iv align="justify"> - Зато и слава окружает его, и он сияет в ней как в лучах солнца, - ответил воевода. - А что встречает меня? О, ты хорошо говоришь: пусть же Бог пошлет спокойный отдых хотя бы после смерти тем, кто так много натерпелся в жизни.
Скшетуский молчал, а Кисель в немой молитве поднял глаза к небу и потом начал:
- Я кровный русский. Могилы князей Святольдичей находятся в этой земле, и я любил ее и тот Божий народ, который живет на ней. Я видел обиды с обеих сторон, видел дерзость Запорожья, но видел и надменность тех, которые хотели поработить его; что же я должен был делать, я - русский и верный сын и сенатор Речи Посполитой? Я и присоединился к тем, кто говорил: "Мир вам!", - так мне подсказывали кровь и сердце, ибо между ними был покойный король, наш отец, и канцлер, и примас, и много других; я видел, что для обеих сторон разногласие - гибель. Я хотел трудиться ради мира до последнего дыхания, и когда кровопролитие началось, то подумал: я буду ангелом-миротворцем. И я начал трудиться и теперь тружусь, хоть с болью, хоть с мукой, позором и сомнением, страшнейшими из всех мук. И, Бог мне свидетель, я не знаю - запоздал ли ваш князь с мечом, или запоздал я с оливкового ветвью мира, - но вижу только, что труд мой напрасен, сил у меня не хватает и напрасно я бьюсь о стену седой головою; уходя в могилу, я вижу перед собой только мрак и гибель! О, Боже... Всеобщую гибель!
- Бог пошлет спасение.
- Пусть пошлет он этот луч милости перед моей смертью, чтобы не умереть мне от отчаяния, а я возблагодарю его за тот крест, который несу, за то, что чернь требует моей головы, а на сеймах меня называют изменником, за мое разорение, за мой позор и за всю несправедливость, которую получаю я с обеих сторон.
С этими словами воевода поднял свои исхудалые руки к небу, и две крупные слезы скатились по его лицу, может быть, последние в его жизни.
Скшетуский не мог выдержать дольше и, бросившись на колени перед воеводой, схватил его руку и прерывающимся от страдания голосом сказал:
- Я солдат и иду другой дорогой, но заслуге вашей и скорби воздаю должное.
Сказав это, шляхтич и рыцарь из хоругви Вишневецкого прижал к своим губам руку русского, которого вместе с другими несколько месяцев тому назад считал изменником.
Кисель положил ему обе руки ни голову.
- Сын мой, - сказал он тихо, - да благословит и да утешит тебя Господь, как я благословляю тебя!
Бесконечная канитель переговоров началась с того же дня. Хмельницкий приехал на обед к воеводе в дурном расположении духа и объявил, что все, что он вчера говорил о перемирии, о собрании комиссии в Духов день и об освобождении пленных, он говорил пьяный и теперь видит, что его хотели провести. Кисель снова успокаивал его, представляя доводы, но это было, по словам львовского подкомория, surdo tyranno fabula dicta {Сказка, рассказанная глухому тирану (лат.).}. Хмельницкий вел себя так грубо, что комиссары с тоской вспоминали о вчерашнем Хмельницком. Он ударил булавою Лозовского только за то, что тот не вовремя подошел к нему, несмотря на то что тот был болен и даже близок к смерти.
Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только опохмелившись водкой и прекрасным гущинским медом, он повеселел, но не хотел говорить об общественных делах и даже вспоминать о них и твердил: "Коли пить, так пить; завтра - суд и расправа; а коли нет, я уйду"! В третьем часу ночи Хмельницкий захотел идти в спальню воеводы, чему последний всеми силами воспротивился, так как там спрятан был Скшетуский; боялись, как бы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Но Хмельницкий поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
- Скшетуский, а ты почему не пьешь с нами? И он дружески протянул ему руку.
- Я болен, - сказал поручик, поклонившись гетману.
- Ты и вчера уехал, а без тебя у меня ни до чего охоты не было.
- Таков был приказ! - вмешался Кисель.
- Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его, он не хотел смотреть на почести, которые вы мне воздавали. Ну и птица! Но чего я не прощу другому, - ему прощу, он мой друг сердечный.
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
- А ты знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
- Ты думаешь за то, что разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и когда за мной гнались, охотились, как на зверя? Нет, не за то. Я тогда дал тебе перстень с землею с гроба Христова. Но ты, бодливая душа, не показал мне его, когда был в моих руках, - я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю тебя моим сердечным другом, а себя - твоим вечным должником.
Скшетуский в свою очередь с недоумением взглянул на Хмельницкого.
- Смотри, как удивляются! - сказал гетман, точно обращаясь к четвертому лицу. - Так я тебе напомню, что мне говорили в Чигирине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базавлука. Я спрашивал всех про моего недруга Чаплинского, которого я не нашел, и мне сказали, что ты с ним сделал после нашей первой встречи; ты схватил его за чуб и, открыв им двери, разбил его в кровь, как собаку? А!
- Действительно, я это сделал, - сказал Скшетуский.
- И хорошо сделал, прекрасно! Я его еще поймаю - иначе и трактаты и комиссары нипочем, - я его поймаю и поиграю с ним по-своему... Задал же ты ему перцу!
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
- Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как соломинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он захохотал так громко, что эхо отдалось по всей квартире и вернулось в комнату, где находились собеседники.
- Мосци-воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, друга моего.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику принести меду; тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его чуба, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им, и, обращаясь к поручику, он воскликнул:
- Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; на минуту воцарилось молчанье.
- Не бойся! - говорил Хмельницкий. - Слово не дым; проси о чем хочешь, кроме того, о чем надлежит думать Киселю.
Хмельницкий хотя и был пьян, но оставался самим собою.
- Если я могу пользоваться твоим расположением ко мне, гетман, то я хочу только справедливости... Один из твоих полковников обидел меня...
- Голову ему снять! - крикнул, вспылив, Хмельницкий.
- Не в том дело: прикажи ему только биться со мной.
- Снять ему голову! - повторил гетман. - Кто это?
- Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
- Богун? - сказал он. - Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Значит, Заглоба говорил правду.
- А что тебе сделал Богун? - спросил Хмельницкий.
Поручик покраснел еще сильнее. Он боялся говорить про княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
- Это серьезное дело, - сказал он, - про него рассказывал мне каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
- Так ты ее ищи! - сказал Хмельницкий.
- Я уже искал ее у Днестра, он там ее спрятал, - но не нашел. Я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
- Ты мой друг, ты Чаплинского избил! Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, и приказ, чтобы тот, кто ее скрывает, отдал ее в твои руки, дам тебе пропуск и письмо к митрополиту, чтобы искать ее по монастырям. Мое слово не дым!
Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, которому велел написать приказ и письмо. И Чарнота, несмотря на то что было уже около четырех часов пополуночи, должен был идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумя сотнями всадников в Киев, и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
На следующий день Скшетуский уехал из Переяслава.
Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский - по войне и приключениям. Правда, случалось иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски шаек разбойников, которые под Збручем жгли и резали, но это была маленькая война, неприятная благодаря суровой зиме и морозам, сулившая много трудов и мало славы. Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не получалось никаких известий.
- Он, верно, в опасности, а может, его и в живых нет! - говорил Володыевский. - Нужно непременно ехать; если суждено погибнуть, так уж вместе.
Заглоба особенно этому не противился; по его мнению, он старился в Збараже и удивлялся, что на нем еще не растут грибы, но все оттягивал, надеясь, что вот-вот может прийти известие от Скшетуского.
- Он храбр и расторопен, - отвечал он Володыевскому, - подождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
Володыевский соглашался с Заглобой и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря ударили такие морозы, что прекратились даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
Говорили о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, на которую он имеет наибольшие права по сравнению с другими. Возмущались против тех, кто утверждал, что, благодаря уклону политики в сторону переговоров с Хмельницким, один лишь Кисель может пойти в гору. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все боялись, что он окончательно сопьется от скуки: он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но не стыдился даже ходить к мещанам на крестины, на свадьбы, расхваливая их мед, которым славился Збараж. Володыевский делал ему замечания, что шляхтичу не пристало брататься с людьми низкого рода, ибо он умаляет этим достоинство всей шляхты, но Заглоба отвечал, что в этом вина законов, которые позволяют мещанам доходить до такой зажиточности, какая должна быть уделом одной шляхты; и хотя предсказывал, что из таких преимуществ для людей низкого рода ничего хорошего выйти не может, но все же делал по-своему. Да и трудно было ставить это ему в вину в длинные и мрачные дни скучного ожидания.
Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, и понемногу все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости, в какой князь находился при дворе, и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, наконец, о тяжелой болезни пана Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, то пан Лонгин от самого князя слышал, что если она и начнется, то лишь в силу обстоятельств и крайней необходимости, ибо комиссары посланы с инструкциями сделать казакам всевозможные уступки. Известие это привело в бешенство солдат Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать конфедерацию, говоря, что он не желает, чтобы труды его под Константиновом пропали даром.
В таком неопределенном положении прошел весь февраль и половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
Володыевский все больше настаивал на отъезде.
- Теперь уж нужно искать не княжну, а Скшетуского, - говорил он.
Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар с письмом к Володыевскому, который тотчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, вскрыл печать и прочел следующее:
"Над Днестром, до самого Ягорлыка, я не нашел никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам и дошел до Переяслава. Там неожиданно получил пропуск от Хмельницкого, прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях: они боятся черни, знаков о себе не подают, и потому трудно искать. Бог руководил мною и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне... И я надеюсь, что и впредь он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховеикого отслужить за меня торжественную обедню, на которой помолитесь и вы. Скшетуский".
- Слава тебе, Господи! - воскликнул Володыевский.
- Есть еще приписка, - сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
- Правда! - сказал рыцарь и продолжал чтение:
"Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был в Сечи в плену; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо с опасностью для жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался".
- Вот хоть один благородный казак нашелся! - сказал Заглоба, подавая Захару руку.
Старик пожал ее с достоинством.
- Мы его вознаградим! - прибавил Володыевский.
- Это сокол, - ответил казак, - я его люблю и не ради грошей пришел сюда.
- И у тебя в гордости недостатка нет, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, - сказал Заглоба. - Не все между вами мерзавцы, не все... Но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?
- Точно так.
- И в безопасности? Ведь, говорят, там чернь шалит.
- Он у полковника Донца живет, ему ничего не сделают; наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу ока.
- Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такая любовь к Скшетускому?
- Он его давно любит.
- А говорил тебе Скшетуский, чего он ищет в Киеве.
- Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг... Я искал ее и с ним, и один, так должен он был сказать, чего ищет.
- Но вы до сих пор не отыскали ее?
- Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, потому трудно найти. Вы только слышали, что там чернь убивает, а я это видел. Не только режут ляхов, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и монашенок. В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами удушили дымом в кельях; через каждые два дня казаки сговариваются и ловят ляхов по улицам, а потом топят их в Днепре. Ох как много потопили!..
- Может, и ее убили?
- Может!
- Да нет! - прервал Володыевский. - Уж если Богун привез ее туда, то, верно, устранил все опасности.
- Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.
- Ох! - сказал Заглоба. - Так ты думаешь, Захар, что она могла погибнуть?
- Не знаю.
- Видно, Скшетуский не теряет надежды, - продолжал Заглоба. - Господь послал ему испытания, но он и утешит его. А ты, Захар, давно из Киева?
- Ох, давно. Я ушел, когда комиссары возвращались через Киев. Много ляхов хотело бежать с нами и бежали несчастные, кто как мог: по снегам, по сугробам, через леса в Белгород, а казаки гнались за ними и били. Много ушло, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были.
- О, песьи души!.. Так ты ехал с комиссарами?
- Да, с комиссарами до Гущи, а оттуда до Острога и дальше шел уж сам.
- Так ты старый знакомый Скшетуского?
- Я познакомился с ним в Сечи и стерег его, раненого, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, мне любить некого.
Заглоба позвал мальчика, велел ему подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом омочил свои седые усы в меду, выпил и произнес:
- Славный мед!
- Лучше, чем кровь, которую вы пьете,- сказал Заглоба. - Но думаю, что ты честный человек, Скшетуского любишь, не будешь бунтовать, а останешься с нами! Тебе хорошо будет у нас.
Захар поднял голову.
- Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо с братьями-казаками быть, а не с ляхами.
- И ты будешь нас бить?
- Буду! Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король послал ему булаву и знамя.
- Не угодно ли! - сказал Заглоба. - Разве я не говорил, что нужно протестовать?
- А из какого ты куреня?
- Из миргородского, но его уж нет.
- Что же с ним случилось?
- Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, что уцелели. Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него комиссары просили.
- И у нас много ваших пленных.
- Так и быть должно. В Киеве говорили, что лучший наш молодец у ляхов в неволе, хоть многие говорят, что он погиб.
- Кто такой?
- Славный атаман Богун.
- Богун убит в поединке.
- А кто его убил?
- Вот этот кавалер, - сказал Заглоба, указывая на Володыевского.
Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, - лицо его побагровело, и он расхохотался.
- Этот рыцарь убил Богуна? - спросил казак, заливаясь смехом.
- Что за черт! - крикнул Володыевский, хмуря брови. - Этот посланец слишком много себе позволяет!
- Не сердись, - прервал Заглоба. - Видно, он хороший человек, а что не знает обхождения, так на то он и казак. Ведь это делает вам честь, что, имея такой неказистый вид, вы одержали так много побед. Я и сам присматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой фертик...
- Оставь! - проворчал Володыевский.
- Не я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что хотел бы иметь такого сына, и, если хочешь, усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние; совсем не стыдно быть большим человеком в маленьком теле. И князь немногим больше тебя, однако сам Александр Македонский не стоит того, чтобы быть его оруженосцем.
- Что меня бесит, - сказал, успокоившись, Володыевский, - так это письмо Скшетуского: из него ничего нельзя понять. Что он сам не сложил головы над Днестром, слава богу, но княжну он не нашел, и кто поручится, что он найдет ее?
- Правда. Если Господь благодаря нам освободил ее от Богуна, провел через столько опасностей и внушил каменному сердцу Хмельницкого любовь к Скшетускому, то не затем, чтобы он иссох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите перста Божия, то ум ваш тупее сабли. Впрочем, никто не может обладать всеми качествами сразу.
- Я вижу лишь то, - ответил Володыевский, шевеля усиками, - что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока вконец не раскиснем.
- Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя; ты знаешь, что и репа рыхлеет, и сало горкнет от старости. Нужно Бога благодарить, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, больше, чем ты, и немногим меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень на меня похожа, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, не будь у меня надежды, что ее страдания скоро кончатся. С завтрашнего дня я начну сочинять epitalamium {Эпиталаму (лат.).} в стихах, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона ради Марса.
- Что говорить о Марсе! - ответил Володыевский. - Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, это как дважды два - четыре. Пан Лонгин, который видел князя, говорил то же.
- Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах. Он при дворе занимался больше своей птичкой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтоб кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отрицаю, что Кисель изменник, это знает вся Речь Посполитая, но что касается переговоров, то они вилами на воде писаны.
- А что у вас говорят, Захар? - обратился Заглоба к казаку. - Будет война или мир будет?
- До первой травы будет спокойно, а весною погибель нам или ляхам.
- Утешься, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.
- Будет такая война, какой еще не бывало, - сказал Захар. - У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и домой не уходит.
- Ну, утешься, - повторил Заглоба. - Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне; вернее всего, что сабли еще долго не лягут в ножны. Придется человеку истрепаться, как метле, от вечной работы, такова уж наша солдатская доля. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в былые времена. Боже! Теперь уж не те люди, что бывали прежде, и ты не такой, хоть ты храбрый солдат и убил Богуна.
- Верно вы говорите: не такие теперь люди, как прежде... - сказал Захар. Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:
- Чтоб этот рыцарь убил Богуна - ну, ну!
Старый Захар, отдохнув еще несколько дней, вернулся в Киев; а между тем пришло известие, что комиссары вернулись не с надеждой на мир, а с полнейшим сомнением; им удалось лишь продлить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия снова должна будет начать переговоры. Но требования и условия Хмельницкого были так непомерны, что никто не верил, чтобы Речь Посполитая согласилась на них. Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение. Хмельницкий посылал посла за послом к хану, чтобы тот, во главе всех своих сил, спешил к нему на помощь; посылал послов и в Стамбул, где давно уже гостил королевский посол пан Бечинский. В Речи Посполитой каждую минуту ждали призыва в ополчение. Пришли известия о назначении новых вождей: подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея и о совершенном устранении от военных действий Еремии Вишневецкого, который мог теперь охранять отечество только во главе своих собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних правителей возмущались таким выбором полководцев и немилостью к князю и говорили, что если отстранение Вишневецкого, пока была надежда на благополучный исход переговоров, имело свой политический смысл, то устранение его во время войны - непростительная ошибка, ибо только он один мог помериться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного вождя. Наконец и сам князь приехал в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказалось бессильным. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки трактату, позволяли себе нападать на замки и полки, разбросанные по стоянкам, но он не мог справиться с массой черни и шайками, которые или не знали о перемирии, или не хотели его знать, или даже не понимали этого слова. Они нападали на границы, отмежеванные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и коронные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили в глубь Браплавского воеводства, и там казаки вступали с ними в настоящие битвы, часто ожесточенные и кровавые. Отсюда возникали постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, которого в действительности нельзя было соблюсти. Перемирие существовало лишь потому, что Хмельницкий с одной стороны, а король и гетманы - с другой - не выступали, но война фактически началась раньше, чем бросились в борьбу главные силы; первые теплые лучи весеннего солнца по-прежнему освещали горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе.
Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки подвигались к Збаражу, грабили, резали и сжигали все на пути. Полковники князя Еремии громили шайки; сам князь в мелких стычках не принимал участия, готовясь в поход с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.
Он посылал отряды с приказанием платить кровью за кровь, колом за пожары и грабеж.
Вместе с другими вышел и пан Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом; но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень милостиво, и потому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, с которым в партизанской войне мог соперничать один только Вершул. Никто не мог так быстро собраться в поход, никто не мог так внезапно преградить путь неприятелю, разбить его бешеным натиском, рассеять на все четыре стороны, поймать, перерезать, перевешать, как Володыевский. Вскоре имя его стало внушать ужас, и в то же время он снискал себе особую милость князя. С конца марта до половины апреля Володыевский победил семь огромных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его; он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, точно черпая ее в пролитой крови. Маленький рыцарь - скорее маленький дьявол - подбивал Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях, так как более всего любил его общество, но шляхтич противился и объяснял свое бездействие так:
- У меня слишком большое брюхо, чтобы трястись попусту, притом же каждому свое. С гусарами биться среди бела дня - это мое дело, для того Бог меня и создал, но охотиться ночью в кустах за этой дичью я предоставляю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и предпочитаю рвать, как лев, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это - лучшая моя пора.
Володыевский ездил один и побеждал; однажды он выехал в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и печальный, точно его разбили наголову. Все думали, что так и было, но ошибались. Наоборот, в этом долгом и тяжелом походе он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.
Тем страннее казалась грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать ее причину, но Володыевский не говорил никому ни слова и как только сошел с коня, так тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей, а затем пошел с ними к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.
Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых никогда в жизни не видал, и лишь их мундиры с золотыми петличками говорили о том, что они служат в литовском войске.
- Заприте двери, - сказал Володыевский, - и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах.
Заглоба распорядился и стал беспокойно смотреть на прибывших: их лица не обещали ему ничего хорошего.
- Это князья Булыги-Курцевичи, - сказал Володыевский, представляя двух юношей, - Юрий и Андрей.
- Двоюродные братья Елены! - воскликнул Заглоба.
Князья поклонились и отвечали:
- Двоюродные братья покойной Елены.
Красное лицо Заглобы стало бледно-синим; он начал размахивать руками, точно оглушенный выстрелом из пушки над головою, - не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:
- Как так: покойной?
- Есть вести, - глухо произнес Володыевский, - что княжна убита в монастыре Доброго Николы.
- Чернь удушила в келье двенадцать девушек и несколько черниц, между которыми была и наша сестра, - прибавил Юрий.
Заглоба ничего не ответил, и лишь синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара; веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:
- Боже! Боже!
Потом он замолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:
- Вот, все мы собрались здесь, родные и знакомые твои, княжна, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, - ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.
- Сестра, - воскликнул великан Юрий, хватаясь за голову, - ты прости нам, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки!
- Да поможет нам Бог! - прибавил Андрей.
И оба рыцаря подняли руки к небу. Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой.
Вскоре в замке раздался звон колокола, возвещающий полдень, звон этот был таким мрачным, точно это был похоронный звон.
- Нет ее, нет! - сказал опять Володыевский. - Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.
Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже причитали, а колокола все продолжали звонить.
Наконец Заглоба успокоился. Думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он спустя немного поднялся и сел на скамье. Но это был уже другой человек: глаза его покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла, на лице виднелась беспомощность и какая-то необыкновенная старческая дряхлость. Казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался жить только старик, согнувшийся под бременем годов и усталости.
В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел пан Подбипента, и снова начались жалобы и сетования. Литвин вспомнил Розлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то, кто несчастнее их всех, это жених ее - Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря.
- Скшетуский остался в Корце у князя Корецкого, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, - сказал Володыевский.
- Не поехать ли нам к нему? - спросил литвин.
- Незачем ехать, - возразил Володыевский. - Княжеский доктор ручается за его выздоровление; там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский; оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что он в беспамятстве, то тем лучше для него.
- О, Боже всемогущий! - воскликнул литвин. - Вы видели Скшетуского собственными глазами?
- Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал - так извела его болезнь.
- А он узнал вас?
- Должно быть, узнал, хотя не говорил, улыбнулся только и кивнул головой, а мной овладела такая жалость, что я не мог дальше смотреть. Князь Корецкий хочет идти со своими полками в Збараж. Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем обратные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.
- Откуда же вы знаете о смерти княжны? - спросил Лонгин. - Не эти ли кавалеры привезли его? - прибавил он, указывая на князей.
- Нет. Они случайно узнали об этом в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, а сюда они приехали вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, и от комиссии не будет никакого толка.
- Мы это уже знаем, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?
- Мне сказал это Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского; Хмельницкий дал ему пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они искали ее, главным образом по монастырям, так как все оставшиеся в Киеве скрывались в них. Думали, что Богун и княжну поместил в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя знали, что чернь удушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы; даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли удушить, но вышло наоборот.
- Значит, она была у Доброго Николы?
- Да. Скшетуский встретил в одном из монастырей Ерлича, а так как он всех спрашивал о княжне, то спросил и его. Он ответил, что всех девиц забрали казаки, а остальные задохлись в дыму, и что среди них была и дочь князя Курцевича. Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз бросился в монастырь Николы. К несчастью, монахини не знали имен удушенных, но, когда Скшетуский описал им ее наружность, они сказали, что такая между ними была. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжело заболел.
- Странно, что он еще жив?
- И умер бы, если бы не тот старый казак, который ходил за ним в плену в Сечи, а потом привез от него письмо. Вернувшись, он опять помогал ему искать княжну. Потом он отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.
- Да поддержит его Бог, ибо он уж никогда не утешится, - сказал Лонгин.
Володыевский замолчал, и в комнате воцарилась гробовая тишина. Князья, подперев головы руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.
- Очнитесь! - сказал наконец Володыевский, толкнув его в плечо. - О чем вы так задумались? Ничего уж не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему...
- Я знаю! - ответил подавленным голосом Заглоба. - Думаю только, что я уж стар и что мне нечего делать на Божьем свете.
- Представьте себе, - сказал через несколько дней пан Володыевский Лонгину, - этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, с массой выдумок, превосходивший самого Улисса, - он стал теперь точно немым: сидит да дремлет по целым дням, жалуется на свою старость и говорит, как в бреду. Я знал, что он любит ее, но никак не ожидал, что любовь его так сильна.
- Нечего удивляться, - ответил, вздыхая, литвин, - что он так привязался к ней: ведь он вырвал ее из рук Богуна и испытал из-за нее немало опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, острил и держался еще на ногах, а теперь, когда он одинок, - ему и жить на свете не для кого, и нет никакого утешения для его сердца.
- Я пробовал уж пить с ним, чтобы развлечь его и вернуть к прежней веселости, да напрасно! Пить-то он пил, но не балагурил по-прежнему, не разглагольствовал о своих победах, а, расчувствовавшись, свесил голову и заснул. Верно, и Скшетуский страдает не больше Заглобы.
- Жаль его, это великий рыцарь. Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунивать надо мной, - может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак!
- Пойдем, - сказал Володыевский. - Хотя уж и поздно, но к ночи ему тяжелее; выспавшись днем, он не может ночью спать.
С этими словами оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидевшим у открытого окна с опущенной головой. Было уже поздно; в замке было тихо, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в густом кустарнике, отделявшем замок от города, заливались соловьи, насвистывая свои трели. Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову пана Заглобы.
- Добрый вечер, - сказали вошедшие.
- Вечер добрый, - ответил Заглоба.
- О чем вы задумались, сидя у окна, вместо того, чтобы идти спать? - спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
- Не до сна мне теперь, - ответил он протяжно. - Год тому назад я бежал с ней от Богуна, над Каганлыком тогда тоже пели соловьи, а где она теперь?
- Видно, так Богу угодно, - сказал Володыевский.
- Для меня нет утешения, остались только слезы и печаль.
Они замолчали - через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполнявшие эту чудесную ночь приятными звуками.
- О боже, боже! - вздохнул Заглоба. - Совсем так, как они пели над Каганлыком.
Лонгин стряхнул слезу со своих рыжих усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
- Знаете что? Тоска тоскою, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего лекарства от всякой тоски. За стаканом лучше вспоминать хорошие времена.
- Что ж, я выпью, - безропотно сказал Заглоба.
Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду и, когда они сели за стол, он, зная, что воспоминания легче всего оживляют Заглобу, спросил:
- Ведь вот уж год как вы с покойницей бежали от Богуна из Розлог?
- Это было в мае, - ответил Заглоба, - мы бежали через Каганлык в Золотоношу. Ох, тяжко жить на свете!
- И она была переодета?
- Да, казачком; волосы я должен был бедняжке обрезать саблей, чтобы ее не узнали. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
- Чудная панна была она! - прибавил со вздохом Лонгин.
- Я вам говорю, ваць-панове, что с первого дня я ее так полюбил, точно с детства сам воспитывал ее. А она лишь складывала свои ручки и благодарила меня за спасение и заботы. Пусть бы лучше меня убили, чем мне дождаться нынешнего дня, лучше бы не жить!
Опять наступило молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
- Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, - продолжал Заглоба, - а теперь...
Его руки бессильно опустились.
- Нет утешения мне, нет утешения, одна могила может меня успокоить...
Едва Заглоба успел произнести эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендзяна; он обвел присутствовавших глазами, поклонился и сказал:
- Да прославится имя Господне!
- Во веки веков, аминь! - ответил Володыевский. - Ведь ты Жендзян!
- Да, это я, - ответил слуга, - низко кланяюсь вам, панове! А где же мой пан?
- Твой пан в Корце: болен.
- О, что вы говорите! И опасно болен?
- Да, был болен опасно, теперь поправляется. Доктор говорит, что выздоровеет.
- Я приехал к нему с известиями насчет княжны.
Маленький рыцарь стал меланхолически качать головой.
- Напрасно торопился... Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы оплакиваем ее кончину...
Жендзян широко раскрыл глаза.
- Что я слышу! Панна умерла?
- Не умерла, а убита разбойниками в Клеве.
- В каком Киеве, что вы говорите?
- В каком Киеве? Да ты Киева не знаешь, что ли?
- Да вы, Панове, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она спрятана в яру под Валадынкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О боже! Да тут сойти с ума придется, что ли?
- Какая колдунья? О чем ты говоришь?
- А Горпина; ведь я хорошо знаю эту бабу!
Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
- Ради бога, молчите! - сказал он Володыевскому. - Дайте мне расспросить его!