спросил, тут ли граф Свенторжецкий.
Горбун не ошибся. Граф был в кондитерской. Горбун вышел снова на улицу и стал терпеливо дожидаться выхода его сиятельства, прохаживаясь то по той, то по другой стороне улицы.
Он ждал более часа. Наконец, в подъезде кондитерской показалась стройная фигура графа.
Горбун, бывший на другой стороне улицы, как кошка перебежал ее и пошел вслед за Казимиром Нарцисовичем.
Они вышли на Дворцову площадь. Она была почти пустынна. Горбун, шедший в почтительном отдалении за графом, подошел ближе.
- Осип Петрович! - взвизгнул он.
Граф быстро обернулся. Этого было достаточно для горбуна, чтобы понять совершенно, что он не ошибся в своих предположениях.
Он подскочил к нему.
- Узнал, ведь, узнал... Сколько лет прошло, а узнал!.. - быстро и визгливо заговорил он.
- Что тебе надо? - спросил граф, страшно побледнев. - И какой я Осип Петрович? - добавил он, несколько оправившись. - Меня не зовут так, ты ошибся...
- Вот и не ошибся, барин! Сколько разов на своем горбе верхом возил вашу милость. В маменьку вы весь вылитый.
Граф невольно улыбнулся, вспомнив свое безмятежное детство. Его вдруг даже как-то обрадовала эта встреча с человеком, который напомнил ему это детство.
"И что может сделать ему этот бедняк горбун, сохранивший о нем такую долгую память? Разве его тайна не в более опасных руках? Молчание этого несчастного можно купить за несколько рублей. Он знал, кроме того, мою мать... Он расскажет мне о ней... Я совсем не помню ее. Кто она была?.."
Все эти мысли разом пронеслись в голове графа.
- Следуй за мной! - сказал он горбуну.
Тот покорно пошел за Казимиром Нарцисовичем. Пешком дошел граф до своего дома и ввел горбуна в кабинет, к великому удивлению Якова Михайлова.
Что происходило между ним и графом, осталось их тайной. Горбун провел в кабинете около двух часов и вышел, видимо, совершенно довольный и веселый.
Уже в дверях кабинета, при уходе, он сказал Казимиру Нарцисовичу:
- Жизни для вас не пожалею, ваше сиятельство. С этого дня псом верным буду для вас, только кликните.
Горбун пошел домой.
Ни намеком не обмолвился он Пахомычу о своем свидании и разговоре с его племянником. Жизнь обоих этих связанных преступлением и любовью, совершенно противоположных друг другу существ вошла в свою обычную колею.
Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий после беседы с горбуном долго сидел задумавшись в своем кабинете.
Его думы нарушил появившийся Яков с лодносом в руках. На подносе лежало письмо. Граф взял его и ощутил аромат тех знакомых духов, от которых у него всегда так сильно билось сердце.
Взглянув на надпись, он узнал почерк Ирены Олениной. Разорвав конверт, он вынул записку и жадно пробежал ее глазами.
Ирена Станиславовна просила его приехать к ней сегодня вечером. Это было первое ее приглашение.
Мы знаем, что она вела за последнее время затворническую жизнь, но и раньше он заезжал к ней сам, но она никогда письменно не приглашала его.
Что могло это значить?
Им овладело какое-то томительное предчувствие. Надежда сменялась страхом. Он стал ждать назначеного в записке часа. Время, как всегда при ожидании, тянулось томительно долго. За час он начал делать тщательно свой туалет.
Соблазнительный образ Ирены окончательно заполонил его воображение, отодвинув на задний план образ его невесты - Зинаиды Владимировны Похвисневой.
Во второй половине марта 1799 года император Павел Петрович, возвратясь однажды домой с обычной предобеденной прогулки, потребовал к себе немедленно генерал-губернатора.
Алексей Петрович Пален во всю прыть понесся во дворец, окруженный, по тогдашнему обычаю, верховыми адъютантами и конными полицейскими драгунами.
Беседа императора с генерал-губернатором была непродолжительна.
Результатом ее был поражен весь Петербург, вообще, а иезуиты и мальтийцы, в частности.
Граф Джулио Литта с женою в двадцать четыре часа был выслан из Петербурга.
Эта высылка указывала на крутой поворот в мыслях государя относительно ордена мальтийских рыцарей.
Она произвела в Петербурге сильное впечатление, хотя высылка в описываемое нами время была одною из наиболее практиковавшихся, как предупредительных, так и карательных мер.
Высылались и царедворцы, и сановники, генералы.
Так, не задолго перед тем, санкт-петербургскому обер-коменданту барону Аракчееву была прислана от императора следующая собственноручная записка:
"Посоветуйте бывшему обер-гофмейстеру графу Румянцеву, чтобы он, не засиживаясь в Петербурге, поехал в другое какое-нибудь место".
Немного позднее, санкт-петербургский генерал-губернатор граф Пален получил от Павла Петровича для немедленного объявления и такового же исполнения следующий указ:
"Княгине Щербатовой, по известному приключению, отказать приезд ко двору, выслать ее из Петербурга, в пример другим, воспретить въезд в столицы и места моего пребывания".
На дворе дома, где жил Пален, всегда стояло более десятка экипажей с запряженными лошадьми, готовых к услугам высылаемых лиц.
Алексей Петрович с горькой усмешкой говаривал, что высылая других, он не знает дня и часа, когда ему придется самому сесть в один из приготовленных на его дворе экипажей.
По рассказам самого графа Литта, он кроме переданного ему Паленом приказания государя о немедленном выезде из Петербурга, получил письмо от канцлера мальтийского ордена, графа Ростопчина.
В этом письме граф сообщал Литте, что его величество, имея ввиду, что он, граф Литта, получил за своею супругою весьма значительные имения, находит, что для успешного управления этими имениями графу Литте следовало бы жить в них, выехав поскорее из Петербурга, тем более, что пребывание в деревне может быть полезно и для его здоровья.
К этому граф Ростопчин прибавлял, что на место его, Литты, на должность "поручика" великого магистра, назначен государем граф Николай Иванович Салтыков.
Не только никто из окружающих, но даже сам граф Джулио Литта не понимал и не знал причины своей внезапной опалы.
Эта причина крылась в раздражении Павла Петровича против мальтийского ордена вообще, и граф, как первый втянувший государя в дело покровительства ордену и принятия тяготившего теперь императора титула великого магистра, стал неприятен государю.
Союзники, англичане и австрийцы, вели себя более чем непорядочно относительно России; первые двоедушничали при отнятии у французов острова Мальты, а вторые держали себя вероломно во время похода русских в Италии и Швейцарии.
Из-за мальтийских рыцарей Павлу Петровичу приходилось горячиться, ссориться, хлопотать и вести уклончивую дипломатическую переписку, вовсе неподходящую к прямодушию государя.
Прошлое обаяние, навеянное на него рыцарством, постепенно исчезло, и теперь перед глазами Павла Петровича, вместо доблестного рыцарства, являлись происки, интриги, подкопы, заискивания, самолюбивые и корыстные расчеты.
Не осуществились мечты государя и о восстановлении прежних законных порядков в Европе.
Французские революционеры, которые, по выражению Павла Петровича: "фраком и круглою шляпою, сею непристойною одеждою, явно изображали свое развратное поведение", обратились теперь в бестрепетных воинов.
Они шли от победы к победе и грозили пронести свое торжествующее трехцветное знамя из конца в конец Европы.
С горестью в сердце разочаровывался император и в дружелюбии, и в признательности к нему христианских монархов.
Союзы, заключаемые с ними Павлом Петровичем, были крайне неудачны, и "цари", спасать которых повелевал он Суворову, оказывались теперь во мнении императора недостойными жертв, так великодушно принесенных им для восстановления и поддержания их шатких престолов.
Таковы были причины удаления графа Литты, напоминавшие государю его грустные разочарования.
Для иезуитов это был сильный удар, но со свойственным им хитроумием они сумели это первое поражение обратить в победу.
Тайна этого их искусства заключалась в том, что они всегда предвидели удары и были готовы отклониться от них во время.
Отказавшись от своих прежних стремлений и мечтаний, Павел Петрович перешел к другой политике.
Совершилось это опять-таки под влиянием аббата Грубера.
Первый консул французской республики, узнав о положении, занимаемом при императоре Павле Петровиче Гавриилом Грубером вошел с ним в сношения.
Со своей стороны, аббат Грубер писал прославившемуся победами полководцу, что он довершит свою славу восстановлением во Франции Христовой церкви и монархии и довольно прозрачно намекал, что при таком образе действий он найдет для себя надежного союзника в лице русского императора.
Павлу же Петровичу Грубер стал выставлять молодого правителя Франции восстановителем религии и законных порядков.
Со свойственною государю пылкостью, он увлекся мыслью о союзе с Бонапарте против вероломной Англии, с которой в недалеком будущем он готовился начать войну за Мальту.
Аббат Грубер снова выдвинулся на первый план при дворе, приобрел еще большее влияние и силу.
Под этим влиянием Павел Петрович отправил, к только что избранному, при сильной поддержке русского посланника в Ватикане, папе Пию VII собственноручное письмо, прося его святейшество о восстановлении в пределах России иезуитского ордена на прежних основаниях.
Наконец аббату Груберу удалось даже сразить своего злейшего и опаснейшего противника, митрополита Сестренцевича.
Однажды Грубер завел речь с государем о том, что дома, находившиеся и ныне находящиеся на Невском проспекте и принадлежавшие церкви святой Екатерины, состоят под самым небрежным управлением, а графиня Мануцци, как будто случайно проговорилась перед государем о том, что не худо бы эту церковь, со всеми ее домами, передать ордену иезуитов, устранив от заведывания ею белое духовенство.
Сестренцевич ничего не знал об этих кознях, когда вдруг, совершенно неожиданно, объявлен был ему через генерал-прокурора указ о служении в церкви святой Екатерины одними только иезуитами, а вслед затем митрополиту было сообщено о запрещении являться ко двору.
Иезуитская партия возликовала, но ей готовились аббатом Грубером еще большее торжество, еще славнейшая победа.
Ночью, когда митрополит Сестренцевич уже спал, ему доложили о приезде полицеймейстера Зильбергарниша, настоятельно требовавшего видеться с его высокопреосвещенством.
Он был впущен в спальню и объявил митрополиту высочайшее повеление: "Немедленно встать, одеться и отправиться ночевать в мальтийский капитул, а квартиру свою уступить аббату Груберу".
Изумленный митрополит беспрекословно исполнил высочайшую волю.
В то же время приказано было и всем священникам выбраться из церковного дома, куда им угодно.
На другой день Грубер вступил хозяином в свои благоприобретенные владения.
- Однако, я хорошо вымел церковь... - торжествующее говорил он своим сторонникам.
Устроившись на новом местожительстве, Грубер не замедлил явиться во дворец.
- Что нового в городе? - спросил его Павел Петрович.
- Смеются над милостями, оказанными вашим величеством нашему ордену... - отвечал аббат.
- Кто? - порывисто и гневно спросил государь.
Аббат вынул из кармана приготовленный список.
В нем было занесено двадцать семь лиц, самых враждебных иезуитизму.
Во главе их стоял митрополит Сестренцевич.
В числе находившихся в списке был и Иван Сергеевич Дмитревский.
Указанные лица, кроме митрополита, были тотчас же арестованы, а Сестренцевич получил предписание выехать немедленно из Петербурга в свое поместье Буйничи, находившееся в шести верстах от Могилева.
При этом местному губернатору было предписано строго наблюдать, чтобы удаленный из столицы прелат никуда не отлучался из места своей ссылки, никого бы никуда не посылал и ни с кем бы не переписывался.
Аббат Грубер, однако, недовольствовался этим и мечтал приготовить своему врагу в близком будущем уютное местечко в петропавловском равелине.
Несмотря на эти победы иезуитов, дело о соединении церквей по знакомой уже читателям программе аббата, шло довольно туго.
Государь не решался на подобный шаг.
Хотя он рос и мужал в эпоху безверия, господствовшего и при дворе Екатерины II, но первые воспоминания и привычки детства, проведенною им в царствование богомольной Елизаветы Петровны, сохранили над ним свою силу.
Он во всю свою жизнь был чрезвычайно набожен и каждое утро долго и усердно молился на коленях.
В гатчинском дворце пол комнаты, смежной с кабинетом и служившей ему местом молитвы, был протерт его коленами. {Е. Карнович. "Мальтийские рыцари в России".}
Вся надежда аббата Грубера была на влияние графа Ивана Павловича Кутайсова, а для этого его следовало удержать в хорошеньких ручках Генриетты Шевалье.
Достойная дочь католической церкви, действовавшая по указаниям самого аббата, внушавшего их ей через ее духовника патера Билли, должна была, по мнению Грубера, настроить своего обожателя в желательном для иезуитов направлении.
Близость Кутайсова к императору давала твердую надежду на благотворное влияние любимца.
Гавриил Грубер стал сам приходить к мысли о необходимости устранения Зинаиды Похвисневой, так как весьма возможно, что она окажется упорной схизматичкой и не поддастся влиянию мужа в религиозном смысле.
Иван Павлович Кутайсов будет тогда потерян для иезуитов навсегда.
Допускать такую даже гадательную возможность было нельзя, Ирена Станиславовна, между тем, молчала и, как будто, забыла о цене, назначенной за исполненную ею услугу.
Аббат недоумевал и волновался.
Наконец, он получил записку:
"Надеюсь, вы не забыли принятое вами на себя обязательство; вызовите графа на завтра и потребуйте беспрекословно исполнения вашей воли. Я сегодня постараюсь его приготовить к послушанию.
"Ирена".
Эту записку передал аббату Груберу тот же посланный, который передал графу Казимиру Нарцисовичу Свенторжецкому записку Ирены Станиславовны Олениной, с приглашением явиться к ней вечером.
Ирена Станиславовна приняла графа Казимира Нарцисовича в своем будуаре.
Мягкий свет стоявший в углу на золоченой высокой подставе карсельской лампы полуосвещал это "убежище любви", как называл будуар покойный Гречихин.
В широком капоте, казавшемся одной сплошной волной дорогих кружев, Ирена Станиславовна полулежала на канапе, всецело пользуясь правами своего положени