о.
- Да.
- Беспокоит меня не только ответственность. Князь пожалуется королю польскому, и их послы не замедлят разгласить при всех дворах о чинимых нами насилиях, о наших предательствах, о наших злодеяниях. Сколько вреда может проистечь из этого для ордена! Сам магистр, если бы только он знал правду, должен бы приказать спрятать эту девочку.
- А разве даже в том случае, если она пропадет, не будут обвинять нас? - спросил Ротгер.
- Нет. Брат Данфельд был человек предусмотрительный. Разве ты не помнишь, что он поставил Юранду условие: не только явиться в Щитно одному, но и написать предварительно князю, что едет выкупать дочь у разбойников и что знает, что у нас ее нет.
- Да, но как же в таком случае мы объясним то, что произошло в Щитно?
- Мы скажем, что, зная, что Юранд ищет дочь, и отбив у разбойников какую-то девушку, которая не могла сказать, кто она, мы дали об этом знать Юранду, полагая, что, может быть, это его дочь; он же, приехав сюда, при виде этой девушки впал в неистовство и, одержимый злым духом, пролил столько невинной крови, что даже многие битвы обходятся дешевле.
- Воистину, - отвечал Ротгер, - устами вашими глаголет мудрость и опытность, присущие вашему возрасту. Дурные поступки Данфельда, даже если бы мы свалили вину на него, во всяком случае были бы зачтены на счет ордена, то есть насчет всех нас, капитула и самого магистра. Кроме того, и таким образом обнаружится наша невинность, а вся вина падет на Юранда, на польскую злобу и на их сношения с адскими силами.
- И пусть тогда нас судит кто хочет: папа ли, император ли римский.
- Да.
Настало молчание, потом брат Ротгер спросил:
- Так что же мы сделаем с дочерью Юранда?
- Давай подумаем.
- Отдайте ее мне.
Зигфрид посмотрел на него и ответил:
- Нет. Слушай, молодой брат. Когда дело касается ордена, не давайте поблажек ни мужчине, ни женщине, но не давайте их и себе. Данфельда коснулась рука Господня, потому что он не только хотел отомстить за обиды, нанесенные ордену, но и угодить своим собственным низменным страстям.
- Вы плохо обо мне судите, - сказал Ротгер.
- Не распускайте себя, - перебил его Зигфрид, - потому что расслабятся в ордене тела и души, и колено этого упрямого народа когда-нибудь сдавит грудь вашу так, что вы уже не подниметесь.
И в третий раз положил он угрюмую голову на руки, но говорил, видно, только со своей совестью и думал лишь о себе самом, потому что после некоторого молчания сказал:
- Много и на моей совести лежит человеческой крови, много горя, много слез... И я, когда дело касалось ордена и когда я видел, что одной силой ничего не добьюсь, не задумываясь, искал иных путей; но когда я предстану пред Господом Богом, которого чту и люблю, я скажу Ему: "Это сделал я ради ордена, а для себя выбрал только страдание".
И он сжал руками виски, а голову и глаза поднял кверху и воскликнул:
- Отрекитесь от страстей и пороков, закалите тела и сердца ваши, ибо вижу в воздухе белые орлиные крылья и орлиные когти, красные от крови меченосцев...
Дальнейшие слова его были прерваны таким порывом ветра, что одно окно вверху над галереей распахнулось с грохотом, и вся зала наполнилась воем и свистом вьюги и хлопьями снега.
- Во имя Отца и Сына. Недобрая ночь, - сказал старый меченосец.
- Ночь нечистых сил, - отвечал Ротгер.
- А есть ксендзы возле тела Данфельда?
- Есть.
- Господи, прости прегрешения его.
И оба замолкли; потом Ротгер позвал слуг, велел им закрыть окно и зажечь факелы, а когда они удалились, снова спросил:
- Что вы сделаете с дочерью Юранда? Возьмете ее отсюда в Инсбург?
- Возьму ее в Инсбург и сделаю с ней то, чего потребует благо ордена.
- А что я должен делать?
- Есть ли у тебя в душе смелость?
- Что же я такое сделал, что вы спрашиваете у меня об этом?
- Я не сомневаюсь, потому что знаю тебя, и за твою смелость люблю тебя больше, чем кого бы то ни было на свете. В таком случае поезжай ко двору мазовецкого князя и расскажи ему все, что здесь произошло, так, как мы порешили рассказывать.
- Могу ли я идти на верную гибель?
- Если твоя гибель послужит к славе ордена, то ты обязан. Но нет. Гибель тебя не ждет. Они не причиняют вреда гостям: разве только, если кто-нибудь захочет вызвать тебя на поединок, как сделал тот молодой рыцарь, который вызвал нас всех... Он, а может быть кто-нибудь другой, но ведь это не страшно...
- Дай бог, чтобы так, но меня могут схватить и бросить в подземелье.
- Этого они не сделают. Помни, что существует письмо Юранда к князю, а кроме того, ты поедешь с жалобою на Юранда. Ты расскажешь, что сделал он в Щитно, и они должны поверить тебе... Итак, мы первые дали ему знать, что есть какая-то девушка, первые пригласили его приехать и посмотреть ее, а он приехал, лишился ума, убил комтура и перебил солдат. Так ты будешь говорить, а что ж они могут сказать тебе на это? Конечно, весть о смерти Дан-фельда распространится по всей Мазовии. Тогда все жалобы будут брошены. Конечно, они будут искать дочь Юранда, но раз сам Юранд написал, что она не у нас, то и не на нас падет подозрение. Нужно вооружиться храбростью и заткнуть им глотки, потому что во всяком случае они подумают, что, если бы мы были виноваты, никто из нас не осмелился бы приехать.
- Верно. Тотчас же после похорон Данфельда я отправлюсь.
- Да благословит тебя Господь, сынок. Если мы сделаем все, как следует, тебя не только не задержат, но и сами должны будут отречься от Юранда, чтобы мы не могли сказать: вот как они с нами поступают.
- И так надо говорить при всех дворах.
- Великий госпиталит последит за этим и ради блага ордена, и как родственник Данфельда.
- Да, но если этот спыховский дьявол останется жив и получит свободу... Зигфрид мрачно посмотрел куда-то вдаль, а потом медленно и с расстановкой ответил:
- Если даже он получит свободу, то все-таки никогда не произнесет ни слова жалобы на орден.
И он стал еще учить Ротгера, что тот должен говорить и чего добиваться при мазовецком дворе.
Однако известие о событии в Щитно пришло в Варшаву раньше прибытия брата Ротгера и вызвало там удивление и тревогу. Ни сам князь, ни кто-либо из придворных не могли понять, что произошло. Незадолго перед тем, когда Миколай из Длуголяса должен был ехать в Мальборг с княжеским письмом, в котором тот горько жаловался на похищение пограничными комтурами Дануси и почти с угрозами требовал немедленного ее возвращения, пришло письмо от спыховского рыцаря; в письме заключалось известие, что дочь его захвачена не меченосцами, а обыкновенными пограничными разбойниками, и что вскоре она будет за выкуп освобождена. Вследствие этого посол не поехал, потому что никому даже в голову не пришло, что меченосцы потребовали такого письма от Юранда под угрозой смерти его ребенка. И так трудно было понять, что произошло, потому что пограничные бродяги, как из подданных князя, так и из подданных ордена, нападали друг на друга летом, а не зимой, когда снег выдавал их следы. Нападали они обычно на купцов или решались на грабежи, хватая в деревушках людей и угоняя их стада; но чтобы они осмелились задеть самого князя и украсть его воспитанницу, к тому же дочь могущественного и возбуждающего всюду страх рыцаря, - это казалось просто невероятным. Но на это, как и на другие сомнения ответом было письмо Юранда с его собственной печатью, привезенное на этот раз человеком, о котором было известно, что он из Спыхова; ввиду этого всякие подозрения делались невозможными; князь только впал в гнев, в каком его давно не видывали, и приказал преследовать разбойников по всей границе своего княжества, предложив в то же время плоцкому князю сделать то же самое и так же не скупиться на наказания для дерзких похитителей.
Как раз в это время пришло известие о том, что произошло в Щитно.
Переходя из уст в уста, известие это пришло преувеличенное в десять раз. Рассказывали, что Юранд, прибыв в замок с пятью слугами, ворвался в открытые ворота и произвел там такую резню, что из гарнизона мало кто остался в живых, что пришлось посылать за помощью в ближайшие замки, созывать рыцарей и вооруженные отряды пехотинцев, которые только после двух дней осады смогли снова ворваться в замок и там усмирить Юранда и его товарищей. Говорили также, что войска эти теперь перейдут границу и что большая война начнется теперь неизбежно. Князь, знавший, как много для великого магистра значит, чтобы в случае войны с королем польским силы обоих мазовецких княжеств остались в стороне, не верил этим слухам, потому что для него не было тайной, что если бы меченосцы начали войну с ним или с Земовитом плоцким, то никакая человеческая сила не удержит поляков, а этой-то войны и боялся магистр. Он знал, что такая война должна наступить, но хотел оттянуть ее, во-первых, потому, что был миролюбив, а во-вторых, потому, что для того, чтобы померяться силами с Ягеллой, надо было приготовить такое войско, какого до сих пор орден никогда не выставлял, и в то же время обеспечить себе помощь князей и рыцарей не только в Германии, но и на всем Западе.
Поэтому князь не боялся войны, но хотел знать, что случилось, что ему думать о происшествии в Щитно, об исчезновении Дануси и обо всех слухах, которые приходили с границы; поэтому, хоть он и не выносил меченосцев, он все же обрадовался, когда однажды вечером капитан лучников доложил ему, что приехал рыцарь из ордена и просит его выслушать.
Но князь принял его надменно, и хотя сразу узнал, что это один из братьев, бывших в лесном дворце, все же сделал вид, что не помнит его, и спросил, кто он, откуда и что привело его в Варшаву.
- Я брат Ротгер, - отвечал меченосец, - и недавно имел честь склониться к коленам вашей княжеской милости.
- Почему же, будучи меченосцем, ты не носишь знаков ордена? Рыцарь стал объяснять, что белого плаща он не надел только потому, что
если бы сделал это, то непременно был бы взят в плен или убит мазовецкими рыцарями: везде, во всем мире, во всех королевствах и княжествах крест на плаще охраняет, вызывает в людях расположение и гостеприимство, и только в одном княжестве Мазовецком крест обрекает человека на верную гибель. Но князь гневно перебил его.
- Не крест, - сказал он, - ибо крест целуем и мы, а ваша подлость... А если вас где-нибудь принимают лучше, так это лишь потому, что меньше вас знают.
И видя, что рыцарь весьма обижен этими словами, князь спросил:
- Ты был в Щитно и знаешь, что там произошло?
- Я был в Щитно и знаю, что там произошло, - отвечал Ротгер, - и прибыл сюда не как чей-либо посол, а только потому, что благочестивый и мудрый комтур из Инсбурга сказал мне: магистр наш любит благочестивого князя и надеется на его справедливость; поэтому я поспешу в Мальборг, а ты поезжай в Мазовию и изложи нашу жалобу, наш позор, наше горе. Конечно, не похвалит справедливый князь нарушителя мира и злого обидчика, пролившего столько христианской крови, что кажется, будто он слуга дьявола, а не Христа.
И Ротгер стал рассказывать все, что случилось в Щитно: как Юранд, ими самими приглашенный посмотреть, не его ли дочь - отбитая у разбойников девушка, - вместо того, чтобы отплатить благодарностью, пришел в ярость; как он убил Данфельда, брата Годфрида, англичанина Хьюга, фон Брахта и двоих благородных оруженосцев, не говоря уже о кнехтах, как они, памятуя заповеди Господни и не желая убивать, принуждены были сетью поймать страшного воина, который тогда поднял оружие на самого себя и ранил себя ужасно; как наконец не только в замке, но и в городе нашлись люди, которые ночью, во время вьюги, слышали после битвы страшный хохот и голоса, взывавшие в воздухе: "Юранд наш, оскорбитель креста, проливающий невинную кровь. Наш Юранд".
Весь рассказ, а особенно последние слова меченосца произвели большое впечатление на присутствующих. Их прямо-таки охватил страх, не призвал ли Юранд на помощь нечистую силу, и воцарилось глухое молчание. Но княгиня, присутствовавшая на приеме Ротгера и из любви к Данусе таившая в сердце неутолимую скорбь по ней, обратилась к меченосцу с нежданным вопросом.
- Вы говорите, рыцарь, - сказала она, - что, отбив девочку у разбойников, вы думали, что это дочь Юранда, и потому вызвали его в Щитно?
- Да, милостивая госпожа, - отвечал Ротгер.
- А как же вы могли это думать, если в лесном дворце видели при мне настоящую дочь его?
Брат Ротгер смутился, потому что не был подготовлен к этому вопросу. Князь встал и вперил строгий взор в меченосца, а Миколай из Длуголяса, Мрокота из Моцажева, Ясько из Ягельницы и другие мазовецкие рыцари тотчас подскочили к монаху и стали наперебой спрашивать грозными голосами:
- Как же вы могли это думать? Говори, немец! Как это могло быть? Брат Ротгер овладел собой и сказал:
- Мы, монахи, не поднимаем взоров на женщин. В лесном дворце при милосердной княгине было много придворных девушек, но которая из них была дочь Юранда, этого никто из нас не знал.
- Данфельд знал, - отвечал Миколай из Длуголяса. - Он говорил с ней даже на охоте.
- Данфельд предстал пред Господом, - возразил Ротгер, - и я скажу о нем только то, что на гробе его на другой день найдены были расцветшие розы, которых, так как дело было зимой, не могла положить человеческая рука.
Опять настало молчание.
- Откуда вы знали о похищении дочери Юранда? - спросил князь.
- Сама нечестивость и дерзость этого поступка сделала его известным и здесь, и у нас. И потому, узнав об этом, мы отслужили благодарственный молебен за то, что из лесного дворца была похищена просто придворная девушка, а не кто-либо из родных детей ваших.
- Но все-таки мне странно, что вы могли идиотку счесть дочерью Юранда.
Брат Ротгер ответил на это:
- Данфельд говорил так: "Дьявол часто обманывает своих слуг: может быть, он подменил дочь Юранда".
- Но ведь разбойники, как простые люди, не могли подделать письмо Калеба и печати Юранда. Кто же мог сделать это?
- Злой дух.
И снова никто не мог найти ответа.
А Ротгер стал пристально смотреть в глаза князю и сказал:
- Воистину, вопросы эти впиваются в мою грудь, как мечи, ибо в них таится осуждение и подозрение. Но уповая на справедливость Бога и на силу правды, спрашиваю вашу княжескую милость: обвинял ли сам Юранд в этом поступке, а если обвинял, то почему, прежде чем мы вызвали его в Щитно, он по всей пограничной местности разыскивал разбойников, чтобы выкупить у них свою дочь?
- Верно... - сказал князь. - Можно что-нибудь скрыть от людей, но от Бога не скроешь. В первую минуту он обвинял вас, но потом... потом он думал иначе.
- Вот как свет правды побеждает мрак, - сказал Ротгер.
И он обвел залу торжествующим взглядом, потому что подумал, что в головах меченосцев больше изворотливости и ума, чем в головах поляков, и что этот народ всегда будет добычей и поживой ордена, как муха бывает добычей и пищей паука.
И, бросив недавнюю мягкость, он подошел к князю и заговорил громко и настоятельно:
- Вознагради нас, государь, за наши потери, за наши обиды, за наши слезы и нашу кровь. Этот слуга сатаны был твоим подданным, и потому во имя Бога, чьей милостью господствуют короли и князья, во имя справедливости и креста, вознагради нас за наши обиды и кровь.
Но князь посмотрел на него с изумлением.
- Клянусь Богом, - сказал он, - чего же ты хочешь? Если Юранд в порыве безумия пролил вашу кровь, то неужели я должен отвечать за безумцев?
- Государь, он был твоим подданным, - сказал меченосец, - в твоем княжестве находятся его земли, его деревни и его замок, в котором томил он в плену слуг ордена, пусть же хотя бы это имущество, пусть хотя бы эти земли и этот безбожный замок станут отныне собственностью ордена. Поистине, это не будет большою платой за благородную кровь, им пролитую. Она не воскресит умерших, но, быть может, хоть сколько-нибудь успокоит гнев Божий и загладит позор, который в противном случае падет на все твое княжество. О, государь! Орден всюду владеет землями и замками, которые даровали им милость и благочестие христианских государей, и только здесь нет ни пяди земли, находящейся в обладании ордена. Пусть же нанесенная нам обида, взывающая к Богу о мщении, будет вознаграждена хоть так, чтобы мы могли сказать, что и здесь живут люди, у которых в сердцах есть страх Божий.
Услыхав это, князь удивился еще больше и лишь после долгого молчания ответил:
- Боже мой... Да по чьей же милости, как не по милости моих предков, сидит здесь ваш орден? Неужели вам мало земель и городов, которые некогда принадлежали нам и нашему народу и которые ныне принадлежат вам? Да ведь еще жива дочь Юранда, потому что никто не извещал вас о ее смерти, а вы уже хотите отнять у сироты ее приданое и сиротским добром вознаградить себя за обиду?
- Государь, ты признаешь обиду, - сказал Ротгер. - Вознагради же за нее так, как повелевают тебе твоя княжеская совесть и твоя справедливая душа.
И снова он рад был в душе, потому что думал: "Теперь они не только не будут жаловаться, но еще будут думать, как бы самим умыть руки и выкрутиться из этой истории. Никто уже ни в чем не упрекнет нас, и слава наша будет, как белый плащ ордена, незапятнанна".
Вдруг неожиданно раздался голос старого Миколая из Длуголяса:
- Вас обвиняют в жадности - и бог знает, может быть, справедливо, потому что и в этом деле вы больше заботитесь о выгодах, чем о чести ордена.
- Верно, - хором ответили мазовецкие рыцари.
А меченосец сделал несколько шагов вперед, гордо закинул голову и, смерив их надменным взглядом, ответил:
- Я прибыл сюда не как посол, а лишь как свидетель случившегося и как рыцарь ордена, честь которого готов отстаивать до последнего своего дыхания... Кто отныне осмелится, несмотря на то, что говорил сам Юранд, попрекать орден участием в похищении этой девушки, пусть поднимет этот рыцарский залог и поручит себя суду Божьему.
Сказав это, он бросил перед ними рыцарскую перчатку, которая упала на пол; рыцари стояли в глухом молчании, потому что хоть и многие подняли бы ее охотно, все-таки боялись они суда Божьего. Ни от кого не было тайной, что Юранд определенно объявил, что не рыцари ордена похитили у него дочь, и потому каждый думал, что справедливость на стороне Ротгера, а следовательно, на его стороне будет и победа.
Но тот осмелел еще больше и спросил, подбоченившись:
- Найдется ли здесь такой, кто поднял бы эту перчатку?
Вдруг один рыцарь, появления которого перед тем никто не заметил и который с некоторого времени слушал разговор, стоя в дверях, вышел на середину, поднял перчатку и проговорил:
- Найдется. Это я.
И сказав это, он бросил свою перчатку прямо в лицо Ротгера, а потом заговорил голосом, который среди общего молчания пронесся по зале, как гром:
- Перед Богом, перед высокочтимым князем и перед всем благородным рыцарством этой страны говорю тебе, меченосец, что ты, как пес, лаешь на справедливость и истину, и вызываю тебя на бой конный или пеший, на копьях, на топорах, на коротких или длинных мечах - и не на рабство, а до последнего издыхания - на смерть.
В зале можно было расслышать полет мухи. Все взоры обратились на Ротгера и на бросающего вызов рыцаря, которого никто не узнал, потому что на голове у него был шлем, правда, без забрала, но с железной сеткой, которая спускалась ниже ушей и совершенно закрывала всю голову и верхнюю часть лица, а на нижнюю бросала густую тень. Меченосец был удивлен не менее других. Смущение, бледность и бешеный гнев мелькнули в его лице, как молния в ночном небе. Он схватил рукой лосиную перчатку, которая, скользнув по его лицу, зацепилась и повисла на шипе поручи, и спросил:
- Кто ты, призывающий справедливость Божью?
Тот отстегнул пряжку у подбородка, снял шлем, из-под которого появилась белокурая молодая голова, и сказал:
- Збышко из Богданца, муж дочери Юранда.
Все удивились, и Ротгер вместе с прочими, потому что никто из них, кроме князя, княгини, отца Вышонка и де Лорша не знал о свадьбе Дануси, а меченосцы были уверены, что, кроме отца, у дочери Юранда нет прямого защитника; но в эту минуту рыцарь де Лорш вышел вперед и сказал:
- Я рыцарской честью своей свидетельствую, что слова его истинны; если же кто осмелится сомневаться - то вот моя перчатка.
Ротгер, не знавший, что такое страх и сердце которого кипело в эту минуту, может быть, поднял бы и эту перчатку, но, вспомнив, что бросивший ее - могущественный вельможа и, кроме того, родственник графа Гельдернского, удержался; сделал он это еще и потому, что сам князь встал и сказал, нахмурив брови:
- Этой перчатки нельзя поднимать, потому что и я подтверждаю, что этот рыцарь сказал правду.
Услыхав это, меченосец поклонился и сказал Збышке:
- Если ты согласен, то в пешем бою, на отмеренном месте и на топорах.
- Я первый вызвал тебя, - отвечал Збышко.
- Боже, даруй победу правому! - воскликнули мазовецкие рыцари.
За Збышку тревожился весь двор, как рыцари, так и женщины, потому что все любили его, а между тем, судя по письму Юранда, никто не сомневался, что правда на стороне меченосца. С другой стороны, было известно, что Ротгер - один из славнейших братьев в ордене. Оруженосец ван Крист рассказывал, быть может умышленно, мазовецким шляхтичам, что господин его, прежде чем стать монахом-рыцарем, однажды сидел за почетным столом меченосцев, а к столу этому допускались только знаменитые по всему свету рыцари, такие, которые совершили поход в Святую землю или побеждали великанов, драконов или могущественных волшебников. Слушая такие рассказы ван Криста и его хвастливые уверения, что господин его не раз бился, держа в одной руке мизерикордию, а в другой - топор или меч, иногда даже с целыми пятью противниками, мазуры беспокоились, а некоторые говорили: "Эх, кабы здесь был Юранд, он справился бы и с двумя: от него ни один немец не уходил, но мальчику плохо будет. Тот и старше, и сильнее, и опытнее". Поэтому многие жалели, что не подняли перчатки, говоря, что, если бы не письмо Юранда, они непременно сделали бы это... "Но страшно суда Божьего..." По этому случаю и для взаимного удовольствия назывались имена мазовецких и вообще польских рыцарей, которые, как на придворных турнирах, так и в поединках, одерживали многочисленные победы над западными рыцарями, особенно же Завиша из Гарбова, с которым не мог сравниться ни один христианский рыцарь. Но были и такие, которые относительно Збышки питали добрые надежды. "Он - не калека какой-нибудь, - говорили они, - и как мы слыхали, однажды уже порядком поколотил немцев на утоптанной земле". Но в особенности всех ободрил поступок Збышкова оруженосца, чеха Главы: накануне поединка, слушая рассказы ван Криста о неслыханных победах Ротгера и будучи человеком вспыльчивым, он схватил этого ван Криста за бороду, запрокинул ему голову и сказал: "Если тебе не стыдно врать перед людьми, то посмотри вверх, ведь тебя и Бог слышит". И он держал его в этом положении столько времени, сколько нужно, чтобы сказать "Отче наш"; ван Крист, получив наконец свободу, стал расспрашивать о его роде и, узнав, что тот происходит от владетельных предков, вызвал его тоже на бой на топорах.
Мазуры были довольны этим поступком, и некоторые стали говорить: "Такие не станут хромать на поединке, и если только правда и Бог на их стороне, не уйти меченосцам целыми". Но Ротгер до такой степени сумел пустить всем пыль в глаза, что многие беспокоились о том, на чьей стороне правда, и сам князь разделял это беспокойство.
И вот вечером накануне поединка он призвал Збышку на разговор, который велся в присутствии одной княгини, и спросил:
- Ты уверен, что Бог будет на твоей стороне? Откуда ты знаешь, что они похитили Данусю? Разве Юранд говорил это тебе? Вот видишь, письмо Юранда: рука ксендза Калеба, а печать Юранда; в этом письме он пишет, будто знает, что это не меченосцы. Что он тебе говорил?
- Говорил, что это не меченосцы.
- Как же в таком случае ты можешь рисковать жизнью и выходить на суд Божий?
Збышко замолчал, только челюсть у него дрожала, а из глаз катились слезы.
- Я ничего не знаю, милосердный государь, - сказал он. - Уехали мы отсюда вместе с Юрандом, и по дороге я признался ему, что мы поженились. Он стал говорить, что это могло разгневать Господа, но когда я сказал ему, что такова была воля Божья, он успокоился и простил. Всю дорогу он говорил, что Данусю похитил не кто другой, как меченосцы, а потом я и сам не знаю, что случилось... В Спыхов приехала та самая женщина, которая привозила для меня какие-то лекарства в лесной дворец, а с ней еще один посланный. Они заперлись с Юрандом и совещались. Что они говорили, я тоже не знаю, только после этого разговора собственные слуги не могли узнать Юранда, потому что он был похож на мертвеца. Он нам сказал: "Это не меченосцы", но, бог знает почему, отпустил на волю де Бергова и всех пленников, а сам уехал, не взяв ни оруженосца, ни слуги... Он говорил, что едет к разбойникам, выкупать Данусю, а мне велел ждать. Ну вот я и ждал. Вдруг приходит из Щитно весть, что Юранд перебил немцев и сам убит. О, милосердный государь! Не мог я уже усидеть в Спыхове, чуть с ума не сошел. Посадил я людей на коней, чтобы отомстить за смерть Юранда, как вдруг ксендз Калеб мне говорит: "Крепости тебе не взять, войны не начинай. Приезжай к князю, может быть, там знают что-нибудь о Данусе". Я и поехал, и попал как раз, когда этот пес брехал о нанесенной меченосцам обиде и о безумстве Юранда... Я, государь, поднял его перчатку, потому что уже раньше вызвал его, хотя не знаю ничего, кроме того, что они лжецы, без совести, без чести, без веры. Поглядите, милосердный князь. Ведь это же они зарезали де Фурси, а хотели взвалить это преступление на моего оруженосца. Богом клянусь, они зарезали его, как вола, а потом пришли к тебе, государь, требовать мести и удовлетворения. Кто же в таком случае поклянется, что они не налгали и прежде, Юранду, и теперь, тебе самому?.. Я не знаю, не знаю, где Дануся, но вызвал его, потому что, если даже придется мне лишиться жизни, я предпочитаю смерть, нежели жизнь без возлюбленной, которая мне дороже всего на свете.
Сказав это, он в волнении сорвал с головы сетку, и волосы рассыпались по его плечам; он вцепился в них и стал громко рыдать. Княгиня Анна Данута, сама до глубины души потрясенная потерей Дануси, сочувствуя ему, положила руку на его голову и сказала:
- Господь да поможет, утешит и благословит тебя.
Князь не воспротивился поединку, да и не в состоянии был, по тогдашним обычаям, этого сделать. Он только потребовал, чтобы Ротгер написал письмо магистру и Зигфриду де Леве, что сам бросил первый перчатку мазовецким рыцарям, вследствие чего и выходит на бой с мужем дочери Юранда, который, впрочем, уже раньше вызвал его. Меченосец пояснил при этом великому магистру, что если выходит на бой без разрешения, то лишь потому, что дело идет о чести ордена, об отвращении гнусных подозрений, которые могли бы опозорить орден и которые он, Ротгер, всегда готов искупить собственной кровью. Письмо это тотчас было послано к границе с одним из слуг рыцаря, а затем должно было отправиться в Мальборг почтой, которую меченосцы, на много лет раньше других государств, изобрели и завели в своих владениях.
Между тем на дворе замка утоптали снег и посыпали его пеплом, чтобы ноги не скользили по гладкой поверхности. Во всем замке царило необычайное оживление. Волнение до такой степени охватило рыцарей и придворных девушек, что в ночь, предшествовавшую битве, никто не спал. Люди говорили, что конный поединок на копьях или даже на мечах часто кончается только ранами, но пеший бой, особенно на страшных топорах, всегда бывает смертельным. Все сердца были на стороне Збышки, но чем больше кто был расположен к нему или к Данусе, с тем большей тревогой вспоминал он рассказы о славе и ловкости меченосца. Многие женщины провели ночь в часовне, где, исповедавшись у ксендза Вышонка, каялся Збышко. И смотря на его почти детское лицо, они говорили друг другу: "Ведь это же еще ребенок... Можно ли подставлять его голову под немецкий топор?" И тем истовее молились они о ниспослании ему помощи. Но когда на рассвете он встал и прошел по часовне, чтобы надеть в своей комнате оружие, сердца их снова наполнились надеждой, потому что лицо у Збышки, действительно, было детское, но тело необычайно рослое и сильное, так что он показался им здоровым мужчиной, который справится с самым сильным противником.
Поединок должен был произойти на дворе замка, окруженном галереей.
Когда совсем рассвело, князь и княгиня с детьми пришли туда и сели между столбами, в том месте, откуда лучше всего виден был весь двор. Возле них заняли места высшие придворные, благородные дамы и рыцари. Все закоулки галереи наполнились людьми; челядь разместилась за валом, сделанным из сметенного снега; некоторые взобрались на выступы окон и даже на крышу. Там простые люди говорили между собой: "Дай Бог нашему не оплошать".
День был холодный, сырой, но светлый; в воздухе носились стаи галок, гнездившихся на крышах и на верхушках башен; спугнутые необычным движением, они с громким шумом крыльев носились над замком. Несмотря на мороз, люди потели от волнения, а когда раздался первый сигнал трубы, обозначавший появление противников, все сердца застучали как молоты.
Они же вышли с противоположных концов площадки и остановились на краю. Тогда каждый из зрителей затаил в груди дыхание, каждый подумал, что вот скоро две души полетят на суд Господа и два трупа останутся на снегу; губы и щеки женщин побледнели и посинели при мысли этой, а глаза мужчин, как на радугу, были устремлены на противников, ибо каждому хотелось по одной только фигуре и по оружию их отгадать, на чьей стороне будет победа.
На меченосце был голубой, покрытый эмалью, панцирь, такие же набедренники и такой же шлем с поднятым забралом и с великолепным пучком павлиньих перьев на гребне. Грудь, бока и спину Збышки покрывала богатая миланская броня, которую он когда-то отбил у фризов. На голове у него был шлем, открытый и без перьев, на ногах кожаные сапоги. На левых руках у обоих были щиты с гербами: у меченосца сверху была изображена шашечница, а снизу три льва, стоящие на задних лапах, у Збышки - "тупая подкова". В правой руке держали они по страшному широкому топору, насажденному на дубовые, почерневшие топорища, превосходящие длиной руку взрослого мужчины. При них находились оруженосцы: Глава, которого Збышко звал Гловачем, и ван Крист, оба в черных железных латах, оба также с топорами и щитами; в гербе у ван Криста был куст дрока, а герб чеха был похож на Помяна, с той только разницей, что вместо топора в бычачьей голове торчал короткий меч, до половины вонзенный в глаз. Труба прозвучала в другой раз, а после третьего, согласно уговору, противники должны были наступать друг на друга. Теперь разделяла их лишь небольшая усыпанная серым пеплом площадка, а над площадкой этой, точно зловещая птица, витала смерть. Но прежде чем подан был третий знак, Ротгер подошел к столбам, между которыми сидели князь и княгиня, поднял закованную в сталь голову и произнес таким громким голосом, что его услыхали во всех концах галереи:
- Призываю в свидетели Бога, тебя, благородный государь, и все рыцарство этой земли, что я неповинен в той крови, которая будет пролита.
В ответ на эти слова снова всех охватил страх, что меченосец так уверен в себе и в своей победе. Но Збышко, душа у которого была простая, обратился к своему чеху и проговорил:
- Противна мне эта похвальба меченосца, потому что она больше годилась бы после моей смерти, чем пока я жив. Но у этого хвастуна на лбу павлиньи перья, а я обещал сперва достать три таких пучка, а потом - столько, сколько на руках пальцев. Послал Бог.
- Господин... - спросил Глава, нагибаясь и беря горсть пеплу со снегом, чтобы топорище не скользило в руках, - может быть, даст бог, я скоро справлюсь с этим прусским красавцем; можно ли мне будет тогда, если не напасть на меченосца, то, по крайней мере, просунуть топорище ему между ног и повалить его на землю?
- Упаси тебя Бог! - вскричал Збышко поспешно. - Ты покроешь позором и меня, и себя.
Вдруг в третий раз прозвучала труба. Услыхав ее, оруженосцы проворно и яростно бросились друг на друга, рыцари же медленнее и спокойнее двинулись навстречу друг другу, как повелевало им их звание и достоинство.
Мало кто обращал внимание на оруженосцев, но те из опытных воинов и слуг, которые на них смотрели, сразу поняли, что на стороне Главы огромное преимущество. Топор тяжелее ходил в руке немца, и в то же время движения его щита были медленнее. Из-под щита виднелись его ноги, более длинные, но и более слабые и менее упругие, чем здоровые, обтянутые тесной одеждой ноги чеха. Глава нападал так запальчиво, что ван Крист чуть ли не с первой минуты принужден был отступать. Все сразу поняли, что один из этих противников налетел на другого, как буря, что он наступает, подходит, разит, как гром, другой же, предчувствуя смерть, только защищается, чтобы как можно больше отсрочить страшную минуту. Так и было в действительности. Хвастун этот, выходивший на бой только тогда, когда иначе поступить было нельзя, понял, что заносчивые и неосторожные слова привели его к бою со страшным силачом, которого ему следовало избегать, как верной гибели; и потому теперь, когда он почувствовал, что каждый из этих ударов мог бы свалить вола, сердце его окончательно упало. Он почти забыл, что мало отражать удары щитом, но что надо наносить их самому. Он видел над собой сверкающий топор и думал, что каждый из его взмахов - последний. Подставляя щит, он невольно зажмуривал глаза, боясь и не зная, откроет ли их еще раз. Изредка сам он наносил удары, но не надеясь, что достанет противника, и только все выше подымал щит над головой, чтобы еще и еще защитить ее.
Наконец он стал уставать, а чех рубил все сильнее. Как от большой сосны под ударами мужика летят огромные щепки, так под ударами чеха стали отламываться и падать железные пластинки с лат немецкого оруженосца. Верхний край его щита погнулся и растрескался, правый наплечник вместе с перерезанным и уже окровавленным ремнем упал на землю. У ван Криста на голове стали дыбом волосы, и его охватил смертельный ужас. Он еще раза два изо всех сил ударил по щиту чеха, но, наконец видя, что против страшной силы противника ему нет спасения и что спасти его может только какое-нибудь сверхъестественное усилие, он вдруг всей тяжестью своего тела и оружия бросился чеху под ноги.
Оба упали на землю и боролись, катаясь по снегу. Но чех вскоре очутился сверху, еще несколько времени старался сдержать отчаянные движения противника, но, наконец, придавил коленом железную сетку, покрывавшую его живот, и вынул из-за пояса короткую трехгранную мизерикордию.
- Пощади! - тихо прошептал ван Крист, смотря в глаза чеха.
Но тот вместо ответа лег на него, чтобы легче было достать рукой до его шеи, и, перерезав ремень, придерживавший шлем, дважды ударил несчастного по горлу, направляя острие вниз, к середине груди.
Тогда глаза ван Криста провалились в глубь черепа, руки и ноги затрепетали по снегу, точно желая счистить с него пепел, но через минуту он вытянулся, и уже лежал неподвижно, вытянув вперед покрытые красной пеной губы и истекая кровью.
А чех встал, вытер о платье немца мизерикордию, потом поднял топор и, опершись на него, стал смотреть на тяжелый и упорный бой своего рыцаря с братом Ротгером.
Западные рыцари уже привыкли к удобствам и роскоши, в то время как малопольские, великопольские и мазовецкие дворяне вели еще жизнь суровую и тяжелую; поэтому даже в чужих и нерасположенных к ним людях они возбуждали удивление крепостью тел и выносливостью. Оказалось и теперь, что Збышко превосходит меченосца силой рук и ног не менее, чем его оруженосец превосходил ван Криста; но оказалось также, что по молодости лет он уступает Ротгеру в рыцарской опытности.
Збышке в известной степени благоприятствовало то, что он выбрал бой на топорах; фехтование этим оружием было невозможно. В бою на коротких или длинных мечах, при котором надо знать все удары и выпады и уметь отражать их, на стороне немца был бы значительный перевес. Но и теперь как сам Збышко, так и зрители по движениям его щита поняли, что перед ними - опытный и страшный боец, видимо, не в первый раз выступающий на такой поединок. При каждом ударе Збышки Ротгер подставлял щит и в момент удара слегка отступал назад, отчего размах, даже самый сильный, ослабевал и не мог ни разрубить, ни помять гладкой поверхности лат. Меченосец то отступал, то наступал, делая это спокойно, но так быстро, что едва можно было уловить глазами его движения. Князь испугался за Збышку, а лица мужчин омрачились, потому что им показалось, что немец как бы нарочно играет с противником. Иногда он даже не подставлял щита, но в то мгновение, когда Збышко ударял, делал пол-оборота в сторону, и острие топора рассекало пустое пространство. Это было всего страшнее, потому что Збышко мог при этом потерять равновесие и упасть, и тогда его гибель была бы неотвратимой. Видя это, чех, стоящий над зарезанным ван Кристом, тоже тревожился и говорил себе: "Клянусь Богом! Если господин упадет, я ударю немца обухом между лопатками, чтобы он тоже кувыркнулся".
Но Збышко не падал, потому что, обладая необычайной силой в ногах и широко расставляя их, он мог на каждой удержать всю тяжесть тела и размаха.
Ротгер тотчас же заметил это, и зрители ошибались, думая, что он свысока смотрит на противника. Напротив, после первых же ударов, когда, несмотря на все умение управлять щитом, рука меченосца почти онемела под ним, он понял, что с этим мальчиком ему придется тяжело потрудиться, и что если не удастся свалить его по счастливой случайности, то борьба будет долгая и опасная. Он рассчитывал, что, ударив по пустому пространству, Збышко упадет на снег, но так как этого не случилось, он уже начинал попросту тревожиться. Он видел под стальным забралом сжатые губы противника и сверкающие порой глаза и говорил себе, что запальчивость должна погубить Збышку, что он забудется, потеряет голову и в своем ослеплении будет больше заботиться о нанесении ударов, чем о защите. Но он ошибся и в этом. Збышко не умел увертываться от ударов, но не забыл о щите, и, поднимая топор, не открывал себя больше, чем следовало. Видимо, внимание его удвоилось, а постигнув опытность и ловкость противника, он не только не забылся, но, напротив, сосредоточился, стал осторожнее, и в ударах его была какая-то обдуманность, которая может быть только следствием не горячего, а холодного упорства.
Ротгер, который видел немало войн и немало дрался как в строю, так и в поединках, по опыту знал, что бывают люди, точно хищные птицы, созданные для битв и особенно одаренные природой: они как бы угадывают все то, до чего другие доходят целыми годами опыта. И Ротгер сейчас же понял, что имеет дело с одним из таких людей. С первых же ударов он понял, что в этом юноше есть что-то такое же, что есть и в ястребе, который видит в противнике только свою добычу и ни о чем не думает, кроме того, как бы схватить его когтями. Несмотря на свою силу, он также заметил, что ею не может сравняться со Збышкой и что если устанет прежде, чем нанесет решительный удар, то бой с этим страшным, хоть и менее опытным мальчиком может стать для него гибельным. Подумав это, он решил драться с наименьшей затратой сил, прижал к себе щит, не особенно наступал, не особенно увертывался, ограничил свои движения, приберег все силы души и руки для решительного удара и ждал подходящей минуты.
Жестокая борьба затягивалась дольше, чем бывает обыкновенно. На галерее воцарилась мертвая тишина. Лишь время от времени слышались то звонкие, то глухие удары лезвий и обухов о щиты. И князю с княгиней, и рыцарям, и придворным девушкам были привычны подобные зрелища, но все же какое-то чувство, похожее на ужас, точно клещами, стиснуло сердца всех. Все понимали, что дело тут не в том, чтобы выказать силу, ловкость и смелость, а в том, чтобы дать выход ярости, отчаянию, неумолимой ненависти и жажде мести. С одной стороны, страшные обиды, любовь и бесконечная скорбь, с другой - честь всего ордена и глубокая ненависть - вот что в этом поединке предстояло рассудить Богу.
Между тем бледное зимнее утро прояснилось, рассеялась серая завеса мглы, и луч солнца озарил голубой панцирь меченосца и серебристую миланскую броню Збышки. В часовне прозвонили к утренней службе, и вместе со звоном колоколов стаи галок опять сорвались с крыши замка, хлопая крыльями и пронзительно каркая, точно радуясь при виде крови и трупа, недвижно лежащего на снегу. Ротгер во время боя раза два бросил на него взгляд и вдруг почувствовал себя ужасно одиноким. Все глаза, смотревшие на него, были глазами врагов. Все молитвы, все добрые пожелания, все молчаливые обеты, приносимые женщинами, были на стороне Збышки. Кроме того, хотя меченосец был совершенно уверен, что оруженосец Збышки не бросится на него сзади и не нанесет ему предательского удара, все-таки присутствие и близость этой грозной фигуры внушали ему такую невольную тревогу, какая охватывает людей при виде волка, медведя или буйвола, от которых их не отделяет решетка. И он тем более не мог побороть этого чувства, что чех, желая следить за ходом боя, менял места, заходя то сбоку сражающихся, то сзади, то спереди; при этом чех наклонял голову и зловеще смотрел на Ротгера сквозь отверстия в железном забрале шлема и время от времени слегка, как будто невольно, приподымая окровавленную мизерикордию.
Наконец меченосца начала охватывать усталость. Время от времени он наносил по два отрывистых, но страшных удара, направляя их на правое плечо Збышки, но, наконец, тот с такой силой отразил их щитом, что топорище в руке Ротгера замоталось, а сам он вынужден был сделать движение назад, чтобы не упасть. И с этого мгновения он отступал все время. Подходили к концу не только его силы, но и хладнокровие, и терпение. При виде этого из грудей зрителей вырвалось несколько восклицаний, похожих на выражение радости, и эти кри