p; И тоска придавила его, как огромный камень. Он едва мог дышать. Там, где мерцает этот блуждающий огонек, там его близкие, там братские сердца, князь Еремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, ксендз Муховеикий. Там его любят и рады защитить его, а здесь ночь, пустота, мрак, трупы под ногами, вверху хороводы душ, а вдали кровожадный табор заклятых, беспощадных врагов.
Камень на сердце стал таким тяжелым, что его не мог вынести на своих плечах и этот великан. В душе его закрались сомнения.
В темноте налетела на него бледная тень тревоги и стала шептать ему на ухо: "Ты не пройдешь, это невозможно! Вернись, еще есть время! Выстрели из пистолета, и весь полк бросится к тебе на помощь... Через эти таборы, посреди этих дикарей никто не пройдет".
В эту минуту польский лагерь, томимый голодом, ежедневно осыпаемый ядрами, полный смерти и трупного запаха, показался пану Лонгину тихой, безопасной пристанью.
Там его друзья не поставили бы ему в вину, если бы он вернулся. Он скажет им, что это превосходит человеческие силы, а они сами уже не пойдут и никого не пошлют и будут ждать помощи от Бога или короля.
А если Скшетуский пойдет и погибнет?
"Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Это дьявольское искушение, - подумал пан Лонгин. - Я готов к смерти, и ничего худшего со мной не случится. Это дьявол пугает слабую душу пустынностью и мраком, ибо он всем пользуется. Неужели рыцарь может осрамиться, потерять славу, опозорить имя - не спасти войска, отказаться от небесного венца? Никогда!"
И он двинулся дальше, протянув вперед руки.
Вдруг до него донесся шорох, но уж не из польского лагеря, а с противоположной стороны, еще неясный, но какой-то глубокий и грозный, как ворчание медведя в темном лесу. Но тревога оставила уже душу пана Лонгина, тоска перестала мучить его и перешла лишь в сладкое воспоминание о близких; наконец, точно как бы в ответ угрозе, долетавшей со стороны табора, он еще раз повторил в душе: "А все-таки пойду!"
Через некоторое время он очутился в том месте, где в первый день штурма княжеская конница разбила казаков и янычар. Дорога здесь была ровнее, меньше было ям, рвов и трупов, так как казаки убрали павших в прежних боях. Здесь было немного светлее, так как все пространство было открыто. Оно покато спускалось к югу, но пан Лонгин свернул в сторону, чтобы проскользнуть между западным прудом и табором.
Он шел теперь быстро, без препятствий, и ему уже казалось, что он достигает линии табора, как вдруг какие-то новые отголоски привлекли его внимание.
Он тотчас остановился и после четверти часа ожидания услышал приближающийся топот и фырканье лошадей.
"Казацкая стража", - мелькнуло у него в голове.
Вскоре до его слуха донеслись человеческие голоса, и он стремглав бросился в сторону и прилег в первом попавшемся углублении, держа в одной руке пистолет, в другой меч.
Между тем всадники подъехали еще ближе и наконец поравнялись с ним. Было так темно, что он не мог их сосчитать, но слышал каждое слово разговора.
- Им тяжело, да и нам тяжело, - говорил чей-то сонный голос. - А мало ль добрых молодцев землю грызет!
- Господи, - сказал другой голос, - говорят, король недалеко... Что с нами будет?
- Хан рассердился на нашего батьку, и татары грозятся, что возьмут нас в неволю, если некого будет брать!
- И на пастбищах с нашими дерутся. Батька запретил ходить в кош, кто туда пойдет - пропадет.
- Сказывают, что между татарами есть переодетые ляхи. Эх, чтоб этой войны и не было!
- Нам теперь хуже, чем прежде.
- Король недалеко с ляшским войском - вот что плохо!
- Эх! В Сечи спал бы я теперь спокойно, а здесь шатайся впотьмах, как сиромаха!..
- Должно, тут сиромахи и бродят - лошади храпят.
Голоса понемногу удалялись и наконец умолкли. Пан Лонгин поднялся и пошел дальше.
Стал моросить дождик, мелкий, как пыль. Стало еще темнее.
По левой стороне от пана Лонгина что-то блеснуло, сначала один огонек, потом другой, третий, десятый. Теперь он был уверен, что находится на линии неприятельского табора.
Огоньки были редки и тусклы. Видно, все там уже спали и лишь кое-где пили и варили пищу на завтра.
"Слава богу, что я иду после штурма и вылазки, - сказал про себя Подбипента. - Они, должно быть, устали смертельно".
Едва он успел это подумать, как издали услышал лошадиный топот - ехал второй патруль.
Но земля здесь вся была в рытвинах, и потому легче было скрыться. Патруль проехал так близко, что чуть не наткнулся на пана Лонгина. К счастью, лошади привыкли проходить мимо лежащих тел и не испугались. Пан. Лонгин тронулся дальше.
На пространстве тысячи шагов он наткнулся еще на два патруля. Очевидно, весь круг, занятый лагерем, стерегли как зеницу ока. Пан Лонгин радовался в душе, что не встречает пеших часовых, которых обыкновенно ставили перед табором, чтобы они подавали вести конным патрулям.
Но радость его продолжалась недолго. Едва прошел он несколько сот шагов, как вдруг шагах в десяти увидел перед собой какую-то черную фигуру. Пан Лонгин хотя и был неустрашимым рыцарем, но почувствовал, как дрожь пробежала по всему его телу. Отступать или обойти было уже поздно. Фигура пошевелилась, - очевидно, заметила его.
Настала короткая минута колебания. Вдруг раздался приглушенный голос:
- Васыль, это ты?
- Я, - тихо ответил рыцарь.
- А горилка есть?
- Есть.
- Давай.
Пан Лонгин подошел.
- Что это ты такой высокий? - со страхом спросил тот же голос.
Что-то заклубилось в темноте. Короткий, сдавленный крик: "Госп..." вырвался у часового, потом послышался точно треск ломающихся костей, тяжелое хрипение, - и одна фигура тихо упала на землю.
Пан Лонгин пошел дальше.
Но он уже не шел по той же линии, - это была, очевидно, линия передовых постов, а потому он направился еще ближе к лагерю, желая пройти между постами и рядами возов.
"Если нет другой цепи постов, - подумал Лонгин, - то на этом пространстве я могу встретиться лишь с теми, которые выходят из лагеря на смену".
Конным отрядам стражи здесь нечего было делать. Действительно, через минуту оказалось, что другой цепи постов не было. Зато табор был не дальше чем на два выстрела из лука - и, странное дело, он, казалось, все приближался, хотя рыцарь старался идти параллельно линии возов.
Оказалось также, что в лагере не все спали. При тлеющих местами кострах виднелись сидящие фигуры. В одном месте костер был больше остальных, и даже настолько велик, что отблеск его доходил до пана Лонгина и рыцарь опять должен был отступить к форпостам, чтобы не проходить через полосу света. Издали пан Лонгин увидел около костра на столбах, похожих на кресты, быков, с которых казаки сдирали шкуры. Тут же стояли кучки зрителей. Некоторые из них тихо играли на дудках. Это была та часть лагеря, которую занимали чабаны. Дальнейшие ряды возов утопали в темноте.
Но стена табора, освещенная тусклым светом костров, снова как бы приближалась к пану Лонгину. Сначала она была только справа, теперь он вдруг заметил, что она перед ним.
Тогда он остановился и стал думать, что делать. Он был окружен. Табор казаков и татар и лагерь черни точно кольцом окружили весь Збараж. В середине этого кольца стояли форпосты и кружились конные патрули, чтобы никто не мог пробраться.
Положение пана Лонгина было страшное. Теперь ему оставалось или проскользнуть между возами, или искать другого выхода между казацким и татарским лагерями, иначе ему придется блуждать до зари в этом заколдованном кругу. Оставалось еще отступить назад в Збараж, но и в этом случае его могли схватить патрули. Но он понимал, что уже самый характер местности не позволял, чтобы воз стоял возле воза. Вероятно, в их рядах должны были быть промежутки, и значительные, впрочем, они были необходимы и для сообщения, для проезда конницы. Пан Лонгин решил искать такого прохода и с этой целью подошел еще ближе к возам. Огни горящих кое-где костров могли его выдать, но, с другой стороны, они были ему полезны, так как без них он не видел бы ни возов, ни проходов между ними.
Действительно, через четверть часа он нашел проход и узнал его в темноте, так как он казался черной полосой между возами. В нем не было костров, не могло быть и казаков, так как там должна была проезжать коннина. Пан Лонгин лег на живот и пополз в эту черную пасть, как змея в нору.
Прошло четверть часа, полчаса, а он все полз, молясь в то же время и отдавая себя, с душой и телом, под зашиту небесных сил. У него мелькала мысль, что, может быть, судьба всего Збаража зависит в эту минуту от того, удастся ли ему проползти в проход, а потому он молился не только за себя, но и за тех, кто в это время в окопах молился за него.
По обеим сторонам все было спокойно. Нигде не пошевельнулся ни один человек, не захрапела ни одна лошадь, ни одна собака не залаяла - и пан Лонгин прошел. Перед ним чернели кустарники, за которыми начиналась дубовая роща, а за нею бор вплоть до Топорова, за бором король, спасение, слава и заслуга перед Богом и людьми. Что были срубленные им три головы в сравнении с этим подвигом, для совершения которого надо было иметь большее, нежели железная рука?
Пан Лонгин сам чувствовал эту разницу, но не вступила гордость в его чистое сердце, а лишь, как сердце ребенка, излилось оно в слезах благодарности.
Потом он поднялся и пошел дальше. Постов на той стороне возов почти не было, и их легче было миновать. Тем временем пошел крупный дождь, который шелестел в зарослях и заглушал его шаги. Пан Лонгин дал теперь волю своим длинным ногам и шагал, как великан, топча мелкие кусты. Возы были все дальше; дубовая роща все ближе, а с нею ближе и спасение.
Вот и дубы! Под их ветвями темно, как в подземелье. Но это и лучше. Поднялся легкий ветер, дубы слегка шумят, точно шепчут молитву: "Боже великий, Боже всеблагой, охрани этого рыцаря, ибо он слуга твой и верный сын той земли, на которой мы выросли на славу тебе".
Вот уже от польского лагеря пана Лонгина отделяет верст десять. Пот заливает его лицо. В воздухе стало как-то душно, точно перед грозой, но он идет, не думая о близости грозы, ибо в сердце его поют ангелы. Дубовая роща редеет. Должно быть, впереди первый луг. Дубы шелестят сильнее, точно хотят сказать: "Обожди, ты был в безопасности среди нас!", но у рыцаря нет времени, и он выходит на открытый луг. Посреди него растет только один дуб, но более могучий, чем его товарищи в роще. Пан Лонгин направляется к этому дубу.
Вдруг, когда он уже в десяти шагах от дуба, из-под раскидистых ветвей гиганта поднимаются двадцать черных фигур, которые волчьими прыжками приближаются к нему.
- Кто ты? Кто ты?
Язык их непонятен. Головы покрыты остроконечными шапками - это татары-конюхи, скрывшиеся под дерево от дождя.
В эту минуту красная молния осветила дуб, луг, дикие лица татар и великана-шляхтича. Страшный крик потряс воздух, и тотчас закипела борьба.
Татары бросились на пана Лонгина, как волки на оленя, и схватили его своими жилистыми руками, но он стряхнул их с себя, и они упали с него, как созревшие плоды падают с дерева. Вот заскрежетал в ножнах страшный меч, и тотчас раздались стоны, вой, крик о помощи, свист меча, хрипение умирающих, ржание испуганных лошадей, треск ломаемых татарских сабель. Тихий луг зазвучал всеми дикими голосами, какие только могут вырваться из человеческой груди.
Татары дважды толпой бросались на рыцаря, но он уже оперся спиной о дуб, а спереди прикрылся вихрем меча и рубил страшно. Вскоре у его ног зачернели трупы. Татары отступили, объятые паническим страхом.
- Див! Див! - завыли они.
Их вой не остался без ответа. Не прошло и получаса, как весь луг наполнился и пешими и конными. Бежали казаки и татары с косами, кольями, луками и горящими лучинами. Послышались лихорадочные вопросы: "Что это такое? Что случилось!" - "Див! - отвечали конюхи. - Лях! Див! Убить его! Живьем взять, живьем!"
Пан Лонгин дважды выстрелил из пистолетов, но этих выстрелов уже не могли услышать в польском лагере его товарищи.
Между тем толпа приближалась к нему полукругом, а он стоял в тени, опершись о дерево, и ждал с мечом в руке.
Толпа подходила все ближе. Наконец раздалась команда:
- Бери его!
Все живое бросилось вперед. Крики умолкли. Те, что не могли протиснуться, светили нападающим.
Толпа закружилась под деревом, точно в водовороте; лишь стоны вырывались из этого водоворота, и некоторое время ничего нельзя было различить. Наконец крик ужаса вырвался из груди нападающих, и они рассеялись в одну минуту.
Под деревом остался пан Лонгин, а у его ног груда вздрагивающих в предсмертной агонии людей.
- Веревок, веревок! - загремел чей-то голос.
Всадники тотчас же поскакали за веревками и привезли их в одно мгновение. И вот человек двадцать здоровенных мужиков схватились за толстую веревку, по десять за каждый конец, и старались привязать рыцаря к дереву.
Но пан Лонгин ударил мечом и мужики с обеих сторон упали на землю. С тем же успехом пробовали затем татары.
Видя, что слишком большая толпа только мешает, еще раз пошло человек пятнадцать самых смелых ногайцев, желая во что бы то ни стало взять живьем великана, но он разорвал их, как разрывает дикий вепрь собак. Дуб, выросший из двух могучих стволов, закрывал рыцаря сзади, спереди же, кто только приближался на длину меча, погибал, не издав даже крика. Нечеловеческая сила Подбипенты, казалось, все возрастала с каждой минутой.
Видя это, разъяренные ордынцы оттеснили казаков, и кругом раздались их дикие крики:
- Ук! Ук!..
Тогда, при виде луков и высыпаемых из колчанов стрел, понял пан Подбипента, что приближается час его смерти, и стал молиться Пресвятой Деве.
Воцарилась тишина. Толпа затаила дыхание, ожидая, что будет.
Первая стрела просвистела, когда рыцарь читал: "Дева прославленная", и застряла у него в плече.
Слова литании смешались со свистом стрел.
И когда рыцарь сказал: "Звезда утренняя", стрелы вонзились ему в руки, в плечи и в ноги... Кровь из виска заливала ему глаза, и он видел, как в тумане: луг, татар, но уже не слышал свиста стрел. Чувствовал, что слабеет, что ноги подкашиваются под ним, голова падает на грудь... и, наконец, склонил колена.
Потом, почти со стоном уже, сказал пан Лонгин: "Царица ангелов!" - и то были последние его слова на земле.
Небесные ангелы взяли его душу и сложили ее, как светлую жемчужину, у ног "Царицы ангелов".
Пан Володыевский и Заглоба на следующий день утром стояли на валах между солдатами, пристально всматриваясь в сторону неприятельского лагеря, откуда приближались массы черни. Скшетуский был на совещании у князя, а они, пользуясь временным спокойствием, говорили о вчерашнем дне и о движении в неприятельском лагере.
- Это не предвещает нам ничего хорошего, - сказал Заглоба, указывая на черную массу, надвигавшуюся, подобно огромной туче. - Наверно, они опять двинутся на штурм, а у нас уже отнялись руки.
- Какой штурм может быть в ясный день и в такую пору, - возразил маленький рыцарь. - Они разве вот займут вал, который мы вчера оставили, и будут стрелять с утра до вечера.
- Хорошо бы пугнуть их из пушек! Володыевский понизил голос:
- У нас пороху мало, - заметил он. - При таком расходе его, говорят, не хватит и на шесть дней. Но к этому времени, наверно, король подоспеет.
- Пусть будет, что будет, лишь бы наш бедняжка пан Лонгин счастливо пробрался. Я всю ночь спать не мог, только и думал о нем, чуть начинал дремать, как видел его в какой-нибудь опасности: мне было так жаль его, что от беспокойства все тело у меня покрывалось потом. Это благороднейший человек во всей Речи Посполитой, и днем с огнем такого не найдешь.
- Так почему же вы всегда над ним насмехаетесь?
- Потому что язык у меня хуже, чем сердце. Но не мучьте меня, пан Ми-хал, напоминанием об этом, я и без того укоряю себя, а если, сохрани бог, что-нибудь случится с паном Лонгином, я до самой смерти не найду покоя.
- Вы уж слишком не упрекайте себя. Пан Лонгин никогда не обижался на вас, и я слышал, как он иногда говорил: "Язык гадкий, а сердце золотое".
- Дай Бог ему здоровья, другу дорогому! Правда, никогда он не умел говорить по-человечески, но этот недостаток вознаграждался сторицею великими добродетелями. Как вы думаете, пан Михал, пробрался он?
- Ночь была темная, а мужики после поражения были страшно измучены. У нас не было хорошей стражи, а у них и тем более.
- Ну, слава богу. Я, между прочим, поручил пану Лонгину хорошенько порасспросить о нашей бедняжке княжне, не видели ли ее где-нибудь, так как думаю, что Жендзян должен был пристать к королевским войскам. Пан Лонгин, наверное, не поедет отдыхать, а пойдет сюда вместе с королем. В таком случае у нас скоро может быть известие о ней.
- Я надеюсь на ловкость этого парня, он ее как-нибудь спас. Для меня было бы большим горем, если бы она погибла. Я знаю ее недавно, но уверен, что, будь у меня сестра, она не была бы для меня дороже княжны.
- Для вас сестра, а для меня дочурка. От этих забот у меня борода поседела, а сердце лопнет с горя. Чуть кого-нибудь полюбишь, как раз, два, три, и нет его уже, а ты сиди, горюй, терзайся, раздумывай с пустым брюхом и в дырявой шапке, через которую, как через плохую крышу, дождь льется на лысину. Теперь в Речи Посполитой собакам лучше, чем шляхте, а нам четырем хуже, чем всем... Не пора ли уж перебраться в лучший мир, пан Михал, что ли?..
- Я не раз думал, не лучше ли обо всем рассказать Скшетускому, но меня удерживает то, что он сам никогда не обмолвится о ней не единым словом, а бывало, что если кто-нибудь и напомнит, он только вздрогнет, точно его укололи в самое сердце.
- Ну как же ему говорить и растравлять раны, немного зажившие в огне этой войны: ее, быть может, какой-нибудь татарин за косу ведет теперь через Перекоп. У меня в глазах мутится, когда я представляю себе ее в подобном положении. Да, пора умирать: на свете одни только мучения, и ничего больше! Хоть бы пан Лонгин пробрался благополучно.
- Господь должен любить его больше, чем других, за его добродетель. Но смотрите, что это там чернь делает?
- Солнце так ярко, что я ничего не вижу.
- Они, кажется, хотят срыть наш старый вал.
- Я ведь говорил, что будет штурм. Идемте отсюда, довольно уже стоять.
- Они роют не затем, чтобы идти на штурм, а чтобы иметь открытый путь для отступления, и притом они, наверно, двинут по этой дороге гуляй-городища, в которых сидят стрелки. Смотрите, лопаты как скрипят! Они уж шагов на сорок сровняли землю!
- Теперь вижу! Какой странный свет сегодня! Заглоба защитил рукой глаза от солнца и стал смотреть.
В эту минуту через пролом, сделанный в валу, бросилась толпа черни и в одно мгновение рассыпалась по пустому пространству между валами.
Одни стали стрелять, а другие, роя землю лопатами, начали воздвигать новую насыпь и окопы, которые должны были опоясать польский лагерь третьим кольцом.
- Ну не говорил ли я! - воскликнул Володыевский. - Вот уже катят машины.
- Значит, непременно будет штурм. Пойдем отсюда, - сказал Заглоба.
- Нет, это что-то другое! - заметил маленький рыцарь.
И действительно, машины, показавшиеся в выемке вала, были построены не так, так обыкновенные гуляй-городища, - их стены состояли из лестниц, покрытых кожей, из-за которых самые меткие стрелки стреляли в неприятеля.
- Пойдем, чтоб их собаки заели! - повторил Заглоба.
- Подождите, - ответил Володыевский.
И он стал считать машины, по мере того как через пролом вала вкатывались новые.
- Раз, два, три... их, видно, немало... четыре, пять, шесть... вкатываются все более высокие... семь, восемь... они перебьют в нашем лагере не только людей, но и всех собак, ведь там, должно быть, сидят лучшие стрелки... девять, десять, одиннадцать...
Вдруг Володыевский перестал считать.
- Что это такое? - спросил он странным голосом.
- Где?
- Там, на самой высокой башне... висит человек.
Заглоба напряг зрение: действительно, на самой высокой башне солнце осветило голый человеческий труп, качавшийся на канате равномерно с движением машины, подобно гигантскому маятнику.
- Правда! - проговорил Заглоба.
Вдруг Володыевский побледнел как полотно и крикнул громким голосом, в котором слышалось отчаяние:
- Боже всемогущий, это пан Лонгин!..
По валам пронесся шепот, точно ветер зашелестел листьями деревьев. Заглоба склонил голову на грудь, закрыл глаза руками и со стоном прошептал:
- О боже! Боже!
Спустя минуту шепот на валу перешел в шум смешанных голосов, потом точно в гул бушующих волн. Воины, стоявшие на валах, узнали, что на этой позорной веревке висит товарищ их бедствий, рыцарь без страха и упрека; все узнали, что это пан Лонгин Подбипента, и от страшного гнева волосы дыбом встали на головах солдат.
Наконец Заглоба отнял руки от глаз, и в эту минуту на него страшно было взглянуть: на губах у него была пена, лицо посинело, глаза точно вышли из орбит.
- Крови! Крови! - рявкнул он таким страшным голосом, что дрожь проняла стоявших вблизи него рыцарей.
И он бросился в ров. За ним бросились другие. Никакая сила, даже приказы князя, не могли бы сдержать этого взрыва бешенства.
Из рва воины стали карабкаться наверх, влезая друг другу на плечи, хватаясь руками за противоположный край рва, а кому удалось выкарабкаться, тот бежал вперед, не обращая внимания, бегут ли за ним другие. Осадные башни задымились, как смоляные щепы, и дрогнули от раздавшихся с них залпов, но это не помогло.
Заглоба бежал первый с саблей над головой, страшный, бешеный, похожий на разъяренного быка; казаки встретили нападающих пиками и косами. Казалось, две стены с шумом ударились одна об другую. Но сытые псы не могли защищаться против голодных и бешеных волков. Поляки со страшной яростью рубили врагов саблями, а схватившись грудь с грудью, давили их и рвали зубами. Казаки не выдержали этого бешеного натиска и обратились в бегство, к пролому вала. Заглоба точно обезумел от ярости: он кидался в самую гущу неприятеля, как львица, у которой отняли детенышей, храпел, рубил направо и налево, топтал и производил страшное опустошение в рядах казаков. Возле него, словно другое уничтожающее пламя, шел Володыевский, похожий на раненую рысь.
Неприятеля преследовали за проломом вала, а стрелков, засевших в башнях, изрубили до одного. Потом солдаты влезли на башню и, сняв с каната пана Лонгина, осторожно опустили его на землю.
Заглоба припал к его телу...
Володыевский залился слезами при виде мертвого друга. Легко было узнать, как погиб пан Лонгин, - все его тело было покрыто ранами от стрел. Только лицо было нетронуто стрелами, и лишь на виске от одной стрелы остался след. На щеке застыло несколько капель крови, глаза были закрыты, а на бледном лице ясная улыбка, и если б не холод смерти в чертах лица, могло бы показаться, что пан Лонгин спокойно спит. Товарищи взяли его и понесли на плечах в окопы, а оттуда в замковую часовню.
К вечеру сколотили гроб, и похороны состоялись ночью на збаражском кладбище. Собралось все духовенство из Збаража кроме ксендза Жабковского, который, будучи ранен в последнем штурме в спину, был при смерти; пришел князь, сдав начальство старосте красноставскому, пришли и другие начальники, и пан хорунжий коронный, и хорунжий новогрудский, и пан Пшиемский, и Скшетуский, и Володыевский, и Заглоба, и офицеры полка, в котором служил покойный. Гроб поставили возле только что вырытой могилы, и церемония началась.
Ночь была тихая, звездная, факелы горели ровным пламенем, бросая отблеск на желтые доски гроба, на фигуру ксендза и суровые лица стоящих вокруг рыцарей.
Из кадильниц подымался дым, распространяя запах мирры и можжевельника; тишину прерывали лишь сдавленные рыдания пана Заглобы, глубокие вздохи, вырывавшиеся у рыцарей, и далекий гром выстрелов на валах.
Но вот ксендз Муховецкий поднял руку в знак того, что хочет говорить; рыцари затаили дыхание; ксендз помолчал еще минуту, потом поднял глаза к звездам и начал:
- "Что за стук слышу я ночью во врата небесные? - спрашивает седоволосый ключарь Христов, пробуждаясь от сладкого сна.
- Отвори, святой Петр, отвори! Я Подбипента.
- Но какие же дела, какой чин, какие заслуги дают тебе смелость, мосци-пане Подбипента, беспокоить столь высокого привратника? По какому праву хочешь ты войти туда, куда ни происхождение, хотя бы и столь благородное, как твое, ни сенаторское звание, ни коронные должности, ни даже королевский пурпур сами по себе не дают еще свободного доступа? Куда едут не по широкой дороге, не в карете, запряженной шестерней, с гайдуками, но куда надо взбираться по тернистому пути добродетели?
- Ах, отвори, святой Петр, отвори скорее, ибо именно по такой крутой тропинке шел наш соратник и дорогой товарищ наш, пан Подбипента, - и вот пришел наконец нагой, как Лазарь, пришел, как святой Себастьян, пронзенный стрелами неверных, бедный как Иов, чистый, как дева, не знавшая мужа, покорный и тихий, как агнец, не запятнанный грехом, рыцарь радостно проливший кровь свою ради земной отчизны.
Пусти его, святой Петр, ибо если не пустишь его, то кого же пустишь в эти времена испорченности и безбожия?
Пусти же его, святой ключарь! Пусти этого агнца; пусть он пасется на небесных лугах, пусть щиплет траву, ибо голодный пришел он из Збаража..."
Такими словами начал свою речь ксендз Муховецкий, а затем так красноречиво изобразил всю жизнь пана Лонгина, что каждый счел себя ничтожным перед этим безупречным рыцарем, лежавшим в гробу, который превосходил самых простых людей скромностью и самых высокопоставленных - добродетелью. И вот все ударяли себя в грудь и с чувством сожаления все яснее видели, какой это удар для отчизны, какая невознаградимая утрата для Збаража. Ксендз говорил все пламеннее и когда наконец стал рассказывать об уходе и мученической кончине пана Лонгина, он уже совсем забыл о риторике и цитатах, а когда стал прощаться с прахом от имени духовенства, вождей и войска, то сам расплакался и, рыдая, как Заглоба, говорил: "Прощай, брат, прощай товарищ! Не к земному королю, но к небесному, к более верному заступнику, отнес ты наши стоны, наш голод, наши бедствия и лишения - там ты вернее вымолишь для нас спасение, но сам не вернешься больше, и вот мы плачем, и вот слезами обливаем твой гроб, ибо мы любили тебя, брат наш милый..."
Вместе с почтенным ксендзом плакали все: и князь, и начальники, и войско, но больше всех друзья покойного. .Когда же ксендз запел: "Requiem aeternam dona ei, Domine!" {"Вечный покой даруй ему, Господи!" (лат.).} - все зарыдали громко, хоть это были люди закаленные и издавна привыкшие видеть смерть.
В минуту, когда под гроб подсунули веревки, пана Заглобу трудно было оторвать от него, точно у него умер брат или отец. Наконец его оттащили Скшетуский и Володыевский. Князь подошел и взял горсть земли, ксендз запел: "Anima ejus..." {"Душа его" (лат.). - Последние слова, произносимые над гробом.} Земля посыпалась на гроб, ее ссыпали руками и шлемами, и вскоре над прахом пана Лонгина Подбипенты образовался курган, который озарился белым печальным светом луны.
Три друга возвращались из города в окопы, откуда неустанно доносились отголоски выстрелов. Они шли молча, ибо ни один из них не хотел заговаривать первым, но другие рыцари говорили между собой о покойном, прославляя его в один голос.
- Похороны его были так пышны, - говорил какой-то офицер, проходя мимо Скшетуского, - что лучших не устроили даже пану писарю Сераковскому.
- Ибо он заслужил их, - ответил другой офицер. - Кто же другой взялся бы пробраться к королю?
- Я слышал, - добавлял третий, - что между офицерами Вишневецкого было несколько охотников идти, но после такого страшного примера, наверно, у них у всех отбило охоту.
- Да ведь это и невозможно. Там и змея не проскользнет.
- В самом деле это было бы безумием!
Офицеры прошли. Опять настало минутное молчание. Внезапно Володыевский сказал:
- Слышал, Ян?
- Слышал, - ответил Скшетуский. - Сегодня моя очередь.
- Ян, - серьезно сказал Володыевский, - ты знаешь меня давно и знаешь, что я не отступаю перед рискованным предприятием, но рискованное предприятие одно, а самоубийство - другое.
- И это говоришь ты, Михал?
- Я, так как я твой друг.
- И я тебе друг, а потому дай мне рыцарское слово, что ты не пойдешь третий, если я погибну.
- О, это невозможно! - крикнул Володыевский.
- Вот видишь, Михал. Как же ты можешь требовать от меня того, чего сам не сделал бы? Да будет воля Божья!
- Так позволь мне идти вместе с тобой!
- Князь запретил, а не я; ты солдат и должен слушаться.
Пан Михал замолчал, так как он прежде всего был солдат. Он лишь лихорадочно зашевелил усиками и сказал:
- Ночь очень светлая, не иди сегодня.
- Я предпочел бы, чтобы она была темнее, - ответил Скшетуский, - но медлить нельзя. Погода, как видишь, установилась надолго, а у нас порох на исходе, провиант на исходе. Солдаты роют землю, ищут корней. У некоторых десны гниют от той дряни, которую им приходится есть. Пойду сегодня, даже сейчас; я уже простился с князем.
- Я вижу, что тебе попросту жизнь надоела! Скшетуский грустно улыбнулся:
- Ну тебя, Михал! Конечно, она для меня не очень сладка, но я не буду добровольно искать смерти, ибо это грех, да, наконец, дело не в том, чтобы погибнуть, а в том, чтобы дойти до короля и спасти наш лагерь.
Володыевского вдруг охватило такое желание рассказать Скшетускому все о княжне, что он уже раскрыл было рот, но подумал: "От этой новости у него в голове помутится, и его тем легче будет схватить", и он прикусил язык и спросил:
- По какой дороге пойдешь?
- Я говорил князю, что пойду через пруд, а потом по реке, пока не уйду далеко за табор. Князь сказал, что эта дорога лучше других.
- Делать, видно, нечего, - ответил Володыевский. - Рано или поздно умирать придется, так уж лучше умереть на поле славы, чем на ложе. Да ведет тебя Бог! Да ведет тебя Бог, Ян. Если мы с тобой не увидимся на этом свете, то увидимся на том, и ты всегда будешь в моем сердце.
- Как и ты в моем! Да наградит тебя Бог за все, что ты сделал для меня! Слушай, пан Михал, если я погибну, то, может быть, враги не захотят показать меня вам, как пана Лонгина, так как мы их за это проучили, но, верно, как-нибудь похвастают; в таком случае пусть старый Заивилиховский отправится к Хмельницкому за моим трупом, я не хочу, чтобы собаки таскали меня по их табору.
- Будь уверен! - ответил Володыевский.
Пан Заглоба, который сначала слушал этот разговор в полубессознательном состоянии, понял наконец, в чем дело, но не нашел уже в себе достаточно силы, чтобы удерживать или отговаривать, и только глухо застонал:
- Вчера тот, сегодня этот... Боже! Боже! Боже!..
- Не теряйте надежды! - сказал Володыевский.
- Пане Ян! - начал Заглоба.
Больше он ничего не мог сказать и только прижал свою седую горемычную голову к груди рыцаря и прижимался к нему, как беспомощный ребенок...
Час спустя Скшетуский погрузился в воды западного пруда.
Ночь была очень светлая, и середина пруда похожа была на серебряный щит, но Скшетуский тотчас исчез из глаз, так как берег густо порос тростником, камышом и осокой. Эта чаща широких и узких листьев, скользких стеблей и стволов хватала рыцаря за ноги и чрезвычайно затрудняла движение вперед, но вместе с тем скрывала его от глаз стражи. О том, чтобы переплыть зеркальную гладь пруда, нечего было и думать, ибо каждый предмет на его светлой поверхности легко мог бы быть замечен. И Скшетуский решил обогнуть берегом весь пруд до болота, лежавшего с другой стороны и соединявшего пруд с рекой. По всей вероятности, там стояли посты казаков и татар, но зато там был целый лес тростника, который лишь местами был вырезан татарами для шалашей. Пробравшись к болоту, можно было идти среди тростника даже днем, разве что болото окажется слишком глубоким. Но и эта дорога была страшная. Под этой стоячей водой, у берега доходившей только до щиколотки, таилось болото глубиной в аршин и более. За каждым шагом Скшетуского на поверхность воды выступало множество пузырей, бульканье которых можно было прекрасно расслышать в тишине.
Кроме того, несмотря на всю медленность его движений, на воде образовывались круги, которые расходились от него к середине пруда, и в них играл лунный свет. В дождливую погоду Скшетуский попросту переплыл бы пруд и самое большее в полчаса достиг бы болота, но на небе не было ни одной тучки. Потоки зеленоватого света лились на пруд, превращая листья водорослей в серебряные шиты, а верхушки тростника в серебряные султаны. Ветра не было; к счастью, грохот выстрелов заглушал бульканье водяных пузырей. Скшетуский, заметив это, подвигался только тогда, когда залпы в окопах и шанцах учащались. Но эта тихая, ясная ночь создала еще новое затруднение. Из тростников подымались рои комаров, которые образовывали целые клубы над его головой, садились ему на лицо и кусали его, лезли в глаза, жужжа и распевая у него над ухом свои вечерние песни. Скшетуский, избрав этот путь, предвидел многие затруднения, но не все. Он не предвидел страха. Во всякой глубине вод, хотя бы вполне известных, есть ночью что-то таинственное и страшное, и невольно возникает вопрос: что там, на дне? А этот Збаражский пруд был попросту ужасен. Вода казалась в нем гуще обыкновенной воды и издавала трупный запах. В ней гнили трупы казаков и татар. Хотя обе стороны и вытаскивали трупы, но все же сколько их могло скрываться среди тростника и густых водорослей... Скшетуский стоял в холодной воде, и все же пот заливал ему лицо. Что будет, если какие-нибудь скользкие руки схватят его вдруг, или какие-нибудь зеленоватые глаза глянут на него из водорослей. Длинные стебли хватали его за колени, и у него волосы дыбом вставали при мысли, что, быть может, это утопленник обнимает его, чтобы не пустить дальше. "Иезус, Мария! Иезус, Мария!" - то и дело шептал он, подвигаясь вперед. Порою он поднимал глаз и при виде луны, звезд и небесного покоя испытывал некоторое облегчение. "Есть Бог!" - повторял он вполголоса так, чтобы сам мог слышать. Порою он посматривал на берег, и ему казалось, что из какого-то заколдованного, неземного мира болот, черных глубин, бледного лунного света, духов и трупов, он смотрит на обычную Божью землю, и его охватывала такая тоска, что сейчас же хотелось уйти из этой чащи тростников.
Но все же он продолжат подвигаться вдоль берега и уже настолько отдалился от лагеря, что увидел в нескольких десятках шагов от берега конного татарина. Он остановился и посматривал на всадника, который, судя по однообразным движениям его тела, клонившегося к лошадиной шее, спал в седле.
Это было страшное зрелище. Татарин все кивал головой, точно молча кланяясь рыцарю, а тот не спускал с него глаз. В этом было что-то страшное, но Скшетуский вздохнул с облегчением, ибо перед этим реальным страхом рассеялись более мучительные мнимые страхи. Мир духов куда-то исчез, к рыцарю вернулось его хладнокровие; в мозгу зароились вопросы: спит татарин или не спит? Идти ему дальше или ждать? Наконец он пошел дальше, подвигаясь еще тише, еще осторожнее, чем в начале дороги. Он был уже на полпути до болота и реки, как вдруг сорвался легкий ветер. Тотчас заволновался и зашумел тростник. Скшетуский обрадовался, так как, несмотря на все предосторожности, несмотря на то, что ему иногда приходилось терять по нескольку минут на то, чтобы сделать один шаг, - какое-нибудь невольное движение, падение или плеск могли его выдать. Теперь он шел смело среди громкого говора тростника, которым шумел весь пруд, и все заговорило вокруг, даже вода заплескалась волнами о берег.
Но этот шум разбудил, очевидно, не только береговые заросли; перед Скшетуским тотчас показался какой-то черный предмет, который стал раскачиваться и надвигаться в его сторону, точно готовясь к прыжку. Скшетуский чуть не крикнул в первую минуту. Но страх и отвращение сдержали крик в груди, и вместе с тем страшное зловоние схватило его за горло.
Но через минуту, когда первая мысль, что это, может быть, утопленник нарочно преграждает ему дорогу, прошла, у него осталось только отвращение, - и рыцарь отправился дальше. Говор тростника все более усиливался. Сквозь его колышущиеся верхушки Скшетуский увидел второй и третий татарский пост. Он миновал их, миновал и четвертый. "Я, должно быть, прошел полпруда", - подумал он и выглянул из тростника, чтобы узнать, в каком месте он находится, как вдруг что-то толкнуло его в ноги. Он оглянулся и увидел тут же, у своих колен, лицо человека.
"Это уже второй..." - подумал он.
Теперь он уже не испугался, так как этот второй труп лежал навзничь, и в его неподвижности не было никаких признаков жизни. Скшетуский только ускорил шаг, чтобы не закружилась голова. Тростник становился все гуще, что, с одной стороны, давало безопасное убежище, но с другой - чрезвычайно затрудняло движение. Прошло еще полчаса, час, он все шел, но все более утомлялся. Вода в некоторых местах была так мелка, что не доходила до колен, зато в других местах он проваливался по пояс. Его страшно утомляло и то, что приходилось медленно вытаскивать ноги из болота. Лицо его было в поту, и вместе с тем его время от времени с ног до головы охватывала дрожь.
"Что это такое? - думал он со страхом. - Уж не начинается ли у меня лихорадка? Болота до сих пор нет, а вдруг я не найду его среди тростников и пройду мимо?"
Это было страшно опасно, так как таким образом он мог бы кружиться всю ночь вокруг пруда и утром очутиться в том же месте, из которого вышел, или попасть в руки казаков.
"Я выбрал дурную дорогу, - думал рыцарь, падая духом, - через пруды нельзя пробраться, вернусь назад и завтра пойду, как пан Лонгин, а до этого времени можно будет отдохнуть".
И все же шел вперед, так как понимал, что, надеясь вернуться и отправиться после непродолжительного отдыха, он сам себя обманывает; кроме того, ему пришло в голову, что, идя так медленно и останавливаясь чуть не каждую минуту, он не мог еще достигнуть болота. Все же мысль об отдыхе овладевала им все сильнее. Минутами ему хотелось лечь где-нибудь, чтобы хоть немного передохнуть. Он боролся с собственными мыслями и вместе с тем молился. Дрожь пронимала его все чаще, все с большим трудом вытаскивал он ноги из болота. Татарские посты отрезвляли его, но он чувствовал, что и голова его устает, как и тело, и что его охватывает горячка.
Прошло еще полчаса, а болота все еще не было видно.
Зато трупы утопленников попадались все чаще. Ночь, страх, трупы, шум тростника, труды и бессонница помутили его мысли. Он стал грезить. Вот Елена в Кудаке, а он плывет на лодке с Жендзяном вниз по течению Днепра. Тростник шумит - ему слышится песня: "Эй, то не пили пилили... не туманы уставалы". Ксендз Муховецкий ждет его к венцу, а пан Криштоф Гродзицкий будет его посаженым отцом... Девушка там каждый день смотрит на реку со стены - вот скоро она захлопает в ладоши и крикнет: "Едет! Едет!"
- Сударь! - говорил Жендзян, таща его за рукав. - Панна стоит...
Скшетуский приходит в себя. Это спутанные стебли тростника задержали его. Видение исчезает. Сознание возвращается. Теперь он уже не чувствует такой усталости, горячка придает ему силы.
Неужели это еще не болото?
Но кругом тот же тростник, точно он не двигался с места.
Рыцарь идет дальше, но мысль с неумолимым упорством возвращается к сладостному видению. Тщетно он борется, тшетно старается сохранить сознание, - снова наплывает. Днепр, барки, чайки, Кудак, Сечь - только на этот раз видение более беспорядочно, в нем множество лиц: возле Ел