я еще в язычестве. То, чего не могли добиться соединенные силы немцев, власть ордена, крестовые походы и море пролитой крови, - то сделало одно ее слово. Никогда еще венец апостольский не осенял более молодого и более прекрасного лица, никогда апостольская миссия не соединялась с таким самоотречением, никогда женственная прелесть не светилась такой ангельской добротой и такой тихой грустью.
Теперь менестрели воспевали ее при всех дворах Европы; рыцари съезжались в Краков из самых отдаленных земель, чтобы видеть эту "польскую королеву"; ее народ, которому, вступив в союз с Ягелло, прибавила она столько славы и мощи, любил ее, как зеницу ока. Одно лишь великое горе висело над ней и над ее народом: Бог долгие годы отказывал избраннице своей в потомстве.
Но когда наконец миновало и это несчастье, радостная весть о благословении Божьем разнеслась, как молния, от Балтики до Черного моря, до самых Карпат, и наполнила радостью все народы великого государства. Даже при иностранных дворах, кроме столицы меченосцев, встретили эту весть с радостью. В Риме пели: "Те, Deum". В польских землях рассеялось всякое сомнение в том, что если "святая госпожа" о чем-либо попросит, то это и случится неизбежно.
И вот люди стекались к ней с просьбами, чтобы она вымолила им здравия; приходили ходоки от разных земель и уездов ходатайствовать, чтобы она, смотря по надобности, молилась то о дожде, то о ведре, то о счастливом покосе, то о благополучном сборе меда, то об обилии рыбы в озерах, то о звере в лесах. Грозные рыцари из пограничных замков, которые, по перенятому у немцев обычаю, грабили друг друга и предавались междоусобным Распрям, по одному слову ее вкладывали мечи в ножны, без выкупа отпускали пленников, возвращали захваченные стада и подавали друг другу руки в знак мира. Всякое горе, всякая беднота теснились к воротам краковского замка. Чистый дух королевы проникал в людские сердца, смягчал участь рабов, гордость господ, суровость судей, и как счастье, как ангел, как справедливость возносился над всей страной.
И вот все с бьющимися сердцами ожидали дня благословения Божьего.
Рыцари внимательно осматривали фигуру королевы, чтобы по формам ее заключить, долго ли еще им ждать будущего наследника или наследницу престола. Ксендз епископ краковский Выш, который был в то же время самым опытным в Польше и известным даже в чужих краях врачом, не обещал еще скорого разрешения, и если делались различные приготовления, то только потому, что обычай того века повелевал начинать все торжества как можно раньше и длить их целыми неделями. И в самом деле, фигура государыни, хоть и подавшаяся немного вперед, сохраняла еще прежнюю стройность. Одежду носила она даже слишком простую. Когда-то, воспитанная при блестящем дворе и самая красивая из тогдашних принцесс, любила она дорогие ткани, цепочки, жемчуг, золотые браслеты и перстни, теперь же, уже несколько лет, не только носила монашескую одежду, но даже закрывала лицо, из боязни, чтобы мысль о собственной красоте не возбудила в ней мирского тщеславия. Напрасно Ягелло, узнав о ее положении, охваченный радостью, захотел, чтобы она украсила свое ложе парчею, бисером и драгоценностями. Она отвечала, что давно уже отказалась от всякой пышности; она помнит, что час родов бывает иногда часом смерти, а потому не среди драгоценностей, но в тихом смирении должно ей принять милость, которую посылает Господь.
И вот золото и драгоценные камни шли на академию и на посылку вновь окрещенной литовской молодежи в заграничные университеты.
Только в одном отношении согласилась королева изменить монашеский образ жизни: с тех пор, как надежда стать матерью сделалась для нее несомненной, она больше не закрывала лица, справедливо полагая, что с этой минуты одежда затворницы не идет ей...
И вот все взоры с нежностью обратились теперь к этому прекрасному лицу, которого не могли более украсить ни золото, ни драгоценные камни. Королева медленно шла от дверей ризницы к алтарю, подняв глаза вверх, держа в одной руке молитвенник, а в другой четки. Збышко увидел белое, как лилия, лицо, голубые глаза, ангельские черты лица, полного спокойствия, доброты, милосердия, и сердце его застучало, как молот. Он знал, что по заповеди Божьей обязан любить и короля своего, и королеву, и любил их по-своему, но теперь сердце его вдруг возгорелось великой любовью, которая возникает не по приказанию, но вспыхивает своевольно, как пламя; в ней и величайшее преклонение, и покорность, и жажда принести себя в жертву. Молод и пылок был рыцарь Збышко, и тотчас же охватило его желание как-нибудь выказать эту любовь, что-то сделать, куда-то бежать, кого-то победить, что-то завоевать и при этом самому сложить голову. "Не пойти ли мне с князем Витольдом? - говорил он себе. - Как же я услужу святой госпоже, если нигде поблизости нет войны?" Ему даже в голову не пришло, что можно услужить иначе, нежели мечом, рогатиной или топором, но зато он готов был один ринуться на все войско Хромого Тимура. Ему хотелось вместо того, чтобы слушать обедню, сесть на коня и что-то начать. Что? Этого он сам не знал. Он знал только, что у него горят руки и горит вся душа...
Он совершенно забыл об опасности, которая ему угрожала. На минуту он забыл даже о Данусе, а когда детское пение, вдруг пронесшееся по собору, напоминало ему о ней, то он почувствовал, что "это - совсем другое". Данусе он поклялся в верности, поклялся победить трех немцев - и клятву свою сдержит, но ведь королева выше всех женщин, и когда он подумал, скольких хотел бы убить для королевы - он увидел перед собой целую стену панцирей, шлемов, страусовых и павлиньих перьев, и почувствовал, что для его отваги даже этого всего было бы мало...
Между тем он не сводил глаз с королевы и с переполненным сердцем думал, какой молитвой почтить ее: он полагал, что какой попало молитвой молиться за королеву нельзя. Он умел прочитать "Pater noster, qui esin coelis, sanctificetur nomen tuum" {Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое (лат.).}, этому научил его один францисканец в Вильне. Но может быть, сам монах не знал дальше, а может быть, Збышко остальное забыл, как бы то ни было, всего "Отче наш" произнести он не мог. Однако он стал повторять эти несколько слов, которые в душе его означали: "Пошли нашей возлюбленной государыне здоровье и жизнь, и счастье, и более пекись о ней, нежели обо всем прочем". И так как это говорил человек, над собственной головой которого висел суд и казнь, то во всей церкви не было молитвы более искренней...
Когда обедня кончилась, Збышко подумал, что если бы ему можно было стать перед королевой, упасть пред ней ниц и обнять ее ноги, то пусть бы после этого наступил хоть конец мира; но после первой обедни началась вторая, потом третья, а потом государыня удалилась в свои покои, потому что она обыкновенно постилась до самого полудня и нарочно не принимала участия в веселых завтраках, за которыми для увеселения короля и гостей выступали шуты и скоморохи. Зато перед Збышкой появился старый рыцарь из Длуголяса, позвавший его к княгине.
- Ты будешь прислуживать за завтраком мне и Данусе, как мой придворный, - сказала княгиня, - и быть может, тебе посчастливится понравиться королю каким-нибудь веселым словом или поступком, которым ты привлечешь к себе его сердце. Если меченосец узнает тебя, то не сможет жаловаться, видя, что ты служишь мне за королевским столом.
Збышко поцеловал руку княгини, а потом обратился к Данусе; хотя он более привык к битвам, нежели к придворной жизни, однако, видимо, знал, что надлежит делать рыцарю, когда он утром встречает даму своего сердца: он отступил назад и, притворяясь изумленным, воскликнул, крестясь:
- Во имя Отца и Сына и Святого Духа!..
А Дануся, подняв на него голубые глазки, спросила:
- Отчего вы креститесь, Збышко? Ведь обедня уже отошла.
- Я крещусь оттого, что за эту ночь, прекрасная панна, красота ваша так возросла, что я поражен.
Но Миколай из Длуголяса, как человек старый, не любил новых, заграничных рыцарских обычаев, поэтому он пожал плечами и сказал:
- Чего там понапрасну тратить время и болтать о ее красоте. Ведь это мразь, которой и от земли-то еще не видать...
Но Збышко свирепо посмотрел на него.
- Остерегайтесь звать ее мразью, - сказал он, бледнея от гнева, - и знайте, что если бы вам было поменьше лет, то я тотчас же велел бы утоптать землю за замком - и пусть бы тогда либо вам, либо мне пришлось умереть...
- Молчать, молокосос! Я бы и теперь с тобой справился.
- Молчать! - повторила княгиня. - Вместо того чтобы думать, как бы спасти свою голову, он еще ищет ссор! Надо бы мне было поискать для Дануси рыцаря поумнее. Но я тебе одно скажу: если ты хочешь буянить, то ступай, куда хочешь, потому что здесь таких не нужно...
Збышко пристыдили слова княгини, и он стал просить у нее прощения.
При этом он подумал, что если у пана Миколая из Длуголяса есть взрослый сын, то он когда-нибудь со временем вызовет этого сына на пеший или конный бой, потому что простить эту "мразь" нельзя. Но пока что он решил вести себя в королевских покоях тише воды, ниже травы и не вызывать никого, разве только рыцарская честь потребует этого во что бы то ни стало...
Звуки труб возвестили, что завтрак готов, и княгиня Анна, взяв за руку Данусю, направилась в королевские покои, перед которыми, ожидая ее прибытия, стояли светские сановники и рыцари. Княгиня, дочь Земовита, уже пришла, потому что, как родная сестра короля, она занимала за столом высшее место. Комната тотчас наполнилась заграничными гостями и приглашенными местными сановниками и рыцарями. Король сидел на верхнем конце стола; по левую руку его находился епископ краковский, а по правую Войцех Ястжембец, который хотя и был чином ниже прелатов, но теперь являлся как бы папским послом. Две княгини заняли следующие места. За Анной Данутой удобно раскинулся на широком кресле бывший архиепископ гнезненский Ян, князь, происходящий из рода силезских Пястов, сын Болька III, князя Опольского. Збышко слышал о нем при дворе Витольда и теперь, стоя позади княгини и Дануси, сразу узнал его по огромным волосам. Завитые косичками, они делали его голову похожей на церковное кропило. При дворах польских князей его так и звали Кропилом, и даже меченосцы называли его "Гропиля". Это был человек, известный своей веселостью и легкостью нрава. Получив, вопреки воле короля, право на Гнезненское архиепископство, он хотел взять его вооруженной силой, за что был лишен сана и изгнан; тогда он связался с меченосцами, которые дали ему в Поморье бедное епископство Каменское. Только тогда поняв, что с могущественным королем лучше жить в мире, он вымолил себе прощение, вернулся в Польшу и ждал, не освободится ли какая-нибудь кафедра, в надежде, что он получит ее из рук доброго государя. В будущем ожидания его сбылись, а пока он старался привлечь к себе сердце короля шутками и остротами. Однако старинная склонность к меченосцам в нем сохранилась. Даже и теперь, при дворе Ягелло, не особенно благосклонно встреченный придворными и рыцарями, он искал общества Лихтенштейна и рад был сидеть за столом возле него.
Так было и теперь. Збышко, стоя за креслом княгини, очутился так близко к меченосцу, что мог достать до него рукой. И вот, руки у него стали чесаться, но совершенно невольно: он тотчас же подавил свою горячность и не позволил себе никаких дерзких замыслов. Однако он не мог удержаться от того, чтобы не бросать время от времени жадных взглядов на слегка лысеющий затылок Лихтенштейна, на его шею, спину и плечи; Збышко хотелось сообразить, много ли придется положить труда, если бы им довелось когда-нибудь встретиться в сражении или в поединке. Ему казалось, что не особенно много, потому что хотя лопатки меченосца казались под узким, из тонкого серого сукна, платьем довольно крепкими, Лихтенштейн был все-таки дрянь по сравнению с каким-нибудь Повалой, Пашком Злодеем из Бискупиц, с обоими знаменитыми Сулимцами, с Кшоном из Козиглув и со многими другими рыцарями, сидевшими за королевским столом.
Збышко с восторгом и завистью поглядывал на них, но главное внимание его привлекал сам король, который, бросая взоры во все стороны, то и дело закладывал пальцами волосы свои за уши, точно его брала досада, что завтрак еще не начался. На мгновение взгляд его остановился и на Збышке, и тогда молодой рыцарь испытал чувство некоторого страха, а при мысли, что вероятно придется ему предстать пред разгневанным королем, охватила его мучительная тревога. Впервые подумал он серьезно об ответственности и наказании, которое могло его постигнуть; до сих пор все это казалось ему отдаленным и смутным, а потому не заслуживающим огорчения.
Но немец и не догадывался, что это тот самый рыцарь, который так дерзко напал на него на большой дороге. Завтрак начался. Подали винную похлебку с яйцами, корицей, гвоздикой, имбирем и шафраном; запах ее распространился по всей комнате. В то же время шут Цярушек, сидевший у дверей, стал подражать пению соловья, что, видимо, забавляло короля. Потом другой шут стал вместе со слугами обходить стол: он незаметно становился позади гостей и так ловко изображал жужжание пчелы, что некоторые откладывали ложки и отмахивались. Прочие при виде этого разражались хохотом. Збышко внимательно прислуживал княгине и Данусе, но когда вслед за другими и Лихтенштейн стал похлопывать себя по лысеющему темени, юноша снова забыл об опасности и принялся хохотать до слез, а стоящий возле него молодой князь литовский Ямонт, сын наместника смоленского, помогал ему в этом так добросовестно, что даже ронял кушанья с блюд.
Но меченосец, заметив наконец ошибку, полез в карман и в то же время, обратившись к епископу Кропилу, сказал ему несколько слов по-немецки; епископ же тотчас повторил их по-польски:
- Благородный рыцарь говорит тебе так, - сказал он, обращаясь к шуту, - ты получишь два скойца, но не жужжи слишком близко, потому что пчел отгоняют, а трутней бьют...
В ответ на это шут спрятал два скойца в карман и, пользуясь свободой, предоставленной шутам при всех дворах, отвечал:
- Много меду в земле Добжинской {Добжинская земля была захвачена меченосцами на основании незаконного договора их с Владиславом Опольским.}, потому-то трутни и облепили ее. Бей же их, король Владислав!
- Вот тебе и от меня грош за то, что хорошо сказал, - проговорил Кропило, - только помни, что если лестница сломается, то бортник свернет себе шею. Мальборгские трутни, завладевшие Добжином, имеют жала, и лезть на них вовсе не безопасно.
- Вона! - воскликнул Зиндрам из Машкова, мечник краковский. - Их можно выкурить.
- Чем?
- Порохом.
- Либо топором срезать борть, - сказал великан Пашко Злодей из Бискупиц.
У Збышки сердце дрожало от радости, потому что он думал, что такие слова предрекают войну. Но понимал их и Куно Лихтенштейн, который, долго прожив в Торуни и Хелмне, научился польскому языку и не употреблял его только из гордости. Однако теперь, раздраженный словами Зиндрама из Машкова, он устремил на него черные глаза и ответил:
- Посмотрим.
- Смотрели отцы наши под Пловцами, да смотрели и мы под Вильной, - отвечал Зиндрам.
- Рах vorbiscum! {Мир вам! (лат.).} - воскликнул Кропило. - Рах! Рах! Только бы ксендз Миколай из Курова оставил Куявское епископство, а милостивый король назначил туда меня, - так уж я вам произнесу такую проповедь о любви между христианскими народами, что насквозь вас пройму. Что такое ненависть, как не ignis, да еще ignis infernalis... {Адский огонь (лат.).} огонь столь ужасный, что и вода бессильна против него. Одно остается - заливать его вином. Давайте вина. Пойдемте на Опсу, как говаривал покойник епископ Завиша из Курозвенка.
- А с Опсы в ад, как говаривал черт, - прибавил шут Цярушек.
- Ну и пусть он тебя возьмет.
- Чудно было бы, кабы он вас взял. Никто еще не видал черта с Кропилом, но я так думаю, что это удовольствие мы все получим...
- Сперва еще я тебя покроплю. Давайте вина - и да здравствует любовь между христианами.
- Между истинными христианами, - повторил с ударением Куно Лихтенштейн.
- То есть как? - воскликнул, поднимая голову, епископ краковский Выш. - Разве вы находитесь не в истинно христианском государстве? И разве церкви здесь не старше, чем в Мальборге?
- Не знаю, - отвечал меченосец.
Короля особенно легко было задеть, когда дело шло о христианстве. Ему показалось, что меченосец намекает на него самого, и щеки его мгновенно покрылись красными пятнами, а глаза засверкали.
- Что такое? - послышался его низкий голос. - Разве я не христианский король? А?
- Королевство ваше называет себя христианским, но обычаи в нем языческие, - холодно отвечал меченосец.
При этих словах повскакали с мест грозные рыцари: Мартин из Вроцимовиц, Флориан из Корытницы, Бартош из Водзинка, Домарат из Кобылян, Повала из Тачева, Пашко Злодей из Бискупиц, Зиндрам из Машковиц, Якса из Тарговиска, Кшон из Козьих Голов, Зигмунт из Бобовы и Сташко из Харбимовиц, - могучие, славные герои многих сражений, многих турниров, - и то бледнея, то вспыхивая от гнева, скрежеща зубами, стали они кричать, перебивая друг друга:
- Горе нам, ибо он гость и не может быть вызван.
А Завиша Черный, Сулимец, - славнейший из славных, "образец рыцаря", - обратил к Лихтенштейну нахмуренное чело и сказал:
- Не узнаю тебя, Куно. Как же ты можешь, будучи рыцарем, оскорблять великий народ, если знаешь, что, как послу, тебе не грозит за это никакое возмездие?
Но Куно спокойно выдержал на себе грозные взгляды и медленно, с расстановкой ответил:
- Наш орден, прежде чем прибыл в Пруссию, воевал в Палестине, но и там сарацины уважали послов. Одни вы их не уважаете, и потому ваши обычаи я назвал языческими.
Тут поднялся еще больший шум. Снова вокруг стола послышались восклицания: "Горе! Горе!"
Но все затихли, когда король, на лице которого пылал гнев, по литовскому обычаю несколько раз ударил в ладоши. Тогда поднялся старик Ясько Топор из Тенчина, каштелян краковский, маститый, степенный, возбуждавший страх высотой своего положения, и сказал:
- Благородный рыцарь из Лихтенштейна, если вас, как посла, встретило какое-нибудь оскорбление, скажите, и самая строгая справедливость тотчас будет удовлетворена.
- Ни в каком другом христианском государстве со мной этого не случалось, - отвечал Куно. - Вчера по дороге в Тынец напал на меня один ваш рыцарь, и хотя по кресту на плаще моем легко мог понять, кто я, он покусился на мою жизнь.
Збышко, услышав эти слова, побледнел и невольно взглянул на короля, лицо которого было страшно. Ясько из Тенчина удивился и сказал:
- Может ли это быть?
- Спросите пана из Тачева, который был свидетелем этого.
Все взоры обратились к Повале, который постоял с минуту, мрачно опустив веки, и наконец сказал:
- Это так...
Услыхав это, рыцари стали кричать: "Позор! Позор! Пусть земля разверзнется под таким человеком". И от стыда одни ударяли себя кулаками по грудям и коленам, другие скручивали пальцами цинковые блюда, стоявшие на столе, и не знали, куда смотреть.
- Почему же ты не убил его? - закричал король.
- Потому что голова его принадлежит суду, - отвечал Повала.
- Вы связали его? - спросил каштелян Топор из Тенчина.
- Нет, потому что он рыцарской честью поклялся явиться на суд.
- И не является, - насмешливо вскричал Куно, поднимая голову.
Вдруг за плечами меченосца молодой, грустный голос произнес:
- Не дай бог, чтобы я предпочел позор смерти. Это сделал я, Збышко из Богданца.
При этих словах рыцари подскочили к несчастному Збышке, но грозный знак короля удержал их. Поднявшись, с горящими глазами, задыхающимся от гнева голосом, подобным грохоту колес, катящихся по камням, король стал кричать:
- Отсечь ему голову. Отсечь ему голову. Пусть меченосец отошлет ее магистру в Мальборг.
Потом он крикнул стоявшему рядом князю литовскому, сыну смоленского наместника:
- Держи его, Ямонт.
Испуганный королевским гневом, Ямонт положил дрожащие руки на плечи Збышки, который, обратив к нему побледневшее лицо, произнес:
- Не убегу...
Но седобородый каштелян краковский, Топор из Тенчина, поднял руку в знак того, что хочет говорить, и когда все затихли, сказал:
- Милостивый король! Пусть комтур убедится, что не порыв твоего гнева, а наши законы карают смертью за покушение на особу посла. Иначе он еще с большим основанием мог бы предполагать, что в королевстве этом нет христианских законов. Я сам совершу суд над преступником.
Последние слова он произнес громким голосом и, очевидно, не допуская Даже мысли, что его голос может не быть услышан, кивнул головой Ямонту:
- Запереть его в башню. А вы, пан из Тачева, будете свидетелем.
- Я расскажу всю вину этого подростка. Ни один из нас, зрелых мужей, никогда бы не совершил ее, - отвечал Повала, мрачно глядя на Лихтенштейна.
- Он верно говорит, - тотчас же подхватили другие, - ведь это еще мальчик. За что же из-за него позорят нас всех?
Наступило молчание. Все с досадой смотрели на меченосца, а между тем Ямонт вел Збышку, чтобы отдать его в руки лучников, стоящих на дворе замка. В молодом своем сердце он чувствовал к узнику жалость, которую усиливала врожденная ненависть к немцам. Но как литвин, привыкший слепо исполнять волю великого князя и сам потрясенный королевским гневом, он по дороге стал шептать молодому рыцарю тоном дружеского совета:
- Знаешь, что я тебе скажу? Повесься. Лучше всего - сразу повесься. Король рассердился - и значит, тебе отрубят голову. Почему бы тебе не доставить ему удовольствие? Повесься, друг, у нас такой обычай.
Збышко, едва не лишаясь чувств от стыда и страха, сначала, казалось, не понимал слов молодого князя, но наконец понял их и даже остановился от изумления:
- Что ты толкуешь?
- Повесься. Зачем тебе нужно, чтобы тебя судили? А королю ты доставишь удовольствие, - повторил Ямонт.
- Повесься же сам, - воскликнул молодой рыцарь. - Как будто и окрестили тебя, а шкура осталась на тебе языческая, и ты даже того не понимаешь, что грех христианину делать такое дело.
Но князь пожал плечами:
- Да ведь не по доброй воле. Все равно тебе отрубят голову.
У Збышки мелькнула мысль, что за такие слова надо бы тотчас вызвать князька на бой, пеший или конный, на мечах или на топорах, но он подавил в себе это желание, вспомнив, что у него уже не хватит на это времени. Поэтому он грустно опустил голову и молча позволил отдать себя в руки предводителя дворцовых лучников.
А между тем в зале общее внимание обратилось в другую сторону. Дануся, видя, что происходит, сперва перепугалась так, что в груди ее захватило дыхание. Личико ее побледнело, как полотно, глазки стали от ужаса круглыми, и она смотрела на короля, неподвижная, как восковая фигурка в костеле. Но когда наконец она услыхала, что ее Збышке собираются отрубить голову, когда его взяли и вывели из комнаты, ее охватило неизмеримое отчаяние; губы и брови ее задрожали; не помогло ничто - ни страх перед королем, ни кусание губ, и она вдруг разразилась такими горькими, такими громкими рыданиями, что все лица обратились к ней, и сам король спросил:
- Что такое?
- Милосердный король, - воскликнула княгиня Анна. - Это дочь Юранда из Спыхова. Этот несчастный маленький рыцарь избрал ее своей дамой. Он поклялся ей сорвать со шлемов три пучка павлиньих перьев; и вот, увидев такие перья на шлеме этого комтура, он подумал, что сам Бог ему их послал. Не по злобе сделал он это, государь, а только по глупости, а потому будь милостив к нему и не карай его, о чем мы молим тебя на коленях.
Сказав это, она встала и, взяв за руку Данусю, подбежала с ней к королю, который, увидев это, отшатнулся назад. Но обе они стали пред ним на колени, и Дануся, обняв руками ноги государя, воскликнула:
- Прости Збышку, король, прости Збышку.
И от волнения и страха она спрятала свою белокурую головку в складках серой королевской одежды, дрожа как лист и целуя колени государя. Княгиня Анна, дочь Земовита, опустилась на колени с другой стороны и, сложив руки, умоляюще смотрела на короля, на лице которого отразилось великое смущение. Правда, он пятился назад вместе с креслом, но не отталкивал Данусю и только махал обеими руками, точно отгоняя их от себя.
- Оставьте меня в покое! - восклицал он. - Он совершил преступление, он опозорил все королевство. Пусть ему отрубят голову.
Но крошечные ручки все сильнее обвивались вокруг его колен, и детский голосок восклицал все горестнее:
- Прости Збышку, король, прости Збышку.
Вдруг послышались голоса рыцарей:
- Юранд из Спыхова... Славный рыцарь... Гроза немцев...
- И этот подросток уже достаточно отличился под Вильной, - прибавил Повала.
Но король продолжал сопротивляться, сам тронутый видом Дануси:
- Оставьте меня в покое. Он провинился не предо мной, и не мне его прощать. Пусть посол ордена простит его, тогда и я прощу, а нет - так пускай ему отрубят голову.
- Прости его, Куно, - сказал Завиша Черный, - сам магистр не поставит тебе этого в вину.
- Прости его! - воскликнули обе княгини.
- Прости его! - повторили голоса рыцарей.
Куно опустил веки и сидел с поднятой головой, как бы наслаждаясь тем, что и обе княгини, и столь славные рыцари просят его. Вдруг он мгновенно изменился: опустил голову, скрестил на груди руки, из гордого стал смиренным и проговорил тихим, ласковым голосом:
- Христос, Спаситель наш, простил разбойника на кресте и врагов своих...
- Вот это говорит истинный рыцарь, - откликнулся епископ Выш.
- И простил и я, - продолжал рыцарь Куно, - я не только христианин, но и монах! Почему прощаю его от всего сердца, как слуга Христов и монах.
- Слава ему! - грянул Повала из Тачева.
- Слава! - повторили другие.
- Но, - сказал меченосец, - я нахожусь среди вас в качестве посла и ношу в себе величие всего ордена, который есть орден Христов. И потому, кто оскорбил меня как посла, тот оскорбил орден, а кто оскорбил орден, тот оскорбил самого Христа, а такой обиды я ни перед Богом, ни перед людьми простить не могу. Если же законы ваши прощают ее - то да узнают об этом все христианские государи.
После этих слов воцарилось глубокое молчание. Лишь немного спустя кое-где послышался скрежет зубов, тяжкие вздохи подавляемой ярости и рыдания Дануси.
К вечеру все сердца склонились к Збышке... Те самые рыцари, которые утром готовы были по одному знаку короля изрубить его мечами, ломали теперь головы, обдумывая, как бы прийти ему на помощь. Княгини решили просить королеву, чтобы она уговорила Лихтенштейна совершенно отказаться от жалобы или, в случае надобности, написала бы великому магистру ордена письмо с просьбой повелеть Куно прекратить дело. Путь этот представлялся правильным, ибо Ядвигу окружал такой почет, что великий магистр, если бы отказал ей в таком деле, навлек бы на себя гнев папы и всех христианских государей. Отказа нельзя было ждать еще и потому, что Конрад фон Юнгинген был человеком спокойным и гораздо более миролюбивым, нежели его предшественники. К несчастью, епископ краковский Выш, бывший в то же время и главным врачом королевы, строжайше запретил хотя бы единым словом упоминать ей обо всей этой истории. "Она никогда не может равнодушно слышать о смертных приговорах, и хотя бы дело касалось простого разбойника, - тотчас же принимает его близко к сердцу; что же будет теперь, когда дело касается юноши, который справедливо мог бы рассчитывать на ее милосердие. Но всякое расстройство легко может довести ее до опасной болезни, здоровье же ее для всего королевства стоит больше, чем десять рыцарских голов". Наконец он объявил, что если бы кто-нибудь, наперекор его словам, осмелился волновать государыню, то он навлечет на этого человека страшный гнев короля и, кроме того, предаст ослушника церковному проклятию.
Обе княгини испугались этого предупреждения и решили ничего не говорить королеве, но зато до тех пор умолять короля, пока он не окажет какой-нибудь милости. Весь двор и все рыцари стали уже на сторону Збышки. Повала из Тачева обещал, что он покажет истинную правду, но показания его будут клониться на пользу юноши и все дело будет представлено как ребяческая запальчивость. Несмотря на все это, каждый предвидел, а каштелян Ясько из Тенчина вслух говорил, что если меченосец упрется, то суровый закон должен быть исполнен.
И вот все сильнее ожесточались сердца рыцарей против Лихтенштейна, и многие не только думали, но и откровенно говорили: "Он посол и потому не может быть вызван на арену; но когда он вернется в Мальборг, то не дай ему бог умереть собственной смертью". И это были не пустые угрозы, потому что рыцарям, носившим пояс, нельзя было произносить на ветер ни единого слова, и если кто давал какое-нибудь обещание, то должен был или выполнить его, или погибнуть. Грозный Повала оказался при этом всех свирепее, потому что в Тачеве была у него любимая дочка, ровесница Данусе, и от того Данусины слезы совершенно растрогали его сердце.
И он в тот же день навестил Збышку, сидевшего в подземелье, велел ему не падать духом и рассказал о просьбах обеих княгинь и о слезах Дануси... Збышко, узнав, что девочка ради него бросилась к ногам короля, до слез был растроган этим поступком и, не зная, как ему выразить свою благодарность и любовь, сказал, вытирая глаза кулаком:
- Ах, пусть же благословит меня как можно скорее Господь Бог сразиться за нее в конном или пешем бою! Мало я обещал ей немцев: такой девушке надо было обещать их столько, сколько ей лет. Только бы Господь Бог избавил меня от этой напасти, а уж я ради нее не поскуплюсь...
И он поднял к небу полные благодарности глаза...
- Прежде обещай что-нибудь церкви, - отвечал пан из Тачева, - потому что если обет твой будет угоден Господу, ты наверняка тотчас же получишь свободу. А во-вторых, слушай: пошел к Лихтенштейну твой дядя, а потом пойду еще и я. Не стыдно тебе будет попросить у него прощения, потому что ты провинился, и будешь ты прощения просить не у какого-нибудь Лихтенштейна, а у посла. Готов ли ты к этому?
- Если такой рыцарь, как вы, говорит мне, что это достойно меня, то сделаю. Но если он захочет, чтобы я просил у него прощения так, как он хотел этого по дороге из Тынца, то пусть мне отрубят голову. Дядя останется и отплатит ему, когда кончится его посольская миссия...
- Посмотрим, что он скажет Мацьке, - сказал Повала.
Мацько, действительно, был вечером у немца, но тот принял его свысока; не приказал даже зажечь огня и разговаривал с ним в полумраке. Старый рыцарь вернулся от него мрачный, как ночь, и отправился к королю. Король принял его ласково, потому что уже совершенно успокоился, и когда Мацько преклонил колено, приказал ему сейчас же встать и спросил, что ему угодно.
- Милосердный государь, - сказал Мацько, - случилась вина, должна быть и кара, иначе не было бы на свете никакого закона. Но есть и моя вина в том, что я не только не усмирял врожденную запальчивость этого подростка, но даже хвалил ее: так я его воспитывал и таким с детских лет воспитывала его война. Моя вина, милостивый король, потому что я не раз ему говорил: сперва руби, а уж там увидишь, кого зарубил. И с этим правилом ему хорошо было на войне, но плохо оказалось при дворе. Но парень - золото, последний в роду, и жалко мне его - страсть как...
- Он опозорил меня, опозорил королевство, - сказал король. - Что же мне его за это, медом, что ли, мазать?
Мацько молчал, потому что при воспоминании о Збышке горе сдавило ему горло; лишь после долгого молчания он заговорил еще взволнованным и прерывающимся голосом:
- Я и не знал, что так люблю его; только теперь понял, когда пришла беда. Но я старик, а он последний в роду. Не будет его - не будет нас. Милосердный король и государь, сжалься же ты над нашим родом.
Тут Мацько снова стал на колени и, протянув вперед уставшие от войны руки, сказал со слезами:
- Мы защищали Вильну, добычу дал Бог хорошую, а кому я ее оставлю? Если хочет меченосец кары, государь, пусть будет кара, но позволь мне отдать свою голову. Что мне жизнь, если нет Збышки! Он молод, пусть выкупит землю и плодит потомство, как повелел Господь человеку. Меченосец даже не спросит, чья голова падает, только бы упала. Тяжело человеку идти на смерть, но если смекнуть, то лучше пропасть одному человеку, чем чтобы пропадал весь род...
Говоря это, он обнял ноги короля, а король заморгал глазами, что в нем было признаком волнения, и наконец сказал:
- Не будет того, чтобы я без вины приказал отрубить голову опоясанному рыцарю. Не будет! Не будет!
- И это было бы несправедливо, - прибавил каштелян. - Закон преследует виновного, но закон не какой-нибудь дракон, который не разбирает, чью кровь он пьет. А вы заметьте, что даже позор падет на ваш род, если бы ваш племянник согласился на то, о чем вы говорите. Тогда все будут презирать и его самого, и его потомство...
На это Мацько ответил:
- Он не согласился бы. Но если бы это случилось без его ведома, то он после отомстил бы за меня, как и я отомщу за него...
- Э, - сказал Тенчинский, - добейтесь у меченосца, чтобы он отказался от своей жалобы...
- Я уж был у него.
- И что же? - спросил король, поднимая голову. - Что же он сказал?
- Он сказал мне так: "Надо было просить прощения на Тынецкой дороге; вы не хотели, а теперь я не хочу..."
- А вы почему не хотели?
- Потому что он велел нам сойти с коней и стоя просить прощения. Король заложил волосы за уши и хотел что-то ответить, но в это время пришел придворный и доложил, что рыцарь Лихтенштейн просит принять его.
Услышав это, Ягелло взглянул на Яську из Тенчина, потом на Мацьку, но приказал им остаться, в надежде, что таким образом ему удастся уладить дело при помощи своего королевского авторитета.
Между тем меченосец вошел, поклонился королю и сказал:
- Милосердный государь! Вот писанная жалоба на оскорбление, которое нанесено мне в вашем королевстве.
- Жалуйтесь ему, - отвечал король, указывая на Яську из Тенчина.
Но меченосец, смотря королю прямо в лицо, сказал:
- Я не знаю ни ваших законов, ни ваших судов, знаю я только то, что посол ордена может жаловаться только самому королю.
Маленькие глазки Ягеллы замигали от злости, но он протянул руку, взял жалобу и отдал ее Тенчинскому.
Тот развернул ее и стал читать, но по мере чтения лицо его становилось все более озабоченным и печальным.
- Вы так хлопочете о смерти этого мальчика, - сказал он наконец, обращаясь к Лихтенштейну, - словно он страшен всему вашему ордену. Неужели вы, меченосцы, боитесь уже и детей?
- Мы, меченосцы, не боимся никого, - гордо ответил комтур.
А старый каштелян тихо прибавил:
- А особенно Бога.
На другой день Повала из Тачева делал перед каштелянским судом все, что было в его силах, чтобы уменьшить вину Збышки. Но тщетно приписывал он весь проступок ребячеству и неведению, тщетно говорил, что даже и постарше кто-нибудь, дав обет добыть три пучка павлиньих перьев и помолившись о ниспослании их, а потом, увидев такие перья перед собой, мог точно так же подумать, что в этом - перст Божий. Одного только не мог отрицать благородный рыцарь, а именно того, что если бы не он, то копье Збышки ударилось бы в грудь меченосца. Куно же приказал принести себе панцирь, в котором он был тогда, и оказалось, что это был тонкий жестяной панцирь, употреблявшийся только в случаях торжественных, такой ломкий, что Збышко, особенно, если принять во внимание его необычайную силу, конечно, пробил бы этот панцирь насквозь и убил бы посла. После этого Збышко спросили, намерен ли он был убить меченосца; но он не хотел от этого отпереться. "Я ему кричал издали, - сказал он, - чтобы он выставил копье вперед, потому что живой он, конечно, не дал бы снять с себя шлем, но если бы и он издали закричал, что он посол, то я бы оставил его в покое".
Слова эти понравились рыцарям, которые из благожелательства к юноше в большом количестве сошлись на суд, и тотчас послышались голоса: "Верно. Почему же он не кричал?" Но лицо каштеляна осталось суровым и мрачным. Приказав всем молчать, он сам тоже молчал несколько времени, а потом устремил на Збышку испытующий взор и спросил:
- Можешь ли ты поклясться Страстями Господними, что не видел плаща и креста?
- Нет, - отвечал Збышко, - если бы я не видел креста, то подумал бы, что это наш рыцарь, а на нашего я бы не напал.
- А как же мог находиться под Краковом какой-нибудь другой меченосец, кроме посла или лица, принадлежащего к посольской свите?
На это Збышко не сказал ничего, потому что сказать было нечего. Для всех было даже слишком ясно, что если бы не пан из Тачева, то в настоящее время перед судом лежал бы не панцирь посла, но сам посол, с пробитой, к вечному стыду польского народа, грудью. И потому даже те, которые от всего сердца желали Збышке добра, понимали, что приговор не может быть для него милостивым...
И в самом деле каштелян сказал после некоторого молчания:
- Так как ты в запальчивости своей не подумал, на кого нападаешь, то Спаситель наш зачтет тебе это и простит твой грех, но ты, несчастный, поручи себя Пресвятой Деве, так как закон не может тебя простить...
Услышав это, Збышко, хоть и ждал он подобных слов, слегка побледнел, но тотчас же откинул назад длинные свои волосы, перекрестился и сказал:
- Воля Божья. А жаль...
Потом он повернулся к Мацьку и глазами указал ему на Лихтенштейна, как бы поручая не забывать о нем, а Мацько кивнул головой в знак того, что понимает и помнит. Понял это движение и этот взгляд также и Лихтенштейн, и хотя в груди его билось столь же мужественное, сколь и жестокое сердце, однако же на мгновение дрожь пробежала по нему с ног до головы. Видел меченосец, что между ним и этим старым рыцарем, лица которого он даже не мог хорошенько рассмотреть под шлемом, начнется отныне борьба не на жизнь, а на смерть и что если бы он даже хотел от него укрыться, то не укроется и что когда он исполнит свой долг посла, им придется встретиться хотя бы в Мальборге.
Между тем каштелян направился в соседнюю комнату, чтобы продиктовать смертный приговор Збышке искусному в письме секретарю. Во время этого перерыва то один, то другой рыцарь подходил к меченосцу и говорил:
- Дай бог, чтобы на Страшном суде тебя судили милостивей. Что же, рад ты этой крови?
Но Лихтенштейна заботил только Завиша, ибо своими боевыми подвигами, знанием рыцарских уставов и невероятной строгостью в их соблюдении Завиша известен был всему миру. В самых запутанных делах, если только дело шло о рыцарской чести, нередко даже издалека, обращались к Завише, и никто никогда не смел с ним спорить, не только потому, что поединок с ним был невозможен, но и потому, что его почитали "зерцалом чести". Одно слово осуждения или похвалы, исходившее из его уст, быстро распространялось среди рыцарей Польши, Венгрии, Чехии, Германии и могло сделать добрую или дурную славу рыцарю.
И вот Лихтенштейн подошел к нему и, как бы желая оправдать свое жестокосердие, сказал:
- Один только великий магистр с капитулом мог бы его помиловать, я же не могу...
- Магистр ваш ни при чем; когда дело идет о наших законах, помиловать его может только король наш, - отвечал Завиша.
- А я, как посол, должен был добиваться наказания.
- Прежде чем быть послом, тебе следовало бы быть рыцарем, Лихтенштейн!..
- Не думаешь ли ты, что я поступил против чести?..
- Ты знаешь наши рыцарские книги и знаешь, что рыцарю надлежит быть подобным двум животным: льву и ягненку. Кому же из них уподобился ты в этом деле?
- Не тебе судить меня!..
- Ты спросил, не поступил ли ты против чести, и я ответил тебе то, что думаю.
- Ты плохо ответил, потому что этого я проглотить не могу.
- Но подавишься собственной злостью, а не моей.
- Но Господь зачтет мне, что я больше заботился о величии ордена, чем о твоей похвале...
- Господь рассудит всех нас.
Дальнейший разговор был прерван приходом каштеляна и секретаря. Все уже знали, что приговор будет неблагоприятный, но все-таки воцарилось глухое молчание. Каштелян занял место за столом и, взяв распятие, велел Збышке стать на колени.
Секретарь стал читать по-латыни приговор. Ни Збышко, ни рыцари не поняли его, но все догадались, что это смертный приговор. По окончании чтения Збышко несколько раз ударил себя кулаком в грудь, повторяя: "Боже, милостив буди мне, грешному".