p; - С четырех кубков голова ошалел, до сей поры разума нет и пути не видит!
Есаульша засмеялась, толкнула мужа слегка от себя, сказала:
- Прилип, медовой! Ночью так не цолуешь, скорее все, да спать!
Стрельцы в зеленоватых кафтанах мелькали в свете факелов, теснились к башням. Разницы учинили с ними перестрелку.
С факелом в руке, с бердышом в другой сотник Моксев Петр, распахнув розовый кафтан, кричал:
- Не прети им в башни лезть, пущай! Волоки доски, ломай для - лари-и!
На площади под дрожащим огнем факелов застучали топоры, с треском и скрипом гвоздей посыпались доски, валились под ноги стрельцов и казаков товары, никто из ломающих лари не подбирал смятого богатства, лишь какие-то фигуры, похожие на больших собак, мохнатые, визжали и выли, ползая у ног разрушителей, вскрикивали женскими голосами:
- Мое-то добришко-о!
- Вот те! Вот животишки наши-и!
- Ой, пропали! Ой, окаянные! - И в охапку таскали из-под ног стрельцов в цветном платье - от ларей за хмурые дома - куски мяса, холст, материю, одежду.
Ворох досок и брусьев, натасканный, дыбился у темных враждебных башен.
Голос Мокеева забубнил трубой:
- Держи огонь! - Сотник передал стрельцу факел, схватил под мышку бревно, торцом с размаху ткнул в двери башни - запертая плотно дубовая дверь вогнулась внутрь. - А вот те еще!
Вторым ударом сорвал двери вместе со стойками, крикнул коротко и резко:
- Кидай доски в башню, запаливай их, дру-у-ги-и!
Стрельцы накидали досок внутрь подножия башен, подожгли. Из амбразур подошвенного боя пошел дым.
Разом выявилась кирпичная стена башни, порыжела от огня. Раздался залп из пушек вверху. Сверкнули саженные зубцы стены.
- Товарыщи! Плотно к стенам!
- Ништо, батько! В небо дуют, а мы их, как тараканов из щелей... - кричал Мокеев.
Двери другой башни также выломал. И в другой башне, в темноте, среди пестрых, мелких огней затрещало дерево, задымили амбразуры, широкий огонь разинул свой красный зев.
Разин хлопнул по спине Мокеева.
- Молодец, Петра!
Сотник с факелом в руке глядел вверх.
- А ну еще, браты казаки, стрельцы, киньте огню!
В выломанных дверях башен жарче и жарче пылал огонь. Над городом сверху взывали голоса:
- Казаки! Уберите огонь, сдаемси-и!..
И из другой башни также:
- Сдае-мси-и! Браты-ы!
Мокеев сказал:
- Угу! Должно, что припекло? Стащите огонь баграми, бердышами - пущай, дьявола, сойдут.
Стрельцы в светлых кафтанах посыпались из башен. Отряхивались, чихали, дышали жадно свежим воздухом.
- Эй, соколы, у правой башни накласть огню!
На голос Разина кинулись стрельцы в голубых и розовых кафтанах; держа в зубах факелы, таскали в кучу бревна и доски. Затрещал огонь - темная башня порыжела, оживилась.
- Ройте у огня яму!
Бердышами и где-то найденными лопатами рыли, - недалеко от огня зачернела яма.
- Шире, глубже ройте! - гремел голос. - Крепите плаху!
Над ямой с краю хлопнуло длинное бревно, концом в яму поперек бревна проползла толстая плаха.
- Гей, Чикмаз! Астраханец!
- Тут я, батько!
Длиннорукий стрелец приказа Головленкова в малиновом кафтане подошел к плахе.
- Свычен рубить головы?
- Москва обучит - сек!
- Скидай кафтан, бери топор!
- Чую...
- Эй вы, стрельцы яицкие, кто из вас идет к нам, а кто на тот свет хочет? Сказывайте!
К черной фигуре с упертыми в бока руками, мечущей зорким взглядом, подошел седой, бородатый стрелец, кинул шапку, склонил низко голову, ткнул к ногам атамана бердыш.
- Вот я, вольный ты орел! Молюсь тебе: спусти того, кто не хочет твоей воли, в Астрахань.
- Видал я! Ты стрелял из башни?
- Стрелял, атаман! Я пушкарь...
- К нам не сойдешь?
- Стар я, дитя! И царю-государю завсегда был поклонен, и правду вашу не знаю... Не верю в ее. Да иные есть, кто не пойдет с вами. Пусти того в Астрахань...
- Судьба! С тебя начнем. А ну, старика!
Взметнулись долы и рукава кафтанов, сверкнули зубы тут, там. Старого стрельца подхватили, распластали на плахе. Чикмаз взмахнул топором. Дрыгнули ноги над ямой - стука тела никто не слыхал, кроме атамана.
- Теперь черед голове!
Светлый над черной ямой, все еще пьяный, голова Яцын в удивлении развел тонкими руками:
- Кто меня судит? Сплю я аль не...
- Не спишь! Будешь спать, - ответил Чикмаз. Легонько и ловко сверкнул топором, голова отлетела за яму, а светлая фигура скользнула под плаху.
Кинув оружие, ряд стрельцов в светлых кафтанах, потупив глаза, шел к яме...
Сапоги и колени Чикмаза взмокли от крови. Он набирал в широкую грудь воздуха и, глядя только в затылок сунутому на плаху, рубил.
- Прибавь огню! - крикнул грозный голос.
Притихший, рассыпавшийся под синевато-черным небом взметнулся огонь, и снова ожила рыжая стена башни - по ней задвигались тени людей... К черной, растопыренной в локтях фигуре в запорожской, сдвинутой на затылок шайке, в зипуне, отливающем под кафтаном медью, жутко было приступиться - хмуро худощавое лицо, опушенное курчавой с серебристым отблеском бородой. Но один из казаков с упрямым неподвижным взором, с глубоким шрамом на лбу, синея зипуном, подошел, кинул к ногам шапку, сказал громко и грубо:
- Батько! Я тебе довольно служил, а ты не жалостлив - не зришь, сколь ты крови в яму излил?
Разин сверкнул глазами.
- Ты кто?
- А Федько Шпынь! Упомни: на Самаре в кабаке угощал, с мурзой к тебе пригонил я - упредить...
- Помню! Пошто лезешь?
- Сказываю, стрельцов жаль!
- Ведаю я, кого жалеть и когда. Ты чтоб не заскочил иной раз - гей, на плаху казака!
В дюжих покорных руках затрещал синий зипун, сверкнула вышибленная из ножен сабля. К Разину придвинулись, мотнулись русые кудри Черноярца, забелели усы и обнаженная голова есаула Серебрякова.
- Батько, не секи казака!
- Я тоже прошу, Степан Тимофеевич!
- Чикмаз, жди, что скажут есаулы!
- Батько! Ты - брат названый Васьки Уса?
- А ну, Иван! Брат, клялись...
- Казак Федько любой Ваське, и Васька Ус - удалой казак...
- То знаю!
- Васька Ус загорюет по Федьке том и, кто знает, зло помыслит?..
- Злых помыслов на себя не боюсь! А ты, белой сокол, что молышь?
- Молвлю, батько, вот: много видал я на веку удалых, кто ни огня, ни воды, ни петли не боится, кто на бой идет без думы о себе, о голове своей. Так Федько Шпынь, Степан Тимофеевич, из тех людей первый! - сказал Серебряков.
Разин опустил голову. Казаки, стрельцы и есаулы, кто знал привычку атамана, ждали: двинет ли он на голове шапку, - тогда конец Федьке. Разин сказал:
- Шапка моя съехала на затылок, и шевелить ее некуда! Отдайте казаку зипун и саблю, пущай идет.
Атаман поднял голову. Отпущенный, стараясь не глядеть на атамана, взял с земли свою шапку и спокойно, переваливаясь, зашагал в темноту.
В городе среди стрельцов у Шпыня были родственники...
Вот уж с моря на город побежали по небу заревые клочья облаков.
Чикмаз опустил топор, огляделся, размял плечи, подумал: "Эх, там еще голов много!" - но увидал, что стрельцы в осиновых кафтанах с такими же зеленоватыми лицами машут шапками, кричат:
- Сдаемси атаману-у!
- С вами идем!
Чикмаз, оглядывая лезвие топора, сказал себе:
- Сдались? То ладно? Топор рвет - затупился, а думал я валить сто семьдесят первого и еще...
В пятнах крови на лице и руках Разин с есаулами пришел в гости к Федору Сукнину.
Есаул расцеловал атамана.
- Вот нынче, батько Степан, будем пировать честь честью, и не в бурдюге - в избе.
- Добро, Федор, дело сделано, и, как писал ты: отсель за зипуном пойдем в море.
- Хозяйка! - крикнул Сукнин. - Ставь на стол что лучше. Ну, гости жданные, садись!
- Умыться бы, - сказал Серебряков, и за ним, кроме Разина, все потянулись в сени к рукомойнику. Хозяйские дочери принесли гостям шитые гарусом ширинки. В сенях просторных, с пятнами солнца на желтых стенах, пахло медом, солодом и вяленой рыбой.
- Широко и сыто живет Федор! - проворчал, сопя и отдуваясь от воды, Серебряков.
Умытые, со свежими лицами, вернулись к столу. Нарядная веселая хозяйка вертелась около стола, ставила кушанья; когда сели гости, разостлала на колени ширинки:
- Кафтаны не замараете! - Разину особо поклонилась, низко пригибая голову на красивой шее.
Разин встал, обнял и поцеловал хозяйку.
- Наши кафтаны, жонка, таковские! - взглянул на Сукнина. - Она у тебя, Федор, золотая...
- Кованая, Степан Тимофеевич, сбита хорошо, да не знаю, из чего сбита! Бесценная.
На столе сверкали серебряные братины, кубки, яндовы, ковши золоченые. Появились блюда с заливной рыбой, с мясом и дичью.
- Эх, давно за таким добром не сидел, а сидел чуть ли не в младости да на Москве, в Стрелецкой. Ой, время, где-то все оно? - По лицу атамана замутнела грусть...
- Ну, да будет, Степан Тимофеевич, старое кинем, новое зачинать пора, а нынче - пьем!
- Выпьем, Федор Васильевич. Мало видимся. И свидимся - не всегда вместях пируем. Пьем, хозяин! За здоровье, эй, есаулы!
Весь круг осушил ковши с водкой.
От гладкой, струганой двери по избе побежали светлые пятна: в избу зашел высокий старик Рудаков с жесткими, еще крепкими руками, сухой, с глазами зоркими, как у ястреба.
- Эй, соколы, место деду! - Есаулы подвинулись на скамье.
- Судьба! Радость мне - с кем пить довелось! Батьку моего Тимошу помнит...
- Не забываю его, атаман, и сколь мы вместях гуляли с саблей, с водкой, с люлькой в руках - не счесть. А удалой был и телом крепок, на Москву скрегчал зубами. Ну, за здоровье орла от сокола!
- На здоровье, Григорий. Грозен и я на Москву, да и Москва Разей без ведома не кидает, и иду я воздать поминки отцу... Сжили бояре со свету старика на пиру отравой, брата Ивана засекли на дыбе на моих же очах и вытолкнули из пытошной замест человека ком мяса! - Атаман стукнул по столу кулаком, сверкнул грозно глазами. - Может статься, возьмут и меня, дешево не дамся я, и память обо мне покажет народу путь, как ломать рога воеводам. Кому на Руси ладно, вольготно живется? Большим боярам, что ежедень у царя, как домашние псы, руку лижут... Вот он сотник, боярской сын, а пущай скажет - лгу ли?
Мокеев забубнил могучим голосом:
- Берут в вечные стрельцы детей боярских - и одежа и милость царская им, как нищим, а чуть бой где-либо, поспевай - конно, оружно, и за это одна матерщина тебе от воевод, и часом бой по роже... С доводом к царю кинешься, через больших бояр не пройдешь, они же оговорят, и ежели был чин какой на тебе, снимут, и бьют батоги: "за то, дескать, что государевой милостью недоволен".
Сотник легонько тронул кулаком по столу, заплясала вся посуда, пустая и с водкой.
- Да ну их к сатане, бояр и царскую милость! Противу больших бояр я, Мокеев Петруха, рад голову скласть!
- Выпьем же, Петра!
- Выпьем, батько!
Стало жарко - распахнули в сени дверь. В избу вошел стройный казак в нарядной синей куртке, черноусый, помолился на бледный огонь лампад, кланяясь атаману, сказал, махая шапкой:
- Честь и место кругу с батькой атаманом!
Хмельной Разин откинулся на стену, хмуро глядя, спросил:
- Опять ты, самаренин? Заскочил спуста или дело?
- Перво, батько, никому, как тебе, ведать ключи от города! - подошел, положил на стол ключи. - Сторожа подобрал ключи, не в ров кидать.
- То добро! За сметку твою еще скажу - слово мое есть: живой верну на Самару - невесту твою сыщу и дам! Нынче же пригляди в городу, какая баба заботна по красивом казаке... ха-ха!
- Еще, батько, вот, народ боевой к кабаку лезет - я не дал до твоего сказу шевелить хмельное... ждут!
- То ладно! Дай им, парень, кабак... Пропойную казну учти, и ежли нет целовальника - отчитайся, сколь денег?.. Коли же целовальник, бери того на караул, пущай он отчитается... Деньги занадобятся на корм войску.
- Будет справлено, батько!
- Налей казаку вина!
Налили кубок. Казак выпил неполный, сказал, беря закуски:
- Еще, батько, слово есть!
- Ну, ну толкуй - что?
- Попы для ради праздника просятся в воротную башню службу вести Петру-Павлу в приделе - пущать ли?
- Ха-ха-ха! Самаренин мой город к рукам прибрал - и то добро! Никто о хозяйстве, опричь его, не думает. - Атаман загреб рукой над столом широко воздух. - Пусти попов! Идет к ним народ поклоны бить да богу верить - пущай идет! Не мне перечить, кто во что верит, лишь бы справляли и мою службу. Пущай бьют поклоны кому хотят, - я изверился. Но молится мой народ, и я иной раз крещусь. Пусти, парень, попов!
- И я скажу, Степан-батько, перечить тут нечему, - вставил слово Сукнин, наливая в ковши водку.
- Поди, сокол, верши, как сговорено нами.
Казак ушел.
- Пили, ели - плясать надо, душу отряхнуть, - сказал атаман.
- То можно!
Федор Сукнин вылез из-за стола, подошел, пошарил за старинным шкапом, вытащил пыльную домру, провел смуглой рукой по струнам, стирая пыль, попятился на лавку и запел, позванивая домрой:
Кабы мне, младой, ворона коня -
То бы вольная казачка была;
Плясала бы, скакала по лужкам,
По зеленым по дубравушкам!
Черноярец пошел плясать. Солнце в узкие окна пробивалось пыльно-золотистыми полосами и, когда в пляске кудряш приседал, солнце особенно вспыхивало в шелке его волос, Есаул незаметно, почти беззвучно скользил. Дрожала изба от тяжести тела, но топота ног не было слышно, лишь от разбойного свиста плясуна дребезжали стекла в щелеобразных окошках, и ног пляшущего не было видно, только вилась туманом белая пыль от сапог.
Оборвав игру, Сукнин крикнул:
- Батько, чул я, лихо ты пляшешь?
- Эх, Федор, много нынче отстал в пляске, а ну, для тебя попомню молодость.
Разин скинул кафтан. Зазвенели подковы на сапогах, серебром ссыпанные, вздыбились кудри, пятна золотистого зипуна светились парчой. Рука привычно сверкнула саблей - плеснула атаманская сабля в стену и не вонзилась, ударила голоменью[141], пала на лавку.
- Спать! Устала душа, соколий глаз притупился.
Раздвинув богатырскими руками толпу есаулов, привычно согнувшись и заложив руки за спину, на пляшущих жадно глядел хмельной сотник Петр Мокеев, двигая тяжелыми ногами. Черноярец, уступив место атаману, тронул по спине Мокеева:
- А ну, Петра, спляши!
- Не, Иван, один раз плясал в Москве, в терему у боярыни, хмельной был гораздо, да много шуму из того вышло...
- Пошто так?
- Скажи, пошто, какой тот шум?
- А, не стоит поминать!
- Да скажи, Петра!
- Вот... повалились... а ну ее к черту!
- Скажи!
- Поставцы с судами повалились и кои поломались, вишь, под ноги мне пали... Столишки тож были, оно и дубовые, да, должно, рухлые, а меня тогда как бес носил. По коему столу удумал в пляске кулаком тюкнуть, тюкну, он же, сатана, скривился, альбо столешник лопнул, а я ношусь да дую кулаком... Много-мало разошелся я, дверь помешала - пнул я в тое дверь. За дверьми дворецкий стоял, хлынуло его по черевам, слетел он вниз терема в сени, руку-ногу изломил, еще глаз повредило... И за то по извету царю от боярыни, через большую боярыню Голицыну, ладили меня в Холмогоры, да наладили, не снимая чина, в Астрахань. А семья за мной не двинулась... Жена заочно через патриарха развелась, вдругорядь замуж пошла. И будет плясать Петрухе Мокееву - шалит в пляске гораздо...
Разин сказал:
- Судьба, Петра! Счастливо плясал... Был бы на Москве, не сошел к нам...
- Може, и судьба. Загоревал я, батько, первы недели. Гляжу, стухлая по берегам рыба гниет, вонь, жара, да свыкся... Воню и место облюбовал - воды-де много, и душу в простор манит...
Есаулы захмелели: с пеньем, бормотаньем каждый про себя разбрелись. Старый Рудаков давно спал на лавке ногами к дверям, синий казацкий балахон сбит на пол, расстегнулись штаны, сползли к сапогам, виднелось тело в седой щетине. С лавки на пол протянулась смуглая рука в бесконечных узлах синих жил, с шершавой старческой кожей. Лицо старика уткнуто в шапку, от неровного дыхания подпрыгивал и топырился седой пушистый ус. На месте хозяина под образами сидел Разин. Ни одной морщины не было на его лице, лишь значительнее углубились Шадрины на щеках и лбу; глаза глядели сонно и мрачно, большие кулаки лежали на столе, у серебряной яндовы с медом. Атаман сказал сам себе громко:
- Федько-казак - сатана! "Стрельцов жаль"? Дом запален, не гляди сколь вниз! - кидай рухледь! Что цело есть, считай после...
- Гей, хозяйка, атаману опочив в горнице скоро-о...
- Ой, медовой, чего ты, чай не глухая! Постель ждет гостя.
- Кричу от вина и радости, что ворогов наших умяли в грязь! А дай еще песню!
Хмельным, но все еще приятным голосом, сидя на лавке и топая ногой, Сукнин запел:
Посею лебеду на берегу,
Свою крупную россадушку.
Погорела лебеда без воды,
Моя крупная россадушка.
Пошлю казака за водой -
Ни воды, ни казаченьки-и!
Разин поднялся из-за стола; не шатаясь, шел грузной походкой. Встал и Сукнин, с дребезжанием струн кинул ворчащую домру.
Атаман обнял хозяина:
- Кажи путь, Федор, - сон побивает.
На площади Яика-городка под барабан пешего бирюча яицкие жители оповещались: "Приехал в город государев служилый, большой человек, голова Сакмышев из Астрахани, что всех зовет в воротную башню и храм Спаса нерукотворного". На площади выстроились стрельцы, пришедшие из Астрахани, в малиновых кафтанах приказа Головленкова; прохожие, глядя на стрельцов, шутили:
- Не подошла Яику осина, малины нагонили с бердышами!
- Не едины бердыши - пищали тож и карабины!
В церкви воротной башни забрякал колокол.
Жители, пестрея одеждами, голубея, алея кафтанами, шли в церковь. С моря на город несло теплой влагой... Яблони были в цвету, тополи зеленели, отсвечивая серебром...
В церкви после креста, вместо проповеди, седой протопоп в выцветшей ризе и фиолетовой камилавке сказал народу:
- Людие! Не расходитесь в домы - будет к вам спрос от служилого государева человека.
- Слушим, батя!
Впереди к царским вратам выдвинулся в малиновом кафтане, при сабле, длиннобородый русый человек, широко, по-никониански, щепотью перекрестился, приложился к образам Николе, Спасу и Богородице.
Народ роптал:
- Троеперстник![142]
- То новшец!
Голова, слыша возгласы, не ответил, вошел на амвон у бокового придела, махая шапкой, зажатой в правой руке, и, сгибаясь взад-вперед, будто кланяясь, начал громко, грубым голосом:
- Вопрошу я вас, люди яицкие, вот! Как воры были на Яике со Стенькой Разиным, что в прошлой месяц в море ушел, то куды Стенька подевал государеву-цареву грамоту, что привезли ему для уговору из Астрахани послы от астраханского воеводы, князя Ивана Семеновича, и чли ему, и дали тое грамоту? Мой спрос первой, и сказывайте, не кривя душой, бо в храме божьем господь бог, угодники и царь-государь вас всех к нелживому ответу зовет.
- Кратче вопрошай, голова!
- А как разумею, так и прошу, - вихляясь спереди назад, ответил голова.
- Да чего ты, как древо по ветру, мотаешься?!
- Обык так, не в том дело! Вы после, теперь пущай за вас духовной отец скажет, - прибавил голова.
Седой протопоп в фиолетовой камилавке вышел из боковых дверей алтаря, встал противу царских врат, не оборачиваясь к голове, перекрестился медленно и каким-то козлиным, тонким голосом ответил:
- Перед господом богом даю ответ, что того, куда подевали государеву грамоту, не ведаю! - И снова неспешно ушел в алтарь.
- Много проведал, голова?
- Проведаю! Эй, кто знает? Сказывай!..
Серели бородатые лица, истово крестились большие руки, мелькали синими рукавами, золотились и смолью отливали волосы на головах - полосы света протянулись из узких башенных окон, пронизывая клубы пара; от потных тел пахло над головами ладаном, кудряво вьющимся синеватым облаком, по низу тянуло дегтем от сапог.
- Кто не ворует противу великого государя - сказывайте!
Продираясь в толпе к амвону, махая стрелецкой шапкой, синея кафтаном, пролез человек.
- Грамоту атаман Стенька Разин...
- Сказывать надо - вор!
- ...Стенька Разин в тое время принял, послов тож не возбранил и круг для того собрал, а говорил послам государевым тако...
- Государевым, царевым и великого князя всея Русии... - поправил голова.
- "Грамота - она есть грамота, да кто ее послал? Сумнюсь! Сумнясь, не мыслю, чтоб она была государева доподлинная, и много про то знаю: царь меня хоша простит, да бояра не жалуют. Боярам я на сем свету не верю". А куды подевал он тое грамоту, того не глядел!
Выступил торгаш из яицких стрельцов, крикнул:
- Чуй, голова! Я ведаю!
- А? Ну!
- Так как атаману...
- Вору! Говорю вам - вору-у!
- ...Разину грамота тоя не показалась, что не верилось ему, как вины его великий государь отдает...
- Стой-ко ты, яицкой! В грамоте, то мне ведомо, не указано было, что вины вору великий государь отдает... Не было того слова в грамоте...
- Ну, и вот! Он, атаман, тое грамоту подрал и в песок втоптал, да молыл: "Когда другая, доподлинная грамота ко мне придет, тогды и я повинную дам".
Голова, мотаясь на амвоне, шарил по толпе глазами, сказал громко:
- Эй, государевы истцы! Спишите, что сказал сей яицкой торгован ли, посацкий, имя его тож спишите, да сыщите про него доподлинно, кто таков?
Толпу будто ураганом шатнуло.
- Не править городом - государить к нам наехал!
- В бога рылом тычет, а сыщикам весть дает!
- Эй, голова, худой твой закон!
- Для вас худ - для меня хорош! Все изведаю; не скажете добром - того, кто несговорной, возьму за караул.
- Берегись так городом править!
- На усть-моря живете - ведаю, спокон веков разбойники, да очи великого государя недреманны, и десница крепка царева! Яцына Ивана уходили...
- Рано лаешь народ! Спрашивай преже...
- Еще вот! Куды вор Стенька Разин угнал ясырь татарской, что захватил на Емансуте, под Астраханью?
- Девок с жонками в калмыки продал, мужеск пол с собой увел в море.
- Куды крепостные большие пушки вор уволочил, оголил стены?
- Пушки, что помене, с собой забрал, большие в море утолок, да еще говорил: "А город Яик срыть надо - помеху чинит много вольному люду-у".
- Во-о што!
Кто-то злым голосом невпопад крикнул:
- Мы, служилой сыщик, людям головы, как кочетам, умеем вертеть!
- Эй, кто от вас в храме божьем угрозные речи кричит?
- Сам ты храм-то кружечным двором сделал альбо приказом, сыск чинишь!
- Истцы! Запишите речи тех людей и сыщите про них.
- А Яик, как атаман сказал, не устоит - сроем!
- Истцы-ы!
- Кличь лучше стрельцов!
За окнами башни раздались выстрелы из пушек и ружей, потянуло в открытые окошки пороховым дымом. Бухнула на раскате угловой башни сторожевая пушка, и с колокольни взвыл набат. Голова, потряхивая брюхом, схватив в правую руку пистолет, в левой держа шапку, сбежал с амвона, исчез в алтаре.
- Завернуть, что ль, черта?
- Пождем!
- Кто бьет с пушек?
- То на море, Сукнин с Рудаковым запасные суды захапили, побегли...
- Ушли?
- Стрельцы, вишь, упредили: в камышах дозор крылся...
После слов "стрельцы упредили" голова, придерживая сбоку саблю, вышел из алтаря.
Народ уходил из церкви.
За городскими воротами, на обрыве, стоял голова Сакмышев, привычно мотаясь взад-вперед, кричал, махал обнаженной саблей:
- Псов ведите в башню! Сам погляжу - заковать их, и крепкой к тюрьме караул чтоб...
В гору с берега вели десятка с два казаков и стрельцов в голубых кафтанах, все были с руками, закрученными назад. Впереди есаул Сукнин, руки также связаны, есаульский кафтан с перехватом разорван, правая пола волоклась, черные волосы капали на шее кровью. За ним, хромая, опустив седую голову, шел древний Рудаков; зоркие глаза, не мигая, глядели из-под серых бровей - вид старика с опущенной головой бы упрям и злобен.
Голова, всунув на ходу саблю в ножны, пыля песком, шагнул к связанным и, ударив кулаком в лицо Сукнина, крякнул:
- Кхя! Вот те, государев супротивник, вор! - Неуклюже размахнулся еще и тяпнул Рудакова в седой затылок.
Из носа у Сукнина закапала кровь, но он молчал, шел, как прежде. Рудаков ответил на удар матерно.
- Подберу на Яике палача, я вас, воров, в бане умою и выпарю!
- Не сразу подберешь, царева сука, а соколы улетят! - громко проворчал Рудаков, кося глазами.
- Я ж им ноги изломлю, не улетят!
По приказу головы: "Найти одинокую избу у одинокого" - стрельцы долго шарили по городу, и Сакмышев остался доволен: изба, в которой поместился он, стояла близко к воротам в степь, и не курная, с полаткой в печи - жил тут, сказывали, воровской казак, сбежал к Разину. То еще по сердцу было голове, что хозяйка-старуха глухая крепко. В передних углах лицевой стороны голова приказал стрельцам приладить факелы и зажечь. На столе в медных подсвечниках, привезенных с собой, зажег четыре сальных свечи. У дверей в углу поставил заряженную крупную пищаль, на стол деревянный, широкий, с голой доской, положил два пистолета, бумагу, чернила и три гусиных пера. На лавке под окном лежал его кафтан на случай вздремнуть.
Спать голове не хотелось, он и в дороге от Астрахани не спал, опасаясь засады воровских людей, а в городе после всего виденного пугали всякие шорохи. Город сонный мнился ему лишь временно притихшим. Сакмышев упорно ждал набата, чудились ему злые лица горожан, таящих свое - воровское... Хотел писать - не писалось, и сна не было. Тяжело сидеть в избе, пошел на улицу.
У избы на карауле пять стрельцов, пять бердышей белели в лунном свете лезвиями.
В полукафтанье сером, на боку сабля, без шапки, голова, проходя мимо избы к воротам, сказал дозору:
- Водки куплю! Не дремли, робята.
- Небойсь, Афонасий Кузьмич!
- Стоя не спим!
За воротами бескрайная, мутно желтеющая под луной степь. Теплый ветер несет запах далеких солончаков. Голова постоял за воротами вслушиваясь. Послышался ему тонкий, нечеловеческий свист, потом далекий рев, похожий на рев верблюда. Над его головой со стены мотнулась крупным комом сова, улетая, защелкала и, медленно паря в опаловом воздухе, распластала в вышине широко мохнатые крылья... Недалеко заплакал заяц, уловленный ночным хищником. Голова пошел обратно в город; у ворот стены два дозорных стрельца; один, в мутно-красном, в лунном свете, другой в тени - у затененного сумраком кафтан казался черным, лицо серое.
- Водки ставлю, не дремлите, робята!
- Не спим на дозоре!
- Мы, голова, не дремлем! - И когда начальник прошел дальше, стрелец прибавил: - Седни тебе молимся, а завтра, не ровен час, и за гортань уцепим!
Другой на слова приятеля отозвался смехом. Сказал:
- Конец дадим черту!
"Надобе к башне сходить, да ноги тупы... Ништо-о - там дозор крепкой! А все ж, как там воры?.. Закованы - ништо! Ворота в степь завалю... Калмыки и всякие находники лезут, стрельцы - черт их в душу! - говорят ласково, а рожи злые..." - думал голова.
С холма, в кустах, и вдаль, под стену, протекал ручей, сверкая под обрывом.
"Должно, та вода из тайника башенного[143], что лишняя есть".
Над ручьем под сгорком черные лачуги - бани, иные - землянки, иные рядом рублены в угол. Между черных бань поблескивают луной все те же торопливые струи.
Сакмышев повернул от дороги к воротам, в сторону городских строений.
Срубы черны, с ними слились кудрявые деревья в пятнах, мутно-зеленых в свете месяца и черных в тени. В лицо дышит теплым ветром, пахнет травой, ветром шевелит пышную бороду стрельца, волосы, и кажется ему - ветер нагоняет сон, утихает тревога дня, голова сонно думает:
"Черные узоры... Быдто кто их украсил слюдой да паздерой[144] - черное в серебре... - Но вздрогнул и чутко насторожил ухо. - Пустое. Мнилось, что быдто на колокольне кто колоколо шорнул. Пустое... Провались ты, тьма, душу мутит, а сна нет... С чего это меня тамашит завсегда в тьме ужастием? Зачну-ко писать!" Волоча ноги, идет в сторону пяти сверкающих лезвий.
- Поглядывай, робята!
- Небойсь, голова, зло глядим!
Факелы коптят, копоть от них густо чернит паутину на потолке избы. Оплыли свечи. Голова поправил огонь. На широкой печи со свистом храпит старуха, пахнет мертвым и прокислым.
- Эй, баба чертова! Не храпи. Страшно, а надо бы окна открыть? - Храп с печи пуще, с переливами. "Векоуша - глухая? Бей батогом в окна - не чует... - Голова, двинув скамью, сел. Над столом помахал руками, будто брался не за перо - за бердыш, оттянул к низу тучного живота бороду и, привычно кланяясь, подвинул бумагу. - Перво напишу черно, без величанья".
Склонился, обмакнул перо.
"Воеводе Ивану Семеновичу князю, отписка Афоньки Сакмышева. Как ты, князь и воевода, велел письма мне о Яике-городке писать и доводить, что деется, то довожу без замотчанья в первой же день сей жизни. Отписку слю с гончим татарином Урунчеем, а сказываю тебе, князь, про Яик-город доподлинно. Перво: в храме Спаса нерукотворного опрашивал я городовых людей про вора Стеньку Разина, про грамоту твою к ему. Прознал, что тое грамоту он, вор, подрал и потоптал. Другое - еманьсугских татаровей ясырь женок и девок он в калмыки запродал, а мужеск пол с собой в море уплавил и на двадцать четри стругах больших ушел к Гиляни в Кюльзюм-море, а буде слух не ложный есть, то даваться станет шаху Аббасу в потданство. И тебе бы, князь, дать о том слухе отписку в Москву боярину Пушкину, чтоб упредить вора государевым послом к шаху. Для проведыванья слухов на море и ходу по Кюльзюм-морю слите, господины князь Иван Семенович с товарыщи, в подмогу кого ладнее, хошь голову Болтина Василея - ту народ шаткий, смутной и воровской, чего для море близ. В церкви на меня кричали угрозно, и в тое время, как я уговаривал яицких не воровать и сказывать о грамоте, ясыре татарском и прочем, двенадесять казаков со стрельцы ворами Лопухина приказу, что еще на Иловле-реке сошли к вору Стеньке, своровали у меня, захапили суды в запас для маломочных, кинутые вором Стенькой на Яике, шатнулись с огнянным боем в море, да мы их с божьею помощью уловили и заводчиков того дела, Сукнина Федьку да воровского казака кондыревца Рудакова, заковав, кинули в угляную башню и держим за караулом до твоего, князь-воевода, указу, а мыслю я их пытать, чтоб иных воров на Яике указали, а воров ту тмы тем - много! И кричали в церкви, что вор Стенька Разин грозил Яик срыть и они-де тому рады, да и сами того норовят, а коли государевой силы не будет беречь город, так и пущай сроют, а мню так: что лучше б Яик отнести по реке дальше от моря, где еще рвы копаны и надолбы ставлены и строеньишко есть, а ту ворам убегать сподручно... Мало хлопотно будет такое дело городовое завести - каменю к горам много город строить, а ведь Черной Яр, по государеву-цареву указу унесли же в ино место, инако он бы в Волгу осыпался..."
Не дописав грамоты, голова ткнулся на стол, почувствовал за все дни и ночи бессонные дремоту, сказал себе:
- А, не ладно! Кости размять - лечь надоть...
Встал полусонный, поправил факелы, задул свечи и, не снимая сапог, отстегнув саблю, сунулся ничком на кафтан и неожиданно мертвецки, как пьяный, заснул.
В густой тени, упавшей на землю от городовой стены и башни, занявшей своей шлыкообразной полосой часть площади, толпились стрельцы в дозоре за Сукниным и Рудаковым. Мимо стрельцов, расхаживающих с пищалями на плече, проходила высокая стройная баба, разряженная по-праздничному; за ней, потупив голову, подбрасывая крепкие ноги по песку, шла такая же рослая девка с распущенными волосами, в цветном шелковом сарафане, под светлой рубахой топырилась грудь.
- Э-эх!
- Эй, жонка! Кой час в ночи?
- А кой те надо, служилой?
- Полуночь дальня ли? Нам коло того меняться.
- Еще, мекаю я, с получасье до полуночи. - Баба подняла на луну голову.
- Э-эх, дьявол!
- Ладна, что ли, баба-т?
- Свербит меня, глядючи! Ладна.
- Эй, жонка! Чье молоко?
- Не, не молоко, служилые, - квас медовой с хмелиной...
- Большая в ем хмель-от?
- Малая... Для веселья хмель! - Баба остановилась, сняла с плеча кувшин.
- Чары, поди, нездогадалась взять?
- Не иму - девка, будто та брала? На имянины к брату идем, ему и квасок в посулы.
Стрелец подошел, заглянул в кувшин.
- Э-эх, квасок! Дай хлебнуть разок!
- Не брезгуешь? Испей, ништо...
- Ты, знаю, хрещена, чего брезгать!
- Я старой веры. - Баба взяла у девки заверченную в плат серебряную чару.
- Чара - хошь воеводе пить!
- В посулы брату чара. Пей!
- У-ух! Добро, добро.
Подошел другой.
- Тому дала, а мне пошто не лила?
- Чем ты хуже? Пей во здравие.
- Можно и выпить? Ну, баба!
- Пейте хоша все - я брату у его на дому сварю... Имянины-т послезавтра - будем ночевать.
- Кинь брата! Не поминай...
- Мы добрые - остойся с нами.
- Ге, черти! Дайте мне!
- Все вы службу государеву справляете, за ворами, чтоб их лихоманкой взяло, караулите - пейте, иному киму, а вам не жаль!..
Десять стрельцов, чередуясь, жадно сосали из чары густое питье.
- Диво! Во всем городу черт народ, а вот нашлась же хрестьянская душа.