div>
Разин Степан".
Еврей сказал Сукнину:
- Лечить, атаман, тут некого. Пускай лишь казаки не пьют соленой воды да огни жгут, очищая от мух воздух. Мухи заражают ядом болота воздух, воздух порождает лихорадку, что и зовете вы трясцой.
- Мух нет, лекарь, то комары многих величин...
- Вай! Я ж зову их мухой... Здесь туманы часты, но лечить некого. Надо переменить место. Парши на людях - еда скудна, оттого. Солнце жарко, мухи бередят парши, и человек болеет проказой, - того в этих местах много... Гораздо шелудивых удалить надо!
Кроме Разина у огня сидят и двигаются: Федор Сукнин с желтым лицом, он кутается в шубу, дрожит, Лазунка неустанно возится с огнем, да новые есаулы, Черноусенко и Степан Наумов - крепкий широкоплечий казак, похожий на самого Разина.
Разин глубоко вздохнул, поднял голову, обвел всех глазами и снова поник.
- Сказывай, Федор, не крась словом, - про все говори, про себя тоже не таи, не лги... Я же про себя скажу всю правду.
- А давно ты знаешь, Степан Тимофеевич, - словом я прям!.. Начну с того, что зиму тут жить можно, зима здесь - наше лето, лето же в этих местах черту по шкуре, человеку нашему тут летом живу-здраву не быть... Из болот злой туман падает, и как довел жидовин - все правда, комары воздух травят, туманы ж несут лихоманку... Вишь избило меня до костей, и ведаешь ты - крепок я был... Другое - кизылбаш взбесился; что ни ночь - вылазка, пришлось нам засеку, бурдюги кинуть, уплыть к морю за болото... И еще до тебя дни четыре-пять горец объявился - что сатану из земли отрыгнуло... Череп голый, едина коса, будто у запорожца, усы не то седы, не то буры, ходит в огне солнца без шапки и чалмы... Казаки лишь за пресной водой - горец тут и войско ведет... Бой, смерть!
- Знаю того горца! В Ряше обвел нас - за гилянского хана отмщает: визирь его...
- И вот, как в Миян-Кале ты наехал - горца не стало, ушел в горы, войско увел! Мяса нам было много - били кабанов. Хлеба нет, соли, воды нет... Ясырь сплошь мереть зачал, и свез я тот робячий да бабий ясырь до единой головы на берег - от них ходит к казакам черная немочь. Казаки, стрельцы вздыбились, в обрат домой заговорили, к команде стали упрямы... Почали хватать струги и, как на Дону, походного атамана приберут, да на берег за вином. Воды нет - пьют вино; иные, не чуя моего заказа, пьют морскую воду, - чревом жалобят, потом и болести шире пошли.
- Что ж лекарь?
- В твоей цедуле было указано дать ему денег, хлеба, спустить!
- Оно так... Сказано слово.
- И лечить он не стал, указал переменить место.
- Делать тут нече - смерти, что ль, ждать? Эх, Федор! Удалые головушки засеяли проклятую землю... И немудрой я был, что после гилянского хана бою пошел вперед...
- Не одному тебе, батько Степан, - всем хотелось вперед.
- Вот то оно - силу размыкать впусте!
- И так, Степан Тимофеевич, ежедень стало прилучаться: уплавят головушки за вином ли, хлебом ли, водой пресной, а горец на них засады да волчьи ямы, иной раз и опой - вина подсунет... Чтешь после того людей: из трех сот - сотня цела, альбо и того меньше... Большой урон в боевых людях. Я же изныл душой и телом: сердцем - по жене, дочкам, в снах их вижу на Яике, а телом от трясцы извелся...
- Заедино мало нас - спущу, Федор. Бери маломочных, плавь в Яик... Теперь же чуй, что я поведаю. И прощай... Быть может, не видаться боле...
- Ну, уж и не видаться. Чую, батько Степан.
- При тебе, Федор, ронил я в бою с гилянским ханом двух удалых: Черноярца-есаула с Волоцким...
- Да, то ведомо мне...
- Чуй дальше. Жалобил я по ним, а когда сердце болит - пью. Сергей, брат названой, с Петром Мокеевым в та пору разобрали по каменю Дербень-город, привезли мне ясырку, как говорил Петра, шемаханскую царевну - бека шахова дочь... С ней живу, храню ее - память о богатыре Петре Мокееве... В гробу поминать буду - столь он люб мне. После Дербеня, чую, ропщут на меня, что не шлю послов шаху. Собрал я богатырей-есаулов и спросил: правда ли то? Сказалась - правда: хотят к шаху идти проситься сесть на Куру. Не спущал я, ране знал, что добра от шаха не ждать, когда сами задрали его. Но воли ихней не снял - и каюсь! Шах Мокеева дал псам, Серебрякова отпустил, да вернул - казнил... Я ж в полоумии посек с горя невинного толмача... Слал лазутчиков - изведать, как было? Изведал, шах строит бусы на нас... А, дьявол! И грянул я на Фарабат - золотой шахов город, его утеху. Золота имали много, посекли тыщу и больше тезиков. Те лишь домы казаки оставили поверх земли, где люди крестились да Христа кликали... В Фарабате, хмельной гораздо, гинул дид Рудаков... Заполз бабру в клеть железну и ну над ним расправу чинить, - то на шаховом потешном дворе было... Зверя не кончил до смерти - кинулся с него шкуру тащить: теплая-де, сдирать легше. Куснул его, издыхая, бабр за голову, от того у старого Григорея череп треснул. Отселе пошли на Ряш-город, и за то по сю пору лаю себя! По Сережке ладил в море кинуться, да Лазунка меня в трюме замкнул. И грозил я ему. А потом, когда остыл, припустил к себе; боярский сын убаял, что-де не воротишь. Спас меня удалая голова Сергей - сам же кончен... Эх, черт! И как провели, обошли нас тезики: вина дали, накидали ковров, шелку. Вина с дурманом прикатили, так что два дни я ни рук, ни ног не чуял. Худоумием обуянный, будто робенох дался обману того горца, что и вас здесь обижал. Не надо было пить на берегу, а пуще нечего было щадить злой город! Проведал я нынче, что шах дал волю тому горцу нас извести до кореня... И плыл я сюда - пылало сердце: "Возьму от тебя людей, сравняю Ряш с землей". После пира в Ряше мало нас осталось: четыреста голов легло в окаянном городе. Сережка стоит тыщи голов казацких. И что же, душа упала, потухло сердце мое, когда узрел здесь полумертвых стан. Чую и вижу: люди бредят, иные, будто укушены черной смертью, бродят, ища, где пасть... Да, Федор, буду я крепок, затаю обиду: не пора нынче считаться с персами... Увезу проклятое золото, рухледь и узорочье, кину средь своих людей: "Дуваньте, браты, клятое добро, взятое кровью храбрых!" Я нищий с золотом! Сколь богатырей мне в посулы дал родной Дон, и всех их извел я, как лиходей неразумной, а дела впереди много... ох, много дела, Федор!
- Полно никнуть, батько Степан! Придешь на Русь да гикнешь, и вновь слетятся соколы.
- Эх, таковые уж не слетятся больше!
В темноте перекликали дозор:
- Не-ча-а-ай!
- Не-ча-а-ай!..
На носу косы Миян-Кале, ушедшей далеко в море, сутулясь, стоит широкоплечая черная тень человека; от черной волны, чуждо говорливой, сияющей на гребнях тускло-зеленым, в глазах черного человека - зеленый блеск. Храпит, бредит и дико поет земля за спиной атамана, лохматятся на густо-синем черные шалаши, мутно белеют палатки. Справа и слева косы в морском просторе, щетинясь сереют комья стругов, и громче, чем на суше, звучит "заказное слово":
- Не-ча-а-й!
- Не-ча-а-й!..
Черная фигура взмахнула длинной рукой; от страшного голоса, казалось, волны побежали прочь, в ширину моря:
- Гей, Стенько! Не спрямить сломанного - давай ломить дальше!
С тусклым лицом атаман повернулся, шагнув к палаткам:
- Гей, гой, соколы-ы! Пали огни, чини струги! С рассветом айда к Астрахани!
- О, то радость! Кинем землю проклятущую.
- Ставай, кто мочен! Жги огонь, бери топор!
Казалось, мертвое становище казаков не было силы поднять, - но, голосу атамана-чародея послушное, встало, зашевелилось кругом. Затрещали, вспыхивая, огни. Лица, руки, синий балахон, красный кафтан замелькали в огнях. Забелели лезвия топоров, рукоятки сабель.
Раньше чем уйти в палатку, Разин сказал негромко, и слышали его все вставшие на ноги:
- Дозор, готовь челны, плавь на струги, чтоб плыть к берегу дочиниваться.
- Чуем, Степан Тимофеевич!
Двинутые с берега челны загорелись зеленоватыми искрами брызг. На воде звонкие голоса кричали в черную ширину, ровную и тихую:
- Торо-пись!
- В Астрахань!
- А там на Дон, браты-ы!
На бортах стругов задымили факелы, перемещаясь и прыгая, выхватывая из сумрака лица, бороды, усы и запорожские шапки.
За столом - от царского трона справа - три дьяка склонились над бумагами.
Вошел любимый советник царя боярин Пушкин, встал у дверей, поклонясь. Он ждал молча окончания читаемого царю донесения сибирского воеводы.
Русоволосый степенный дьяк с густой, лоснящейся шелком бородой громко и раздельно выговаривал каждое слово:
- "...старые тюрьмы велели подкрепить и жен и детей тюремных сидельцев, которые сосланы по твоему, великого государя, указу в Сибирь - сто одиннадцать человек, - велели посадить в старые тюрьмы".
Царь распахнул зарбафный кабат с жемчужными нарамниками, неторопливо приставил сбоку трона узорчатый посох с крестом и, потирая правой рукой белый низкий лоб, сказал:
- Так их! Шли мужья, отцы к вору Стеньке за море, да и иных сговаривали тож... Сядь, дьяче. - Поманил рукой Пушкина. - Подойди, Иван Петрович! Тут дела, кон до тебя есть.
Бородатый сутулый боярин, вскинув на царя узкие, глубоко запавшие глаза, шагнул к трону, отдав земной поклон.
- Из Патриарша приказа, великий государь, жалобу митрополита Астраханского мне по пути вручили, а в ней вести, что воровской атаман Разин объявился у наших городов.
- Слышал уж я про то, боярин! И думно мне отписать к воеводам в Астрахань, Прозоровскому Ивану да князь Семену Львову[228], чтоб вскорости разобрали бы казаков Стеньки Разина по Стрелецким приказам и держали до нашего на то дело повеления... - Подумав, царь прибавил: - И никакими меры на Дон их до нашего указу не спущать!..
- Не должно спустить на Дон тех казаков, государь... На Гуляй-Поле много сбеглось холопов от Москвы и с иных сел, городов, оттого голод там, скудность большая... В Кизылбаши тянулись к Разину, а объявись Разин на Дону, и незамедлительно вся голутьба к ему шатнется. Он же, по слухам дьяков и сыскных людей, богат несметно... Мне еще о том доносил мой сыщик Куретников. Вот кто, великий государь, достоин всяческой хвалы, так этот подьячий... Достоканы[229], живучи в Персии, познал и язык и нравы - все доводил, и мы знали до мала, что круг шаха деется. Нынче мыслю я его там держать, да пошто-то грамоты перестали ходить... А зорок парень, ох, зорок!
- Очутится здесь - службу ему дадим по заслугам.
- Заслужил он тое почетную службу, великий государь! Слышно мне: много вор Стенька Разин пожег шаховых городов?
- Ох, много, боярин! И должно чаять от шаха нелюбья... Пишет мне стольник Петр Прозоровский, что шах, осердясь на разорение его городов грабителями, Стенькой Разиным с товарыщи, собирает войско для подступа к Теркам, и нам, боярин, пуще всего нужно войско назрить... Шатости, грозы со всех сторон еще немало будет...
- Войско строить и, по моему разумению, великий государь, неотложно!
- Вот! Ну-ка, дьяче, чти мне, сколь есть служилых иноземцев, да и оклады их - довольство - чти же!
Встал, поклонясь царю, дьяк Тайного приказа, сухонький, в красном кафтане, водя жидкой бороденкой по грамоте, придвинул блеклые глаза к строчкам, зачастил:
- "Генералу-порутчику Миколаю Бовману и его полку полковникам и иных чинов начальным людям на нынешней сентябрь месяц довольства:
Генералу 100 рублев, полковнику и огнестрельному мастеру Самойлу Бейму 50 рублев, подполковнику Федору Мееру 18 рублев, Карлу Ягану Фалясманту, Василию Шварцу по 15 рублев.
Маеорам: Ягану Самсу, Антону Регелю, Петру Бецу, Ганцу и Юрью Бою по 14 рублев.
Капитанам: Ганцу Томсону, брату ево - Фредрику - обоим 50 рублев. Павлу Рудольву 20 рублев, гранатному и пушечному мастеру Юсту Фандеркивену 15 рублев".
Царь, махнув рукой, остановил чтение.
- Обсудим с бояры, но мыслю я надбавить иноземцам довольства!
- То не лишне будет, великий государь! Падет война, много бояр и боярских детей утечет в "нети".
- В ляцкую войну на воеводский зов не оказалось бояр с дворянами вполу[230].
- Великий государь! Бояре бороды берегут и любят лишь место за столом да счет отчеством в Разрядном приказе...
- Не будем корить их, боярин! Чти, дьяче, кои еще иноземцы есть? Довольство их оставь - имена лишь, прозвище тож чти.
Дьяк поклонился и снова заползал бороденкой по листу:
- "Яган Линциус, Яган Вит, Яков Гитер, Ганц Клаусен, Хрестьян Беркман, Альберт Бруниц, Антон Ребкин..."
- Не жидовин ли тот Ребкин?
- Немчин родом он, великий государь, храбр и сведущ, едино лишь - бражник.
- Оное не охул молодцу - проспится.
Дьяк продолжал:
- "Индрик Петельман, англичанин Христофор Фрей, Дитрих Киндер, Яган Фансвейн, Яган Столпнер..."
- Много еще имен?
- Великий государь, противу тыщи наберется!
- Сядь, дьяче! И, как сказано в голове листа, то все начальники?
- Начальники и пушечные да орудийные мастеры, гранатные тож.
- Теперь, боярин, хочу знать, чем жалобит богомолец мой астраханский?
Боярин передал русоволосому дьяку, наследнику Киврина, грамоту с черной монастырской печатью.
Дьяк Ефим, поклонившись царю, громко начал:
- "Царю, государю и великому князю Алексею Михайловичу, всея великия, малыя и белыя Русии самодержцу..."
Произнося величание царя, дьяк снова поклонился поясно.
- "Бьет челом богомолец твой Иосиф, митрополит Астраханский и Терский. В нынешнем, государь, во 177 году августа против 7 числа приехали с моря на домовый мой учуг Басаргу воровские казаки Стенька Разин с товарищи и, будучи на том моем учуге, соленую короную рыбу, икру и клей - все без остатка пограбили, и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, долота и напарьи, буравы и невода, струги и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. Разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарыщи, покинули у нас на учуге в узле заверчено церковную утварь, всякую рухледь и хворой ясырь, голодной... Поехав, той рухледи росписи не оставили..."
- Роспишет сам старик своими писцами... Не в росписи тут дело!
- Да пустите вы, псы лютые, меня к духовному сыну!.. - закричал кто-то хмельным басом.
Царь нахмурился. В палату вошел поп в бархатной рясе с нагрудным золотым крестом, скоро и смело мотнулся к трону, упал перед царем ниц, звеня цепью креста, завопил:
- Солнышко мое незакатное, царь светлый!.. А не прогневись на дурака попа Андрюшку, вызволь из беды... Грех мой, выпил я мало, да пил и допрежь того. Вишь, Акимо-патриарх грозит меня на цепь посадить!..
Царь сошел с трона, взял в руки посох, сказал Пушкину:
- Ино, боярин Иван Петрович, кончим с делами, все едино не решим всего. А, Савинович, ставай - негоже отцу духовному по полу крест святой волочить... И надо бы грозу на тебя, да баловал я Андрея-протопопа многими делами, и сам тому вину свою чувствую. Станько, Савинович!
Протопоп встал.
- И пошто ты в образе бражника в государеву палату сунулся? А пуще - пошто святейшего патриарха Акимкой кличешь? То тебе не прощу!
- Казни меня, дурака, солнышко ясное, царь пресветлый, да уж больно у меня на душе горько!..
- Горько-то горько, да от горького, вишь, горько.
- Ой, нет, великий государь! Патриарша гроза не пустая - опосадит Андрюшку на цепь...
- И посадит, да спустит, коли заступлюсь, а заступу иметь придется мне - ведаю, что посадит... Патриарх - он человек крутой к духовным бражникам.
- А сам-от, великий государь, к черницам по ночам...
- Молчи, Андрей! - крикнул царь и, обратясь к Пушкину, сказал: - Нынче, боярин Иван Петрович, в потешных палатах велел я столы собрать да бояр ближних больших звать и дьяков дворцовых, так уж тебя зову тоже... Немчин будет нам в органы играть, да и литаврщиков добрых приказал. А за пиром и дела все сговорим.
Обернулся к протопопу:
- Тебя, Андрей Савинович, тоже зову на вечерю в пир, только пойди к протопопице, и пусть она из тебя выбьет старый хмель!
Царь засмеялся и, выходя из палаты, похлопал духовника по плечу.
- Великий государь, солнышко, сведал я о твоем пире и причетника доброго велел послать за государевой трапезой читать апостола Павла к римлянам, Евангелие.
- Вот за то и люблю тебя, Андрей Савинович, что сколь ни хмельной, а божественное зришь, ведаешь, что мне потребно...
Царь был весел, шел, постукивая посохом; до пира еще было много времени.
Встречные бояре кланялись царю земно.
В горницу Приказной палаты к воеводе вошел Михаил Прозоровский. Старший - Иван Семенович - стоял на коленях перед образом Спаса, молился.
Младший, не охочий молиться, не мешая воеводе разговором, сел на скамью дьяков у дверей. Воевода бил себя в грудь и, кланяясь в землю, постукивал лбом, вздыхал. Серебряная большая лампада горела ровно и ярко. В открытые окна, несмотря на август, дышало зноем, ветра не было. От жары и жилого душного воздуха младший Прозоровский расстегнул ворворки из петель бархатного кафтана. Расстегивая, звякнул саблей.
Воевода встал, поклонился, мотая рукой, в угол и, повернувшись к большому столу, крытому синей камкой, сел на бумажник воеводской скамьи.
На смуглом с морщинами лице таилось беспокойство. Он молча глядел в желтый лист грамоты, шевеля блеклыми губами в черной, густой с проседью бороде.
Силился читать, но мутные, стального цвета глаза то и дело вскидывались на стены горницы.
Брат не вытерпел молчания воеводы, встал, шагнул к столу, поклонился:
- Всем ли по здорову, брат воевода?
- Пришел, вишь ты, сел, как мухаммедан кой: где ба помолиться господу богу... Ты же, вишь, только оружьем брякаешь. Навоюешься, дай срок... - Воевода говорил, слегка гнусавя.
- Про бога завсегда помню, да и спешу сказать - ведомо ли воеводе: вор Стенька Разин с товарыщи Басаргу пошарпали, святейшего заводы?
- Лень, вишь!.. Молитва бока колет, хребет ломит, шея худо гнетца... Про Басаргу давно гончий государю послан. Продремал молодец!.. Вот молюсь, и тебе не мешает - пришел гость большой к Астрахани, да еще тайши калмыцкие шевелятся: хватит ужо бою, не пекись о том.
- Астрахань, братец, стенами крепка. Иван Васильевич, грозной царь, ладно строил: девять и до десяти приказов наберется одних стрельцов, в пятьсот голов каждый. Сила!
- Стрельцы завсегда шатки, Михаиле, чуть что - неведомо к кому потянут, не впервой... Вот послушай, Калмыцкие князьки, начальники.
Воевода крикнул:
- Эй, люди служилые! Пошлите ко мне подьячего Алексеева...
В Приказной палате за дверью скрипнули скамьи, зажужжали голоса:
- К воеводе!
- Эй, Лексеев!
- Воевода зовет!
- Подьячий, ты скоро?
Вошел в синем длиннополом кафтане сухонький рыжеволосый человек с ремешком по волосам, поклонился.
- Потребен, ась, князиньке?
- Потребен... Вишь, грамоту толмача худо разбираю, вирано написано. Сядь на скамью и чти. Знаю, не твое это дело, твое - казну учитывать, да чти!
- Дьяку ба дал, ась, князинька, Ефрему, то больно злобятся - все я да я...
- Сядь и чти! Пущай с тебя нелюбье на меня слагают.
- Тебя-то, князинька, ась, боятся!
- Чти, пущай слышит князь Михайло.
Подьячий отошел к скамье и не сел, стоя разгладил грамоту на руке.
- Сядь, приказую!
- Сидя, князинька, ась, мне завсегда озорно кажется.
- Сядь! Лежа заставлю чести.
Подьячий сел, дохнув в сторону вместо кашля, и начал тонким голосом:
- "Тот толмач Гришка сказывал и записал им, что-де собираютца калмыцкие тайши многи, а с ними старые воровские Лаузан с Мунчаком, кои еще пол третье-десять лет назад тому воровали с воинскими людьми, а хотят идти под государевы городы - в Казанской уезд и в Царицын. Да один-де тайша пошел к Волге, на Крымскую сторону, под астраханские улусы на мирных государевых мурз и татар для воровства, да в осень же хотят идти в Самарский уезд. От себя еще показывали кои добрые люди, что-де в Арзамасе на будных станах боярина Морозова - нынче те станы за князьями Милославскими есть - поливачи и будники[231] забунтовались... Сыскались многие листы подметные, что-де "Стенька Разин пришел под Астрахань и на бояр и больших людей идти хочет!". Да в Казанском и Царицынском краях хрестьяне налогу перестали давать денежную и хлебную воеводам, а бегут по тем листам подметным к Астрахани: помещиков секут, поместя жгут, палом палят. Кои не сбегли, те по лесам хоронятца, кинув пахоту и оброки. А больше бегут бессемейные. И вам бы, господа воеводы астраханские, те вести ведомы были".
- Поди, подьячий! Князь Михаиле слышит грамоту, знает теперь, пошто я бога молю да сумнюсь.
Подьячий поклонился, вышел в палату и вернулся:
- Тут меня, князинька, ась, чуть не погубили люди, что я тебе на дьяков довел о скаредных речах.
- Поди, я подумаю и с тобой о том поговорю.
Подьячий снова поклонился и снова, уйдя, вернулся.
- Еще пошто?
- Тут, князинька, ась, пропустить ли троих казаков, от Стеньки Разина послы - тебя добираютца?
- Поди и шли! Каковы такие?
Вошли три казака, одетые в кафтаны из золотой парчи, на головах красные бархатные шапки, унизанные жемчугами, с крупными алмазами в кистях.
- Челом бьем воеводе!
- Здорово жить тебе!
- От батьки мы, Степана Тимофеича.
- Да, вишь, казаки, все вы зараз говорите, не разберу, пошто я занадобился атаману. Там без меня есть воевода управляться с вами, князь Семен Львов.
- Князь Семен само собой - ты особо... К Семену с моря шли по зову его и государевой грамоте.
Выдвинулся вперед к столу казак, похожий лицом на Разина, именем Степан, только поуже в плечах, сутулый, с широкой грудью. Он вынул из-под полы ящичек слоновой кости, резной. Поставив на стол перед воеводой, минуя грамоту, лежавшую тут же, раскрыл ящик. В ящике было доверху насыпано крупного жемчуга.
По лицу воеводы скользнула радость. Мутные глаза раскрылись шире.
- За поминки такие атаману скажите от меня спасибо! И доведите ему: пущай отдаст бунчук, знамена, пушки, струги морские да полон кизылбашской.
- Тот полон, что вернуть тебе велел атаман, у Приказной весь - десять беков шаховых, кои в боях взяты, да сын гилянского хана Шебынь, - их вертает, а протчей, воевода, нами раздуванен меж товарыщы. Тот полон атаман дать не мочен, по тому делу, что иной полоненник пришелся на десять казаков один, а то и больше. Тот полон, воевода, иман нами за саблей в боях, за него наши головы ронены... Да еще доводит тебе атаман, чтоб стретил ты его с почестями!
- Почестей, казаки, мне, воеводе, нигде не дают, и я дать без приказу великого государя не могу... И еще скажу: сбег от вас с моря купчина кизылбашской, бил челом о сыне своем. Того купчинина сына дайте. А вез тот купчина от величества шаха в дар государю аргамаков, и тех аргамаков дайте. Об ином судить будем с атаманом вместях, как лучше.
- Аргамаки, князь-воевода, не шах послал, то нам ведомо: от имени шаха купчины царю аргамаков дарят, чтоб им шире на Москве торг был. Они в Ряше-городе закупили народ. Мы их не трогали, персы обманно положили наших четыреста голов. Тот грабеж близ Терков им был за товарыщей смерть!
- Того не ведаю... Послышал как - говорю!
- Верим тебе - ты нам верь!
- Вы же Басаргу, учуг святейшего Иосифа-митрополита, разорили без остатку: побрали рыбу, хлеб и учужные заводы...
- Богат митрополит, а древен. Куда ему столько добра мирского? Мы же голодны были и скудны...
- Его богатство не одному митрополиту идет - на весь Троицкой монастырь!
- Монастырю мы замест хлеба оставили утварь церковную, три сундука добрых наберется серебра. Так сказал атаман: "Выкуп ему за разоренье".
- То обсудим, как атаман будет в Астрахани... Теперь же спрошу, где ладите селиться: в слободе под Астраханью или за слободой?
Казак, похожий на Разина, ответил:
- Я есаул Степана Разина. Мне атаман наказал приглядеть место за слободой, на Жареных Буграх - ту нам любее и место шире... С Дона к нам будут поселенцы, коим там голодно, - не таимся того, знай...
- Кидайте палатки и живите! Да сколь вас четом?
- Тыщи полторы наберется.
- Скажите атаману еще, чтоб много народа не сбирал: городу опас и слободе от огней боязно - ропотить будут на меня!
- Много больных средь нас, люди мы смирные.
Казаки ушли.
Младший Прозоровский встал, беспокойно прошелся по горенке, взяв шапку с лавки, хлопнул ею о полу кафтана:
- Не ладно ты, брат мой, Иван Семенович, делаешь!
- Чего неладное сыскал?
- Надо бы этих воровских казаков взять за караул да на пытке от них дознаться, какие у разбойников замыслы и сколько у вора-атамана пушек и людей?.. Хитры они, добром не доведут правду!
- Сколь пушек, людей - глазом увидим. Млад ты, Михаиле! Тебе бы рукам ход дать, а надо дать ход голове: голова ближе опознает правду. Вишь, Сенька Львов забежал, грамоту государеву забрал и ею приручил их. Поди, они на радостях сколь ему добра сунули!.. Я вот зрак затупил, чтя старые грамоты да про житье-бытье царей-государей... Вот ты помянул Грозного Ивана, а был Иван, дед его, погрознее, тот, что Новугород скрутил, и не торопкой был, тихой... В боях не бывал; ежели где был, то не бился, только везде побеждал... Татарву пригнул так, что не воспрянула, а все тихим ладом, не наскоком, не криком... Вот и я - думаешь, воры куда денутся? Да в наших же руках будет Стенька, едино лишь надо исподволь прибираться... Ну-ка навались нынче наскоком!.. Ты говоришь, девять приказов стрельцов? Стрельцы те, вишь, все почесть с Сенькой в море ушли, на пятьдесят стругах; полторы тыщи их всего в Астрахани. Залетели нынче сокола - глядел ли? Крылья золотые. Ты думаешь, вечно служить стрельцам не в обиду? Скажешь, глядючи на казаков, они не блазнятся? Половина, коли затеять шум, сойдет к ворам. Глянь тогда, пропала Астрахань, а с ней и наши головы! Нет, тут надо тихо... Узорочье лишне побрать посулами да поминками, сговаривать их да придерживать, а там молчком атамана словить, заковать - и в Москву: без атамана шарпальникам нече делать станет под Астраханью... Вот! А ты руками, ногами скешь, саблей брячешь... Ой, Михаиле! Я не таков... Пойдем-ка вот до дому да откушаем. Святейший митрополит придет тож: вот голова - на плечах трясется, слово же молвит - молись! Лучше не скажешь.
Воевода с братом ушли из Приказной. У крыльца им подали верховых лошадей.
По дороге воевода приказал развести по подворьям купцов разинский полон - беков и сына ханова.
Дни стояли светлые, жаркие. Чуть день наставал, в лагерь казаков приходили горожане из Астрахани, а с ними иноземцы, взглянуть на грозного атамана. Слава о Разине ширилась за морем. Пошла слава от турок, которые, слыша погром персидских городов, крепили свои заставы, строили крепости. Всем пришедшим хотелось увидать персиянку; говорили, что княжна невиданная красавица; иные прибавляли, что "персиянка - дочь самого шаха Аббаса Второго, оттого-де шах идет войной к Теркам". Разин стоял в большом шатре, разгороженном пополам фараганским ковром. Иноземцы, зная, что атаман любит пировать, несли ему вино. За хмельное Разин отдаривал кусками шелка, жемчугами и парчой. Народ ахал, оглядывая подарки атамана. Сказки о его несметном богатстве росли и ширились.
Вплоть до татарских становищ на Волге за Астраханью по берегу теснились люди, где на особенно раздольной ширине волжской качались атаманские струги, убранные коврами, шелком и цветной материей. Один из стругов был обтянут сплошь красным сукном, с мачтами, окрученными рудо-желтым шелком; на мачтах два золотых паруса из парчи. Любопытные спрашивали казаков:
- Кто такой живет на диковинном стругу?
- Царевич! - коротко отвечали казаки.
- Заморской царевич-от?
Иные, не зная, но желая ответить, говорили:
- Да, царевич, вишь, Лексей от царя, бояр сбег к атаману!
- Вишь ты! Атаман - он за правду идет противу воевод.
- Пора унять толстобрюхих, бором, налогой задавили народ!
- То ли еще узрим!
Сегодня особенно яркий день с ветром, доносящим от моря с учугов запах рыбы и морских трав. Волга здесь пахнет морем. К атаману в шатер пришли три немчина. Один сказался капитаном царского струга, другой - послом, третий, особенно длинноволосый, в куцем бархатном кафтане, в мягкой шляпе без пера, - художник. Первые двое при шпагах, третий принес с собой черный треножник, ящик плоский да тонкую доску. Вошел в шатер атамана, сбросил на землю шляпу, недалеко от входа поставил треножник, сказал Разину:
- Их бин малер[232]. Хотель шнель писаит.
На треножнике укрепил доску, окрашенную бледной краской.
- Чего тому, сатане?
Лазунка улыбнулся атаману.
- Он, батько, парсуну исписать с тебя ладит... Я их на Москве много глядел: ходят, списывают ино людей, ино стены древние, мосты. А то один пса намарал: как живой пес вышел, лишь не лает...
- О, то занимательно! Пущай марает, не прещу.
- Гроссер казак! Штэен[233] нада.
Немчин отбежал в сторону, упер левую руку в бок, правую вытянул вперед, надул щеки и выставил, как бы сапогом хвастая, правую ногу.
- Алзо зо[234].
- Ха! Стоять перед чертом потребно? Ну, коли стану. Лазунка, дай булаву!
Лазунка подал булаву. Разин встал.
- Ты скоро, волосатый?
- Вас?[235]
Атаман отдернул запону отверстия, в шатер хлынул свет.
- Гутес лихт![236] Карош... карош... - Немец хмурился, вглядываясь в фигуру атамана, слегка прислоненную к фараганскому ковру - по красному узорчатые блестки. Рука художника, накидывая контур, бегала быстро, уверенно по доске. Разин был одет в голубой бархатный зипун с алмазными пуговицами. Красная бархатная шапка сдвинута на затылок, седеющие кудри упрямо лезли на высокий хмурый лоб. В прорехах шапки золотые вошвы[237] с жемчугом. Поверх шапки намотана узкая чалма зеленого зарбафа с золотыми травами, на конце чалмы кисти, упавшие одна на плечо, другая за спину. Длинные усы, черные, сливались, падая вниз, с густо седеющей бородой. Вглядываясь в его впалые смуглые щеки, обветренные морем, рисуя острый, нечеловеческий взгляд под густыми бровями, немец, работая спешно, бормотал одно и то же:
- Страшен адлер блик![238]
С левого плеча атамана спускалась золотая цепь, на ней сзади сабля. Опоясан был Разин ярко-красным шелком с серебряными нитями. Петли с кистями висели от кушака до колен.
- Како он марает, сатана? - Разин двинулся.
Художник взмахнул волосами, погрозил ему кистью, запачканной в краску:
- Штэен блейбен[239].
- Черт тя поймет, ха! Грозит пером, а у меня в руке булава... Скоро мажь.
- Нынче мож...
- Фу! Устал... Худче много, чем бой держать, стоять болваном.
Отдавая Лазунке булаву, Разин не успел взглянуть на портрет, полы шатра распахнулись; отстраняя чмокающие удивленно на работу художника лица казаков, в шатер пролезла высокая фигура богатырского склада в стрелецком кафтане.
- Месяц ты ясный, а здорово-ко, Степан Тимофеевич!
Разин хмурый сел на ковры, на прежнее место, молчал, наливая в чашу вино, и, не глядя на стрельца, сказал:
- Сам пришел, палач Петры Мокеева?
- Мокеева, батько, чул я, шах кончил, не я...
- Шах оно шах, а ты пошто руку приложил?
- Не навалом из-за угла - игра такая, играли во хмелю оба - сам зрел!
- Чикмаз, с Петрой, кабы жив, воеводу просто за гортань взяли: сдавай Астрахань!
- Захоти, батько, Астрахань твоя! Молодцов нарочито по тому делу привел: надо, так хоть завтре иди бери...
- Годи, парень, кричать: немчины близ, да един в шатре: то воеводины гости.
- Много кукуй смыслят! Эй, ты, куричий хвост, поди отсель, скоро!
Чикмаз взмахнул длинной рукой, задел мольберт и чуть не опрокинул работу немца.
- Хальт! Мейн готт, гробер керл![240] - Немец в ужасе замахал одной рукой, другой схватил портрет.
- У нас скоро, иди!
- Жди, Чикмаз, дай гляну, что волосатый пес марал.
Разин встал. Немец показал ему работу.
- Ото, выучка человечья великая, и что она деет: как воочию я, едино лишь немотствую да замест булавы - палка в руке...
- Тю... маршаль штаб![241] Маршаль...
- Лазунка, дай ему, волосатому, жемчугу пригоршню - заслужил...
Лазунка в углу из мешка достал горсть жемчуга, всыпал в карман немцу, тот поклонился и, продолжая внимательно разглядывать атамана, словно стараясь запомнить могучую фигуру его, сказал:
- Другой парсун пишу - даю тебе.
Художник, бережно приставив портрет к стене шатра, спешно собрал мольберт, забрал работу и еще спешнее пошел, забыв на земле в шатре шляпу. Лазунка догнал художника, нахлобучил ему шляпу. Разин сел, приказал:
- Садись, Чикмаз! Нече споровати - пить будем, не Персия здесь - Астрахань. А в своем гнезде и ворон сокола клюет. Унес ноги - ладно, червям не угодил на ужин.
- Тое ради могилы утек я, батько!
Наливая Чикмазу вина, Разин спросил:
- Скажи все, что мыслишь о своем городе и людях.
Чикмаз выпил вино, утер привычно размашисто рукавом длинную сивую бороду, ответил:
- Перво, батько Степан, знай мою душу! Не с изменой, лжой пришел я. И тогда не кинул ба поход, да посторонь тебя были люди, кои застили мою любовь к тебе, - Петра, Сергей, Серебряков Иван... Нынче не те - иные удалые надобны. А я от прошлого с тобой - буду служить. Надо на дыбу? Пойду!
- Верю! И люди надобны.
- Привел я Ивашка Красулю, Яранца Митьку, да в Астрахани ждет тебя удалой еще - Федька Шелудяк[242]. Этих четырех нас покудова буде... Заварим кашу - Красуля стрелецкой сотник.
- Добро!
- И еще - от себя дозволь совет тебе дать, батько.
- Сказывай!
- С воеводой Львовым Семеном пей, гуляй. Не знай страху - прямой человек! Прозоровских же спасись.
- То я ведаю.
- Гей, Красулин! Яранец! Атаман кличет.
На голос Чикмаза вошли двое, приземистый, широкоплечий Яранец и высокий, узкий, с длинной редькообразной головой рыжий Красулин.
- Лазунка, дай еще чаши.
- Пьем за здоровье Степана Тимофеевича!
- Сил наберись, батько, да скоро и в Астрахань воевод судить.
- Много довольно им верховодить, кнутобойствовать с иноземцами!
- Зажали стрельцов!
- Стрельцы все твои, они шатки царю.
- Робята! Силы батько Степан скоро наберется. Людей по листам подметным идет немало, иные идут по слуху... Чуял я, Степан Тимофеевич, - обратился к Разину Чикмаз, - Ус Василий казаков ведет, не дальне место видали их. Да за казаками идут калмыцкие - многие улусы. Все к тебе, и долго Астрахани не быть под воеводами. Навались только.
- Вот что я мыслю, соколы! Бунчук, знамена и пушки, кои мне не надобны, да ясырь перский сдал воеводе. Нынче по уговору к царю шлю послов бить головами и вины наши отдать. Ране ведаю: царь у бояр в руках, а бояре вин моих не дадут царю спустить, только все до конца вести надо. Замордует царь моих или обидит - гряну я на город! Вы же мне верны будьте, неторопко и тайно подговаривайте стрельцов, потребных ко взятию Астрахани. Я же подметные письма пущу шире да пришлых людей зачну обучать к пищали...
- То и будет так, Степан Тимофеевич! - сказал Чикмаз.
- Будет так, батько, клянемся! - прибавил Красулин.
Яранец взмахнул кулаком:
- Эх, за все беды воздадим воеводам с подьячими!
- Знай, Степан Тимофеевич, мы твои до смерти.
- Добро, соколы!
Стрельцы ушли, и вдали черневшая слобода скрыла их фигуры. Безоблачное небо сине. Из-за Волги, с крымской стороны, по равнине, голой, бесконечно просторной, все шире и ярче золотели стрелы встающего месяца.
В ту же ночь пять казаков собрал Разин в своем шатре.
- Обещал воеводе шесть, да одного не подберу.
Лагунка сказал: