nbsp; - Что за времена, что за времена! Господи, помилуй нас!
В эту минуту дверь раскрылась и пан Брышовский, капитан драгун епископа познанского, командовавший конвоем, вошел в избу.
- Ясновельможный воевода, - сказал он, какой-то казак хочет видеть панов комиссаров.
- Хорошо, - ответил Кисель, - а чернь разошлась?
- Разошлась, но обещала завтра вернуться.
- Очень напирали?
- Страшно, но казаки Донца убили нескольких из них; завтра они обещали сжечь нас.
- Хорошо, пусть войдет казак.
Через минуту дверь открылась, и какая-то фигура с черной бородой остановилась у порога.
- Кто ты? - спросил Кисель.
- Ян Скшетуский, гусарский поручик князя-воеводы русского.
Каштелян Бржозовский, Кульчинский и ловчий Кшечовский вскочили с мест. Все они служили последнее время вместе с князем под Махновкой и Константиновом и хорошо знали поручика, а Кшечовский слыл даже его родственником.
- Правда! Правда! Это Скшетуский! - повторяли они.
- Что ты здесь делаешь и как попал сюда? - спросил Кшечовский, обнимая его.
- Как видите, Панове, в крестьянской одежде, - ответил Скшетуский.
- Мосци-воевода, - крикнул каштелян Бржозовский, - это первейший рыцарь из хоругви воеводы русского.
- Сердечно приветствую его, - сказал Кисель, - я вижу, что это великой храбрости кавалер, если он пробрался к нам.
И, обращаясь к Скшетускому, прибавил:
- Чего вы хотите от нас?
- Чтобы вы, панове, позволили мне ехать вместе с вами.
- Вы лезете в пасть дракону!.. Впрочем, если такова ваша воля, мы против этого ничего не имеем.
Скшетуский молча поклонился.
Кисель смотрел на него с удивлением.
Суровое лицо молодого рыцаря поразило его серьезностью и скорбью.
- Скажите мне, ваць-пане, - сказал воевода, - какая причина гонит вас в тот ад, куда никто по доброй воле не идет?
- Несчастье, ясновельможный воевода.
- Напрасно я спросил. Вы, верно, потеряли кого-нибудь из близких и едете отыскивать там?
- Точно так.
- Давно это случилось?
- Прошлой весной.
- Как так? И вы только теперь собрались на поиски. Ведь уж почти год! Что же вы до сих пор делали?
- Я дрался в рядах русского воеводы.
- Неужели столь добрый начальник не хотел вас отпустить?
- Я сам не хотел.
Кисель снова взглянул на молодого рыцаря; наступило молчание, которое прервал каштелян киевский:
- Всем нам, кто служил у князя, известны несчастья этого кавалера, над коими мы пролили уже не одну слезу, а что он желал, пока была война, служить отчизне вместо того, чтобы думать о себе, достойно еще большего одобрения. Это редкий пример в нынешнее испорченное время.
- Если окажется, что мое слово что-нибудь значит у Хмельницкого, то поверьте, что я не пожалею его в вашем деле, - сказал Кисель.
Скшетуский опять поклонился.
- А теперь идите отдохнуть, - ласково сказал воевода, - вы, верно, устали, как и мы все, не имея ни минуты покоя.
- Я возьму его с собой, он мой родственник, - сказал пан ловчий Кшечовский.
- Пойдем и мы все отдохнуть, - оказал Бржозовский, - может быть, сегодня мы спим уже последнюю ночь.
- Может быть, уснем вечным сном, - докончил воевода.
С этими словами он направился в комнату, у двери которой ожидал слуга; за ним разошлись и все остальные. Кшечовский повел Скшетуского к себе на квартиру, которая была на несколько домов дальше. Слуга с фонарем шел впереди.
- Какая темная ночь, - сказал ловчий, - и вьюга усиливается. Эх, пан Ян, что мы сегодня пережили! Я думал, что это судный день. Чернь почти что держала нож у нашего горла. У Брышовского, бедняги, руки устали драться. Мы уж начали было прощаться.
- Я был среди черни, - ответил Скшетуский. - Завтра к вечеру ожидают новую шайку разбойников, которым донесли о вас. Завтра надо непременно уезжать отсюда. Вы едете в Киев?
- Это зависит от распоряжений Хмельницкого, к которому поехал князь Четвертинский. Вот моя комната, войди, пан Ян, я велел согреть нам вина, и мы подкрепимся перед сном.
Они вошли в избу; в печке горел яркий огонь. Дымящееся вино стояло на столе. Скшетуский с жадностью схватил стакан.
- Со вчерашнего дня у меня ничего не было во рту, - сказал он.
- Ты страшно похудел. Видно, печали и труды подкосили твое здоровье. Ну, расскажи-ка мне про себя. - Я знаю кое-что про твои дела - ты думаешь найти там, среди казаков, княжну?
- Или ее, или смерть, - ответил рыцарь.
- Смерть найти легче; почему же ты знаешь, что княжна там? - спросил ловчий.
- Потому что я искал ее уже везде.
- Где же?
- От Днестра до Ягорлыка я ездил с купцами-армянами, так как были сведения, что она там; я был везде, а теперь еду в Киев, потому что Богун намеревался свезти ее туда.
Едва поручик произнес имя Богуна, как ловчий схватился за голову.
- Ведь я тебе не сообщил самой важной новости. Я слышал, что Богун убит!
Скшетуский побледнел.
- Как? Кто тебе сказал?
- Да тот шляхтич, который уже раз спас княжну, который под Константиновой так показал себя. Я его встретил по пути в Замостье. Мы разминулись с ним в дороге. Едва я успел его спросить о новостях, как он мне говорит, что Богун убит. Я спросил его: "Кто его убил?" "Я!" - ответил он. И потом мы разъехались.
Огонь, вспыхнувший на лице Скшетуского, вдруг погас.
- Этому шляхтичу едва ли можно верить. Нет, он не мог бы убить Богуна!
- А ты его не видел? Помнится, он говорил, что едет к тебе в Замостье.
- Я в Замостье его не дождался, он, по-видимому, поехал теперь в Збараж, но мне необходимо было догнать комиссаров, и я из Каменца не возвращался в Збараж и с ним не виделся. Бог весть, правда ли это, что он мне раньше говорил про нее, будто он, будучи в плену у Богуна, подслушал, что она спрятана за Ямполем и что Богун хотел потом перевезти ее в Киев и повенчаться с нею. Может быть, это ложь, как все, что говорит Заглоба...
- Зачем же ты в таком случае едешь в Киев?
Скшетуский замолчал; некоторое время слышен был только шум и свист ветра.
- Если Богун не убит, то ты можешь попасть в его руки, - сказал ловчий, прикладывая пальцы ко лбу.
- Да я затем и еду, чтобы его найти, - глухо ответил Скшетуский.
- Как так?
- Пусть свершится над нами суд Божий!
- Ведь он драться с тобой не станет, а просто велит убить тебя или продаст татарам.
- Но я теперь в свите комиссаров!
- Дай бог, чтобы мы сами спасли свои головы, а что уж говорить о свите!
- Кому жизнь тяжела, тому могила легка.
- Побойся ты Бога, пан Ян! Здесь дело не в смерти, она никого не обойдет, но они могут продать тебя туркам.
- Неужели ты думаешь, что мне там хуже будет, чем здесь?
- Я вижу, что ты впал в отчаяние и не веришь в милосердие Божье.
- Ошибаешься! Я говорю лишь, что мне плохо на свете, но я давно примирился с волей Господней. Я не прошу, не молю, не проклинаю, не бьюсь лбом о стену, я хочу лишь, пока жив, исполнить свой долг.
- Однако печаль снедает тебя, как яд.
- На то Бог и посылает муки, чтобы они отравляли человека, а когда захочет, пошлет и лекарство.
- Мне нечего отвечать на такой довод, - сказал ловчий. - В Боге наша надежда и спасение, как наша, так и Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохов, может быть, он вымолит у Пресвятой Девы что-нибудь, иначе все мы погибнем.
Настала тишина, из-за окон слышались только окрики драгун: "Кто идет?"
- Да, да, - сказал немного спустя ловчий. - Все мы скорее мертвецы, чем живые люди. Разучились люди смеяться в Речи Посполитой, слышны лишь стоны, как вой ветра в трубе. И я верил, что настанут лучшие времена, пока вместе с прочими не приехал сюда; а теперь я вижу, что напрасна была моя надежда. Разорение, война, голод, убийства, и больше ничего, ничего.
Скшетуский молчал; пламя огня, из топившейся печки, освещало его исхудалое, суровое лицо.
Наконец он поднял голову и серьезно сказал:
- Земная жизнь пройдет и не оставит после себя даже следа.
- Ты говоришь, как монах, - сказал ловчий.
Скшетуский не ответил, а ветер все жалостнее стонал в трубе.
На следующий день утром комиссары, а с ними и Скшетуский, уехали из Новоселок, но путешествие это было плачевно: на каждой остановке, в каждом местечке им грозила смерть и горшее чем смерть - оскорбление, и оно было тем чувствительнее, что комиссары олицетворяли собой величие и могущество Речи Посполитой. Пан Кисель расхворался, так что его на каждом ночлеге вносили в избу прямо из саней. Львовский подкоморий заливался слезами, так как был не в силах переносить оскорблений, наносимых ему и его отчизне; капитан Брышовский тоже заболел от бессонницы и трудов, и место его занял пан Скшетуский, продолжая вести этот злосчастный отряд среди натиска толпы, оскорблений, угроз и даже сражений.
В Белгороде комиссарам опять показалось, что настал их последний час. Чернь избила больного Брышовского, убила Гняздовского, и комиссаров спасло от готовившейся уже резни лишь то, что приехал митрополит для переговоров с воеводой. В Киев комиссаров совсем не хотели впускать. Князь Четвер-тинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля без всякого ответа. Комиссары не знали, что им дальше делать и как быть. Возвращаться было невозможно, так как дорогу загородили мятежные шайки черни, ждавшие только неудачи переговоров, чтобы изрубить посольство. Народ становился все более и более дерзким, он хватал лошадей под уздцы, бросал камнями, льдышками, снегом в сани воеводы. В Гвоздовой Скшетуский и Донец должны были вступить в кровавый бой, чтобы разогнать толпу черни в несколько сот человек.
Хорунжий новогрудский и Смяровский поехали к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать в Киев для переговоров, но воевода мало надеялся, что они доедут до него живыми. А между тем в ожидании ответа комиссары должны были смотреть сложа руки, как в Хвастове мучили пленных без различия пола и возраста, топили в прорубях, поливали водой на морозе, кололи вилами или сдирали кожу с живых. Так прошло восемнадцать дней, пока наконец пришел ответ от Хмельницкого, что он не желает ехать в Киев и будет ждать воеводу и комиссаров в Переяславе.
Несчастные послы немного передохнули, думая, что кончилась уже их мука, и, переправившись через Днепр, отправились на ночлег в Воронково, откуда было только шесть миль до Переяслава. Им навстречу выехал Хмельницкий, якобы для того, чтобы оказать честь королевскому посольству, но как же он изменился с тех пор, как стал считать себя обиженным. Quantum mutatus ab illo {Сколь же он отличается от того. Каким был (лат.).}, - как справедливо писал о нем воевода Кисель.
Он выехал в сопровождении нескольких десятков всадников с полковниками, есаулами и военной музыкой, со значком, бунчуком и красным знаменем, совсем как удельный князь. Комиссарское шествие тотчас же остановилось, а он подскакал к саням, в которых ехал воевода и, некоторое время всматриваясь в его старческое лицо, слегка приподнял шапку и сказал:
- Поклон вам, Панове комиссары, и тебе, пане воевода! Лучше бы раньше начать со мной переговоры, когда я не так много значил и не был так силен, но так как вас послал ко мне король, то принимаю вас на своей земле от чистого сердца.
- Привет тебе, мосци-гетман! - сказал Кисель. - Его величество король послал нас выразить тебе его благосклонность и учинить во всем справедливость.
- Благодарю за милость, а справедливость я уже установил вот этим, - он ударил рукой по сабле, - и сделаю еще больше, если вы меня не удовлетворите.
- Не слишком-то ласково ты встречаешь нас, гетман запорожский, нас, послов королевских...
- Не буду говорить на морозе, будет время способнее, - возразил Хмельницкий, - холодно. Пусти меня, Кисель, в свои сани, я хочу честь вам оказать и ехать вместе с вами.
С этими словами Хмельницкий слез с лошади и подошел к саням. Кисель же подвинулся к правой стороне, оставляя свободной левую сторону.
- Да ты мне давай правую руку.
- Я - сенатор Речи Посполитой!
- Да что мне, что ты сенатор! Потоцкий первый сенатор и коронный гетман, а я держу его в руках вместе с другими и завтра, если захочу, велю на кол посадить.
Густая краска выступила на бледном лице Киселя.
- Я представляю особу короля!
Хмельницкий нахмурился еще больше, но сдержался и сел с левой стороны, ворча:
- Пусть король будет в Варшаве, а я - на Руси! Мало я вам намылил шеи... Кисель ничего не ответил и лишь поднял глаза к небу; он предчувствовал
заранее, что его ожидало, и справедливо думал в эту минуту, что если дорога к Хмельницкому была Голгофой, то быть у него послом - настоящая крестная мука.
Лошади тронулись к городу, где палили из двадцати пушек и звонили во все колокола. Хмельницкий, опасаясь, как бы послы не подумали, что это делается исключительно в честь их приезда, обратился к воеводе и сказал:
- Я не только вас, я и других послов, которых ко мне присылали, так принимал.
И Хмельницкий говорил правду: действительно, к нему, как к удельному князю, присылали посольства. Возвращаясь из-под Замостья, под впечатлением выборов и поражений, нанесенных литовским войском, он лишился и половины той надменности, которая была в нем раньше, но, когда Киев встретил его со свечами и хоругвями и когда академия приветствовала его словами: "Tmquam Moysem, servatorem, salvatorem, liberatorem populi de Servitute lechica et bono nomine Bohdan" {Подобный Моисею, спаситель, избавитель, освободитель народа из рабства ляшского, в добрый знак названный Богданом (лат.).} - Богом данный, когда назвали его illustrissimus princeps {Наиславнейший государь (лат.).}, - тогда, по словам его современников: "возгордился этим зверь".
Действительно, он почувствовал за собой силу и почву под ногами, которой до тех пор ему не хватало.
Иностранные посольства были молчаливым признанием его могущества и власти; непоколебимая дружба татар, оплачиваемая большей частью добычей и несчастными пленными, которых этот народный вождь позволял брать, - обещала мощную помощь против каждого врага. Поэтому Хмельницкий, еще под Замостьем чувствовавший власть и волю короля, теперь, гордый, убежденный в своей силе и в непорядках в Польше, слабости ее вождей, - готов был поднять руку на самого короля, думая, в гордости своей, не о свободе казаков, но о возвращении прежних привилегий, не о справедливости для себя, но об удельном княжестве, о княжеской шапке и жезле.
Он чувствовал себя властелином Украины; Запорожье всегда останется при нем; ни под чьей властью не купалось оно так в крови, не имело такой богатой добычи, как под его властью. Дикий по натуре народ тянулся к нему, ибо, как мазовецкий или великопольский холоп безропотно сносил иго власти и угнетения, во всей Европе доставшееся в удел "потомками Хама", так украинец вместе с воздухом широких степей вдыхал в себя любовь к свободе, столь неограниченной, дикой и буйной, как самые степи. Зачем ему было ходить за панским плугом, когда его взор терялся в Божьей, а не панской пустыне, когда из-за порогов Сечь звала его к себе: "Брось пана и иди на волю!", когда жестокий татарин учил его воевать, приучал к поджогам и убийствам, а руки - к оружию? Не лучше ли ему буйствовать у Хмеля и резать панов, чем гнуть свою спину перед подстаростой?
Кроме того, к Хмельницкому народ стремился потому, что кто не присоединялся к нему добровольно, тот попадал в неволю. В Стамбуле за десять стрел давали невольника, за один лук, закаленный в огне, - трех: так много их было. Черни выбирать было нечего, и только сложилась, в то время странная песенка, долго переходившая из поколения в поколение, песнь удивительная, о том вожде, которого звали Моисеем: "Ой, щоб того Хмеля перша куля (пуля) не минула".
Исчезали города, местечки и деревни, страна превращалась в пустыню и разв&дины, в сплошную рану, которой не могли излечить целые века; но этот вождь и гетман не видел этого или не хотел видеть, он никогда ничего не видел за собою, рос и питался огнем и мечом, в своем чудовищном самолюбии топил собственный народ и страну. И вот он ввозил теперь комиссаров в Переяслав при пушечных выстрелах, при звоне колоколов, как удельный владыка, господарь, князь.
Комиссары, свесив головы, ехали в логовище льва, и остаток их надежды погас окончательно, а между тем Скшетуский, ехавший за вторым рядом саней, пристально всматривался в лица полковников, прибывших с Хмельницким, не видно ли между ними Богуна. После бесплодных поисков над Днестром, до Ягорлыка и дальше, в душе его созрел последний и единственный план отыскать Богуна и вызвать его на смертный бой. Впрочем, несчастный рыцарь знал, что Богун может его без борьбы стереть с лица земли или просто отдать татарам, но он был лучшего мнения о нем: он знал его мужество и был уверен, что, имея выбор, Богун станет биться за княжну. Поэтому он начал составлять в своей истерзанной душе целый план, как он свяжет Богуна клятвой, чтобы в случае смерти его тот отпустил Елену. О себе он не заботился и допускал, что Богун скажет ему: "Если я погибну, то она ни твоя, ни моя!" Он готов был и на это согласиться, только бы ее освободить из вражьих рук. Пусть уж лучше она ищет в монастыре покоя в дальнейшей жизни, он тоже найдет его в войне или под рясой монаха (в те времена многие находили спокойствие в монастырях). Скшетускому этот путь казался прямым и ясным, и когда под Замостьем ему подали мысль бороться с Богуном, а поиски княжны в надднестровских камышах ни к чему не привели, то этот путь казался ему единственным. С этой целью он без передышки мчался в комиссарский отряд, надеясь найти Богуна или в свите Хмельницкого, или в Киеве, тем более что в Ярмолинцах Заглоба говорил, что атаман намерен был приехать в Киев и гам повенчаться при трехстах свечах.
Но Скшетуский тщетно искал Богуна между полковниками; вместо него он нашел много прежних знакомых: Дедялу, которого встречал в Чигирине, Яшевского, присланного от Сечи к князю, Яроша, прежнего княжеского сотника, Грушу и многих других, и он решил расспросить их.
- Ведь мы старые знакомые, - сказал он, приближаясь кЯшевскому.
- Я тебя в Лубнах видел, ты рыцарь князя Еремы, - сказал полковник. - Мы вместе с тобой кутили в Лубнах. А как поживает ваш князь?
- Ничего, здоров.
- Весной он не будет здоров. Он еще не встречался с Хмельницким, но, когда встретятся, один из них должен погибнуть.
- Кому будет суждено...
- К нашему батьке Бог милостив! Уж не вернуться вашему князю на свой заднепровско-татарский берег! У Хмельницкого много молодцов, а у князя что? Он хороший солдат. А ты уже не под его хоругвью?
- Я еду с комиссарами.
- Ну, рад встретить старого знакомого.
- Если рад, то окажи мне услугу, я буду век за это благодарен.
- Какую услугу?
- Скажи мне, где Богун, этот знаменитый атаман, бывший в переяславском полку; он, верно, занимает у вас высший пост?
- Молчи! - грозно крикнул Яшевский. - Твое счастье, что мы старые знакомые и что я пил с тобой, не то бы я сейчас вот этим буздыганом уложил тебя на снегу.
Скшетуский взглянул на него с удивлением, но, как человек вспыльчивый, сжал свою булаву в руке.
- Да ты с ума сошел?
- Я с ума не сошел и не думаю угрожать тебе, но от Хмеля вышел такой приказ, что, если кто из комиссаров будет о чем-нибудь спрашивать, - убить его на месте. Если я этого не делаю, сделает другой, я по дружбе предупреждаю.
- Да ведь я спрашиваю по своему частному делу.
- Все равно, Хмель сказал нам, полковникам, и велел передать другим, что, буде кто спросит даже о "дровах в печи", убить его. Вы это передайте своим.
- Благодарю за дружеский совет, - сказал Скшетуский.
- Тебя я предупредил, а другого ляха убил бы первый. Они замолчали. Отряд уже подошел к городским воротам.
По обеим сторонам дороги стояли толпы черни и вооруженных казаков, которые в присутствии Хмельницкого не смели ругаться и бросать снегом в сани воеводы, но зато бросали презрительные взгляды на комиссаров, сжимали кулаки или рукояти сабель. Скшетуский, построив своих драгун по четыре в ряд, гордо и спокойно ехал по широкой улице Переяслава, не обращая никакого внимания на грозные взгляды толпы, и только думал, сколько хладнокровия, самоотверженности и христианского терпения нужно будет ему, чтобы достигнуть выполнения своего намерения и не утонуть при первом шаге в этом море ненависти.
На следующий день между комиссарами было продолжительное совещание: вручить ли сейчас подарки короля Хмельницкому или ждать, пока он проявит раскаяние и покорность? Решено было покорить его снисходительностью и королевской милостью, и на следующий же день совершился этот торжественный акт. С утра гремели пушки и звонили колокола. Хмельницкий ждал посольство перед своим домом среди полковников, старшин, толпы казаков и черни: ему хотелось, чтобы весь народ видел, какими почестями окружал его даже сам король. Он сел на возвышении под знаменем и бунчуком, в красной отороченной соболем шапке, подбоченившись и поставив ноги на бархатную подушку с золотой бахромой; он ждал комиссаров, окружив себя послами из соседних земель. Среди собравшейся черни раздавался льстивый шепот и радостные крики при виде могучего вождя, в котором они ценили более всего силу. Только так народ и мог представить себе своего непобедимого героя, победителя гетманов, шляхты - словом, ляхов, считавшихся до него непобедимыми. Хмельницкий немного постарел в течение этого года, но не согнулся, и его могучие плечи изобличали силу, способную разрушать государства и создавать новые; его огромное лицо, покрасневшее от злоупотребления спиртными напитками, выражало непоколебимую волю, необузданную и гордую самоуверенность, которую дали победы. Ярость и гнев дремали под складками морщин на его лице, и легко было заметить, что народ склонялся перед их страшным пробуждением, как лес перед бурей. В его глазах, окруженных красной каймой, виднелось нетерпение по поводу того, что комиссары не скоро шли с королевскими дарами; а из ноздрей его валил пар, казавшийся на морозе дымом из ноздрей Люцифера; и в этом пару он сидел весь в пурпуре, мрачный, гордый, среди послов, полковников и моря черни.
Наконец появилась свита послов; во главе шли барабанщики, бившие в котлы, и трубачи с надутыми щеками, извлекавшие из медных инструментов жалобные звуки, точно на похоронах славы и величия Речи Посполитой. За этим оркестром ловчий Кшечовский нес булаву на бархатной подушке, Кульчинский - скарбник киевский - знамя с орлом и надписью; за ними одиноко шел Кисель, худой, высокий, с белой бородой, спускавшейся на грудь, с выражением страдания на породистом лице и глубокой болью в душе. За воеводой шли в некотором отдалении остальные комиссары, шествие замыкал отряд драгун Брышовского под командой Скшетуского.
Кисель шел медленно - в эту минуту он ясно видел, что из-за лоскута разорванного договора, из-под изъявления королевской милости и прощения проглядывала другая, обидная, нагая истина, которую увидели бы даже слепые и услышали глухие, ибо она громко вопияла: "Не изъявление королевской милости несешь ты, Кисель, а сам идешь молить о ней и купить ее ценой булавы и знамени, - идешь пешком к ногам этого холопского вождя, от имени Речи Посполитой, - ты - сенатор и воевода..." Его душа разрывалась на части, и он чувствовал себя ничтожнее червя и пылинки, а в ушах его звучали слова Еремии: "Лучше не жить, чем жить в неволе у мужиков и басурман". Что он, Кисель, в сравнении с лубенским князем, который являлся перед мятежниками не иначе как с нахмуренными бровями, среди запаха серы, огня, войны и порохового дыма - что он? Под гнетом этих мыслей сердце воеводы разрывалось, улыбка навсегда улетела с его лица, а радость - из сердца; он готов был лучше умереть, чем сделать еще один шаг; и все же он шел, ибо его толкало вперед прошлое, все труды и усилия, вся неумолимая логика его прошлых действий...
Хмельницкий ждал его, подбоченясь, с надутыми губами и нахмуренным челом.
Шествие приблизилось наконец. Кисель подошел и остановился в нескольких шагах от возвышения. Барабанщики и трубачи умолкли, и воцарилась глубокая тишина, нарушаемая только морозным ветром, который хлопал развевавшимся красным знаменем.
- Драгуны, полуоборот кругом! Это был голос Скшетуского.
Все повернули глаза в его сторону. Даже Хмельницкий поднялся на своем возвышении, чтобы взглянуть, что случилось; лица комиссаров побледнели; Скшетуский стоял на стременах, прямой, бледный, с блестящими глазами, с саблей наголо, и, обратившись к драгунам, повторил еще раз команду:
- За мной!
Среди глубокой тишины застучали копыта лошадей по мерзлой земле. Дисциплинированные драгуны повернули лошадей на месте, поручик, став во главе, сделал знак саблей, и отряд двинулся медленно в помещение комиссаров.
Удивление и неуверенность выразились на лицах всех, не исключая и Хмельницкого; в голосе Скшетуского слышалось что-то необыкновенное, но никто, вероятно, не знал, не полагается ли внезапный уход драгун по церемониалу торжества. Один Кисель понял все: что и переговоры, и жизнь комиссаров вместе с конвоем висели в эту минуту на волоске; и, чтобы не дать опомниться Хмельницкому, он начал речь с изъявления королевской милости гетману и всему Запорожью. Но вдруг речь его прервало новое происшествие, которое было тем хорошо, что отвлекло внимание от первого. Старый полковник Дедяла, стоявший подле Хмельницкого, начал грозить булавой воеводе, метаться и кричать:
- Что ты говоришь: король! Король и есть король, не король, а вы, вы - королевичи, князья и шляхта - натворили многое... Ты, Кисель, кровь от крови нашей, отрекся от нас и пристал к ляхам. Довольно с нас твоей болтовни: если нам чего нужно, мы сумеем добыть это саблей.
Воевода с негодованием взглянул на Хмельницкого и сказал:
- Вот в каком повиновении держишь ты своих полковников, гетман!
- Молчать, Дедяла! - крикнул Хмельницкий.
- Молчи! Молчи! Успел напиться, хоть еще рано! - подхватили другие полковники. - Пошел прочь, не то мы тебя за чуб вытащим!
Дедяла хотел продолжать, но его схватили за плечи и вытолкали за круг.
Воевода продолжал свою красивую и гладкую речь, объясняя Хмельницкому, какой чести он удостаивается, получив знаки власти, которыми он пользовался до сих пор самозванно. Король, имея право карать, милует его за то послушание, которое он оказал ему под Замостьем, и имея в виду то, что прежние преступления совершены были не в его царствование. Будет вполне справедливо, если он, Хмельницкий, столь виновный, выразит свою благодарность королю за оказанную ему милость, прекратит кровопролитие и, успокоив чернь, приступит с комиссарами к переговорам.
Хмельницкий молча принял булаву и знамя, которое приказал развернуть над собою. При виде этого чернь завыла так, что несколько минут нельзя было ничего расслышать.
На лице Хмельницкого выразилось удовольствие, и он спустя минуту сказал:
- За столь великую милость, оказанную мне через вас королем, за власть над войском и прощение прошлых преступлений я благодарю покорно. Я всегда говорил, что король ко мне благосклоннее, чем к вам, королевичам. И лучшее доказательство то, что он мне присылает знаки своего расположения за то, что я рубил вам головы; так буду я поступать и впредь, если вы не будете слушаться ни меня, ни короля.
Последние слова Хмельницкий сказал, повысив голос и морща брови, точно начинал воспламеняться гневом; комиссары оцепенели от столь неожиданного ответа.
- Король повелевает тебе, мосци-гетман, прекратить кровопролитие и начать с нами переговоры.
- Не я проливаю кровь, а литовские войска, - резко ответил гетман, - мною получено известие, что Радзивилл вырезал Туров и Мозырь, если это верно, то у меня много ваших пленных, даже знатных, - всем им я велю срубить головы. К переговорам не приступлю теперь, ибо моего войска здесь нет, кроме нескольких полков, многие на зимовке; без войска я не могу начинать. Впрочем, нечего говорить больше на морозе. То, что вы должны были мне вручить, я получил; все видели и знают, что я гетман по королевской воле; теперь же я угощу вас водкой и обедом, я и сам голоден.
С этими словами Хмельницкий пошел в свои палаты, а за ним комиссары и полковники... Посередине большой избы стоял накрытый стол, гнувшийся под тяжестью награбленного серебра, среди которого воевода Кисель мог бы найти и свое собственное, забранное прошлым летом в Гуще. На столе было много свинины, воловьего мяса и татарского пилава; в избе пахло водкой-просянкой, налитой в серебряные ковши. Хмельницкий сел, посадив по правую руку Киселя, по левую - каштеляна Бржозовского, и, указав рукой на водку, сказал:
- Говорят в Варшаве, что я пью ляшскую кровь, а я предпочитаю водку, предоставляя кровь собакам.
Полковники захохотали так, что стены задрожали.
Такую пилюлю поднес Хмельницкий комиссарам перед обедом, и они молча проглотили ее, чтобы, как писал подкоморий львовский, - "не дразнить зверя". И только пот струился по челу Киселя.
Началось угощение. Полковники говядину ели руками. Киселю и Бржозовскому гетман клал на тарелку собственноручно, и начало обеда прошло в молчании, каждый спешил утолить голод. В тишине слышался только хруст костей на зубах собеседников или кряканье пьющих; по временам кто-нибудь произносил слово, которое оставалось без ответа, и лишь потом Хмельницкий, выпив несколько ковшей просянки и закусив говядиной, обратился к воеводе и спросил:
- Кто у вас вел конвой?
На лице Киселя отразилось беспокойство.
- Скшетуский, доблестный кавалер! - ответил он.
- Я его знаю, - сказал Хмельницкий. - А почему он не хотел присутствовать, когда вы мне вручили дары?
- Он не принадлежит к свите, а послан для нашей безопасности; такой он получил приказ.
- А кто ему дал такой приказ?
- Я, - ответил воевода, - я считал непристойным присутствие драгун при поднесении даров; они стояли бы у вас и у нас за спиной.
- А я думал другое; я знаю, что у этого солдата спина не гнется.
- Мы уж не боимся драгун, - вмешался Яшевский. - Они были прежде страшны для нас, а под Пилавцами мы узнали, что это уж не те ляхи, что били когда-то турок, татар и немцев.
- Не Замойские, не Жолкевские, не Ходкевичи, не Хмелевские, не Конецпольские, - прервал Хмельницкий, - а трусливые зайцы, дети, вооруженные железом. Они замерли от страха, как увидали нас, и бежали, хотя татар было не более трех тысяч.
Комиссары молчали: кусок не лез им в горло.
- Прошу покорно, кушайте и пейте, - сказал Хмельницкий, - иначе я подумаю, что наша казацкая пиша не может пройти через ваше панское горло.
- Если у них глотки тесны, мы их можем расширить! - воскликнул Делила.
Развеселившиеся полковники рассмеялись, но Хмельницкий взглянул грозно, и все утихло.
Болевший несколько дней Кисель был бледен, Бржозовский, наоборот, красен, и казалось, что кровь готова у него брызнуть сквозь кожу. Наконец он не выдержал и крикнул:
- Разве мы пришли сюда не обедать, а выслушивать оскорбления?
- Вы приехали для переговоров, - сказал Хмельницкий, - а между тем литовские войска режут и жгут. Мозырь и Туров вырезали, и если это правда, то я четыремстам пленным на ваших глазах велю отрубить головы.
Бржозовский сдержался, хотя кровь в нем кипела.
Так и было: жизнь пленных зависела от каприза гетмана, от одного его мановения; и нужно было все выносить и заискивать, чтобы его успокоить. В этом духе, тихий и скромный по природе, отозвался кармелит Лентовский.
- Бог милостив, - сказал он, - быть может, известия о Турове и Мозы-ре не подтвердятся.
Едва он кончил, как Федор Весняк, полковник черкасский, нагнулся и замахнулся булавой, чтобы ударить кармелита; к счастью, он не достал, потому что их отделяли четыре человека.
- Молчи, поп! - крикнул он. - Не твое дело говорить, что я лгу! Выдь на двор, я научу тебя уважать запорожских полковников!
Все начали его успокаивать, но не могли с ним ничего поделать и выволокли его за волосы из избы.
- Когда, мосци-гетман, хочешь ты, чтобы комиссия собралась опять? - спросил Кисель, который хотел переменить разговор.
К несчастью, и Хмельницкий был уже пьян и поэтому дал скорый и ядовитый ответ:
- Завтра будет суд и расправа; теперь я пьян. Чего вы мне про комиссию толкуете и не даете ни пить, ни есть! - Он ударил кулаком по столу так, что ковши и блюда забренчали. - Через четыре недели я все переверну вверх дном, вас ногами растопчу или продам турецкому царю. Король на то королем и будет, чтоб рубить головы шляхтичам и князьям! Согрешит князь - снести голову! Согрешит казак - снести голову! Вы грезите шведами, но и они не удержат меня. Тугай-бей - брат мой, душа моя, один сокол на свете - готов все сделать, что я захочу!
Хмельницкий со свойственной пьяным быстротой перешел от гнева к ласке; голос его задрожал при воспоминании о Тугай-бее.
- Вы хотите, чтобы я поднял саблю на турок и татар, - напрасно! Я на вас пойду с моими добрыми друзьями. Я уж разослал приказы по полкам, чтобы молодцы кормили лошадей и готовились в путь без телег и пушек; все это я найду у ляхов. Если кто из казаков возьмет с собой телегу, я велю ему голову снести; и я сам не возьму коляски, а лишь мешки, и так дойду до Вислы и скажу: сидите и молчите, ляхи! А будете каркать из-за Вислы, я вас и там найду. Довольно вам панствовать с вашими драгунами, гады проклятые!..
И он вскочил с места, начал рвать и метать, топать ногами, кричать, что война будет, что позволение и благословение им уже получено, что ни к чему все комиссии и комиссары и что он не согласится даже на временное перемирие.
Наконец, видя ужас комиссаров и вспомнив, что если они уедут сейчас, то война начнется в такое время, когда казаки не смогут окружить себя окопами, а в открытом поле они плохо бьются, он успокоился и опять сел на скамью. Свесив голову на грудь, он уперся руками в колени и тяжело захрапел. Наконец, схватив стакан водки, крикнул:
- За здравие короля!
- На славу и здравие! - ответили полковники.
- Ну а ты, Кисель, не печалься, - сказал гетман, - не принимай близко к сердцу то, что я говорю, теперь я пьян. Мне ворожеи сказали, что будет война, и я подожду до первой травы, а потом соберем комиссию и я выпущу пленных. Мне говорили, что ты болен, так желаю тебе здоровья!
- Благодарю тебя, гетман запорожский, - ответил Кисель.
- Ведь я помню, что ты мой гость.
И опять Хмельницкий перешел к ласке и, положив руки на плечи воеводы, пододвинул свое раскрасневшееся лицо к его бледным исхудалым щекам.
За ним стали подходить к комиссарам полковники, фамильярно хлопая их по плечу, пожимали им руки, повторяя за гетманом: "До первой травы".
Комиссары сидели как на раскаленных угольях. Дыхание мужиков, пропитанное запахом водки, обдавало лица благородных шляхтичей, для которых прикосновение потных рук было столь же неприятно, как и все оскорбления. Было и угроз немало среди грубого изъявления дружеских чувств. Одни кричали воеводе: "Мы ляхов хотим резать, а ты наш человек", другие: "А что, панове! Прежде вы били нас, а теперь нашей милости просите! Погибель вам, белоручкам!" Атаман Волк, бывший мельник в Нестерваре, кричал: "Я князя Четвертинского, моего пана, зарезал!" "Дайте нам Ерему, - кричал Яшевский, - мы вас отпустим целыми и невредимыми!"
В избе стояла страшная духота; стол, покрытый остатками мяса, хлеба, залитый водкой и медом, был противен. Вошли наконец ворожеи, или колдуньи, с которыми гетман пил до поздней ночи, слушая их предсказания; странные фигуры, старые, сгорбленные, желтые или, наоборот, еще в полном соку, гадали ему на воске, на зернах пшеницы, на огне, на пене, на дне бутылки. Между полковниками и прочими начальниками слышался смех и шутки. Кисель чуть не лишился чувств.
- Благодарю тебя, гетман, за угощение и прощай, - произнес он слабым голосом.
- Я завтра приеду к тебе на обед, - сказал Хмельницкий, - а теперь идите. Донец с молодцами проводит вас домой, чтобы с вами чего от черни не приключилось.
Комиссары поклонились и ушли. Донец с молодцами действительно ждал их перед дворцом.
- Боже! Боже! - шептал Кисель, закрывая лицо руками.
Шествие молча двинулось к квартире комиссаров. Но оказалось, что они будут размещены не все вместе. Хмельницкий нарочно разместил их в разных концах города, чтобы они не могли совещаться.
Воевода Кисель, усталый, измученный, еле держался на ногах; придя домой, он лег в постель и до следующего дня не хотел никого видеть; а на следующий день, около полудня, он велел позвать Скшетуского.
- Что вы наделали? - сказал он, когда тот вошел. - Что вы наделали! Вы подвергали опасности свою и нашу жизнь!
- Ясновельможный воевода, - mea culpa! {Моя вина (лат.).} - ответил рыцарь, - но бешенство меня охватило, и я готов был скорее умереть, чем смотреть на такой позор.
- Хмельницкий заметил, в чем дело; едва удалось успокоить этого зверя и объяснить ваш поступок. Он сегодня будет у меня и, вероятно, спросит вас; тогда вы ему скажите, что исполнили мое приказание, как солдат и подчиненный.
- С сегодняшнего дня пан Брышовский принимает команду над конвоем; он поправился.
- Тем лучше; у вас слишком гордая спина по теперешним временам. Трудно в настоящем положении порицать ваш поступок, но ведь все же это была большая неосторожность, - видно, что вы молоды и не умеете переносить душевной боли.
- К боли я привык, ясновельможный воевода, но позора перенести не могу.
Кисель застонал тихо, как стонут больные, когда кто-нибудь дотронется до их ран, потом улыбнулся и грустно ответил:
- Такие слова для меня повседневный хлеб, который я прежде ел, обливаясь горькими слезами, но теперь у меня и слез уж нет.
Сострадание овладело сердцем Скшетуского при виде этого старца с мученическим лицом, который последние дни жизни проводил в болезнях тела и страданиях души.
- Ясновельможный воевода, - сказал он, - Бог свидетель, что я думал только о теперешних страшных временах, когда сенаторы и коронные сановники принуждены бить челом перед этим сбродом, для которого кол должен быть единственной наградой.
- Да благословит тебя Бог! Ты молод и честен, и я знаю, что у тебя не было дурной мысли; но то, что ты говоришь, говорит и твой князь, а за ним войско, шляхта, сеймы, половина Речи Посполитой, - и все это бремя презрения и ненависти обрушилось на меня.
- Каждый служит отчизне по своему разумению, пусть же Бог благословит хорошие намерения, а что касается князя Еремии, - он служит отчизне не только здоровьем, но и достоянием.