что она, бедная девушка, безвестная Зиновия Богданова, не может быть для него той "хорошей, умной женщиной", которая должна составить его счастье, что это удел той... танцорки... - и все-таки ожидала его с каким-то все более и более усиливающимся волнением.
Это было просто волнение молодой крови - дань известному возрасту, а Зина толковала его иначе и недоумевала.
Время шло, как это всегда бывает, в ожидании, томительно долго.
Было уже около шести часов вечера, а экипаж еще не показывался.
Зина несколько раз бегала на бельведер с биноклем, но на почтовом тракте не появлялось черной точки, которая могла бы вырасти в ожидаемую коляску.
В начале седьмого, когда уже стало смеркаться, новая астрономка, наконец, открыла ехавший по дороге экипаж.
- Едут, едут!.. - с криком сбежала она с бельведера. Этот крик всполошил весь дом, но был преждевременен. Николай Герасимович был еще верстах в трех от села.
Он приказал ехать тише и задумчиво сидел, откинувшись в угол покойной венской коляски.
Савин был в штатском - дорожном пальто и черном котелке.
- Тише, тише! - приказывал он кучеру, хотя тот почти и то уже ехал шагом.
Казалось, ему хотелось отдалить свидание с отцом и матерью и не так скоро увеличить расстояние, лежавшее между ним и оставшимся позади Петербургом.
Мысли его неслись из последнего в Серединское и обратно.
В Петербурге он оставил все, что было дорого для него в жизни - Маргариту Гранпа.
В течение почти трех месяцев он все собирался в деревню, но не мог решиться расстаться с маленькой, уютной, казавшейся ему очаровательной, квартиркой бабушки Бекетовой, где каждый день проводил с Марго два-три часа наедине.
Это были часы того неизъяснимого на словах и неописуемого пером блаженства. Скорее его может передать кисть или карандаш художника.
Это было блаженство влюбленных.
С этими-то часами блаженства и не решался расстаться Николай Герасимович.
Наконец в начале сентября вышел приказ об его отставке и, переждав еще почти три недели, Савин написал сперва, как известно, письмо, а затем в конце сентября выехал из Петербурга.
Он припомнил теперь свое прощанье с Марго.
Это был тяжелый момент для обоих.
"Это необходимо для нашего счастья!" - повторял он мысленно и теперь ту фразу, которую сказал ей тогда, но между тем сердце его, как теперь, так и тогда, болезненно сжалось. Точно какое-то страшное предчувствие, что он теряет ее навсегда, а теперь с каждым шагом лошадей все более и более удаляется от нее - закралось в его сердце.
- Тише, тише!.. - невольно крикнул он кучеру.
- Да что вы, барин, и то почитай шагом едем, - обернулся к нему, не выдержав Селифонт, - папенька с маменькой чай заждались совсем, глаза все с вышки проглядели...
- Ну, хорошо, хорошо, поезжай, как знаешь, - отвечал отрезвленный таким замечанием кучера Савин.
Они проезжали по селу, и Николай Герасимович отвечал на поклоны вышедших из изб крестьян.
Мысли его между тем под впечатлением слов Селифонта перенеслись в Серединское.
Его там ждут - в этом он не сомневался, но что ожидает его там - вот вопрос.
Относительно наделанных им долгов он был спокоен, он знал своего отца, честь имени Савиных может заставить его снять с себя последнюю рубашку, он пожурит его и заплатит, заплатит все до копейки.
- Среди Савиных не было не плативших долгов! - с гордостью говорил он.
Не это теперь беспокоило Николая Герасимовича. Нет, далеко не это!
Эта гордость рода, это отстаивание его чести со стороны его отца, разрешавшие так благополучно первый вопрос, неодолимой преградой восставали при разрешении в желательном для молодого Савина смысле второго вопроса, - вопроса о женитьбе его на Гранпа.
Брак с танцовщицей для Герасима Сергеевича несомненно представляется "неравным браком".
- Une messaliance! - даже вслух проговорил Николай Герасимович.
Селифонт, полуобернувшись, покосился на него, но в это время лошади въехали уже в аллею, ведущую к усадьбе, и он ударил вожжами лошадей, которые, дружно подхватив, крупною рысью понеслись в гору.
"Вот он и родительский дом! Что-то будет!" - пронеслось в голове Савина.
Коляска остановилась у подъезда.
Буквально выкинутый сильною рукою Николая Герасимовича Савина в коридор Европейской гостиницы, Вадим Григорьевич Мардарьев долетел до противоположной стены широкого коридора и, упершись в нее обеими руками, удержался на ногах.
Первою мыслью его было исполнить свое обещание, данное в разговоре с Савиным, и закричать: "Караул, грабят!"
И он уже выкрикнул первый слог этого слова, но вдруг весь этот высокий, красивый коридор с полом, устланным прекрасным ковром, со спускавшимися с потолка изящными газовыми лампами и, наконец, появившиеся на его повороте двое изящных молодых людей - это были гости Николая Герасимовича - сомкнули уста Мардарьева и выкрикнутое лишь "кар" замерло в воздухе, как зловещее карканье ворона около помещения, занимаемого Николаем Герасимовичем.
Вадим Григорьевич быстро по стенке прошмыгнул по коридору, сбежал по лестнице, шагая чуть ли не через две-три ступеньки. Надев без помощи важного швейцара свое выцветшее пальто горохового цвета и такого же цвета помятый котелок, выскочил на улицу и пустился бежать сперва по Михайловской, а затем по солнечной стороне Невского проспекта, по направлению к Московскому вокзалу, точно за ним гнались призраки.
На ходу он что-то бормотал вслух и разводил руками.
Прохожие сторонились и некоторые останавливались, с любопытством смотрели ему вслед.
Стоявший у Аничкова моста на посту городовой подозрительно покосился на него, сделал даже несколько шагов, взявшись правой рукой за шнурок, на котором висел свисток, но затем, видимо, раздумав, махнул рукой и вернулся на свое прежнее место.
Мардарьев продолжал свой неистовый бег.
Перебежав Аничков мост, он в три, четыре скачка буквально перепрыгнул на другую сторону проспекта и, казалось, еще стремительнее побежал дальше.
Миновав Владимирскую, он, не доходя до Николаевской, повернул направо и скрылся под красной вывеской трактирного низка.
- Дядя Алфимыч здесь?.. - обратился он с вопросом к первому попавшемуся ему навстречу половому, одетому в белые рубашку и шаровары весьма сомнительной чистоты.
Половой нес на подносе около десятка чайников, держа его на одной руке и балансируя с искусством, которому позавидовал бы любой жонглер.
- Корнила Потапыч у себя.
- Один?
- Одни-с, - на ходу ответил половой.
Вадим Григорьевич прошел три комнаты трактира, наполненные посетителями, со многими из которых он приветливо и фамильярно или почтительно раскланялся.
- К дяде?
- К Алфимычу?
- К алхимику?
Такие вопросы раздавались с некоторых столов, и на них Мардарьев отвечал утвердительным кивком головы.
Наконец он очутился перед закрытой дверью четвертой комнаты трактира и остановился перевести дух.
Тут только заметил Вадим Григорьевич, что лицо его совершенно мокро, что пот капал с висков, и, вынув из кармана пальто нечто схожее с носовым платком - род четырехугольной квадратной тряпки, отер себе лоб и лицо.
Затем он тщательно стал одергивать на себе сюртук и пальто.
Приведя таким образом в порядок свой туалет, он робко взялся за ручку двери и полуотворил ее.
- Лезь, лезь... - послышался из-за двери шамкающий голос. Мардарьев вошел.
Четвертая комната низа трактира, выходившего на улицу десятью окнами, была самая маленькая, в одно окно - это был род отдельного кабинета, с одним столом, довольно больших размеров, стоявшим перед диваном, и одним маленьким для закусок, приставленным к стене, противоположной окну.
Диван и стулья, бывшие в комнате, были обиты когда-то зеленой, теперь совершенно облупившейся американской клеенкой; из дивана в нескольких местах торчала мочалка.
На диване сидел маленький невзрачный старичок, одетый в длиннополый сюртук и сапоги бурками. Сюртук был когда-то черного сукна. Но от последнего осталась от времени одна основа, пропитанная салом, пуговицы были самые разнокалиберные, оставшаяся и так сильно порыжевшая одна сюртучная была в совершенно несвойственной ей компании костяшек и даже одной медной солдатской, на шее старика был повязан шарф, когда-то красивый, но превратившийся от насевшей на него грязи в буро-серо-малиновый. Признаков белья заметно не было, и это было одно из достоинств этого костюма, судя по которому можно было предположить о состоянии этой части мужского туалета.
Но всего замечательнее было лицо старика: совершенно оголенный череп, украшенный бахромой рыжевато-седых волос, такие же волосы росли перьями, образуя род усов под крючковатым носом и на приближавшемся к последнему загнутом кверху подбородке, производя впечатление выщипанной бороды. Несколько считаемых единицами желтых зубов выглядывало из-под тонких губ при разговоре и улыбке или гримасе, которая исправляла ее должность.
Серо-желтые нависшие брови скрывали глаза, которые давали тон всему этому оригинальному лицу, - они были совершенно круглые, совиные, блестящие, с темно-зеленоватым отливом. Настоящий цвет этих глаз было невозможно уловить: они бегали из стороны в сторону, а во время отдыха, который хозяин порой давал им, он закрывал их.
Перед стариком стояли два чайника, стакан, наполовину налитый чаем, около которого на маленьком блюдечке лежал огрызок сахару.
В стороне стояла опорожненная маленькая трактирная миска с мельхиоровой ложкой и одна из тех тарелок, на которых в трактирах подают хлеб.
Это и был дядя Алфимыч, он же алхимик, или же, как почтительно произнес половой, Корнилий Потапович. Фамилия его была Алфимов, отчего и происходило первое прозвище "дядя Алфимыч"; кличка "алхимик" была дана старику, видимо, лишь по созвучию с его фамилией, но это не мешало ему очень на нее обижаться и долго помнить того, кто при нем решился даже шутя обозвать его так.
Потому на это решались немногие, так как немногие из знавших Корнилия Потаповича не были от него в зависимости.
Корнилий Потапович Алфимов был один из столичных и притом крупных пауков-капиталистов, раскинувших свои сети и на торговый, нуждавшийся в кредите мир приневской столицы.
Корнилия Потаповича, или дядю Алфимыча, знали и крупные купцы, и блестящие франты. Для первых это знание было роковым, оно было всегда началом конца торговых оборотов. Вторых дядя Алфимыч, запутывая в тенета, если не спасали их богатые и сановные родственники, нередко доводил до скамьи подсудимых.
Кроме двойных, тройных и даже четверных векселей, он практиковал и заведомо подложные, чтобы держать свою жертву не только под мечом гражданского, но и под мечом уголовного закона.
Таков был Корнилий Потапович Алфимов.
О его прошлом и о его средствах, которыми он нажил свое колоссальное состояние, не было известно ничего положительного.
Об этом ходили лишь легенды.
Одна из этих легенд была наиболее правдоподобной.
Рассказывали, что Корнилий Потапович был крепостной дворовый человек очень богатых помещиков, носивших фамилию Алфимовских, которую в некотором сокращении получил и он. Побочный сын предпоследнего в роде, он воспитывался вместе с законным сыном своего барина, молодым барчуком, к которому, когда тот подрос, был приставлен в камердинеры.
Он был скорее друг, нежели слуга.
Молодой Алфимовский служил затем в Петербурге, женился на красавице, которая умерла в родах, оставив на руках отца дочь.
Молодой муж остался неутешным вдовцом и вместе с Корнилием вырастил девочку, воспитал и образовал ее при помощи лучших гувернантов и учителей.
Молодая девушка в восемнадцать лет была красавицей - вся в мать, - влюбилась в одного из своих учителей и бежала из родительского дома, похитив у отца из шифоньерки более ста тысяч рублей в банковых билетах на предъявителя.
Отец, ослепленный любовью к дочери, не замечал домашнего романа, окончившегося такой катастрофой, но зоркий Корнилий следил за влюбленными.
Он погнался по следам влюбленной парочки, догнал ее на одной из ближайших станций от Петербурга и под угрозой вернуть дочь к отцу и предать суду, отобрал капитал, оставив влюбленным десять-пятнадцать тысяч, с которыми они уехали за границу, где и обвенчались.
Вернувшись в Петербург, он передал своему барину-другу о бегстве его дочери с учителем и о будто неудачной его погоне за ними.
С барином случился удар, двукратно, через малый промежуток повторившийся и сведший его в могилу.
Имущество барина описали. В конторе нашли оставленные беглянкой по забывчивости шестьдесят тысяч рублей в таких же банковых билетах и в письменном столе - вольную на имя Корнилия.
Отобранный от беглянки дочери капитал остался у последнего.
Он приписался в мещане и стал увеличивать свое богатство путем ссуд под закладные и векселя. Скоро жажда наживы обратилась у него в болезнь, которою его, видимо, наказал Бог за неправильно нажитые деньги.
Он отказывал себе во всем, жил в одной комнате подвального этажа в конце Николаевской улицы и для своих деловых свиданий облюбовал грязный низок трактира, где ему отвели отдельный кабинет, который занимался гостями лишь по вечерам, а днем все равно пустовал.
Там же Корнилий Потапович обедал разного рода объедками и кусками, которые ему сваливали в одну миску по дешевой цене, и пил целый день чай из одного чайника, требуя кипятку. За чай в большинстве случаев платили клиенты.
Хозяин трактира был в числе его должников, а потому и вся прислуга почтительно относилась к миллионеру в рубище. Приходившие клиенты Корнилия Потаповича тоже давали половым на чай, и они были довольны.
Сам Корнилий Потапович не дал никогда пятачка.
Хозяин трактира собственноручно вел его незатейливый счет и вычитал из процентов.
Из-за этого каждый год выходили споры и препирательства, в которых хозяину приходилось уступать.
Вадим Григорьевич Мардарьев стоял перед Корнилием Потаповичем, тяжело дыша, и молчал. В нем не прошла еще усталость, и к ней, кроме того, прибавилось волнение.
- Чего это ты сопишь, словно дилижанская лошадь, кто это тебя так упарил?.. Хе, хе, хе... - с дребезжащим смехом спросил Алфимыч. - Коли уж так устал - садись, вздохни, а там и докладывай что нужно, а то стоит предо мной, как сыч... - добавил он.
Вадим Григорьевич не замедлил воспользоваться приглашением и скорее упал, нежели сел на стоявший около стола стул, который даже скрипнул.
- Тише, тише, стульев-то не ломай, хозяин - сквалыга-мужик, как раз взыщет за поломку, а они и так чуть живы... - беспокойно заметил Корнилий Потапович.
Вадим Григорьевич между тем с наслаждением предавался разрешенному ему отдыху и молчал. Молчал и Алфимов и даже, отгрызая с трудом двумя уцелевшими клыками чуть заметный кусочек сахару, стал допивать свой стакан чаю.
В комнате наступила тишина, прерываемая лишь звуками всасывания чая беззубым ртом дяди Алфимыча, да по временам тяжелыми вздохами все еще не отдышавшегося Мардарьева. Познакомим этим временем с последним поближе дорогого читателя.
Вадим Григорьевич Мардарьев, отставной прапорщик, был одним из тех лиц без определенных занятий, которых порождает столичная жизнь, как сырость мокриц.
Неопределенность занятий происходила не от отсутствия работы в большом городе и даже не от неспособности к ней лиц, подобных Мардарьеву, но от их желания найти легкую, хорошо оплачиваемую работу, не стесняясь целями и средствами. Будь это желание единичным у того или другого лица и не найди они спроса у известной части общества столичных обывателей, которое далеко не прочь обделать подчас темное дельце, лица без определенных занятий поневоле обратились бы к занятиям определенным, легальным, и "общественные язвы", растравленные ими, не существовали бы, но повторяем, общество само поддерживает эту язву, и лентяи, падкие на легкие заработки, процветают, и занятие их даже получило право гражданства под громким и звучным именем "комиссионерства".
Здесь повторился вечный, незыблемый закон политико-экономической науки: на темный спрос явилось темное предложение.
Судебные и административные власти считались, в большинстве случаев, с отдельными фактами и не обращали внимания на выводы, не задумываясь над тем, что именно из среды этих "комиссионеров" огромный процент ежегодно садится на скамью подсудимых или же высылается из столицы за чересчур смелое казусное дельце.
Армия "комиссионеров" не редела от этих потерь, новые члены прибывали в усиленной пропорции - все слои столичного общества выбрасывали в нее своих так или иначе свихнувшихся представителей: и уволенный без права поступления на службу чиновник, и выключенный из духовного причетник, и выгнанный из полка офицер, разорившийся помещик, сбившийся с настоящей дороги дворянин, порой даже титулованный - все, что делалось подонками столицы, - все они были "комиссионерами".
Иным посчастливилось пооткрывать "конторы" или заручиться крупными клиентами - это были аристократы столичных подонок {Осадок, то, что опало на дно.}, не только терпимые в обществе, но даже порой пользовавшиеся известным уважением - как ни странно звучит по отношению к ним это слово.
Остальная масса пробивалась, что называется, с хлеба на квас, алчно высматривая, где сорвать рубль или даже порой полтинник или менее и тотчас пропить его.
Это было жалкое существование столичных мелких паразитов с волчьими аппетитами, но и заячьей трусостью.
Это были мелкие, всеми презираемые воришки, сравнительно с их счастливыми сотоварищами - "уважаемыми грабителями".
К такой-то мелкоте комиссионерской армии принадлежал Вадим Григорьевич Мардарьев, несмотря на то, что кроме комиссионерных дел был "отметчиком" одной из уличных петербургских газет.
Объясним для непосвященных этот род газетного сотрудничества. "Отметчиком" называется мелкий репортер, хотя многие годы дающий заметки о мелких столичных происшествиях в одну и ту же редакцию, но не считаемый ею "своим сотрудником", так как его писания требуют всегда переработки и часто наведения справок, ввиду отсутствия к нему полного доверия.
Грошовая построчная, а иногда и поштучная (за заметку) плата составляет его гонорар.
Таким "отметчиком" и был Мардарьев, хотя в его рваном сильно потертом и всегда пустом бумажнике хранились визитные карточки, на которых было напечатано: "Вадим Григорьевич Мардарьев. Сотрудник петербургских изданий", но этими карточками он пользовался с благоразумной осторожностью, в случае лишь настоящей нужды, в темной массе полуграмотного люда, где имя "газетчика" было в то время равносильно известному "жупелу".
Мардарьев был человек семейный, но жена его, буквально лишь терпевшая своего супруга в своей убогой квартирке по 9-й улице Песков, занималась шитьем, - она была хорошей портнихой и кое-как перебивалась с двумя детьми, мальчиком и девочкой, из которых первому шел уже двенадцатый год и он находился в ученьи у оптика, а девочке не было девяти.
Софья Александровна, так звали Мардарьеву - чуть ли не с первых лет своего вынужденного замужества - ее первый сын родился спустя три месяца после свадьбы, а с Мардарьевым она познакомилась накануне их венчания - давно махнула рукой на Вадима Григорьевича, хотя последний чуть ли не ежедневно сулил ей в будущем золотые горы.
Он был человек фантазии необузданной.
- Ну, что ты, глядеть на меня пришел, што ли?.. - прервал наконец молчание Корнилий Потапович, отпив свой стакан чая и уставясь своими бегающими глазами на Мардарьева. - Докладывай, что твой молодчик?
Вместо ответа Вадим Григорьевич опустил обе руки в карманы своих брюк и вытащил клочки мелко разорванного векселя, положил их бережно на стол.
- Это, брат, что же? - спросил Алфимов.
- Вексель-с... Корнилий Потапович, вексель-с... Вся моя надежда-с... Все-с тут.
Голос его, полный подступивших к горлу слез, вдруг оборвался, и он зарыдал. Видимо, все, накопившееся в нем с момента вылета из номера Савина и бега до низка трактира, горе и озлобление вылилось наружу.
- Хе, хе, хе... - раскатистым добродушным смехом захохотал Корнилий Потапович... Дурак же ты, братец мой, дурак, так в руки ему и отдал.
- Такой-с важный, приятный господин... - среди рыданий ответил Мардарьев.
- Важный, приятный... - передразнил его Алфимов, - хе, хе, хе.
Вадим Григорьевич принялся громко всхлипывать.
- Да что ты плачешь, как баба какая, говори толком... - вдруг строго оборвал его Корнилий Потапович. - Или забирай свою лапшу и пошел вон... Не время мне с тобой бобы разводить, ишь нюни распустил.
Мардарьев встрепенулся.
Быстро рукавом своего горохового пальто утер он слезы.
- Сейчас, сейчас... Корнилий Потапович... отец-благодетель, на вас вся надежда... Вы один можете мне посоветовать, я в вас верю, как в Бога, верю-с... - прерывающимся голосом затараторил Вадим Григорьевич.
- Ну, ну, не болтай вздору, говори... - смягчился Алфимов.
Мардарьев, спеша и путаясь, но все же с мельчайшими подробностями, кончая даже своим полетом поперек коридора Европейской гостиницы, рассказал все происшедшее в номере Савина.
Корнилий Потапович слушал внимательно, не перебивая.
Когда Мардарьев кончил, то Алфимов несколько времени молчал, сидя в глубокой задумчивости.
Вадим Григорьевич глядел на него полными страха и надежды глазами.
- Чуял я, что в этом вексельке что-то неладное. Недаром тебе его подарили... Четырех тысяч тоже так не подарят... Савин богат... Не он - отец... Отец за него долг заплатит... Это я доподлинно знаю и векселей у меня на этого молодца много... Вексель его подарить, значит все равно, что четыре тысячи подарить... Кто же это сделает... Взяло меня тогда, когда ты его принес мне, сумление, ан и оправдалось... Вексель-то безнадежный... По начальству о нем заявлено... У меня, храни Бог, на имя Соколова нет... У меня все бланки важные... А то вдруг тебе в четыре тысячи Савина вексель подарят... Благодетель какой нашелся.
- Позвольте... Корнилий Потапович... как это подарят-с... Ведь это не подарок, кровные мои деньги-с... Ведь я вам докладывал-с.
- Это о том, что деньги эти тебе был должен Семиладов за женитьбу на его душеньке, за прикрытие греха?
- Именно-с, Корнилий Потапович... Ведь я ей имя дал, также и сыну его, Семиладова-то... Как родного люблю Ваську... Он тогда мне пять тысяч обещал, тыщу в задаток перед венцом дал, а затем и на попятный. Я его и так, и сяк... Ничего с ним не поделаешь. Сперва совсем к нему не допускали, как женихом был, а потом женился, первое время никак его подстеречь не мог... Наконец накрыл... И не заикайся, говорит, довольно с тебя, у тебя жена-краля, да с тысячью приданного... Какого тебе, мозгляку, рожна еще.
- Верно... - вставил замечание Алфимов.
Вадим Григорьевич остановился, испуганно посмотрел на старика, несколько минут помолчал, приняв обиженный вид, а затем продолжал:
- Помогать, помогать, говорит буду... а то отдай тебе такую уйму денег, как четыре тысячи, так ты сопьешься и околеешь... Это я-то!
- Верно... - снова заметил Корнилий Потапович, но на этот раз Мардарьев пропустил это замечание мимо ушей.
- Ну, действительно, Соньке по малости помогал и помогает, так, к Рождеству, к Святой, 17 сентября, день ее ангела, да от нее разве что мне перепадет. Кремень-баба.
- Умна! - вставил Алфимов.
- А я между тем имя дал... - воскликнул Вадим Григорьевич.. - Ей и сыну имя дал.
- Имя... - вдруг обозлился Корнилий Потапович, - и что ты пустяки лопочешь... имя... какое у тебя, паршивец, имя?
- По... по... позвольте... - покусился перебить его Мардарьев, даже привскочив на стуле.
Но это был мгновенный порыв, он тотчас же снова смирно уселся на него и даже как-то весь осунулся и притих.
- Грош твоему имени цена... Вот что, а ты тыщу взял... Да думал еще четыре заполучить... Ишь у тебя аппетит волчий... А сноровки нет...
- Однако, Корнилий Потапович, они сами, Семиладов-то год тому назад меня призывают и этот самый вексель дают-с... На, говорит, тебе, в уплату моего долга, получишь - твое счастье. Значит они сознают.
- Ничего не значит... Прознал он вексель-то у него какой, может его за тысчонку, а то и меньше учел... Видит, дело дрянь, денежки все рано пропадают, дай, думает, потешу дурака... Тебе и отдал... А ты меня хотел подвести... но только меня трудновато... Нюх есть... ой, какой нюх... Векселя-то эти на ощупь оцениваю... по запаху цену назначу... Хе, хе, хе... - раскатился старик довольным смехом.
Сбитый в мыслях, Мардарьев молчал.
- А у тебя, говорю, сноровки нет... Ишь какую лапшу из его документа дозволил мальчишке сделать. - Алфимов рукою указал на лежавшие на столе клочки разорванного векселя. - Сейчас караул бы закричал, полицию бы навел, откупился бы он, струсил.
- Я это и хотел-с, Корнилий Потапович.
- Хотел-с... - передразнил его старик. - Чего же не сделал?
- Обстановка-с... Страшно-с стало... Важное такое место, роскошное, можно сказать... Язык прилип в гортани.
- То-то же... Глуп ты, а еще писатель... А то имя.
Старик замолчал.
- Так что же делать теперь, Корнилий Потапович? - не произнес, а скорее простонал Вадим Григорьевич.
Корнилий Потапович не отвечал ни слова. Он сидел с закрытыми глазами.
- Ты еще здесь? - открыл глаза Корнилий Потапович Алфимов.
- Я-с... Здесь... - с недоумением ответил Вадим Григорьевич, с томительным беспокойством ожидавший ответа на свой вопрос: "что делать?" и совершенно не подготовленный к заданному ему вопросу.
- Что же тебе от меня надо?.. Вексель я, если бы и хотел купить у тебя, не могу, так как его нет...
Алфимов указал снова рукою на оставшиеся на столе клочки бумаги.
- Что же, значит на него и управы нет, на Савина, на этого?..
- Как нет, управа есть, управа на всех найдется, но надо, чтобы были поступки... - докторальным тоном ответил Алфимов.
- Какие же к нему еще поступки надо?.. - заволновался Мардарьев. - Ежели к нему человек с документом приходит, а он документ в клочки, а человека за шиворот и на вылет...
- Чудак человек, ведь какой документ, да и какой человек... У иного человека и шиворота-то нет, ухватит он его и подумает, а другой, так весь один шиворот, толкай не хочу... Так-то...
- Что же, какой документ... Документ, как документ - вексель... Мне нет дела, что он украден у него, я третье лицо... - продолжал горячась Мардарьев, не поняв или не захотев понять намека Корнилия Потаповича о человеке-шивороте.
- Ну, какое же ты лицо... Ты совсем не лицо... Ха, ха, ха... - прервал его Алфимов и захохотал.
- То есть как не лицо, Корнилий Потапович?
- Так, ты один шиворот... Вот тебя за него взял да и...
Алфимов жестом показал, как выталкивают в шею.
- Вы все шутите. А мне не до шуток, - обиженно произнес Мардарьев.
- Не плакать же мне с тобою прикажешь... Лицо... Ха, ха, ха... - расхохотался снова Корнилий Потапович.
Вадим Григорьевич сидел совершенно уничтоженный и обиженный.
- Так что же, значит, теперь всему пропадать!.. - после некоторой паузы воскликнул он.
В этом восклицании слышалось неподдельное отчаяние.
- Как же ты это в толк взять не можешь?.. - вдруг, сделавшись серьезным, заговорил Алфимов. - Коли вексель этот безденежный, коли об этом по начальству заявлено своевременно... опять же находится в таких подозрительных руках... Ведь на тебя кто ни посмотрит, скажет, что ты этот вексель как ни на есть неправдой получил, и денег за него не давал... потому издалека видно, что денег у тебя нет, да и не было...
- Ну, как не было...
- Деньги, брат, у того только есть, кто им цену знает, а ты хоть сотню тысяч имей, пройдут между рук, как будто их и не было... А ты им цены не знаешь... Принес ты мне намеднись этот самый вексель, учти за три тысячи, я отказал; за две, говорил, я говорю не могу; бери за тыщу... Так ли я говорю?
- Так-с...
- Так-с... - передразнил Алфимов Мардарьева. - А ведь ты не знал, что вексель этот с изъяном?
- Не знал, видит Бог не знал...
- Верно... А если бы ты цену деньгам знал, уступил ли бы ты четыре тысячи за три и даже за тыщу?.. А?..
Корнилий Потапович остановился и вопросительно поглядел своими бегающими глазами на Вадима Григорьевича. Тот молчал.
- Кабы ты не спешил сбавлять цену, да был бы человек по виду пообстоятельнее, да не знал бы я тебя, кто ты есть таков, может я три с половиной тыщи тебе за этот вексель дал, да теперь сам попался, вот оно что...
- Это вы, Корнилий Потапович, правильно... Горяч я-с... Мне сейчас вынь да положь... Сам виноват, каюсь...
- А меня Бог спас! - произнес торжественно Алфимов и снова закрыл глаза.
- Так как же-с, Корнилий Потапович? - снова простонал Мардарьев.
- Что, как же? - открыл тот глаза. - Вот пристал-то... Что тебе надо?..
- Может все же можно что-нибудь с него получить?.. Лоскутки все целы...
Вадим Григорьевич бережно стал расправлять клочки векселя и складывать их на скатерти.
- Получай, коли сможешь... Твое счастье...
- Вы бы мне посоветовали как...
- Постой... Савин, Савин... Николай Герасимович, - вдруг заговорил как бы сам с собою Алфимов и опустил руку в боковой карман своего сюртука и вытащил из него объемистую грязную тетрадь серой бумаги, почти всю исписанную крупным старческим почерком.
Положив тетрадь на стол, он стал ее перелистывать, мусоля пальцы слюнями.
Мардарьев с благоговением смотрел на занятие старика и на самую тетрадь, которую тот перелистывал, как бы чуя, что в ней его спасение.
- Так и есть, на имя Соколова векселей нет, - произнес Корнилий Потапович.
У Вадима Григорьевича упало сердце.
"Так вот он о чем", - промелькнуло в его уме.
Надежда, впрочем, снова закралась в его сердце.
Алфимов продолжал перелистывать тетрадь. Наконец он нашел, видимо, нужную ему запись и несколько, раз перечитал ее.
- Вексель-то склеить можно? - вдруг спросил Алфимов.
- Можно-с... Все лоскутки до одного целехоньки... А что?
- Склей к завтрему... Сотнягу нажить дам.
- Сотнягу... - упавшим голосом повторил Вадим Григорьевич. - По векселю-то ведь четыре тысячи, кровных...
- Опять за свое... Так тебе мало?.. Ишь, у тебя, говорю, аппетит-то волчий... Пошел вон...
- Накиньте хоть полсотенки...
- Пошел вон!
- Ин будь по-вашему...
- Нет, теперь я раздумал...
- Благодетель, простите, - взмолился Мардарьев.
- То-то... взмолился... А то, паршивец, торгуется, как заправский купец, будто и впрямь продает что... Ты завтра утречком ко мне понаведайся... Прошеньице напишешь куда следует, о поступке с тобой дворянина Савина и о нанесенном тебе оскорблении и наклеенный на бумагу вексель к оному приложишь... Он тебя это один на один отчехвостил?..
- Никак нет-с, при свидетеле.
- При свидетеле!.. Не знаешь кто?..
- Знаю-с... Корнет Маслов, Михаил Дмитриевич.
- А, приятель его... Знаю и его тоже. Обстоятельный офицер... Его и выставишь в свидетели...
- А что дальше?
- Дальше, отдашь мне прошение... Я по почте отправлю... и сотнягу получишь... Когда вызовут - подтвердишь.
- А вам-то это на что?
- Много будешь знать, скоро состаришься...
Вадим Григорьевич задумался.
- Ну, а теперь проваливай... недосуг. И так с тобой с час проваландался... коли хошь завтра утром будь здесь, а коли не хошь, как хошь... Собирай свою лапшу...
В тоне этого приказания послышались такие решительные ноты, что Мардарьев, бережно собрав разорванный вексель и сунув его в карман, вышел, сказав:
- Так до завтра.
- До завтра... Прошенье изготовь, подпишешь здесь, при мне...
- Слушаю-с...
Когда дверь кабинета затворилась за Вадимом Григорьевичем, Корнилий Потапович снова принялся за рассмотрение своей тетради, перелистывая ее взад и вперед и делая про себя одному ему понятные односложные замечания. Это были скорее не слова, а продолжительные междометия.
Если бы эта тетрадь Алфимова сохранилась бы до настоящего времени, она была бы драгоценным материалом для обрисовки нравов той эпохи, к которой относилась. Это было собрание не только финансовых, но и семейных тайн многих выдающихся и известных лиц Петербурга, в ней была история их кредитоспособности, фамилии и адреса содержанок женатых людей и кандидаток в них. В этой тетради была канва для всевозможного рода шантажа, по которой искусный и беззастенчивый человек мог вышивать желательные для него узоры.
К чести Корнилия Потаповича, мы должны сказать, что он прибегал к помощи собранных и собираемых им сведений, аккуратно записанных им в эту тетрадку, в редких и исключительных случаях.
Окончив ее просмотр, он бережно сложил ее и опустил снова в боковой карман сюртука, закрыл глаза и задумался.
Алфимов думал об устроенном деле.
Читатель, конечно, понял, что предлагая Мардарьеву сто рублей за разорванный Савиным вексель и прошение об его разорвании и нанесении Мардарьеву личного оскорбления, Корнилий Потапович был далек от благодетельствования Вадима Григорьевича.
Добрые дела и не входили в сферу деятельности этого паука-ростовщика.
Это понял и сам Мардарьев и усиленно ломал себе голову, возвращаясь домой, зачем этому "старику-дьяволу", как непочтительно заочно думал о нем Вадим Григорьевич, понадобились этот, по его же словам, ничего не стоящий вексель и прошение, так понадобились, что он предложил ему, Мардарьеву, сто рублей.
Обдумывание этого вопроса не привело, однако, ни к каким результатам, он оставался без ответа.
Ясно было лишь для Вадима Григорьевича одно, что "старый дьявол", "алхимик", выдав эту сотню рублей, заработает в десять, двадцать, а может и тридцать раз более, но как?
Если бы этот вопрос Вадиму Григорьевичу удалось разрешить, хотя частично, он мог бы с ним торговаться и не дать назначить себе цену без разговоров.
"Хошь, так хошь, а не хошь, как хошь..." - со злобой вспомнил он фразу Алфимова.
"Корчит из себя, старый черт, будто ему и впрямь совсем этого векселя не надо, а спрашивает все же, цел ли весь?.." - продолжал думать Вадим Григорьевич, уже шагая по Слоновой улице.
- Благодетельствует, говорит... Ишь благодетель какой выискался!.. - даже вслух повторил Мардарьев, входя во двор, где помещалась квартира его жены и на подъезде была изображена на вывеске дама с талией осы и длинным шлейфом, а сверху и снизу было написано черными буквами на белом фоне: "Портниха мадам Софи".
- Благодетель, алхимик... - повторил снова вслух Вадим Григорьевич, скрываясь в подъезде.
Думы Корнилия Потаповича были прерваны явившимися один за другим несколькими клиентами.
Это были все лица, далеко не гармонировавшие с публикой описанного нами низка трактира: два каких-то солидных господина, офицер и даже порядочно одетая не старая дама под густой вуалью.
Алфимов неизменно принимал их в своем кабинете... бесстрастно выслушивал их, бесстрастно вынимал документы, отдавал деньги и брал, возвращал документы и также бесстрастно отказывал в просьбах.
Последний клиент, видимо, почтенный купец задержался и приказал подать чаю... Он уплачивал деньги в окончательный расчет, а потому счеты затянулись.
Когда наконец он ушел, заплатив за чай, Корнилий Потапович бережно собрал оставшиеся четыре куска сахару и сунул их в карман, затем, позвав полового, приказал сохранить ему недопитый чай до утра.
- Ты завтра мне его и подогрей, зачем пропадать, - сказал Алфимов.
- Слушаю-с... - с чуть заметной усмешкой отвечал слуга.
Корнилий Потапович вынул из кармана громадную серебряную луковицу-часы и посмотрел на нее.
Было половина пятого.
Несмотря на то, что всегда он сидел до пяти, в описываемый нами день он нахлобучил, бывший когда-то плюшевым, а теперь ставший совершенно неизвестной материи, картуз, который относил зиму и лето, надел с помощью полового старое замасленное и рваное пальто, взял свою палку с крючком, вышел из низка на улицу и пошел по направлению к Владимирской, видимо, не домой.
Он ходил несколько согнувшись, но быстро и твердым шагом.
На Большом проспекте Васильевского острова в половине семидесятых годов стоял громадный двухэтажный каменный дом, весьма старинной и своеобразной для Петербурга архитектуры.
Дом этот существует, впрочем, и до сегодня, но по внешнему его виду изменился совершенно неузнаваемо.