nbsp; - Что с того, что сыщик!
- Тьфу, сатана! И завел же я, худоумной, волка в стойло, вином поил... Ну, коли ошибся я, давай торги делать. Только совесть твоя гнилая: скажешь - не сполнишь?
- Ежели дашь девку - сполню! Вот те святая троица!
- Выбирай и убирайся до завтра, завтра верни!
Рыжий выбрал русую девочку; она лепетала по-русски.
- Вон энту! А приведу, запаси вина, напой меня и табаком накури.
- Вишь, совесть, говорю, гнилая: за товар с тебя приходится!
- А с тебя за мое молчание и измену мою великому государю!
Рыжий повел девочку, остановился в сенях.
- Чего еще?
- А вот. Ты бы ее чиркнул ножичком по своей вере!
- Не старик, чай, без моей помоги управишься.
Рыжий вышел медленно и осторожно. Бывший дьяк сказал себе:
"Коего сатану спугался я? Черта со мной царь да бояре сделают тут!"
Ухмыльнулся, спрятав в усы маленький нос, кинулся к открытому окну, закричал:
- Чуй, Гаврю-у-шка-а!
- Ну-у? - донесся вопрос из тьмы.
- Одно знай! По шаховым законам, ежели девка помрет или что случится с ей худое и я привяжусь к тебе, то палач тебе сунет пальцы в ноздрю-у!
- О черт! Время к полуночи, а ты держишь.
Рыжий вернулся, сунул на порог девочку, она радостно встряхнулась, как птица, посаженная на подоконник.
Рыжий, уходя, ворчал:
- Не больно лаком на такое... не баба, робенок!
Курносый, лежа на окне, прислушивался к шагам Колесникова. Из темноты шли мимо дома двое черных в куцых накидках, одно остроносое лицо освещалось трубкой, белело перо на черной шляпе.
"Может, зайдут немчины? О торге судят?" Служа в Посольском приказе, бывший дьяк знал немецкий язык.
Один сказал, идя медленно, раскуривая трубку:
- Ist wohl der Armenier reicher denn der Perser?[194]
Другой ответил:
- Der Perser im Handel kommt gegen dem nicht auf![195]
"Всем ведомо, что армянин ловче перса - не ленив... Персы с жонами долго спать любят!"
Курносый отошел от окна. Его богатство беспорядочно разметалось на подушках. Он лег в середину девочек, стал курить, подумал, гася плошки и запирая окна: "Лихоманки бывают!.." - поправил на девчонках завернутые рубашки, прикрыл их тонким ковром, удобнее разместив на подушках, и перекрестил.
"Твои бояра ништо мне сделают, крыса. Обрежусь, иное имя приму, заведу жон - шах правоверных не выдает, там хоть в стену башкой дуй!"
Рыжий поднялся в свою каменную конуру, сел против окна. Не зажигая огня, нащупал бумагу, перо, чернила, стал курить. Его каменный ящик лепился над плоскими террасами. Дом, где жил подьячий, стоял на высоком плоскогорье, перед домом город лежал внизу. Когда шел подьячий, луна стояла за горами сбоку, теперь же месяц, выйдя, встал вдоль горных хребтов. Его свет на всю шахову столицу накинул светлую чадру. Рыжий глядел с вышины на клинообразный город, положенный, как узорчатые ножны гигантского прямого меча, усаженные алмазами блеска фонтанов во дворах и кафах, редкими пылающими огоньками плошек и факелов.
Рыжий любил глядеть на город. Недоступный ему внутри, город будил сладостные мысли о женщинах Востока. Но знал, что эти женщины для него недосягаемы. "Курносому Акимке веру - что портки сдеть. Меня от чужого претит..."
Ближе всего к конуре подьячего высокие ворота с часами, украшенные золотом. Знал рыжий, что часы заводит мастер из русских, что он же огонь за стеклом в светелке с часами зажигает ночью и гасит днем. За воротами в мутных узорах пестрых красок ряды и лавки купцов - армян, бухарцев и персов. Еще дальше, справа и слева, верхи каф круглые - золотыми змеями ползут по ним украшения. Там, где кончаются кафы, немного вперед, снова ворота; арка ворот без затвора, но поперек снизу их отливает сизым блеском железная цепь; она мешает конной езде на шахов майдан. За ровным и пустым поздней ночью шаховым майданом - золоченые ворота в сады и дворы шаха. У ворот по ту и другую сторону сверкают пятна колонтарей караульных беков. Их обнаженные сабли горят, как литое стекло. По бокам караульных с постаментов крупные бурые точки огней... Лунный свет яснеет, ширится, мутно-серебристая чадра сдернута с Исфагани. Свет луны, разливаясь в загороженных гранитом и мрамором фонтанах, бродит отсветами по узорчатым дверям, по расписным аркам, пестрит яркой синевой на очертаниях влажных от водяной пыли платанов, кипарисов. Тупые, ломаные тени лежат по узким улицам.
"Гаврилка, буде! Ум, гляди, потеряешь в бусурмании, против того как дьяк Акимко..."
Рыжий задвигался, выколотил трубку, вынул кресало, добыл огня и свечи зажег. При огне упрямые мысли не оставляли подьячего. Вон у огня свечи за чернильницей много раз читанная арабская книжка, писанная на пергаменте. В ней ученый толмач перетолковал на арабский с какого-то иного языка поучение женщинам Востока: "Как быть всегда незаменимой господину своему и располагать своим телом, бесконечно зажигая кровь многоженца любострастием". В книжке были сделанные в красках великим искусником соблазнительные куншты. Рыжий закурил снова, куря, припоминал книжку, глядел на город, и ему казалось, что в белом домике, где алмазами отсвечивают фонтаны, собрались в тонких одеяниях жены, прилипли к седому персу в зарбафном халате... Счастливый многоженец читает им поучение "о бесконечных утехах любви" и водит пальцем по соблазнительным кунштам. Подьячий, как в полусне, протянул руку к арабской книжке, чтоб раз еще оглядеть колдовские страницы, - упала горящая свеча, приклеенная к столу, обдавая огнем пальцы. Рыжий отдернул руку, сказал:
- Так те и надо!.. Бодет Гаврюху бес!
Успокоясь немного, стал писать:
"Жонки тезиков, боярин-милостивец, Иван Петрович, ходют, закрывшись в тонкие миткали, на ногах чюлки шелковые альбо бархатные. У девок и жонок штаны, а косы долги до пояса, ино и до пят. Косы плетут по две, по три и четыре. Иножды в косы вплетают чужое волосье, в ноздрях кольца золотые с камением и с жемчюги, а платье исподне - кафтаны узки. По грудям около шеи и по Телу на нитках низан жемчюг".
- Ой, еще не отлепился бес - мутит! Бабье на ум ползет. А пошто трус? Давал курносый девку. Грех! Девка-т, вишь, ребенок... Бусурманам - тем ништо! Ну коли дай о звере испишу.
"А милостивец боярин государев большой Иван Петрович, есте тут величества шаха город Фарабат, там, в том городу, послышал я, кормятся шаховы звери в железных клетях: слоны и бабры. А бабр - зверь, боярин Иван Петрович, длиной больше льва, шерстью тот зверь - едино что темное серебро, а поперег черное полосье и пятна. Шерсть на бабре низка, у того зверя губа, что у кота, и прыск котовой. Тот лишь прыск по росту: бабр сможет, боярин-милостивец, сказывают, прыснуть сажен с пять. Видом тот зверь черевист гораздо, ноги коротки, голосом велик и страшен, а когти, что у льва".
- Эх, на Москве бы тебе, Гаврюшка, за такое письмо кнутобойство в честь было!..
Рыжий встал, набил еще раз трубку и, покуривая, долго ходил по комнате, отодвинул дальше арабскую книжку, закрыл ее колпаком. От запахов ночных, сырых и цветочных, завесил нанковой синей занавеской окно. Сказал:
- Вот те все! - отодвинул исписанные листы, взял чистый, сел и написал особенно крупно и четко:
"Боярин-милостивец, Иван Петрович, сея моя отписка к тебе, я зачинаю с того, что величество шах в Ыспогань оборотил и на стрете его были все тезики, армяня, греки, мултанеи, жидовя. Я тож был, потому немочно не быти - казнят, не спрося, какой веры! Город Ыспогань, боярин-милостивец, стоит меж гор, все едино как в русле каменном".
- Эх, не так зачинаю! Ну, да испишу, узрю - ладно ли? Нынче о ворах неотложно...
"Боярин Иван Петрович! Вор Стенька Разин с товарыщи разнесли по каменю шахов величества город Дербень, и в том городу, послышал я от сбеглецов, которые утекли с Дербени в Ыспогань, воры убили шахова большого бека Абдуллаха с братом, сыном и дочь того бека, зовомую Зейнеб, поймали ясыркой. Шаху то ведомо, нет ли, не знаю!.. Допрежь оного воровства Стенька Разин с товарыщи и с Сергунькой Кривым, сойдясь на Хвалынском море, посекли суды гилянского хана и сына ханова в полон увели, а хана убили. Посеча топоры, суды все сокрушили, едино лишь три бусы урвались в целости, и то с малыми людьми. Еще, боярин-милостивец, сыскался тут синбирской дьяк князя стольника Дашкова, что допрежь служил в Посольском приказе на Москвы и по государеву-цареву указу смещен в Синбирск без кнутобойства за подложной лист... И тот дьяк, Акимко Митрев, сын Разуваев, писал о ворах же Стеньке Разине отписку стольника Дашкова во 175 году великому государю, да в той отписке имя государево с отчеством великим пропустил, а поведено было его сыскать за то воровство и на Москву послать. Он же, от кнутобойства чтоб, бежал в шаховы городы и нынче в Ыспогани ясырем, девки малые, промышляет. Про великого же государя, святейшего патриарха тож, говорит скаредно хулительные слова, послушать срамно! Да еще, боярин Иван Петрович, между государем-царем и великим князем всея Русии и величество шахом тот сбеглый вор, дьяк Акимко, чинит раздор и поруху. Исписал тот вор Акимко государев приказ стрелецкому головы, - имя головы не упомню, а был тот голова у караула ставлен на шахова посла дворе на Москвы, - и тот исписанной тайной приказ я зрел очима своима: висит исприбитой к стене его хижи в Ыспогани. Тот тайной лист вор Акимко, чтя тезикам, толмачует, и бусурманы ругают, плюют имени великого государя всея Русии... Окромя прочих дел укажи, боярин-милостивец, как ловче уманить ли, альбо уловить вора Акимку за тое великое, мною сысканное воровство?"
На зеленеющей, тихо дышащей воде пленный корабль гилянского хана расцветили с бортов коврами. На корабль доносит от влажных брызг соленым. С берегов, когда теплый ветер зашалит, на палубе запахнет душно олеандром. На корабле спилили среднюю мачту, сломали переднюю стену ханской палаты с дверями, открыли широкий вид на палубу. Разрушения в углах украсили свешанными коврами. На ближних скамьях гребцов разместились музыканты с барабанами, домрами и дудками.
Разин, наряженный в парчовый кафтан, обмотал сверху запорожской шапки голубую с золотом чалму. Княжну вырядили ясырки-персиянки в узкий шелковый халат с открытой грудью - по голубому золотые травы, - надели ей красные шелковые шаровары, сандалии с ремнями узорчатого сафьяна и шелковые синие чулки. На голую грудь распустили хитрый узор из ниток крупного жемчуга с яхонтами, блестевшими на нежном теле каплями крови; прозрачную чадру из голубой кисеи Разин сорвал и бросил, когда садились в челн: открылись черные косы, подобранные на голове обручами, и голубая с золотом шапочка с подвесками из агатов. В челне, устланном коврами, подъехали к ханскому кораблю; на коврах подняли их гребные ярыжки, перенесли в палату на ханское возвышение. Ступени возвышения были поломаны, их тоже скрыли коврами вплоть до передней стены на палубу.
Там, где села княжна, слева от атамана дымился узорчатый кальян, но она к нему не притронулась. Разин не курил табаку.
У ног атамана на коврах сели Лазунка, Серебряков и Рудаков Григорий - оба седые, без шапок. Сережке атаман указал место справа от себя. Перед атаманом слуги-казаки поставили большую серебряную братину с вином. Лазунка черпал из нее ковшиком вино, наливая в золотую чару. Разин пил, часто отряхивая от брызг курчавую бороду. Подносил княжне, она боялась не пить: пила мало и сидела, потупив таящие испуг, темные под ресницами глаза. По приказу атамана Лазунка разливал вино в чаши из бочонка, давал пить есаулам.
Позже всех подошел хмельной с утра от радости Мокеев Петр в дареном Разиным золоченом колонтаре. Мокеев сел рядом с Рудаковым, от доспехов пошли кругом золотые пятна.
- Только не обнимайся, казак! - сказал Рудаков Мокееву.
- А што, дидо, ежели обойму?
- Тогда мне замест пира смерть! Ты и так чижолой, да еще в доспехе - беда!
- Хо-хо-хо! - захохотал есаул.
Разин сказал:
- Люблю Петру! Выпил много, да еще пей, чтоб развеселилась моя княжна, ясырка твоя. За здоровье!..
- Э, батько! Пошто не пить? - Позвякивая пряжками колонтаря, Мокеев с чашей в руке тяжело встал, обливая вином седину Рудакова, и крикнул: - За Степана Тимофеича! За радость его светлую! Кто не пьет, того в море...
Когда выкрикнул Мокеев, барабаны музыкантов рассыпали дробь, загудели трубы. Атаман крикнул:
- Музыканты, тихо! Лазунка, сыграй то, что укладала твоя боярская голова про мою княжну. - Разин склонил перед княжной голову, дал ей из своей чаши глотнуть вина и сам выпил.
- Не занятно будет, батько! Голос мой, что козла на траве.
- Играй, пес!
Лазунка, не вставая, тихо запел:
Эй, не плачь, не плачь, полоняночка!
Я люблю же тебя и порадую,
Обряжу красоту в расписной оксамит,
Вошвы с золотом!
На головушку с диамантами
Подарю волосник самоцветов-цвет...
Во черну косу браный жемчуги -
Шелковой косник со финифтями-перелифтями.
Все похвалили, Разин сказал:
- Пей, Лазунка, и еще играй - люблю!
Лазунка, встав, поклонился атаману, выпил чару вина, тряхнул черной курчавой бородой и кудрями, негромко, топая ногой по ковру, запел:
У хозяюшки у порядливой,
У меня ли, молодешеньки!
Ой, в кике было во бархатной,
С жемчугами да с переперами[196],
Там, под лавицею, во большом углу,
Лиходельница пестро перо
Мал цыплятушек повысидела,
А жемчужинки повыклевала.
Нынче не во чем младешеньке
На торг ходить - в пиру сидеть,
Свет-узорочьем бахвалиться!
Атаман хотел было, чтоб еще пел Лазунка, но, никого не слушая, Мокеев могуче забубнил:
- Пью за батьку нашего и еще за шемаханскую царевну-у!
Разин засмеялся:
- Ото подлыгает Петра! В Дербени княжну взял, а Шемаху помнит - высоко она в горах, есаул, Шемаха.
- С тобой, батько, горы не горы. До небес, коли надо, дойдем!
- А ну, пьем, Петра!
Стряпней к пиру заведовал казак, самарский ярыжка Федько. Слуги под его присмотром обносили гостей - казаков, сидевших с музыкантами на скамьях гребцов и на палубе кормы, - блюдами жареных баранов, газелей, кусками кабана. Газель и кабан биты в шаховом заповеднике меж Гилянью и Фарабатом. Там на косе, далеко уходящей в море, Разин велел вырыть бурдюжный город. Теперь там стояли струги, кроме тех четырех, что плавали с атаманом; там же держали ясырь, взятый у персов, богатства армян и бухарцев. Большая часть казаков караулила земляной город. За атамана в нем жил яицкий есаул Федор Сукнин.
Разин приказал:
- Тащите, соколы, старца-сказочника! Пущай сыграет нам бувальщину.
- Эй, дедко!
- Где Вологженин?
- В трюму ен - спит!
- А, не тамашитесь, робятки! Где тут сплю у экого веселия?
В казацком длиннополом кафтане, в серой бараньей шапке с кормы на ширину палубы вышел седой старик с домрой под мышкой, поясно поклонился атаману и, сняв шапку, затараторил:
- Батюшку, атаманушку! Честному пиру и крещеному миру!
Сел прямо на палубу лицом к атаману, уставил на струны домры подслеповатые глаза, запел скороговоркой:
Выбегал царь Иван на крыльцо,
Золоты штаны подтягивал,
На людей кругом оглядывал,
Закричал страшливым голосом:
"Гей, борцы, вы бойцы, добры молодцы!
Выходите с Кострюком поборотися,
С шурьем-от моим поравнятися!"
Да бойцов тут не случилося,
А борцов не объявилося,
И един идет Потанюшко хроменькой,
Мужичонко немудренькой.
Ой, идет, идет, идет, ид-ет!
Ходя, с ножки на ножку припадывает,
Из-под рученьки поглядывает:
"А здорово, государь Иван Васильевич!.."
- Эй, дайте вина игрецу старому!
Певцу поднесли огромную чару. Он встал, выпил, утер бороду и поклонился. Сев, настроил домру и продолжал:
"Укажи, государь, мне боротися,
С кострюком-молодцом поравнятися.
Уж коль я Кострюка оборю,
Ты вели с него платье сдеть..."
- Гей, крайчий мой, Федько!
- Тут я, атаман!
- Что ж ты весь народ без хмельного держишь? Пьют атаманы - казаки не должны отставать!
Открыли мигом давно выкаченные бочки с вином и водкой, казаки и ярыжки волжские, подходя, черпали хмельное, пили.
Среди казаков высокий, костистый шагал богатырского вида стрелец Чикмаз - палач яицких стрельцов. С ним безотлучно приземистый, широкоплечий, с бронзовым лицом, на лбу шрам - казак Федька Шпынь.
Оба они пили, обнимались и говорили только между собой.
- Вот соколы! Люблю, чтоб так пили.
Разин, как дорогую игрушку, осторожно обнимал персиянку. Обнимая, загорался, тянул ее к себе сильной рукой, целовал пугливые глаза. Поцеловав в губы, вспыхнул румянцем на загорелом лице и снова поцеловал, бороздя на волосах ее голубую шапочку, запутался волосами усов в золотом кольце украшения тонкого носа персиянки. Уцепил кольцо пальцами, сжав, сломал. Золото, звякнув о край братины, утонуло в вине.
- Господарь... иа алла! - тихо сказала девушка.
- Наши жоны так не носят узорочье! А что же старый? Гей, играй бувальщину!
Старику еще налили чару водки; он, кланяясь, мотался на ногах и, падая, сел, щипля деревенеющей рукой струны домры, продолжал:
Ище первую пошибку Кострюк оборол,
Да другую, вишь, Потанюшко!
Он скочил Кострюку на высоку грудь,
Изорвал на борце парчевой кафтан,
Да рубашку сорвал мелкотравчату...
- Эх, соколы! Ладно, Петра, добро, пьем!.. Взбудили меня от мертвого сна.
В вечерней прохладе все шире пахло олеандром, левкоем и теплым ветром с водой. Дремотно, монотонно с берега проплыл четыре раза повторенный голос муэдзин[197]:
- Аллаху а-к-бар!..[198]
Голубели мутно далеко чалмы, песочные плащи двигались медленно, будто передвигались снизу песчаные пласты гор - мусульмане шли в мечеть.
Слыша голос муллы, зовущий молиться, персиянка сжалась, поникла, как бы опасаясь, что далекие соотечественники увидят ее открытое лицо.
Старик дребезжал голосом и домрой:
Не младой богатырь воздымался с земли -
Стала девица-поляница,
Богатырша черекешенка.
Титьки посторонь мотаются,
И идет она - сугорбилась.
Он, идет, идет, идет, идет.
На царев дворе шатается,
Рукавицей закрывается!
Ой, идет, идет, идет, идет!
На середину палубы вышел Чикмаз, взъерошенный, костистый и могучий, заложив за спину длинные руки, крикнул:
- А ну, пущай меня кто оборет да кафтан сорвет!
Зная Чикмаза, молчали казаки; только его приятель Федькя Шпынь протянул руки:
- Да я ж тебя, бисов сын, нагого пущу!
- Хо! - хмыкнул Чикмаз. - Знать, во хмелю буен? Ну, давай!
Взялись, и Чикмаз осторожно разложил на палубе Шпыня.
- Буле?
- Буде, Чикмаз!
Кое-кто из казаков еще пробовал взяться, Чикмаз клал всякого шутя.
Разин сказал:
- Вот это борец! Должно мне идти?.. Чикмаз - иду!
- Не, батько, не борюсь.
- Пошто?
- Не по чину! Зову казаков да есаулов - пущай за тебя идет Сергей.
Сережка махнул рукой и, зачерпнув ковшом из яндовы вина, сказал:
- В бою - с любым постою, в боротьбе - я что робенок!
- А ну Мокеев? Силен, знаю, да оборю и его!
- Правду молыл Сергеюшко: в бою хитрости нет, до боротьбы, драки и я несвычен!
Казаки на слова Мокеева закричали:
- Эй, Петра, пущай не бахвалит Чикмаз!
- Вот разве что бахвалит!
- Выходи, бывший голова! - позвал Чикмаз.
- Кто был - забыл, нынче иной! А ну коли?
Тяжелый, сверкающий в сумраке доспехами, шатаясь на ногах, Мокеев подошел к борцу. Чикмаз расправил могучие руки, а когда взялись, Мокеев потянул борца на себя - у Чикмаза затрещало в костях.
- Ага, черт большой! С Петрой - не с нами! - закричали казаки, обступив.
Мокеев неуклюже подвинул Чикмаза вправо, потом влево и, отделив от палубы, положил; не удержавшись, сам на борца упал.
Крякнул Чикмаз, вставая, сказал:
- Все едино, что изба на грудь пала!
- Ай, Петра! Го-го, не бахваль, Чикмаз!
- Силен, да пожиже будешь! - кричали казаки.
- Силен был, а тут - как теленок у быка на рогах!
- Ну, еще, голова!
- Перестань головой звать! Перепил я - в черевах булькает.
- Ништо-о! Только доспех сними, не двинешь тебя, силу твою он пасет.
Казаки подступили, сняли с Мокеева колонтарь.
- Ни черта сделает, - легше еще тебе, Петра!
- Оно, робята, впрямь легше.
И снова Чикмаз был положен. Вставая, сказал (слова звучали хмельной злобой):
- Не чаял, что его сатана оборет. Черт! Как гора!
Бороться было некому. Мокеев, взяв колонтарь, ушел к атаману. А там сверкнуло кольцо в ухе, вскочил на ноги Сережка, княжна вздрогнула от страшного свиста, закрыла руками уши.
- Помни, робята, сговор!
На крик и свист Сережки казаки вышли плясать. От топота ног задрожал корабль, заплескалась вином посуда, взревели трубы, разнося отзвуки по воде. Казалось, вместе с медными прыгающими звуками заплясали море и берег. Плясали все, кроме Разина и есаулов, даже старик Вологженин, вытолкнутый толпой, бестолково мотался на одном месте, тыча на стороны домрой. В море летели шапки. Сережка снова свистнул, покрыв звуки музыки, топот ног. Тогда, стоя на скамьях по бортам, вспыхнули зажженные ярыжками факелы. При огне от пляшущих ломались тени, опрокидываясь в ночное синедышащее море. Плясали долго, атаман не мешал. Когда кончили плясать, Разин, подняв чашу, крикнул:
- Гей, соколы! За силу Петры Мокеева все пьем!
- Пьем, батько!
- За Петру-у!
Разин позвал:
- Чикмаз, астраханец!..
- Тут я, батько!
- Иди, с нами пей!
Чикмаз подошел, Разин, чокаясь и обнимаясь с Мокеевым, сказал Чикмазу:
- Знаю! Ловок, парень, и ядрен, без слова худа, только сила Петры не наша, человечья... Чья - не ведаю... Но не человечья его сила!
Чикмаз выпил ковш вина и, утирая сивую всклокоченную бороду, сказал:
- Есть, батько, во мне такая сила, какой ни в ком нет!
- Пей, парень, еще ковш и поведай, какая та сила!
Чикмаз выпил другой ковш, снова утер рукавом кафтана бороду, сказал:
- Сила бою моего, батько, иная, чем у того, кто с тобой ходит!
- Не вразумлюсь!
- Да вот! Ежели на бочку сядет - ударю, богатырь падет, не высидеть! Пущай даже в кафтане сядет кто...
- Бахвалишь и тут! - сказал Мокеев. - Я нагой усижу, от разе што брюхо гораздо водяно?
- Усидишь - пять бочонков вина ставлю!
- Где у тя бочонки?
- Добуду! Голову на меч, а добуду у бусурман.
- Эх, ты! Стрелец, боец!
Мокеев пошел на палубу. Ярыжки с факелами обступили его. Он разделся догола и в ночных тенях, при свете факелов, казался особенно тяжелым, с отвислым животом, весь как бронза. Чикмаз, особенно торжественный, будто палач перед казнью, крикнул:
- Казаки! Сыщите отвалок для бою. С Петры выиграю вино - будем пить вместях.
Принесли отвалок гладко струганного бушприта в сажень.
- Сколь бить, голова?
- Черт!.. Не зови головой, сказывал тебе - иной я. Бей пять! Высижу больше, да, вишь, черева повисли и в брюхе вьет.
Бывший палач отряхнулся, одернул кафтан, но рукавов не засучал. С ухваткой, ведомой только ему, медленно занес над Мокеевым отвалок и со свистом опустил. Мокеев крякнул:
- Отмените бьет! Не как все, едрено, дьявол! - и все же вынес, не пошатнувшись, пять смертельных для другого человека ударов.
- Сотник Петр Мокеев выиграл! - с веселым лицом крикнул Чикмаз. - Робята! Пьем с меня вино-о... - захохотал пьяно и раскатисто, кидая отвалок.
Мокеев встал с бочки, охнул, пригнулся, шарил руками, одевался медленно и сказал уже протрезвевшим голосом, как всегда, неторопливо и кротко:
- Ужли, робята, от того бою Чикмазова я ослеп?
Ликующие победой Мокеева пьяные казаки, помогая надевать ему платье, шутили:
- Петра! Глаз не то место, чем робят рожают, - отмигаетца.
- Добро бы отмигатца, да черева огнянны, то со мной впервые!..
- Побил Чикмаза! Молодец, Петра, пьем! - громко сказал захмелевший атаман.
- Нет, батько, я проиграл свой зор.
- Что-о?
- Да не зрю на аршин и ближе...
- То злая хитрость Чикмазова?
Разин вскочил, и страшный голос его достиг затихшего берега:
- Гей, Чикмаз, ко мне-е!..
- Чую, батько! - Чикмаз подошел.
- Ты пошто окалечил моего богатыря? Не оборол! Так зло взяло? Говори, сатана, правду!
- Не впервой, батько, так играем! По сговору, не навалом из-за угла и на твоих очах...
- Ну, дьявол, берегись!
Глаза Разина метнули в лицо Чикмазу, рука упала на саблю. Чикмаз пригнул голову, исподлобья глядя, сказал, боясь отвести глаза от атамана:
- Пущай, батько, Петра скажет. Велит - суди тогда!..
- Гей, Петра!
Мокеева казаки, держа под локти, привели к Разину.
- С умыслом бил тебя Чикмаз? С умыслом, то конец ему!
- Не, батько! Парня не тронь. С добра. Ты знаешь, я сел и сам вызвался, а бил деревиной, как все...
Разин заскрипел зубами:
- Цел иди, Чикмаз, но бойся! Эй, нет ли у нас лекаря?
Подошел черноусый казак самарский, распорядчик пира.
- Тут, Степан Тимофеевич, в трюму воет ученый жид, иман у Дербени, скручен, а по-нашему говорит; сказывал, что лекарь ен...
- Кто же неумной ученых забижает? Царь твердит московскую силу учеными немчинами да фрязями. У меня они будут в яме сидеть? То не дело!
- Жидов, батько, не терплю! Я велел собаку скрутить, - ответил Сережка.
- Открутите еврея, ведите сюда: за род никого не забижаю, за веру тоже!
В длинном черном балахоне, со спутанными пейсами, в крови, грязный, без шапки подошел взъерошенный еврей, поклонился, низко сгибаясь:
- Чем потребен господарю?
Разин приказал:
- Дайте ему вина! Еды тож.
Еврею дали блюдо мяса, кусок белого хлеба и кружку вина. Мяса он не стал есть, выпил вино, медленно сжевал хлеб.
- Теперь сказывай, что можешь?
- Господарь, прошу меня не вязать... Бедный еврей никуда не побежит, честный еврей! Я могу господарю хранить и учитывать его сокровища: золото, камни еврей понимает лучше других...
- Хранители, учетчики у меня есть - мне надо лекаря.
Еврей качнул головой:
- Вай, господарь атаман, и лекарь я же...
- Ну вот, огляди его! - Разин показал на Мокеева, сидевшего с опущенной головой: - У него избиты черева - оттого ли он потерял зрение? Скажи!
- Надо, господарь, чтоб казак был голый.
Мокееву помогли раздеться. От груди до пупа его живот был синий. Еврей ощупал Мокеева, приложил ухо против сердца, сказал:
- Оденься!
- Ну, что скажешь, лекарь?.. Надолго или навсегда он потерял зор?
- Господарь, бог отцов моих Адонай умудрил меня, ему я верю, его почитаю и слушаюсь, он повел меня в Мисраим[199], и там по книгам мудрецов учился я познавать врачевание. Эллины, господарь, учили, что около пупка человека жизнь, называли то место солнечным - от схожего слова: солнце - жизнь...
- Запутано судишь, но я слушаю, говори как можешь.
- Древние мудрецы Мисраима учили тоже, что около пупка жизнь человека и смерть. Они называли это иным словом: созвездие - в том месте сплетаются жилы. Если те жилы рассечь мечом, жизнь исчезнет.
- Б...дослов! Я и без тебя знаю, что посечь черева смертно.
- Не гневайся, господарь. Поранить те жилы или избить много - опас оттого большой. Есть жилы в том месте, ведающие слух, иные ведают зрение... У казака порвана жила зрения...
- Берешься ли ты врачевать есаула?
- Врачевать, господарь, берусь! Много ли будет от врачебы моей, не знаю, да поможет мне бог отцов, берусь, атаман!
- Иди с ним в трюм. Требуй, что надо. Поможешь есаулу, я тебя награжу и отвезу, куда хочешь, на свободу... Мое слово крепко!..
- Повинуюсь господарю и благодарю!
- Гей, слушайтесь еврея! Чего потребует, давайте! Где ты, Федор?
- Чую, батько!
- Ты все справы знаешь, проводишь учет и порядок, - отведи Мокеева с евреем в чистое место, в трюме есть такое, дай еврею умыться и белую одежду дай!
Еврей поклонился атаману:
- И еще много благодарю господаря!
Атаман с княжной, есаулами и казаками уплыли с ханского корабля на атаманский струг. На корабле остались у караула пять человек казаков, среди них Чикмаз. В трюме Петр Мокеев с лекарем-евреем, да в услугу им два ярыжки. В синей, как бархат, мягкой и теплой тьме огней на палубе не зажигали. На корме с пищалью высокий, отменно от других, Чикмаз, старавшийся держаться в одиночку; остальной дозор на носу корабля. Казаки, приставив к борту карабины, усевшись на скамьи гребцов, курили, рассказывая вполголоса про житье на Дону и Волге. Один Чикмаз привычно и строго держал караул, возвышаясь черной статуей над бортом. Корабль тихо пошатывали вздохи моря. В синем на воде у кормы скользнуло черное. Чикмаз крикнул сурово:
- Гей, заказное слово! Или стрелю!
- Не-е-чай! - ответило внизу.
В борт, где стоял Чикмаз, стукнул крюк с веревкой, въелся в дерево. По веревке привычно ловко вползла коренастая фигура с трубкой в зубах, пышущей огнем.
- Во, не узнал! Все мекал - куды мой Федько сгинул?
- Пули не боюсь, хоша бы стрелил. - Коренастый, покуривая, встал поодаль, голова на черном широкоплечем теле повернулась на нос корабля.
- Стой ближе... не чую... - сказал Чикмаз.
Коренастый придвинулся почти вплотную, прошептал:
- А ну, досказывай про себя... Я тебе на пиру все сказал...
- Скажу и я! Ведомо ли тебе, Федор, служил я боярам на Москве в стрельцах, от царя из рук киндяки да сукно получал за послуги.
- То неведомо...
- Вот! Перевели в палачи - палачу на Москве дело хлебное: за поноровку, чтоб легше бил, ежедень рубли перепадали...
- Вишь ты!
- Да... Вскипела раз душа, одним махом кнута на козле засек насмерть дворянина, а за тое дело шибнули меня в Астрахань, вдругорядь в стрельцы... В стрельцах, вишь, обидчик был: полуголова, свойственник Сакмышева, коего нынче в Яике утопили, обносчик и сыском ведал, - рубнул я его топориком, тело уволок в воду, башку собаки сгрызли, а гляжу - мне петля от воеводы! Я к атаману... Да зрю, и здеся в честь не попадешь. Сам знаешь: вместях бились с гилянским пашой, Дербень зорили, не менее других секли армян, персов, а все без добра слова... Норов же мой таков: выслуги нет, значит, держи топор на острее... Петруха Мокеев атаману зор застит - силен, что скажешь, в Астрахани его силу ведал, да мы чем хуже его?
- За себя постоим!
- Как еще постоим! Иному так не стоять... Хмелен я был, а во хмелю особенно злой деюсь и не бахвалю - от моей руки, Федор, никто изжил... Людей кнутом насмерть клал неполным ударом... Ядрен Мокеев, да с пяти боев не стать и ему. Атаман в него, что девка, влюблен: вишь, чуть не посек, и знаю, будет в худчем гневе от Петрухиной смерти. Утечи мне надо! Без тебя утечи - в горах пропасть, что гнусу в море; в горах - знаю я - кумыки с тобой водят приятство.
- Ясырь им менял, дуваном делился.
- Тебе за твою удаль тоже невелика от атамана честь.
- Невелика? А забыл, в Яике, как и меня чуть не посек?
- Вот то оно... Пили, клялись, надумали утечи. Идешь?
- А ино как? Я только что на берегу двух аргамаков приглядел: уздечки есть, кумычана в горах седла дадут. Свинец, зелье, два пистоля и сабля запасены...
- У меня справлено тоже - пистоль и сабля. Текем, друг? По спине мураши скребут: а ну, как атаман наедет? Мокеев же в худом теле сыщется - беда!
- Куда ладишь путь?
- В Астрахань. Ныне другой, Прозоровской, воеводит, битого полуголову не сыскали...
- Я на Дон к Васе Лавреичу...
- Кто ен?
- Сказывал тебе про Ваську Уса?
- О, того держись, Федор! В Астрахани будешь, сыщи меня: в беде укрою, в радости вином напою.
Чикмаз снял с плеча пищаль, поставил к борту:
- Прости-ко, железна жонка, в Астрахани другую дадут!
Коренастая фигура, царапнув борт, стукнула ногами внизу. Высокая за ней тоже скользнула в челн. Когда черное плеснуло в ширину синевы, на носу дозорный крикнул:
- Э-эй!
- Свои... тихо-о...
- Пошто караул кинули-и?
- Проигран-ное Мо-ке-е-ву ви-но-о добы-ть!
Казаки заговорили, пошли по борту:
- Задаст им Сергей Тарануха - наедет дозор проверить!
- Чикмаз, а иной кто?
- В костях приметной, ты не познал?
- Не, сутемки, вишь...
- Федько Шпынь, казак!
- О, други, то парни удалые - вино у нас скоро будет!..
Трубами и барабанным боем сзывались казаки на ханский корабль. Разин сидел с Сережкой и Лазункой, пил вино на ханском ложе. Вошли к атаману Серебряков, Рудаков и новый есаул Мишка Черноусенко, красивый казак, румяный, с густыми русыми бровями. Наивные глаза есаула глядели весело, девичьим лицом и кудрями Черноусенко напоминал Черноярца. Разин сказал:
- А ну, Лазунка, поштвуй гостей-есаулов вином.