с плеч голову ссек...
- Голову ссек?!
- Да, воевода-князь!
- А ты чего глядел, палена мышь?
- Выбирался я из-под убитых - наших гору намостили, как с атаманом шли, - а выбравшись, чуть не сгиб; поганые на то место пали тучей и наших погнали в остаток.
- Жаль казака! Непослушной, зато не холоп, целоваться не полезет, и битвы не боялся, палена мышь, поди, да вот! Кликни кого леккого на конь, скажи: "Воевода, сорви те, указал обоз двинуть к огням, кормить людей и лошадей надо". Да, кабы у вора пушки, сколь у нас, тогда в заду ищи ноги! Нечего было бы нам делать, пришлось бы ждать... Казак кончен, да атамана изломил! Скоро в бой не наладится... Потом наладится, да сила разбредется - ладно! Нынче битва наша, не думал я, сорви те башку! Отряхнули с шеи того, кем бунты горят. А тех, безликих, передавлю, как вшей...
Заскрипели колеса обоза, потянуло к огням дегтем и хлебом. Заржали голодно лошади. Князь покосился на ближний огонь: там сплошь синели мундиры с желтыми пуговицами, блестели шишаки, безбородые люди курили, пили водку, говорили на чужом языке.
- Палена мышь! Немчины тараканьи лапы греют? - И встал: - Эй, плотников сюда! Ставь к берегу ближе виселицы.
Засверкали, застучали топоры, в черном стали вырастать белесые столбы.
Воевода ходил, считал:
- Сорок! Буде, палена мышь, можно по два вешать на одной! Ну-ка, воров-казаков вешай, стрельцов сечь будем! Подводи.
Стрельцы, из царских, стали подводить и выталкивать перед воеводу к ярким огням раненых стрельцов и мужиков с горожанами, чувашей и татар. Воевода из старых ножен выдернул дамасскую саблю. Сверкнула сабля - раз!.. Скользнула с плеч разинца голова, затрещала в огне костра.
- Скотина удумала лягаться!.. Палена мышь! А справы боевой нет! Лаптем вошь не убьешь!.. Пушек нет - рогатины да вилы?.. Дай другого!
Снова сверкнула сабля Борятинского. Тело стрельца осело вниз, по телу сползла голова к ногам воеводы; воевода пнул ее, она откатилась.
- Синбирск строил Богданко Матвеев, сын Хитрово[354]! Вы, воры, палена мышь, осенью с подгорья ладили кремль забрать? Сорви башку!
Голова третьего разинца покатилась...
- Заманную Богданко вам ловушку срубил!
Скользнула наземь четвертая голова.
- Брать Синбирск с подгорья едино лишь хмельному можно, палена мышь! Проспится, глянет вверх - прочь побежит!
Слетела пятая голова...
- С запада, воры, идти надо было! От этой воды - Свияга выше Волги буровит! Давай, сорви те: долони в безделье ноют!
Снова стрелец перед воеводой, рослый, широкий в плечах, руки скручены назад. Воевода занес саблю, опустил, шагнул ближе, глянул в лицо, крикнул:
- Дай трубку мою, палена мышь!
- Ишь ты, объелся человечины! Руки в путах, как дам?
- Снимите путы, эй!
Помощники воеводы срезали веревку с рук стрельца. Он тряхнул правой рукой, повел плечами. Вытащил из штанов кисет, трубку, набил трубку табаком, шагнул к костру, закурил, плюнул и, выпустив носом дым, сказал:
- Дай покурить, бородатой черт! На том свете отпоштвую - нынче тебе табак откажу, бери капшук!
Трубка пылала в зубах стрельца. Воевода попятился, взмахнул саблей:
- Докуришь после!
Голова сверкнула в черном воздухе с зажатой в зубах трубкой, тяпнула близко. Борятинский нагнулся, кряхтя, выдернул из мертвых зубов трубку, обтер чубук о полу окровавленного кафтана, сел на свое прежнее место к огню, растопырил длинные ноги, свесив живот, стал курить. По его окровавленной бороде потекло. Глядя редко мигающими глазами в огонь, не поворачивая головы, приказал:
- Стрельцов секи, казаков вешай!
Новые виселицы скрипели. Болтались на них, крутились и дрыгали ноги в синих штанах, сапогах с подковками - лиц не видно было... У огня недалеко тяпали - катились головы разинцев. С удалыми за полночь шла расправа.
Переправясь через реку, есаулы перенесли Разина в его шатер к Волге, поставили кругом караул, и двое верных на жизнь и смерть товарищей зажгли все свечи, какие были у атамана, обмыли глубокую рану на его голове и лицо, замаранное кровью, - лишь в шадринах носа и похудевших щек оставили черные пятна. Засыпали рану толченым сахаром, а обе ноги, простреленные насквозь пулями (восемь свинцовых кусков на фунт) перевязали крепко; раны кровоточили - из них есаулы найденными клещами вытащили куски красной штанины. Татарчонок крепко спал; они закидали его подушками, чтоб не мог, проснувшись, видеть, каков атаман, и пересказать. Перевязали, тогда оба закурили, посматривали: кровоточат ли раны? Атаман открыл глаза, хотел сесть, но упал на ковры.
- Лежи, батько!
Разин слабо заговорил, беспокойно озирая шатер:
- В шатре я? А битва как?
- Черт с ей, битвой! - наморщась и роняя из глаз слезы и трубку из зубов, ответил Степан Наумов. - Живых взяли, мертвых кинули... Люди, кои в бой справны, тут в Синбирске за валом с коньми, иные в остроге крепятца - завтра надо бой... Шпынь тебя, проклятой изменник, посек - убил я его! Воевода для раненых по-за Свиягой виселицы ставит...
- Помню сбитую голову... Нечестно - я его рукой, он же, пес, саблей ответил!..
- Сколь раз, батько, говорил тебе: носи мисюрку, шапку и панцирь, а нет того - в гущу боя не лезь!
- Верил, что пуля, сабля не тронут...
- Вот твоя вера! Дорого сошла: Синбирск и все пропало...
- Э, нет! Надень мой кафтан, Наумыч, шапку, саблю бери мою, спасай народ! Мне же не сесть на конь...
Заговорил Лазарь:
- Тебя, батько, нынче беру я в челн, десяток казаков добрых в греби, оружных, и кинемся по Волге до Царицына - там вздохнешь. Лекаря сыщем - и на Дон.
- На Дону, Лазарь, смерть! Сон, как явь, был мне: ковали меня матерые, а пущий враг - батько хрестной Корней... Я же и саблю не смогу держать - вишь, рука онемела... Сон тот сбудется. Не можно хворому быть на Дону...
- А сбудется ли, Степан Тимофеевич? Я крепил Кагальник, бурдюги нарыты добрые... Придет еще голутьба к тебе, и мы отсидимся!
- Эх, соколы! Бояра нынче изведут народ... Голова, голова... ноги ништо! Безногий сел бы на конь и кинулся на бояр... Голова вот... мало сказал... мало...
Разин снова впал в беспамятство, начал тихо бредить.
- Делаю, как указал, батько!
Степан Наумов поцеловал Разина, встал, надел один из его черных кафтанов, нашел красную шапку с кистью, с жемчугами, обмотал голову белым платом под шапкой.
- Пойду, сколь силы есть, спасать людей наших!
Лазарь Тимофеев, обнимая друга есаула, сказал:
- И мне, брат Степан, казаков взять да челн наладить - спасать батьку! Во тьме мы еще у Девичьей будем.
- Прощай, Лазарь!
Есаулы поцеловались и вышли из шатра.
Наумов сказал:
- Надо мне в Воложку со Свияги струги убрать.
- То надо до свету.
Две черные фигуры пошли - одна на восток, другая - на запад.
Черная с синим отсветом Волга ласково укачивала челн, на дне которого, неподвижный, на коврах, закрытый кафтанами, лежал ее удалой питомец с рассеченной головой и онемевшей для сабли рукой, без голоса, без силы буйной...
Как по приказу, во всех церквах Москвы смолкли колокола. Тогда слышнее раздались голоса толпы:
- Слышите, православные! Воров с Дону везут...
- Разина везут!
На Арбате решеточные сторожа широко распахнули железные ворота, убрали решетки. Сами встали у каменных столбов ворот глядеть за порядком. Толпа - в кафтанах цветных, в сукманах летних, в сапогах смазных, козловых, сафьянных, в лаптях липовых и босиком, в киках, платках, шапках валеных - спешила к Тверским воротам. С толпой шли квасники с кувшинами на плече, при фартуках, грязные пирожники с лотками на головах - лотки крыты свежей рогожей. Ехали многие возки с боярынями, с боярышнями. Бояре били в седельные литавры, отгоняя с дороги пеших людей.
- И куды столько бояр едет?
- Куды? А страсть свою, атамана Разина в очи увидать.
- Ой, и страшные его очи - иному сниться будут!
За Тверскими воротами поднимали пыль, кричали, пробираясь к Ходынскому полю новой слободой с пестрыми домиками. Оборванцы питухи, для пропойного заработка потея, забегали вперед с пожарными лестницами, украденными у кабаков и кружечных дворов.
- Сколько стоит лестница?
- Стоять аль купишь?
- Пошто купить! Стоять.
- Алгын, борода ржаная, алтын!
- Чого дорого?
- Дешевле с земли видать.
- Ставь к дому. Получи...
Лезли на потоки и крыши домов; наглядев, сообщали ближним:
- От Ходынки-реки везут, зрю-у!
- Стали, стали.
- Пошто стали-то?
- Срамную телегу, должно, ждать зачнут...
- Давно проехала с виселицей, и чепи брякают.
- Так где же она?
- Стрельцы, робята! Хвати их черт...
Стрельцы с потными, злыми лицами, сверкая бердышами, махая полами и рукавами синих и белых кафтанов, гнали с дороги:
- Не запружай дорогу! Эй, жмись к стороне!
- Жмемся, служилые, жмемся...
- Вон и то старуху божедомку прижали, не добредет в обрат.
Тех, кто забрался на крыши и лестницы, стрельцы не трогали.
- Эй, борода, надбавляй сверх алтына, а то нагляделся! Слазь!
- Лови деньгу, черт с тобой, и молчи-и!
- Дело!
Купцы и купчихи, у домов которых по-новому сделаны балконы, распахнув окошки, вылезали глядеть. Толпа кричала на толстых, корячась вылезающих на балконы.
- Торговой, толкни хозяйку в зад - не ушибешь по экому месту!
- Ей же подмога!
- Нет вам дела.
- Есть! Вишь, баба взопрела, лазавши!
- Горячие, с мясом! С морковью!
- Нет времени есть.
- Набей брюхо. Глаза набьешь, тута повезут - не мимо.
- Воров на телеге, вишь, везли в бархатах, шелку.
- А те, на конях, хто?
- Войсковые атаманы.
- Ясаулы!
- Ясаулы - те проще одеты.
- Во и срамная телега движется. Стретила.
- Палачи и стрельцы с ей, с телегой.
- Батюшки-светы мои!
- Чого ты, тетка? Пошто в плату? Кика есть, я знаю.
- Отколе знаешь-то?
- Знаю, помершую сестру ограбила - с мертвой кику сняла, да носить боишься.
- Ой, ты, борода козлом!
- Платье палачи, вишь, бархатное с воров тащат себе на разживу.
- Со Стеньки платье рвут, Фролка не тронут!
- Кой из их Фролка-т?
- Тот, что уже в плечах и ростом мене...
- А, с круглым лицом, черна бородка!
- Тот! В Земской поволокут.
- Пошто в Земской? Разбойной приказ к тому делу.
- Земской выше Разбойного делами. От подьячих чул я...
- В Разбойной!
- Вот увидишь, куда.
- В Земском пытошны речи люди услышат, и городских на дворе много.
- Кто слушает, того самого пытают; да ране пытки прогонят всех со двора.
- Гляньте, гляньте! Лошадей разиных ведут, ковры золотными крытых.
- Ехал, вишь, царем, а приехал худче, чем псарем.
- Уй, что-то им будет!
- Э-эх, головушка удалая! Кабы царем въехал - доброй к бедноте человек, чул я.
- Тебе, пономарь Трошка, на Земском мертвых писать, а ты тут!
- Ушей сколь боярских, и таки слова говоришь!
- Не един молвлю. Правды, люди, ищу я, и много есть по атамане плачут.
- Загунь, сказываю! Свяжут тебя, и нас поволокут. Подь на Земской, доглядишь.
Черный пономарик завозился на лестнице.
- И то пора. Пойду. К нам ли повезут их?
- К вам, в Земской, от подьячего чул ушми.
- Вишь, Стеньку переодели в лохмы, а того лишь чуть оборвали.
- Кузнецы куют!
- Горячие с луком, с печенью бычьей!..
- Давай коли! А то долго ждать.
Бородатый с брюшком мещанин подошел к пирожнику.
- Этому кушАт подай в ушат - в корыте мало!
- Бери с его, парень, дороже!
- Бедной не боле богатого съест! С чем тебе?
- С мясом дай.
- Чого у их есть-то! Продают стухлое.
- Не худше ваших баб стряпаем.
- Прожорой этот, по брюху видать.
- Наша невестка-т все трескат. И мед, стерва, жрет.
- Квасу-у! С ледком! Эй, прохладись!
- Поди-ка, меды сварил!
- Квасок малинный не худче меду-у!
- Малиновый, семь раз долизанной, кто пьет, других глядючи рвет.
- Сволочь бородатая! На сопли свои примерз.
- Вот те-е сволочь! А народ поишь помоями.
- Гляньте-е! На телегу ставят, к виселице куют Стеньку!
- Плаху сунули, палач топор втюкнул.
- Ой, ба-атюшки-и!
- Конец ватаману! Испекут!
- Стрельцы! Молчи, народ!
- Эй, люди! Будем хватать в Разбойной и бить будем...
- Тех хватать и бить, кто государевых супостатов добром поминает!
- Пойдем, робяты, в Земской!
- Не пустят.
- Так коло ворот у тына постоим.
- Пойдем!
- И я.
- Я тоже.
- Я в Кремль, в Разбойной.
- Не дальне место - Земской с Разбойным по-за стену.
- И-и-идем! Завернули телегу срамную.
- Жду-ут чего-то...
- Фролко к оглобле куют.
- И-де-ем!
От сгорка Москвы-реки, ежели идти к собору Покрова (Василия Блаженного), то против рядов суконной сотни раскинут огороженный тыном Земский приказ. Ворота во двор пространные, с высокими столбами, без верхней связи. Эти ворота всегда распахнуты настежь, днем и ночью. Посреди широкого двора мрачная приземистая постройка из толстых бревен с перерубами отдельных помещений. Здание стоит на фундаменте из рыжего кирпича. Верх здания плоский, трехслойный, из дерна, обросшего мхом, с деревянным дымником в сажень кверху. Спереди крыши две чугунных пушки на дубовых поперечных колодах. Крыша сделана дерновой с умыслом, чтоб постройка не выносила деревом лишних звуков. Внизу здания у крыльца обширного с тремя ступенями таких же две пушки, изъеденных ржавчиной, только более древних. Эти нижние по бокам крыльца пушки в стародавние времена лежали на месте не выстроенного еще тогда Василия Блаженного и были обращены жерлами на Москву-реку. Сотни удалых голов сведены отсюда на Лобное место, и не много было таких, побывавших здесь, кому не сломали бы ребер клещи палача. Раза три в год по царскому указу шорники привозили в приказ воза ремней и дыбных хомутов.[355] Окна приказа, как во всех курных постройках, вдоль бревна, узкие кверху, задвигались ставнями без слюды и стекол - сплошными. Летом из-за духоты окошки не задвигались, а любопытных гнали со двора палками. Москва была во многом с садами во дворах, только на проклятом народом дворе Земского приказа, вонючем от трупного духа, не было ни деревца.
Тын, окружавший двор до половины стояков, обрыт покато землей. На покатую землю, к тыну, богаделенские божедомы каждое утро тащили убитых или опившихся в кабаках Москвы. Со слобод для опознания мертвых тоже сюда волокли, клали головой к тыну: покойник казался полулежачим. Безголовых клали к тыну ногами. Воеводы Земского приказа, сменяя один другого, оставляли с мертвыми старый порядок:
- Пущай-де опознанных родня земле предаст.
В этот день небо безоблачно. Но солнца, как перед дождем, нет: широкая, почти слитая с бледным небом, туча шла медленно и заслоняла блеск солнца. После заутрени на Земском дворе пестрели заплатанной одеждой и лохмотьями божедомы, старики, старухи, незаконнорожденные, бездомные малоумки-детины. Они, таская, укладывали по заведенному порядку к тыну мертвецов и боялись оглядываться на Земский приказ. По сизым, багровым или иззелена-бледным лицам мертвых бродили мухи, тучами жужжали в воздухе. Воронье каркало, садясь на острия тына, жадно глядело, но божедомы гнали птиц. У иных, долго лежавших на жаре покойников около носа, рта и в глазах копошились черви. От прикосновения с трупов ползла одежда, мазала гноем нищих.
- Не кинь его оземь!
- А чого?
- Того, розваляется - куды рука-нога.
- Да бог с ним, огнил-таки!
- Родных не сыщет - троицы дождетца, зароют, одежут.[356]
- Не дождется! Вишь, теплынь, и муха ест: розваляется...
- Дождется, зароют крещеные.
Ни двору, строго оглядываясь, шел дьяк в синем колпаке, в распахнутой летней котыге. Он остановился, не подходя к нищим.
- Эй, червивые старцы, бога деля призрели вас люди - вы же не радеете кормильцам.
- Пошто не радеем, дьяче?
- Без ума, лишь бы скоро кинуть: безголовых к тыну срезом пхаете... Голов тож, знаю я, искать лень... Иная, може, где под мостом аль рундуком завалилась.
- Да, милостивец, коли пси у убитых головушек не сглонули, сыщем.
- Сыщите! И по правилам, не вами заведенным, не валите срезом к тыну - к ступням киньте.
- Дьяче, так указал нам класть звонец, кой мертвеньким чет пишет.
- Сказывает, крест на вороту не должен к ногам пасть, а у иного головы нет, да крест на шее иметца.
- По-старому выходит - крест к ногам!
- Безумному сказывать, едино что воду толочь. Ну вас в подпечье!
Дьяк, бороздя посохом песок, ушел в приказ.
- Не гордой, вишь! С нами возговорил.
- Должно, у его кого родного убили?
- Седни много идет их, дьяков, бояр да палачов чтой-то.
- Нишкни, а то погонят! Вора Стеньку Разина сюды везут.
- Эх, не все собраны мертвы, а надо ба сходить нам - вся Москва посыпала за Тверски ворота.
- Куды ходить? Задавят! Сила народу валит глядеть.
- Сюды, в пытошные горницы, поведут вора?
- Ум твой родущий, парень!
- Чого?
- Дурак! Чтоб тебе с теми горницами сгореть.
- Чого ты, бабка?
- Вишь, спужал Степаниду... В горницах, детина, люди людей чествуют, а здеся поштвуют палачи ременными калачи!
- Забыл я про то, дедко!
- Подь к окнам приказа, послушай - память дадут!
- Спаси мя Христос!
Подошел в черном колпаке и черном подряснике человек с записью в руках.
- Ты, Трофимушко, быдто дьяк!
- Тебя ба в котыгу нарядить, да батог в руки.
- Убогие, а тож глуму предаетесь - грех вам! Сколь мертвых сносили?
- Ой, отец! Давно, вишь, не сбирали, по слободам многих нашли да у кремлевских пытошных стен кинутых.
- Сколь четом?
- Волокем на шестой десяток третьего.
- Како рухледишко на последнем?
- Посконно!
- Городской?
- Нет, пахотной с видов человек.
- Глава убиенного иметца ли?
- Руса голова, нос шишкой, да опух.
- Резан? Ай без ручной налоги?
- Без знака убоя, отец!
- Пишу: "Глава руса с сединкой, нос шишковат - видом опоек кабацкий..." Сине лицо?
- Синька в лице есть, отец!
- То, знать, опоек!
Пономарь каждое утро и праздники между утреней и обедней переписывал на Земском мертвых; попутно успевал записать разговоры, причитания родных убитых, слова бояр, дьяков, шедших по двору в приказ. Хотя это и преследовалось строго, но он с дрожью в руках и ногах подслушивал часто пытошные речи - писал тоже, особенно любил их записывать: в них сказывалась большая обида на бояр, дьяков и судей. Пономарь часто думал: "Есть ли на земле правда?" Счет мертвецов пономарь сдавал на руки бирючей, кричавших на площадях слобод налоги и приказания властей. Не давал лишь тем своих записей, которые в Китай-городе читали народу царские указы, "особливые". После неотложных дел бирючи оповещали горожан:
- Слышьте, люди! На Москве убитые - опознать на Земском дворе вскорости.
Переписчика называли звонец Трошка. Он еще усерднее стал делать свое добровольное дело, когда за перепись покойников его похвалил самолично царский духовник, в церкви которого Трошка вел звон. Пономарь хорошо знал порядки Земского двора и по приготовлениям догадывался - большого ли, малого "лихого" будут пытать. Теперь он прислушался, отодвинулся в глубь двора от толпы божедомов и воющих по мертвым горожан и тут же увидел, как во двор приказа, звеня оружием, спешно вошел караул стрельцов в кафтанах мясного цвета - приказа головы Федора Александрова. Караул прогнал со двора божедомов и городских людей. На пономаря в черном подряснике не обратил внимания, считая его за церковника, позванного в приказ с крестом.
По площади за собором Покрова встала завеса пыли:
- Ве-езу-ут!
- Ой, то Стеньку!
- Страшного! Восподи Исусе!
Во двор приказа двигалась на просторной телеге, нарочито построенной, виселица черного цвета. Телегу тащили три разномастных лошади. На шее Разина надет ошейник ременной с гвоздями, с перекладины виселицы спускалась цепь и была прикреплена кольцом железным к ошейнику. Руки атамана распялены, прикручены цепями к столбам виселицы. Ноги, обутые у городской заставы в опорки и рваные штаны, расставлены широко и прикручены также цепями к столбам виселицы. Посредине телеги вдоль просунута черная плаха до передка телеги, в переднем конце плахи воткнут отточенный топор. Справа телеги цепью за железный ошейник к оглобле был прикручен брат Разина Фролка в казацком старом зипуне, шелковом, желтом, он бежал, заплетаясь нога за ногу и пыля сапогами. Фролку не переодевали, как Разина, с него сорвали только палачи в свою пользу бархатный синий жупан, такой же, какой был на атамане. Прилаживая голову, чтоб не давило железом, Фролка то багровел лицом, то бледнел, как мертвый, и мелкой рысцой бежал за крупно шагающими лошадьми. Хватаясь за оглоблю, чтоб не свалиться, время от времени выкрикивал:
- Ой, беда, братан! Ой, лихо!..
Голова атамана опущена, полуседые кудри скрыли лоб и лицо. С левой стороны головы шла сплошная красная борозда без волос.
- Ой, лишенько нам!
- Молчи, баба! В гости к царю везут казаков - то ли не честь? А ты хнычешь... Да сами мы не цари, што ли?! Вишь, вся Москва встречу вышла. Почет велик - не срамись... Терпи!..
- Ой, лишенько, лихо, братан!
- Попировали вволю! Боярам стала наша честь завидна... Не смерть страшна! Худо - везут нас не в Кремль, где брата Ивана кончили... Волокут, вишь, в Земской на Красную...
У ног атамана, справа и слева, по два стрельца с саблями наголо, кафтаны на стрельцах мясного цвета. Стрельцы крикнули Разину:
- Не молвить слова!
- Молчать указано вам!
Разин плюнул:
- Народу молчу - не надобен боле; сказываю брату.
- Молчать!
Пономарь, отойдя за приказ, увидал, что в конце двора один малоумный божедомок, Филька, остался возиться над мертвыми: он гонял ворон, налетевших клевать трупы. Детина с красным лицом, дико тараща глаза, бегал за птицами, махая длинными рукавами рваной бабьей кацавейки:
- Кыш, кыш! Пожри вас волки!
Обернувшись к воротам и заметив телегу с виселицей, атамана прикованного и бегущего Фролку, начал бить в ладоши да плясать, припевая:
Воров везут!
На виселицу,
На таскальницу!
Будут мясо жарить,
Пряженину стряпать!
- Этот ничего не боится - юродивой!
Пономарик подошел к малоумку, тряхнул русой курчавой головой и, строго уперев в потное лицо парня черные любопытные глаза, сказал:
- Чему смеешься, шальной? Плачу подобно сие зрелище! Плачь, Филька! Плачь скорее!
- Ой, дядюшка Трофим! А можно по ворам плакать?
- Надо плакать! Не бойсь - плачь.
Парень, изменив лицо, завыл и побежал навстречу срамной телеге, крича громко:
- Бедные вы! Горемышные! Беднюсенькие разбойнички, израскованные!..
Караульные стрельцы, изловив бегущего, толкнули вон за ворота, поддав в зад ему сапогом.
- Вот те, дурак!..
Парень упал в воротах, обронил не по ноге обутые опорки и босой убежал прочь, громко причитывая:
- Беднюсенькие! Ой, ой, мамонька!.. Кайдальнички!
"Кабы таким быть, всю бы правду можно было кому хошь сказать", - подумал пономарь.
Страшная телега пропылила по двору и боком повернула к приказному крыльцу. Телегу окружили караульные стрельцы, подошли два палача в черных полукафтанах, окрученные вместо кушаков кнутами. Вышли из приказа кузнецы, сбили с Фролки цепь. Стрельцы отвели Фролку в сени приказа.
Старший кузнец, бородатый, в кожаном фартуке, с коротким молотком и клещами, пыхтя влез на телегу, сбил с Разина цепи.
- Эх, густобородый! Колокола снял - чем звонить буду?
- За тебя отзвонят! - ответил кузнец.
Стрельцы крикнули:
- Молчать!
Когда же атаман слез с телеги, подступили к нему. Он, нахмурясь, отогнал их, махнув рукой:
- Не лапать!.. Свой путь знал - ваш ведом.
Широкая дверь приказа захлопнулась, звякнули засовы. По стене здания к пытошным избам пробирался, оглядываясь, черный пономарь. Встал недалеко от окон, ждал, слышал Фролкины мольбы и стоны. Начал писать, когда ругательно заговорил Разин. Потом услыхал треск костей и свист кнута.
- На дыбу вздели? Спаси бог!..
Пономарь считал удары, насчитал сто, потом страшный пономарю голос воеводы, князя Одоевского. Разин говорил спокойно и ругательно. Пономарь записал его слова руками все более и более дрожащими, спрятал исписанный листок за пазуху, из колпака достал другой и с опаской оглядел двор. Караульные стрельцы ушли вместе с Разиным в приказ, кузнецы возились около телеги, отпрягли лошадей и увели. Больше никого не было на дворе. Пономарь снова приникнул около окна. Теперь он не слышал слов, слышал лишь, как трещит подпекаемое на огне тело, слышал, как громко дышит Разин и плюется, матерясь. Потом голос воеводы, злой, с бранью:
- Скажешь ли хошь мало, вор?!
- Чего сказать тебе, дьявол!.. Все знаешь. А вот слушай...
Атаман заговорил; его слова с дрожью в теле записал Трошка-пономарь.
- Палач, бей ноги! - крикнул воевода.
Трещали кости громче, чем на дыбе, - пономарь понял:
"Ослопьем бьют!.. Ноги?.."
- Ломи, сволочь!.. Помогай палачу... На лобном мене работы - безногого снесете...
- Скажешь ли что еще?
- Иди к... матери!..
Пономарь перекрестился и, пятясь, дрожа всем телом, пошел от окна, медленно, чтоб не зацепить, не стукнуть и незаметно уйти. Он разбрелся взад пятками на пушку, сел на нее, поднялся уходить и вдруг прирос к земле, одеревенел...
На крыльцо вышел сам воевода Земского приказа. Раскинув полы скорлатного кафтана, шарил волосатыми руками в пуговицах шелковых штанов, бормотал громко, отдувался:
- Фу, упарился! Не человек! Сатана, оборотень! Окромя лая, ни слова! Государю не можно казать пытошную запись - сжечь надо.
Увидав черную фигурку пономаря, не стесняясь того, что делал, и продолжая делать, заорал:
- Ты зачем здесь, поповский зауголок? А?!
Пономарик почувствовал, как стал маленьким, будто муха, задрожал с головы до ног, присел и, отодвинувшись немного, пал в землю, стаскивая с головы колпак, запищал не своим голосом слезно:
- Прости грешного, воевода-князь! Увяз я тут с записью убойных.
Из колпака, когда пономарь его сорвал с головы, упала бумага.
- Я тя прощу! Разом все грехи скажешь. Ты кто есть?
- Воевода-милостивец, есмь я причетник и звонец Григория Неокесарийского церкви, государева-царева духовника.
- Андрея Савиновича?
- Его, его, милостивец-князь!
- Не ладно, что протопоп тут. Волоки ноги, сволочь! Уж кабы не Андрей, я б те дал память, чтоб знал, как водить ушами у пытошных срубов... мать твою вдоль - пшел!!
Пономарь не помнил пути, по которому его целого вынесли ноги из страшного места. Он очнулся у себя в подвале под трапезной. Наскоро рухлядью, попавшей под руку, завесил окна. В углу от горевшей лампадки перенес огонь и на столе зажег две восковых свечи. Дрожь в руках и ногах не переставала, он сунулся на скамью к столу, охнул:
- Ох ты, господи!.. Целого унесло? Уй, батюшки! Не сиди, Троха, не сиди, делай! Ох ты, господи!..
Пономарь скинул колпак, вскочил, присел к лавке, из коника вытащил пачку бумаги, бормотал:
- Пытошная? Да! Еще пытошная?.. Да! А та самая, кою велит брюхатой сжечь?.. Она где? Да где ж она?.. Уронил! Ой, уронил! - Пономарь съежился, весь похолодев, и вдруг вспомнил:
- За пазухой!.. Тут? Слава те, владыко! Ой, как на пытке, на огне жгли... ноги ломили... Спаси мя! - Холодной рукой выволок из-за пазухи смятые листки: - Сжечь! Сжечь! Поспею?.. - Оглянулся на дверь, встал, задвинул щеколду и, разгладив листки, читал то, что говорил на допросе Разин:
"Ха-а! Мой тебе клад надобен? Тот клад не в земле, а на земле. Тот клад - весь русский народ! Секите меня на клочье, не дрогну. Живу я не вашей радостью... Пожога вам не залить по Руси ни водой, ни кровью, от того пожога, царевы дьяволы, рано ли, не ведаю, но вам конец придет! Каждая сказка, песня на Волге-реке сказывать будет, что жив я... Еще приду! Приду подрать все дела кляузные у царя да с голутьбы неволю скинуть, а с вас, брюхатые черти, головы сорвать! И метну я те головы ваши с царем заедино в Москву-реку, сволочь!.."
Прочитав, пономарик перекрестился:
- Сжечь? А може, не придут искать? Ой, Троха, сгоришь с такими письмами!
Церковный сторож прошел мимо, в окно прокричал старческий голос:
- Занавесился! Чай, спишь, Трофимко? Скоро звонить...
- Чую, Егорушко!
Пономарь, торопливо скомкав записки, сунул их за образ Николы, на божницу.
- Може, потом сожгу, ежели, бог даст, самого не припекут.
Надев колпак, Трошка-звонец вышел на двор и полез на колокольню. Чем выше поднимался он, тем легче казался на ногах; воздух другой, и людей не опасно. Он подумал, встав на любимые подмостки к колоколам:
"Опаску пуще держать буду, списывать пытошное не кину же, правду ведать надо и коим людям сказывать... Кабы седни не налез пузатого черта воеводу, прости бог, и страсти моей не было бы..."
Пономарь глянул на Москву-реку, на Кремль; в сизоватом тумане, искрясь, рыжели главы соборов. Спускаясь к горизонту, выбрело солнце.
- А ну, Иван Великой! Звони первой, пожду я...
Подле Ивана Великого сверкали главы и цепочки золоченых крестов храма Воскресения. С южной стороны Кремля, на Ивановой площади, белел стенами, пылал золотом, зеленел крышами и башенками пестрый храм черниговских чудотворцев Михаила и Федора, а там столб колокольни одноглавой, узкий, серый, тянулся ввысь к золоту других - мученика Христофора церковь.
- Прости бог! Хоть ты, песий лик, угодник, - звони!
Но колокола кремлевские молчали. Молчал Успенский, Архангельский собор, молчал Николай Гостунский, и Чудов монастырь молчал.
- Рано, знать, окликнул меня Егорушко?..
Оглядел звонец Трошка Москву-реку, рыжий от заката ее заворот за Кремль отливал медью с сизым. Из-за кремлевских стен по воде брызгали, ползли золотыми змеями отблески церковных глав, а против Кремля, на своей стороне, за Москвою-рекой, почти у ног Трошкиной колокольни, каркало воронье, стучали топоры плотников. Недалеко от берега стрельцы, белея полтевскими кафтанами, копали большую яму, втыкали в нее колье. Таскали близ ямы тесаные бревна, взводили лобное место. Два подгнивших прежних лобных чернели в стороне; около них в вырытых ямах пестрели головы и черепа казненных, засиженные воронами.
"Вот те правда, звонец! - подумал, вглядываясь в работу стрельцов и плотников, пономарь... - Вишь, привезли... Как зверей оковали, а сказывают сие "именем государя". Что он делал? Народ от крепости слободил? Бояр вешал... Ежели я и послушал у пытки, да за то, вишь, чуть самого не утянули, как лихого. Теперь так: пытаешь за правду - пошто же боишься народу показать? А коли боишься, понимай: творишь неправду, беззаконие чинишь, от страху перед правдой народ изводишь..."
Прислушался пономарь и как бы задумался:
"Молчит Кремль. Так нате, бояра! Я атаману Разину панафидное прозвоню. Заливай, голубчики, поплакивай!.. Сказывай народу, как тяжко за тебя, народ, заступаться... Э-эх! Прогонит меня на сей раз протопоп от звона!"
На полянке за Москвой-рекой долго плакали колокола протяжно и гулко.
Мимо идущие крестились, говорили:
- Кто-то большой нынче помер!
Кремль тоже звонил - мрачно, торжественно, славя мощь и правду царскую.
Сходя с колокольни, Трошка-звонец не слышал больше стука топоров, - на Козьем болоте лобное место Разину было готово.
В теремном дворце, в палате сводчатой, расписной по тусклому золоту, царь принимал донских атаманов. Одет был царь в малый наряд Большой казны: в зарбафный узорчатый кафтан до пят, шитый жемчугами, унизанный лалами и изумрудами по подолу, а также и по широким концам рукавов. Наряд был без барм и нарамников. На голове шапка с крестом, но не Мономахова. И сидел царь не на троне, а на кресле голубом, бархатном. Дебелое лицо его с окладистой черной бородой и низким холеным лбом сегодня веселое, глаза глядели на все приветливо.
По лавкам, с боков палаты, сидели бояре с посохами в золотых парчовых кафтанах и летних мурмолках.
Царский посох с крестом на рукоятке стоял у отдельного стола, где сияла алмазами шапка Мономаха. Дьяков в палате не было.
Кинув бараньи шапки на лавки, не доходя царской приемной, бороздя атаманскими и есаульскими посохами по полу, кланяясь царю ниже пояса, вошли в палату казаки: седой и бритый с усами вниз, с серебряной серьгой в ухе атаман Корней Яковлев, в бархатном красном жупане с кованым кружевом по подолу, длинном до пят, и под жупа