Разин крикнул:
- Покажите ему Москву! За ребро крюк взденьте, да повыше.
На площади с Алексеева содрали кафтан, сорвали рубаху и, в голый бок воткнув железный крюк, вздернули. К виселице кинулась старуха в черном, всплеснув руками, закричала:
- Дитятко-о! Алексеюшко!
- Ой, мамонька, проси у них хоть тело мое похоронить! Ох, тошно-о!
- Дитятко!..
Атаман крикнул:
- Соколы, гоните старуху. Пущай завтра придет - хоронить воеводину собаку!
С Волги в кремль казаки привели молодого персиянина, он ругался по-персидски, грозил кому-то кулаками, тыча в сторону на Волгу.
- Педер сухтэ!
- Этот, батько, с немчинами бежать ладил на керабле "Орел" царевом. Мы того "Орла" сожгли... Немчины. кое в паузках, кое в лодках уплыли Карабузаном в море, а этот на берегу сел и плачет...
- Царевич он, сын гилянского хана! Судьба его висеть там, на крюку, где Алексеев. Гей, повесить перса!
Молодого перса раздели догола, пинками подвели к виселице и, воткнув крюк в ребра, подтянули на ту же вышину, как и подьячего.
- Еще, батько, персицкой купчина, должно!
Стрельцы и казаки вытолкнули перед атаманом человека в бархатном голубом халате, шитом золотыми арабскими буквами, в голубой чалме с пером.
- Его я знаю, - засмеялся Разин и, подняв чашу с вином, сказал: - За твое здоровье, перской посол!
- Кушаи-и...
- Ты бился в пытошной башне, против нас сидел со своими слугами?.. И надо бы за то тебя повесить!
- Иншалла! Атаман, если так кочет бок...
- Бог ничего не хочет, а вот хочу ли я? То иное. Я не хочу Тебе худа. Соколы! Тут где-то его сабля?
Чикмаз достал с крыльца саблю посла с золотой рукоятью в ножнах, по серебру украшенных финифтью.
- Хороша сабля! Да коли Степан Тимофеевич велит - вот, бери, кизылбаш.
Посол взял саблю.
- Поезжай ты в Персию к шаху, скажи ему: "Атаман меня отпустил, ты же отпусти пленных казаков". Я знаю, они там у вас горе мычут!
Посол принял саблю, поклонился. Сказал персу-толмачу, который стоял сзади:
- Спроси у атамана мои пожитки!
Толмач перевел слова, атаман ответил послу, не глядя на толмача:
- Пожитки твои, посол, казаками разделены по рукам. Я не волен брать у своих то, что они взяли в бою... Поезжай так! Жизнь дороже рухледи.
Посол еще раз поклонился и ушел.
- Гей, стрельцы! Теперь подавайте мне воеводино отродье - сынов князя Прозоровского.
Голубые и розовые кафтаны стрельцов затеснились к крыльцу часовни, сверкая бердышами.
- Ени, батько, у митрополита кроются.
- Подите на двор к митрополиту, приказую ему дать парней!
Стрельцы ушли. Спустя час старший Прозоровский смело вошел к атаману, Был он в голубой измятой чуге, с гладко расчесанными длинными волосами, без шапки.
- Куда делся твой меньшой брат?
- Мой брат идет с монахами.
- Добро! Теперь скажи мне, княжеское отродье, где твоего батьки казна скрыта?
- Казну ведал подьячий Алексеев!
- Теперь не ведает - гляди!
Юноша Прозоровский обернулся к виселице - подьячий, скрючась, держался посиневшими руками за веревку; на крюке, впившемся в ребро, застыли сгустки крови.
- Видишь?
- Чего мне видеть? Знаю!
- Знаешь, так говори: где казна твоего отца?
- У моего отца казны не было, рухледь батюшкину твои воры-есаулы всю расхитили - повезли в Ямгурчеев! Чего ищешь у нас, когда оно, добро, у тебя?
- Ты княжеский сын?
- Ведомо тебе - пошто спрос?
- Мой род бояра выводят до корени, я ж вывесть умыслил род боярской до земли - эх, много еще вас! Гораздо вы расплодились, едино как черные тараканы в теплой избе. Гей, повесьте княжеское семя за ноги на стене городовой!
Встал Чикмаз:
- Я, батько, эти дела смыслю, дай княжича вздерну.
Чикмаз шагнул, обнял юношу и, закрывая его голову большой сивой бородой, сказал:
- Пойдем, вьюнош, кинь чугу, легше висеть, а чресла повяжи ремнем туже: не так кровь к голове хлынет.
- Делай, палач, да молчи!
- Ого, вон ты какой!..
Монахи привели младшего княжича в слезах, а чтоб не плакал, стрельцы дали ему медовый пряник. Русый мальчик, в шелковом синем кафтанчике, в сапогах сафьянных красных, испуганно таращил глаза на хмельных есаулов, страшных казаков с пиками, саблями и не замечал Разина. Взглянул на него, когда атаман сказал:
- А ну и этого! За работой Чикмаза вслед.
Мальчика к стене повели монахи. Палач с веревкой шел сзади.
- Кличьте попов! Пущай все здесь станут!
Попов собирали из всех церковных домов, а который не шел, тащили за волосы, пиная в зад и спину.
- Батько зовет!
Попы толпились перед часовней. Разин встал, упер левую руку в бок, спросил:
- Все ли вы, попы?
- Все тут, отец!
- Гей, батьки, нынче венчать заставлю вон тех боярских лиходельниц с моими казаками. Кто же из вас заупрямится венчать без времени да разрешения церковных властей, того упрямца в мешок с камнями и в Волгу! Она, матка, попа примет, едино как и убиенного казака. Слышали?
- Чуем, атаман!
- Подите к старым боярыням здесь, у церкви: кои негодны в жены - заберите их на Девий монастырь, отведите и дожидайтесь зова к венцу... Вы же, казаки и братцы стрельцы, киньте жребий: какая из молодых боярынь альбо боярышень кому придется - тот ту бери, к себе веди!
- Ай да батько!
- Спасибо, Степан Тимофеевич!
- О жонках много скучны!
Разин, слыша слезное лепетание оставшихся у церковной стены молодых боярынь, крикнул:
- Эй, жонки боярские, голосите свадебное, то ближе к делу! - Спросил есаулов: - Что ж я боя часов не слышу?
- Батько, - сказал есаул Мишка Черноусенко, - в пору, как сбросил ты с раската воеводу астраханского, сторож часовой в тое время в ужасти бежал за город, и нынче время знать будем лишь по часам солнечным, кои на другой башне...
- И то добро!
У собора спорили стрельцы с казаками, по жребию уводя боярынь и боярышень из кремля. Уходившие кричали хвастливо:
- Седни мы разговеемся!
Есаулы с атаманом продолжали пирушку на крыльце. В часовне жидко зазвонили ко всенощной, молельщики собрались кругом часовни, но внутрь идти не смели, Разин заметил, сказал:
- Эй, есаулы, тащи бочонки в сторону крыльца, - пустим скотов на траву.
Бочонки с крыльца часовни убрали, молельщики наполнили часовню. Пришел поп и начал службу... Послышался топот лошади; в кремль через Пречистенские ворота въехал на белой хромой лошади запыленный человек в синем жупане.
- Кто-то наш поспешает к пирушке?
- Кто такой?
- Лазунка, батько, с Москвы, то-то порасскажет.
- Ну, други, радость мне! Откройте собор, тащите хмельное к алтарю - там буду пить, а попов оттуда гоните.
Лазунка слез с лошади, подошел к атаману.
- Здорово-ко, батько Степан!
- Здорово, дружок! Дай поцолую.
- Избился я весь в дороге! Грязи на мне в толщу - ну и путина, черт ее...
- Ах ты, сокол мой! Каков есть - ладно.
Разин обнял Лазунку, они расцеловались.
- Куда ба мне коня сбыть? Хорош конь попал, да, вишь, и тот с ног сбился - путь непереносной.
- Стрельцы, приберите коня, напойте и подкормите!
- Справим, батько.
Коня увели. Бочонки с водкой, медом и брагой перетаскали в собор. Разин с Лазункой под руку пошли вслед утащенному хмельному. Обернулся к стрельцам атаман, крикнул:
- К собору, где буду пить, караул чтоб стал! Кому надо молиться, тот молись в часовне; а городским у Вознесенских ворот молитва: у Сдвиженья да в Спасском, а то в кремле, кой хочет, бьет поклоны богослову. В соборе буду пить с Лазункой. Да вот, младшего Прозоровского снимите со стены, дайте матери - в память того, что любой мой есаул из царского пекла жив оборотил... Со старшим завтра порешу!
- Чуем, атаман! Караул наладим и с мальчонкой дело исполним.
- Да еще: берегите дом князя Семена Львова, он не стоял на нас с воеводой и не лихой люду был.
- Князя Семена не обидим!
В куполе собора в узкие окна сквозь синий сумрак крадется лунный серебристо-серый свет. Он обрывался, не достигая противоположных окошек, обойденных луной в тусклых нишах.
Внизу собора, у дверей, закинутых железным поперечным заметом, поет негромкий, приятный голос, и голос тот слышнее вверху, чем внизу, среди позолоты, церковных подвесов, паникадил, подсвечников и люстр. Дальше от дверей входных, пред царскими вратами в пятнах золотой резьбы, за столом, крытым парчовым антиминсом[342] с крестами, атаман черпал из яндовых ковшом мед, иногда водку. По бороде атамана текло, он время от времени проводил рукавом кафтана, стирал хмельную влагу и снова остервенело пил, не закусывая, хотя на столе кушаний было много. Церковные свечи, перевитые тонкими полосками золота, толстые, были косо вдавлены в медные и серебряные подсвечники. Светотени колебались по темным, враждебно глядящим образам. От далеких алтарю входных дверей все так же звучал голос. Там, за простым, некрытым столом, сидел Лазунка, гадал в карты; раскинув их, вглядывался, покачивая черной курчавой головой. Собирал спешно карты в колоду, тасовал и снова раскидывал карты. От его движений шибался на стороны робкий огонь тонких восковых свечек, прилепленных к голомени кривой татарской сабли, лежавшей на столе в виде большого полумесяца.
Атаман бросил на стол ковш, не допив. Хмельное брызнуло. Разин тяжело, но не шатко поднялся. Деревянные, большим полукругом, ступени возвышения к алтарю затрещали от шагов; однозвучно отражая стук подков на сапогах, зазвенели плиты под тяжелой пятой.
Лазунка поднял голову, оглянулся на атамана и перестал петь.
- Что ж ты смолк, Лазунка, играй ту песню.
- Сам я, батько, украл песню, да, вишь, худо...
- Играй!
Лазунка запел:
Ты пойдем-ка со мной, дочь жилецкая,
Кинь отцову нову горенку,
Промени на житье беспечальное.
С вольной волей, девка, мы спознаемся,
В сине море разгуляемся...
И на Волгу-реку в кораблях придем,
На Царев ночевать со стругов уйдем...
На Царевом-то нет цветов вовек,
Проросла лишь травинка невысоконька...
То ли горе нам?
А на Волге-реке острова-цветы,
Паруса белеют, ладьи бегут,
Угребают, поют лодки с челнами...
Коль захочешь цветов, чернобровая,
Я из паруса в шатре размечу цветы,
Все венисы, перлы-жемчуги,
Златоглав парчу-узорочье.
Со лесов, с курганов, с берегов реки
Ты услышишь соколиный свист,
Эх, не ветер с бурей тешатся -
Молодецкий зык по воде идет!
- Хорошо, Лазунка! Оно можно бахвалить в игре... можно... Ты гадал о чем?
- Гадаю, батько!
- У кого ворожбе той обучился?
- У молдавки, атаман! У старой экой чертовки... Сидела в Москве на площади, христарадничала, а был я хмелен - кинул полтину, она руку целовать, я не дал, и говорит: "Боярин! Хошь, обучу гадать?" - "Учи". Она мне раскинула карты раз, два - я и обучился. Карты дала, велела берегчи - не расстаюся с ними...
- Чего нагадал?
- Эх, батько, все неладное: заупрямятся карты - тогда лучше не гадать...
- Что ж худое тебе?
- Будто смерть мне... ей-бо! Я их мешал, путал, а все смерть! Я же ушел с Москвы без смерти, сказывал тебе лишь, что убил я Шпыня, лазутчика, да, кажись, не до смерти зашиб.
- Шпынь попадись мне - повешу!
- А думаю я, батько, Шпыня в Москву слал Васька Ус.
- Ну, полно, Лазунка! Какая ему корысть?
- Васька Ус тум - "у тумы бисовы думы", - черт его поймет!.. Вороватый есаул.
- Эх, Лазунка, думаю я про него худое, да брат он мне названой и за княжну-персиянку зол... Только не он Шпыня наладил к боярам, сам Шпынь вор! Эх, тяжко такое дело! Сам ли ты видал на Москве болвана, коего проклинали попы?
- Сам я, батько! Прокляли и сожгли на Ивановой в Кремле.
- Так вот! Иные из мужиков, что пришли к нам, отшатнулись, прослышав анафему, бегут... Татарва, чуваша и черемиса худо оружны: луки, топоры, и те не на боевых ратовищах - дровяные; еще вилы да рогатины - в том не много беды, а пуще... меж собой не сговорны! Казаков коренных мало... А ты дал ли дьякам писать к Серку в Запорожье?
- Дал, батько! Исписали грамоту, сам чел я...
- Скажи, в грамоте как было?
- Так вот: "Друг кошевой, Серко! Бью тебе челом и прошу посуленное подможное войско. Шли зелье и свинец, людей охочих вербуй, шли с карабинами, мушкетами на Астрахань, а чем боле будет та справа и люди придут скоро, тем большая тебе будет от нас честь, добыча от казаков вольных и атамана Степана Тимофеевича". Печать твою приложили, я же гонца наладил смелого, запорожца Гуню.
- Ушел гонец?
- Седни ушел он, батько.
- То добро! Есаулы Осипов да Харитоненко с Дону, с Хопра привели людей... Самара, Саратов под нами - воеводы кончены... Нынче скоро пустим народ под Синбирск - Петруха Урусов из кремля не вылезает, не задержит, боится нас... Пущай идут есаулы - Черноусенко рвется к бою... Чикмаза с Федькой Шелудяком оставляю в Астрахани глядеть за Васькой... Эх, Лавреич! Парень смелой - ужели в измене замаран?
- Думаю, батько, что да.
- Пождем, Лазунка!.. Через неделю и около того взбуди меня, не дай пить...
Атаман пригнулся, взгляд его был страшен...
- Спешить надо, Лазунка, или сплошаем - плаха ждет...
- Батько, страшно мне за твою голову - закинь пить...
- Нынче, Лазунка, еще наша сила! Не бойся - пью... Взбуди через неделю и знай: не верю я никому, тебе да Чикмазу верю. А над всеми, когда я сплю, как сатона вьется Васька Лавреев - за ним гляди...
Атаман ушел. Лазунка поправил и переменил подгоревшие свечи, стал гадать. Голос его запел звонче в лунном мареве купола церкви...
Еще прошли два дня и две ночи: атаман пил, глаза его наливались кровью. Он иногда вставал, шатаясь ходил по церкви, рубил иконы. Сабля тяжело, зловеще сверкала в сумраке, оживленном редкими огнями.
Тогда Лазунка кричал:
- Батько, сядь к столу!
Разин, слыша знакомый голос, что-то вспоминал, послушно отходил на место, садился, дремал у стола и снова пил. Иногда приходил в алтарь маленький волосатый, в черной ряске, пономарик. Разин его назвал чертом. Пономарик часто крестился, менял на столе подгоревшие свечи и исчезал своей лазейкой в алтаре. Разин отдирал тяжелую голову от рук, кричал:
- Эй, черт!.. Огню!
- Даю, батюшка, даю - вот те Христос...
Пономарик волчком вертелся, таская из ящиков свечи. Среди яндовых быстро вспыхивали огни и гасли. Прикрепленные к антиминсу, они подымали его пузырями, падали.
- Огню, черт!
- Ох, вот те Христос, и лоб перекрестить некогда! Ой, даю... - Прилепляя к антиминсу свечи, пономарик дрожал и читал под нос:
- "Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей..."
- Провалился сквозь землю? Огню!
Пономарик начал лепить свечи на кромки яндовых. Атаман дико хохотал:
- Смекнул, сатана!.. Есть вино?
- Не гневись, батюшка, есть!
- Сгинь, попова крыса!
Пономарик исчез. Атаман выпил из яндовы через край хмельного меду, неверным размахом утер седеющую бороду, опустил на руки седые на концах кудри. Огни оплыли, дымили, пахло воском. Водка, начиная нагреваться от многих огней, запахла сильнее. Атаман, мотаясь, встал, оглянул мрачными глазами огни на яндовых и что-то как бы вспомнил:
- Да-а... пожог изведет? - Взмахнул по огням широкой ладонью, сорвал с яндовых огни, кинул под ноги. - Так, так! - Огляделся, взгляд его упал на ковш. Взял ковш, зачерпнул из яндовы водки, выпил полный ковш, не переводя дух...
По стенам, написанные сумрачными красками, кривлялись лики святых. Разину показалось, что среди них он узнает Владимира Киевского.
- Ты, равноапостольный? Ты! Сыроядец, блудодей, многоженец! И ты свят? А каким местом свят? Или за то, что загнал людей в реку, как на водопой животину? Ха-ха-ха! И вы все таковы же, сподвижники! Русь спасали? Боярскую Русь? Что ж вы говорили мужику? Корми бояр, царя и веруй! Мужичье добро шло в ваш кошт, и вы то добро копили. Изгоняли жонок? Напоказ своей святости манили в монастыри юношей. Претили носить портки, а были б в кафтанах длинных, с кудрями, на женский вид!
Атаман склонил голову в полудремоте, зачерпнул ковшом водки, выпил и против воли тяжело сел на скамью, положил бороду к широким ладоням, увидал: задвигались золоченые стены, иконы, а там, где раздвинулись из прогалков, стали выходить старики со светильниками, все в черном, сгрудились внизу за ступенями, запели... Атаман, не двигаясь, глядел: в средине черных стариков, сошедших со стен, стоит он сам, одетый также в черное, с обрывком веревки на шее. Из толпы обступивших кругом стариков вышел князь Владимир в красном коце, с золотом на голове, крикнул зычно:
- Анафема-а!
Старики перевернули светильники огнями вниз. Владимир извлек меч из ножен, ударил его, стоящего посреди черных в черном, и снова крикнул:
- Анафема-а!
Старики запели похоронно.
- Б...дословы! - загремел голос атамана на весь собор. - Я жив, и вот вам!..
Уронив и погасив огни на столе, Разин тяжело поднялся, пиная скамью, сволакивая со стола антиминс. Шагнул к видению, его пошатнуло со ступеней, сунуло вперед; он сбежал к большому аналою, хотел удержаться за крышку и упал... Аналой зашатался, устоял, покрышка сползла вместе с иконой, закрыв, как одеялом, хмельного батьку с головой и ногами, икона проползла по спине, торцом стала у аналоя. Разин уснул богатырским сном. Лазунка кинулся к атаману, боясь, что свечи зажгут водку, но, увидав, как атаман, разом погасив все огни, упал, решил:
"Так отойдет... Завтра взбужу, не дам пить!"
Лазунка вернулся и в тишине задремал. Вздрогнул от стука, встал, шагнул к двери, спросил:
- Кто идет?
- Нечай!..
Боярский сын, откинув замет, приоткрыл дверь.
- Чего надо?
- Держи! Бочонок водки атаману.
Тот, кто совал бочонок из тьмы паперти, говорил заплетающимся языком.
Лазунка подумал: "Хлебнул, должно, с бочонка".
Спросил:
- С кружечного?
- Дьяки шлют! - Человек совал бочонок в полураскрытую половину двери. Держал на руке. - Чижол, бери!
Боярский сын, не желая распахнуть дверей, взялся руками за бочонок. Бухнул выстрел, бочонок покатился по спине Лазунки и по полу. Боярский сын осел без слов на плиты, голова упала в притвор собора. Через мертвого перешагнул человек в синей куртке, со шрамом на лбу, с парой пистолетов за ремнем, без сабли, в черном низком колпаке. На левой щеке виднелась круглая язва. Шагнув в собор, человек огляделся:
"Пса убил, а боярина нету? Куда его черт?.. В алтаре темно".
Под ногами зазвучали плиты собора. Остановился, поднял руку - у паперти ударили в литавры, и голос Чикмаза зычно крикнул:
- Гей, караул! Чего глядите? Кто стрелит у батьки?
"Эх, Лавреич, не сполню - Шпыню впору ноги нести!"
Человек загреб на столе Лазункины огни, погасил. В темноте, идя от голосов прочь, быстро шаркал, невидимый, ногами, выдавил слюду окна, чернея и извиваясь в белесом свете, сорвал раму, беззвучно опустил ее спереди себя и прыгнул.
На паперти стучали ноги. Один голос сказал, входя в собор:
- Лежит кто в притворе...
- И то лежит! Эй, огню!
- Ребята-а! Обыщите кремль - батьку убили никак! - Забили литавры.
Голос Чикмаза кричал:
- Гей, собирайтесь - скоро оцепляй кремль!
Когда казаки и стрельцы по приказу атамана с жеребья разбирали жен в кремле, туда пришел Васька Ус. Ус к жеребью не стал и жениться не думал. Попы увели старых боярынь в женский монастырь.
Жеребьи все вышли, казаки брали с собой последних двух боярских вдов. В то время в кремль к собору доброй волей пришла молодая купчиха в кике с золотыми переперами, в атласном шугае и шитом золотом сарафане.
- Глянь, робята!.. - закричали стрельцы. - Одна жонка сама пришла, замуж дается.
Купчиха была на язык остра, ответила:
- А нет уж! Коли не судьба замуж, так вдовой пойду.
Васька Ус подошел, погладил ее по спине.
- Мясо крепкое, и баба мед!
- Вот за тебя, черноусого, пошла бы, коли взял?
- Ой ли? А дай женюсь!
Васька Ус пошел в дом к купчихе-вдове. По дороге узнал, что мужа ее убили разинцы, когда он в рядах, в белом городе, спасал свои товары: "Ой, и скупущий был, брюхатой, бородатой!" Ночь они провели нечестно. Днем помылись в бане, поп наскоро обвенчал и пил у них ночь целую с дьяконом да дьячком.
Дом жены, где поместился есаул, - пузатый, деревянный: нижний этаж выперло, но все ж дом был крепкий. С верхнего этажа по бокам шли лестницы крытые, столбы лестниц точеные, крашенные пестрыми красками. Новый муж купчихи по сердцу был ей своим богатырским сложением. Она сама принесла Ваське кафтан синий бархатный, рубаху шелковую, шитую жемчугами, шапку голубого атласа, отороченную соболем и, подобно боярским мурмолкам, выложенную серебряными кованцами[343], и кушак рудо-желтый с дорогими каптургами. Жил с ней Васька с неделю ладно, весело, хмельно и любовью обильно, а как-то на ночь однажды погнал жену от себя:
- Прочь поди, постылая!
- Ой ты, Васинька! Да уж как и чем я немила, неугожа?
Есаул нахмурился, сидя на брачной кровати, стукнул в стену кулаком, так что кубки в поставце недалеко где-то зазвенели, сказал:
- Помру ежели черной смертью - предай земле!
- Пошто тебе помирать, солнышко незакатное, ай чего у нас нет?
- Поди прочь от меня. Потом, коли перейдет беда, нарадуешься!
Жена послушалась, втихомолку наплакалась. Потом пошла на рынок, нашла амбар и стала торговать весь день - лишь ночью приходила домой. Спала за стеной чутко и к бреду ночному нового мужа прислушивалась... В подклети дома Васьки Уса, среди узлов с товарами да рухляди торговой, между мешков с пшеном и рисом, на земляном полу лежал, вытянувшись во весь рост на животе, Федька Шпынь. Васька Ус на ящике сидел перед ним, восковая свеча была прилеплена к кромке плоского ящика, горела, поматывая точечкой огонька.
- Ну, Хфедор! Я атаман или же Стенька?
- Убил, Лавреич! Убил лиходея, да только не атамана - Лазунку!
- Ты пошто гугнив? Тогда, когда посылал в собор, заметил такое - спросить о том забыл.
- Да вот!.. Лазунка дунул меня в рот из пистоля на Москве, в Наливках... Тогда и повернуло мне язык во рту, щеку прожгло, да оглох на левое ухо. Лежал я сколь время, говорить не мог, дивно, что не сдох с голоду. Гортань завалило, не шла ежа, окромя воды... Он же, сатана, в ту ночь, как меня тяпнул, утек в Астрахань...
- Ловок ты, а будто заяц собаке в зубы пал.
- Ништо! Кабы повыше, то не видать ба тебя, да промигнул ночью... Ну, и я его нынче отпоштовал, кудри расти не будут!
- Хфедор! Лазунка - птица, едино что кочет. А до сокола, вишь, не добрался!
- Атаману за ремнем был заправ, хватило бы. Да, Лавреич, в церкви его на ту пору не случилось. А как дал стрелу - чую, сполох бьют, и сыск по кремлю зачался; едва ноги убрал! На счастье, Никольские на замок не были захлопнуты - то конец мне.
- Где ж был Разин?
- А черт! У Лазунки огонь, к олтарю же тьма и тишь.
- Дела наделал себе... Как сказал я, убил ба обоих, собор поджег и дело скрасил - сгорел во хмелю... Теперь же придется под Синбирск идти.
- Ништо! Пристану к татарве, мовь[344] поганых ведаю, хаживал с ними... Ты мне лишь татарскую справу дай... Там к воеводе проберусь!
- То справлю! Сполохал зря: убил атаманского любимца, пить закинет, тогда держись!
- Вот, Лавреич, не с тем было - ране тебе не показал. Вишь, покуда я на учуге пасся, а к Астрахани подходил, то из мушкета срезал хохлача, сыскал у его лист кой-то в шапке... Мекал, что нам гож тот лист.
Шпынь полез рукой за пазуху, вытащил грамоту, скрепленную дьяками подписью на склейках.
- Чти-кось, я не разумею...
Васька Ус взял бумагу, придвинулся к огню, читал, потом сказал:
- Эх, Хфедор, занапрасно убил запорожца.
- Ну-у? Жаль! А был тот хохлач, казалось мне, Лазункой послан?
- В грамоте атаман испрашивает у кошевого серка слать людей, справу боевую тож... Мужики от его, кои послышали проклятье и отлучение от церкви Разину, побегли. Татарва вздорит меж себя. Ерзя да мокша лапотна и безоружна. У мужиков тоже с собой едино лишь топоры...
- Пошто говорить, зряще убил хохлача? Разин подмогу способлял, и нынче ему той подмоги не видать - нам же лучше.
- Ты пойми! Запорожцы зовутся на Астрахань, а я еще не ведаю, каково нам с тобой от царя-бояр прощенье? Тех запорожцев я бы удержал здесь да Астрахань укрепил... Их боевой справ тоже не лишний тут...
- Кто поймет тебя!
- Ну, да ништо, Хфедор! Мы энту грамоту именем Разина со своим гонцом в Запорожье двинем...
- И ладно! Не зряще я трудился. Еще, Лавреич, как мой конь? Забота по ем большая.
- Доброй конь! Только, сдается мне, с ним болесть стряслась...
- Эй, Лавреич, не погуби животину!
- Чуй, как дело; наехал тут в город кой башкир, к частику моему у городка привязал свою падаль близ крыльца... Я же на твоем коне ехать собрался... Мне его обрядили, а стояли кони рядом...
- Ногайцы, схитили коня?!
- Годи, скажу... Кони, как я сшел из дому, чешут зубами по шерсти един другого. Башкиров же конь прахотной: гной у него из носу тек. Я того башкира по роже: "Чего глядишь, сатана?" Он же лишь зубы скалит да бормочет: "Нишаво да ладна, казак!" Гной я с твоего коня кафтаном утер и проехался. Распотел я весь и в дом зашел, кафтана с плеч не содрал, умыл руки, да ясти мне подали. Ты не пужайся. Но с тое поры недужен мало твой конь - из носа у него течет и дрожит... Я знахаря приводил, казал: "Ништо, говорит, оповорился мало, обойдется!" Солью его натирал, поил с наговора. Позже того, с неделю альбо помене, лихоманка зачала меня трепать. Ночи не сплю - будто по мне кто ползет, как червы... Сдернул рубаху - никого! И пало с той поры в голову мне: уж не черная ли-де смерть подходит? Жену от себя угнал: помереть, думаю, так одному... Черная смерть - она прилипучая к другим...
- Ой ты, Лавреич! Пошто смерть?
- Дрожуха не отстает, червы перестали казаться, зато чирьи пошли по телу, и един вчера лопнул да потек таким же коньим гноем. Весь я - чую - стал силой вполу прежнего...
- Пройдет! Коня лечи, не кидай, - издохнет аргамак, и мне конец! Такая на душе примета.
- Вылечусь! Коня излечу, деньги есть - не жаль их, много... Ты же бери моего коня - их у меня три, бери лучшего - и под Синбирск... Разин туда людей шлет, сам скоро будет - там с ним кончить. Прийди вперед его под город.
- То знаю, как кончить! А вот как бы мне из города выбраться? Чикмаз - черт! - на ночь у ворот большие караулы поставил. На стену ба забрался с города - только вниз четыре сажени с локтем: падешь и без головы станешь!..
- Не ходи, спи ту! Есть тебе принесут, рухледи много, подкинь и накройся... В казацкой одежде быть нельзя - нарядись стариком, сукман сыщу, бороду подвяжешь... Ходи на кружечной, в кабаки ходи, напойных денег дам, и к нам ходи - к жене много нищих шатается... незнатко! Седни Разин ли, Чикмаз не пойдут в домы искать; Разин, поди, хмелен? Завтра спохватится, а ты изподзаранку уйдешь...
- Так ладно! Остаюсь...
Утром чуть свет загремел голос атамана:
- Гей, есаулы, ведите мне Лазункина коня - на нем буду ехать хоронить друга!
Забили барабаны. По зову голоса и бою барабанов собрались: Яранец Дмитрий, Иван Красулин, Федька Шелудяк, Чикмаз - все на конях. Мишка Черноусенко прискакал последним. Стрельцы уж держали на плечах черный гроб с золотыми кистями. Чикмаз ждал грозы от атамана за худой караул стрельцов у собора; всю ночь не спал, заказал гроб. Лазунка лежал в гробу в том, в чем был в Москве, - одетый в красную с золотом чугу; синий жупан его подкинут в гроб.
Через город, мимо Спасского монастыря, Вознесенскими воротами, сняв с них замки, стрельцы вынесли гроб на холм между слободой в сторону Балды-реки. Там уже была выкопана могила. Плотники на телеге везли разобранный голубец[345] с иконой. Голубец приказали срубить дьяки, дали из Приказной палаты икону:
- Так на Дону хоронят. Атаману будет тоже любее.
У могилы, когда поставили гроб, пели два попа в черных ризах. Все слезли с коней вслед за атаманом, подходили к Лазунке, лежавшему с удивленно раскрытыми глазами, целовали убитого в бледный лоб. Атаман поправил густые кудри, закрывавшие щеки убитого. Запорожской шапкой Лазунки закрыл лоб, поцеловал.
- Положите на грудь другу саблю его, к боку - пистолеты.
Когда зарыли могилу, плотники собрали избушку-голубец, под навес ее прибили образ Николы. Разин снял шапку (есаулы стояли без шапок), шагнул к голубцу Лазунки, встал на одно колено, сказал, и голос его дрогнул:
- Покойся, родной мой! Ты истинно любил меня... Я не забуду тебя, пока жив! Злодея сыщу коли, то будет помнить день нашей разлуки! И если падет тоска смертная, уныние непереносимое охапит душу, тогда - кто знает? - быть может, моя рука перекрестит мою грудь, и ведай: первая от меня молитва будет по тебе!..
Отъезжая с атаманом в город, Чикмаз сказал:
- Батько, надо ба у Васьки Уса в дому пошарить Шпыня? Сдается мне, он, лютой пес, убил есаула!
- Где был караул в тое время, Григорий?
- Да караул, батько, все время был и на чутку расскочился, дуван какой-то делили.
- И я знаю тоже... Шпынь! Искать его не здесь и не теперь, будет место! Подите все на дело... Я же, коли увижу надобное в сыске, позову.
Есаулы уехали. Чикмаза Разин остановил:
- Григорий, все ж тех, кто был в карауле, опроси строго.
- Опрошу и приведу к тебе их, батько.
Чикмаз поехал догонять есаулов; Разин подъехал, слез, привязал белого коня Лазунки у крыльца дома Васьки Уса. Есаул в бархатном красном кафтане, в желтых чедыгах, шитых шелками, вышел на крыльцо без шапки; низко кланяясь, сказал:
- Гости, дорогой гость!
- Удумал вот! На свадьбе не был, дай, мыслю, заеду с похорон. И дивно! Всех есаулов на могиле друга в лицо видал, а тебя, брат, не приметил!
- Ох, знаю, Степан Тимофеевич! Поруха большая, да, вишь, недужен я, и болесть моя людям опасна... Оттого в кругу твоем не был, когда ты суд-расправу чинил... И жену себе взял не по жребью, а так охотно к тому нашлась...
- Что ж за болесть, Василий?
Васька Ус переходами и лесенками привел атамана в большую горницу, где был накрыт стол, поставлены меды хмельные в серебряных, золоченых братинах. В блюдах таких же мясо жареное, виноград с дынями в сахаре на тарелках. Сели за стол, есаул сказал, наливая в чашу мед:
- А ну-ка, гость дорогой, испей, да судить, о чем хошь, будем!
- Без хозяина не пью, таков мой норов.
- Мне, вишь, лекарь претит пить.
- И я не буду!
- В измене зришь меня? За то боишься, Степан Тимофеевич?
- Оно на то схоже.
- А, ну коли! - Запрет ради тебя кину, изопью мало...
Есаул налил себе кубок меду, выпил, чокнувшись с атаманской чашей, стоявшей нетронутой. Разин чаши не поднял, глядел упорно в лицо есаулу. Ус налил кубок из другой братины и также, позвонив о край чаши, выпил. Разин поднял чашу, сказал:
- Налей из третьей, пей со мной!
Есаул налил из третьей и, чокнувшись с Разиным, выпил.
- За здоровье твое, брат! Что ж за болесть у тебя, даве спросил, да умолчал ты?
- Болесть моя от коня! Завез ее ту с ордынских степей башкир, поставил в ряд с моим конем одра гнойного. Конь от башкиров болесть принял. Я же на том коне путь держал, и теперь по мне чирьи кинуло, гной потек, из носу сукровица пошла, и нос, видишь, спух... Спасибо лекарю, задержал болесть. Чирьи на мне палит каленым железом, поит отваром коей травы с живой ртутью и антимонией... А то было так: скопится харкость, завалит гортань, плюнешь, и, глядь, вылетели зубы с мясом, то два, то три.
- Страшная болесть!.. Ты мне скажи, Василий, кто убил Лазунку?
- Должно, Степан, Хфедька Шпынь, сатана нечистая; то его работа!
- Где ж дьявол кроется?
- Да уж не думаешь ли, атаман, что в моем дому всякой худой собаке я даю сугреву?
- А думал я так, Василий! И мекал, что за княжну-ясырку ты доселе зол на меня... В измене тебя считал.
- Вот ладно! Да нешто моя шея петли просит, что я на ближних людей убойцов навожу, обчее дело топлю, будто худой рыбак старую лодку?
- Какая корысть Шпыню от себя убить Лазунку?
- Корысть, брат Степан, молышь? У дикого человека нет корысти, а вот послышал я от татар, кои гоняют на Москву, что Лазунка, когда был от тебя послом, скрывался на Москве. Шпынь же за то, как ты его под Астраханью на буграх в шатре тяпнул в рожу, измену к тебе затаил... Сам он несусветно злой человек... падучей болестью бьется порой. А таковые завсегда дики, и глаз их недоброй, обиду сколь годов носят в себе.
- То правда, Василий! Был хмелен - он же мне говорил обидное, и я бил Шпыня.
- И вот, Степан Тимофеевич, Шпынь заварил злое дело. Проехать ему хошь по облакам не страшно, коней прибирает таких, от которых ездоки отступились, пути не боится - татары, горцы знают его. Проехал он на Москву, да бояр, как доводили мне татары, оповестил... От царя ему корм шел, а Лазунка стрелся с ним и его, как изменника нашему делу, из пистоля ладил кончить, да, вишь, не добил черта! Шпынь же погнал следом... и в отместку убил...
- То правда! Лазунка говорил, что бил. И не добил, должно? Эх, Лазунка, Лазунка!.. А ну - пью!
- Пей во здравие... не опасись. Тебе был я братом и буду таковым впредь...
- Василий, дай руку!
- Вот моя рука, Степан!
- Камень ты с моей души отвалил, Василий! Тяжко было думать мне, что под боком свой брат сидит и на меня точит ножик. Теперь вот! Завтра или день сгодя уйду с Астрахани, время зовет! Тебя же оставлю атаманить, и ты, Василий, тех людей, кого не кончил я в день расправы, не убей... Паси и не губи князь Семена да старика митрополита не надо убивать... Эх, не сдымается рука моя на древних людей! Он и ворчлив, все почести не мы ему дали - царь... льготы - торг и тамга монастырская... учуги тож. А век его недолгой, пущай помрет своей смертью!
- Буду хранить твой запрет, брат Степан!
&n