Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты, Страница 2

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

очери. Что же касается до замужества, он объявил заранее, что сам о нем станет заботиться. Затем Франя была свободна дома и вне дома, и влюбленный в свое единственное дитя отец, может быть, не смел бы сопротивляться так решительно, как обещал. Но до сих пор Франя только шутила над всеми и, стремясь мыслью куда-то высоко (все женщины стремятся к высокому), в окружающих ее не заметила никого и, казалось, ждала своего суженого.
   Бжозовская постоянно ворожила ей и предрекала что-то необыкновенное, и мы уже видели, как неожиданное обстоятельство придало ее предсказаниям тень правдоподобия. Старому шляхтичу не приходило и в голову, чтобы молодой графчик мог взглянуть на его дочь с какой-нибудь дурною мыслью. Он видел расстояние, разделяющее его от Дендеров, а гордость не позволила бы ему хитрить и вымаливать.
  
   В воскресенье пришлись всегда шумно и торжественно справляемые именины графа Зигмунда-Августа Дендеры, на которые съезжались даже издалека баре-охотники повеселиться, полубаре, богатая шляхта и разные знакомые или приятели именинника. Дом графа был велик и удобен для гостей. Всевозможные забавы и преимущественно карты, для молодежи музыка и танцы, для пожилых болтовня, старое вино и отличный повар, - притягивали в этот день всех на двадцать миль в окружности. Граф придавал особенную цену тому, чтобы в этот день собрать как можно больше гостей; он был в отличном расположении духа, если недоставало помещения для гостей, и соперничал с далеким соседом своим, также богатым, паном Загробским из Вильчина, в том, у кого больше карточных, обеденных и бутылочных приятелей.
   Дендерово было столицей Зигмунда-Августа графа Дендеры; графский титул достался ему, кажется, лет пятьдесят тому назад в Галиции (у него и там было имение, а в Галиции все графы и самый беднейший, по крайней мере, Ritter), а потом недавно приобрел он удовольствие писаться Дендера из Дендерова, что звучит чем-то торжественным и знатным. Некоторые припоминали еще прежнее его имя, не слишком звучное: он назывался просто Голохвостовым. Огромный дворец с колоннадой дорического ордера, разведенные сады, выкованные пруды, устроенные гостиницы и разного рода строения, полуразвалившиеся, но прикрытые белыми фасадами, выказывали имение графа лучшим, чем оно было в самом деле. Кроме поместья Дендеровского, у графа было и еще два других имения в Галиции, о которых, по поводу отдаленности и границы, ходили разные толки. Были такие, которые этих имений не могли там найти, другие называли их просто крошечной деревенькой, обремененной долгами, но граф с особенною важностью распространялся о своих владениях. В жизни, в характере, в имении Зигмунда-Августа Дендеры было очень много непроницаемых тайн. Не будем стараться угадывать их прежде времени; можем только сказать, в намерении несколько подготовить читателя, что жил он на большую ногу, считался очень и очень богатым человеком, спекулятором и имел до сих пор большой кредит, так как наружность у него была барская (голова кверху), дом барский и наконец характер, по-видимому, необыкновенно открытый; люди более приближенные говорили, однако ж, что граф отличался скрытностью даже перед своими.
   По сведениям, сообщенным нами выше, подробно справившейся Бжозовской, мы уже знаем, что у него были сын и дочь, жена и теща. В скором времени мы познакомимся с ними покороче.
   Сын Сильван, уже знакомый нам, который утром в воскресенье после поездки к Курдешу встретился с отцом, полусидел, полулежал, по обычаю молодых людей нашего века, на канапе в комнате отца. Говоря попросту: он развалился без церемонии. На нем была коротенькая курточка, широкие панталоны и длинная жилетка; во рту он держал потухшую сигару, одной рукой подбоченился, а другую запустил в длинные волосы, бойко и великолепно закинутые назад.
   Отец, мужчина высокого роста, широкоплечий, сильного телосложения, с длинной трубкой, ходил по комнате. Лицо его, без выражения в эту минуту, потому что приличная маска надевалась только в случае надобности, было только пасмурно и нахмурено, будто он скучал.
   Бледный, с черными быстрыми глазами, с подбритыми бакенбардами, с небольшой лысиной, с нахмуренными бровями и выдавшимися губами, граф, как видно, немало должен был потрудиться, чтобы выработать себе графскую наружность и физиономию. На самом-то деле с виду он был похож на посредственного провинциального актера. Речь отзывалась декламацией, была громка, криклива, непомерно решительна, взгляд повелительный, улыбка - покровительственная, походка трагическая, движения головы геройские. На нем был шелковый халат с золотыми цветами по светлому полю, затейливо вышитая шапочка и турецкие туфли; он прохаживался по ковру своей комнаты и от времени до времени то брал в рот огромный янтарь жасминного чубука, то, задумавшись, выпускал его. Сын зевал, закинув назад волосы, поглядывал на отца и ждал начала разговора с небрежностью, свойственною молодому человеку, который привык уважать только себя и даже в присутствии отца старается сохранить свою независимость и свободу.
   - Ну, что ж, граф Сильван, - отозвался отец, останавливаясь перед сыном (отец и сын считали необходимым титуловаться взаимно и при самом обыкновенном разговоре). - Что же? Был ты у моего шляхтича в Вульках?
   - А! Был!
   - Просил его учтиво, как я тебе говорил?
   - Просил! - ответил молодой человек, улыбаясь и поглаживая усишки.
   - Но был ли учтив? - спросил Зигмунд-Август с ударением.
   - Что ж это за вопрос, граф?
   - Потому что, видишь ли, ты не всегда одинаково учтив, а с этой маленькой шляхтой надо все на тонкостях!
   - Разве я не знаю? Но все вышло превосходно: ел пригорелых и жестких цыплят с кислой сметаной, un mets champêtre {Название блюда (фр.).}, солонину с салатом, ел пирожки, смотрел лошадей пана Курдеша. Que voulez-vous de plus {Еще желаете? (фр.).}?
   - Ну, а хвалил ли их?
   - Разумеется! И в самом деле, у него есть одна сивая кляча польско-восточной породы, очень красивая.
   - И он не подарил ее тебе? - спросил старый граф.
   - Я думал, что он догадается это сделать, но нет.
   - Надеюсь, однако ж, что он должен был обнаружить и радость, и признательность за твое посещение.
   - Как мог и как умел обнимал колени.
   - Видел и дочку?
   - Как же, и сивку, и дочку.
   - Что ж это за созданье? Говорят, недурна?
   - Да, хорошенькая! Хорошенькая, но простая девчонка, грубее и необразованнее горничных моей матери, которые читают романы Сю.
   - Надеюсь! - заметил отец с улыбкой.
   - Шляхтич, разумеется, приедет.
   - Само собою. Благодарю тебя, что послушал меня и был учтив.
   Сын только пустил дым, закурив сигару, поправил ее, опустился глубже на канапе и заложил ногу на ногу. Отец сказал через минуту:
   - У. нас будет сегодня множество народу различных состояний, званий, значения и общественного положения...
   Сын смотрел только, зевая, и ждал, что скажет ему отец дальше.
   - Друг мой, - кончил Зигмунд-Август Дендера, - постарайся быть со всеми предупредительно вежливым.
   - Разве я был когда-нибудь и с кем-нибудь невежлив?
   - Не скажу этого, но видишь ли, в учтивости есть множество теней и оттенков, граф.
   - Сколько людей, столько учтивостей.
   - Отчасти ты прав, но у себя дома следует быть для всех радушным хозяином, заискивающим и предупредительным.
   - Заискивающим?
   - Я, может быть, выразился слишком сильно, - продолжал отец, - но пойми общий смысл моего совета.
   - Ты ведь знаешь очень хорошо, - возразил сын небрежно, - что в моем убеждении все равны, и рождение...
   - Ах, оставь ты меня с вашими новыми теориями, меня ведь уж не переделаешь.
   Молодой граф только улыбнулся. Надо заметить, что для пущей важности, для придания себе колорита современности Сильван, по возвращении из-за границы, разыгрывал недурно роль демократа и прогрессиста. В чем именно состоял, по его мнению, прогресс - положительно неизвестно; да, кажется, и сам он не умел или не хотел объяснить себе этого. Играл, пил, ел, гулял он, как все, с тою только разницею, что делал все это как-то неохотно, скучая, зевая и кобенясь. Говорил при этом очень много о равенстве людей, прогрессе, духе времени и между тем везде лепил себе гербы: на визитных карточках, на пуговицах, на сигарочницах, на ливрее своего грума и лакея, на конской сбруе, наряжал в гербы и вещи, и зверей, и людей. Низших себя (по его убеждению) не считал Божиими созданиями; все это не мешало ему, однако ж, развалившись на канапе, ораторствовать о прогрессе, о цивилизации, о варварстве нашего края, об угнетении крестьян, о будущем упадке всякой аристократии. Но это были только фразы. Отец, которому льстила эта мнимая возвышенность мысли и новые будто бы современнейшие начала, восхищался ими для Сильвана, как восхищался бы его новым фраком или лошадьми. Восхищался старый граф, слушая, как сын рассуждает вкривь и вкось и добивается известности ученого, мыслителя, политика и реформатора; охотно допускал это невинное болтанье языком и даже усиливал аргументы Сильвана своею слабою оппозициею, всегда кончающеюся восклицанием:
   - Говори ты себе, что хочешь, а я уж стар и не могу переменить своих воззрений; да и положение наше в обществе, и имя, и родственные связи обязывают меня остаться при старых убеждениях.
   В эту минуту, беседуя вдвоем, с глазу на глаз, графы, старый и молодой, не находили нужным пускаться в слишком длинные объяснения, которые не раз уже повторялись и наскучили им. Отец пустил дым из чубука, сын зевнул, и оба замолчали.
   - Кого же мы ждем? - спросил Сильван через минуту.
   - Как обыкновенно, всех, - ответил самодовольно отец.
   - Стало быть, очень много народу?
   - Сто, полтораста, может быть, двести особ, кто знает?
   - Это сборище меня нисколько не занимает, - произнес меланхолически молодой человек.
   - Удивительная вещь: у вас, нынешней молодежи, нет молодого вкуса.
   - Мы стары головой и сердцем.
   - Тем хуже.
   - Тем лучше, батюшка, нам не предстоит разочарований и обмана.
   - Что ты намерен делать сегодня утром? - прервал его отец, стараясь переменить разговор и не желая тратить напрасно аргументов, которые могут пригодиться напоказ, при людях.
   - Я? А что?
   - Да у меня есть еще занятия.
   - Отправлюсь к себе.
   Сказав это, Сильван взял шапку со столика и, не взглянув даже на отца, вышел, насвистывая песенку.
   Едва он вышел, граф позвонил; явился лакей в парадной ливрее с галунами.
   - Господина Смолинского!
   - Слушаю ясновельможного графа, сейчас...
   Двери закрылись, и через минуту вошел пан Смолинский.
   Это был уполномоченный и управляющий поместьями и factotum {Управляющий (фр.).} графа, единственное лицо, которое пользовалось доверенностью графа и знало его карман и дела, с которым граф очень часто, по-видимому, ссорился и между тем жил постоянно в самом примерном согласии.
   То было лицо, перед которым дрожали все: сын, жена, дочь и особенно те, кто имел дела с графом. Граф сверх больших поместий, как спекулянт, имел и огромные дела.
   Смолинский был ровесник графа, ему было лет пятьдесят с лишком, невысокого росту, худощав, сгорблен; лицо лисицы и волка соединялись у него; он был зол как собака на цепи, он врал как календарь. На лысой голове вился в беспорядке небольшой остаток волос неопределенного цвета, которые не могли даже прикрывать большой уже и скверной лысины. Ниже, под сильно выдавшимся лбом, блестело что-то вроде серых глаз, взгляда которых уловить не было никакой возможности; искривленный рот сливался с морщинами лица, и только огромные белые уши торчали, как пергамент, с двух сторон. Оглядываясь, он вошел прямо в кабинет без всяких церемоний, поклонов и унижений, с видом человека, который очень твердо убежден, что без него нельзя обойтись.
   - Ну, что? - спросил его граф.
   - В каком отношении?
   - Дело с Пенчковскими?
   - Уладится.
   - Очень кричат?
   - Еще бы не кричать! Но все-таки на одного меня.
   - Ну, это еще ничего.
   - Конечно, это ничего, - произнес Смолинский, смеясь и потирая руки, - во всем я виноват.
   - Но надо им заплатить.
   - И надо, и не надо; они потеряли заемное письмо, оно не было заявлено. У нас есть своя манера на это. Если и заплатим, так не скоро; что же касается до процентов - и думать не смеет.
   - Я слышу, кто-то идет сюда; выйди в другие двери и подожди, пока я не позову тебя.
   Смолинский, привыкший, видно, к подобным бегствам за кулисы, исчез очень ловко, просунувшись в малые дверцы, и в ту же минуту лакей доложил о Пенчковском.
   - Просить, просить! - сказал граф громко, принимая важный вид и хватаясь за лист бумаги и сухое перо, будто только кончает работать.
   Через минуту вошел пан Пенчковский, шляхтич во фраке, хотя всего было десять часов, застегнутый, в замшевых перчатках, с шапкой подмышкой, озабоченный, печальный и бледный. Он поправил на пороге волосы, отер старательно ноги, поклонился подобострастно, раз и другой, низенько, и тогда уже вошел в кабинет графа.
   Граф бросил быстро перо и чубук, будто нечаянно заметив гостя, и кинулся к нему навстречу со смехом и довольно громким криком:
   - Любезнейший Пенчкося! Как ты у меня поживаешь, как ты У меня поживаешь?
   - Целую ножки ясновельможного графа.
   - Что ж ты тут поделываешь? Как живешь-можешь? Жена, Дети как?
   - Здоровы, ясновельможный граф; очень благодарен за вашу снисходительную память.
   - Ну, садись же, сделай милость; издалека, из дому?
   - Из дому, ясновельможный граф.
   - Что же это притащило тебя в нашу сторону?
   - Да что ж, коли не кой-какие хлопоты.
   - Что же такое? Говори, мое сердце, прошу тебя; может быть, я могу помочь чем-нибудь?
   - Именно я вас-то и хотел...
   - Да только скажи, Пенчкося, что такое, от всего сердца.
   - Вот какое несчастье: по милости Божией дело у меня с вами; желал бы увеличить мою сумму.
   - У кого?
   - У. вас, ясновельможный граф, потому что...
   - А разве у меня есть твои деньги? Шляхтич остолбенел.
   - Извини, любезнейший Пенчкося, у меня столько занятий, беру на проценты только у знакомых и не слишком-то помню. Но, впрочем, кажется, мне помнится что-то; да, да! Тысяча или две тысячи рублей!
   - Две тысячи пятьсот, ясновельможный граф.
   - Может быть, может быть... в самом деле...
   - Действительно, ясновельможный граф.
   - Разве я не заплатил тебе в прошлом году? - спросил наивно граф.
   - Нет, ясновельможный граф, я опоздал попросить.
   - Ну, так что ж? Если твои деньги у меня - вещь священная: ступай к Смолинскому и получи...
   - Но, ясновельможный граф, беда в том, что заемное письмо затерялось где-то.
   - О, о, о! - протянул хозяин, покачав головой. - О! Как же это так! Ты такой аккуратный, затерял заемное письмо? О, это дурно!..
   - Случайно, ясновельможный пан, в дороге...
   - Как бы то ни было, есть ли заемное письмо или нет его, как скоро тебе следует...
   - Пану Смолинскому известно это очень хорошо.
   - А, ну, так не о чем и толковать.
   - Но он прижимает меня.
   - Мы это сделаем, все уладится, не беспокойся. И граф уселся, сильно надувшись.
   - Но, - прибавил он, - адресуйся с этим к Смолинскому, потому что я, как тебе известно, этими мелочами решительно не занимаюсь; у меня только массы имеют значение, я распоряжаюсь всей суммой... Это устроится.
   - Я был у пана Смолинского.
   - И что ж?
   - Прижимает меня по поводу заемного письма.
   - Это должно устроиться; только переговорите. К тому же у меня сегодня столько занятий.
   - Позвольте, ясновельможный граф, пожелать вам...
   - Благодарю тебя, благодарю, любезнейший Пенчкося. На обед приедешь, не правда ли? Ну, а теперь валяй прямо, наверняка к Смолинскому и покончи с ним, сердце; правда, он иногда тяжел, и мне нередко наскучает своею излишнею аккуратностью, нередко мне надоедает, но в сущности он добрый человек.
   - Не очень, однако ж, сговорчивый.
   - Поверь мне, все это сделается, все это должно сделаться. Скажи ему, что ты был у меня.
   - Он хочет, чтобы я сделал уступку. Как мне сделать уступку, ведь это все богатство моих деток. Вы сами знаете, ясновельможный граф, что я добыл его в поте лица.
   - Извини меня, это не мое дело; делайся с ним, поговори; поладьте, посоветуйтесь, а сверх того, я, со своей стороны, припугну его, чтобы он не прижимал тебя.
   - Если бы вы были добры замолвить ему слово о моем деле.
   - От всего сердца! Граф зазвонил.
   - Пана Смолинского!
   Очень скоро вошел в главные двери поверенный, но это был уже совершенно другой человек; подобострастный, тихий, будто испуганный и обеспокоенный, будто измученный работой, он остановился у самого порога.
   Граф обратился к нему не дружески, как это было за минуту перед тем, но тоном приказания:
   - Велел тебя позвать, - сказал он, - мой почтеннейший. Что ж ты опять творишь с Пенчковским? Какие-то там прижимки, какие-то пустяки. Ты знаешь, я этого не люблю; дело должно кончиться прямо, честно, в двух словах, а Пенчковского я уважаю, он мой искренний приятель.
   Шляхтич с радости поклонился и поцеловал руку графа.
   - Изволь же кончить без всяких крючков, прошу тебя.
   И граф значительно кашлянул. Каждый, за исключением Пенчковского, легко угадал бы, что значил этот кашель.
   Смолинский молчал сначала и только спустя некоторое время как будто отважился доложить с униженным поклоном:
   - Чем же я виноват, ясновельможный граф, когда нет заемного письма.
   - Что ж из этого, что ж из этого?
   - Вам известно, что я должен подать счеты и обозначить уплаты; так уплачивать не могу.
   - Ну, уж там как знаешь, посоветуйтесь между собой, потолкуйте и кончите, успокой Пенчковсквго, прошу тебя... Прощай, Пенчкося, будь покоен.
   Сказав это, граф взял чубук, бумагу и перо и раскланялся кредитору и уполномоченному.
   Только что вышли они за двери, как шум экипажа по мостовой двора дал знать о прибытии гостей. Граф выглянул: великолепная зеленая карета шестериком, за ней коляска четверней и бричка также четверней подъезжали ко дворцу. Граф, видно, угадал, кто приехал, зазвонил живо, надел сюртук с орденской ленточкой, с которой никогда не расставался, взял трость и сошел вниз.
   Вновь прибывшая с таким великолепием была мать жены графа; навстречу к ней выбежали все.
   Три экипажа и четырнадцать лошадей приволокли графиню Че-ремову, урожденную графиню Москорзовскую, и ее свиту. Глядя на экипажи, ливреи и суетню, легко было угадать, какое уважение внушала она и как ее здесь почитали. Граф, с открытой головой, в сопровождении жены и дочери, встретил ее на крыльце, униженно преклоняясь и с чувством, которое трудно было счесть за истинное, поцеловал ее пухлую и белую ручку.
   Графине было лет шестьдесят, но она держала себя бодро и казалась молодой не по летам; только излишняя полнота портила ее несколько. Быстрые черные глаза с гордым взглядом, носик маленький и красивый, губы сжатые с претензиями, мелкие черты на огромном лице с большими висящими подбородками придавали ей замечательную наружность и сходство с известными идеалами красоты. Довольно было взглянуть на графиню, чтобы угадать, как думала она о себе высоко, на какой ноге хотела стоять, как привыкла разыгрывать роль большой барыни.
   Прием зятя, дочери и внучки нисколько не тронул ее; она улыбнулась только, усталая и будто, вместе с тем, растроганная, поцеловала холодно дочь и внучку, слегка кивнула головой зятю и, закутавшись заботливо в черную шаль, жалуясь на непомерное изнеможение, торжественным шагом отправилась в назначенные ей внизу дворца покои. Все следовали за ней в молчании, окружив ее и поддерживая, отворяя двери и провожая как бы в процессии.
   Граф, принятый, очевидно, очень холодно и не приветствуемый ни единым ласковым словом - прибывшая говорила только с дочерью и внучкой, на них только и смотрела - был оскорблен и, несмотря на почтение, с каким поклонился теще у дверей ее комнаты, он показал ей, что очень хорошо понял приветствие и был задет им за живое.
   Дворец в Дендерове был великолепен во всех отношениях; в былое время его можно было бы назвать княжеским; но нынче, когда богатство, по большей части, в руках евреев, а настоящие князья очень скромны, скажем, что и еврей бы не отказался от такого дома. Это было огромнейшее здание с золотыми карнизами, с бесчисленным множеством колонн, амуров, лепных украшений, с дорогою мебелью, с картинного галереек", для симметрии к бильярдной зале, с множеством бронзы и мрамора, со всем, наконец, что составляет дворец. Были в нем апартаменты и парадные, и повседневные, залы бальные и обыкновенные, великолепные гостиные, комнаты их сиятельств, превосходные оранжереи и все, что только удалось Дендере подглядеть у баричей и собезьянничать. Были поддельные антики, зеркала страшных размеров, художественные произведения, канделябры, старый фарфор, множество драгоценных безделушек; все это было здесь не потому, чтобы хозяин любил эти вещи и нуждался в них, а потому только, что так было у других, что этого требовал обычай.
   Довольно сказать, что, не читая никогда ничего, кроме Поль-де-Кока, граф с некоторого времени счел обязанностью завести даже библиотеку. Она была приобретена гуртом от книгопродавца, который всунул туда оборыши своего магазина; на нижних полках только, в то время как все стали покупать старые книжки, поставлены гербовники Несецкого, Окольского, Папроцкого, Дунчевского, несколько хроник и немного старых свитков и панегириков, чтобы и этим можно было похвастаться при случае. Впрочем, из этих фолиантов слуги выдирали листки на обертывание свеч и другие потребности. Никто затем в них и не заглядывал.
   На дороге во флигель граф встретился с сыном.
   - Ты не был, граф, у бабушки? - спросил отец с недовольным видом.
   - Именно к ней иду, - отвечал сын.
   - С сигарой?
   - Брошу у дверей.
   - Где Вацлав?
   - Не знаю. Несколько дней уже не видел его.
   - Вечно нет его, когда нужен, - произнес хозяин и удалился, пожимая плечами. Сын не торопясь, спокойно шел во дворец; отец медленными шагами, задумавшись, возвращался в свои комнаты.
   Для ближайшего знакомства читателей с действующими лицами нашей повести скажем еще, кто был этот Вацлав, о котором спрашивал граф у сына.
   Вацлав, совершенно неизвестного происхождения сирота, лет за двадцать с лишком тому назад, еще до женитьбы графа, явился в его доме, неизвестно как и откуда. Дитя признано было сиротой, сыном какой-то бедной француженки, которая притащилась с ним в наш край, никому не известно зачем, и здесь покинула его навсегда. Нельзя было даже узнать фамилии матери и отца, и граф, взяв сироту на свое попечение, назвал его Сиротинским. Все восхищались великодушием графа, указывая, как на доказательство его милосердия, на дитя, воспитанное заботливо на собственный счет графа и принимаемое в доме совершенно как родное. Сколько раз, если кто-нибудь по каким бы то ни было причинам осмеливался укорить графа за несговорчивость в сделках, за нечеловечность в обхождении, за гордость, неприступность, недостаток чувства, приятели Дендеры отражали укоры, указывая на Сиротинского, и замыкали уста недоброжелательству и злословию. За добродетельный поступок свой граф был награжден с избытком общественным мнением. Подвиг, действительно, похвальный - приютить сироту, дать ему не только кусок хлеба насущного, который даем мы и собакам, но и порядочное воспитание, известное положение и средства к жизни, не отделять от своего общества, не оказывать ему пренебрежения и не хвастаться своим делом. В графе Дендере было это не только прекрасно, но и удивительно.
   Человек этот, как мы уже отчасти видели, не был проникнут сознанием потребности делиться с ближними и щедростью к ним; напротив, в нем было тысяча весьма очевидных и противоположных погрешностей, и в главе их, словно вождь, стоял эгоизм, доведенный до высшей степени, страшное высокомерие, необузданная алчность; сердце у него было холодно как камень и как камень непроницаемо. Ничего не стоило ему выразить чувствительность; но чувства в нем не было; он оказывал знаки любви всем, кого должен был любить по принятым правилам; но не любил никого.
   По крайней мере, Вацлав, кроме легких напоминаний о сиротстве и намеков на благодеяния, каких удостоился, не слышал от него ни одной неприятности, какой бы можно было ожидать, судя по характеру покровителя. Воспитался он не с детьми, которые были моложе его, но весьма старательно. Графиня, чрезвычайно чувствительная женщина, привязанная к мужу столько же, сколько и он был к ней привязан, т. е. пламенно, по крайней мере, перед людьми, не любила воспитанника. Сильван не ставил его ни в грош за то, что он не воспитывался за границей и о серьезных вопросах общественных не умел распространяться ex professo, за то еще, - и это в глазах Сильвана был недостаток смешной и непростительный, - что Вацлав все старое и отечественное находил хорошим, прекрасным и святым; наконец, за то, что Вацлав не насмехался ни над кем, не смеялся при остротах Сильвана, не льстил ему и не заискивал перед ним, как надлежало.
   Сильван, возвратившись из Берлина, прославил Вацлава круглым дураком.
   Вацлав между тем был не дурак; воспитанный в родном краю, хоть и без больших затей, он рано почувствовал, что сам себе должен готовить будущность; стал трудиться с полным сознанием, какое дает иногда Бог беднякам, и трудился как сирота. Что выучивал, знал в совершенстве и не любил хвастаться и щеголять, потому что постоянно сознавал свое несовершенство. Печальный, потому что был всегда один, он рано сделался человеком и, весьма естественно, детства не чувствовал, не знал; молодость даже застала его уже размышляющим и принужденным бороться с каждым порывом, с каждою мыслью.
   Прибавим к этому, что душа у него была возвышенная, - редкий дар избранников Божиих, характер открытый, сердце прекрасное и даже слишком чувствительное. Воспитание, положение и обстоятельства развили в нем чувство поэтическое, что-то мечтательное, что-то обещающее много в будущем, что могло сделать его артистом или поэтом. Замечательное музыкальное дарование привязало его к этому искусству, и усовершенствованию себя в этом отношении он посвятил все свободные минуты; музыка должна была сделаться со временем его жизнью и средством к жизни. Если б даже в искусстве этом он не видел никакой подпоры для себя в будущем, Вацлав все-таки сделался бы музыкантом, чувствуя, что родился для этого. Известно, как дразнит молодую душу эта связь с миром духов, язык которых поэзия, песнь - музыка. Вацлав под влиянием своих неусыпных занятий разбудил душу и довел экзальтацию до высшей степени; но экзальтация обнаруживалась в нем только каким-нибудь случайным порывом, словно вулканическое извержение. Дорого ценя свои чувства и страшась, чтобы свет не осмеял их, Вацлав скрывал их, и угрюмое молчание было единственным выражением его блаженного и вместе мучительного положения. Чувства эти были словно дети, которых укрывает мать старательно от холода и укутывает, чтобы свежие личики их не хватило морозом.
   Наружность молодого человека обнаруживала в нем что-то возвышенное; при Сильване он казался вдохновенным Аполлоном рядом с молодым Сатиром; может быть, невольное сравнение наружности и породило равнодушие к нему в графине и ее сыне. Глаза у него были серые, большие и как будто смочены слезой; лицо белое и бледное, на котором только будто пламенем появлялся и исчезал румянец; рот маленький и красивый, лоб сильно выдавшийся, волосы темно-русые; вообще наружность его была не только прекрасна, но и оригинальна. Увидев его, непременно хотелось спросить:
   - Кто это такой?
   Это не была одна из тех обыкновенных, красивых наружностей, каких тысяча на белом свете, но физиономия исключительная, как был он и человеком исключительным. Он был среднего роста, скорей даже высокого, чем среднего, сложен крепко, но не худощав; в движениях его, в каждом его шаге было врожденное изящество, что-то прекрасное, привлекательное, что пленяет сердце, прежде чем слово скажешь с человеком, прежде чем его узнаешь.
   Хотя никто не знал происхождения сироты, но догадок было бездна; теоретики аристократии по благородству наружности, по маленькой руке, по красоте ноги могли видеть в нем чистейшую кровь, породу очень хорошую. Бог весть, каких историй вследствие этого не сочиняли на бедняка! К большим достоинствам сироты принадлежала некоторая гордость, которую, впрочем, никто бы не заподозрил в нем, не познакомившись с ним ближе и не вызвав его на особенную откровенность. Он был по наружности человек чрезвычайно кроткий, тихий, не заискивающий в людях, дающий дорогу даже слугам, учтивый до унижения, не позволяющий себе рассердиться даже за клевету. И всему этому причиной была какая-то благородная гордость. Он убегал от людей, боясь их насмешек, был учтив, чтобы угодить и обезоружить, а клевету считал ниже себя и бессильною. Может быть, я неудачно назвал чувство это гордостью, но как же его назвать?
   Всегдашняя угрюмость на лице Вацлава, легко объяснявшаяся его характером и положением, была отчасти следствием постоянной мысли о сиротстве. Напрасно искал он на белом свете родителей или догадки о них; напрасно выспрашивал у людей, добивался, следил; один, кто лучше других мог знать об этом, старик пасечник, жена которого нянчила сироту после смерти матери француженки, был сослан в отдаленное поместье графа и там, как говорили, умер; иные утверждали, впрочем, что пасечник еще жив, но что и узнать о нем не у кого, и сам граф к тому же не любил этих разысканий и расспросов воспитанника и строго запрещал их. Сильван же безжалостно смеялся над ними.
   О том, каким образом попал Вацлав в Дендерово говорили очень мало; граф неохотно, с неудовольствием, с замешательством, с сердцем вспоминал обстоятельства, касающиеся появления сироты, что объяснялось обыкновенно нежеланием графа хвалиться добрым делом.
   Печаль, несчастие возвышают благородные души, они возбуждают мысль и сердце. Многим несчастье заменяет мать и ведет их к доблести. Таким именно оно было для Вацлава, который сжился с ним и ему обязан был своими достоинствами. Но превосходства Вацлава над окружающими, его достоинств, его мысли крылатой не знал никто из людей, живущих с ним. Для них он был весьма обыкновенный, глуповатый, постоянно задумчивый, упорно молчаливый человек, который любил музыку. Редко достигало до их слуха слово, вырвавшееся из глубины души, да и того (не ожидая) не понимали они или даже не расслышали.
   В Дендерове было одно только лицо, которое иногда, иногда и очень редко, бросало на Вацлава взгляд сострадания, будто любви,; но и то украдкой, и то словно подавало ему милостыню, а при людях никогда. И за это, впрочем, бедный Вацлав поклялся сохранить в сердце своем вечную признательность графине Цецилии.
   Прежде, однако ж, чем познакомиться с графиней Цецилией, должны мы, кажется мне, по старшинству, представиться ее матушке и узнать ее покороче. Итак: графиня, графиня!.. Вы знаете, конечно, на Божьем свете очень много хитрых женщин, потому что их, как и хитрых мужчин, очень много; сомневаюсь, однако, ж, чтобы вы когда-нибудь встречали такой тип хитрости, каким была графиня. Тип этот был замечательнейшим экземпляром своего рода потому особенно, что никто не заподозревал ее ни в скрытности, ни во лжи, ни в притворстве. По наружности (за исключением посвященных в таинства) это был образец общественных добродетелей, это была женщина, кроткая как ангел, привязанная к своим детям до беспамятства, сострадательная до увлечения, вся - чувства, вся в сердце; а на самом-то деле в груди ее была пустота. Билось там что-то - тихо, слабо, изредка горячей, но ни для кого особенно.
   Все в ней было заучено, рассчитано, все было - ложь, от вздоха до слез, от радости до конвульсий; с одинаковым совершенством умела она при надобности заплакать и рассмеяться, почувствовать спазмы и заболеть, смотреть и не видеть, не слушая услышать; она так владела собой, что не раз обманывала даже врачей, притворяясь больной. Холодная как лед, равнодушная ко всему, что бы ей ни встретилось, она умела окружить себя блеском многих добродетелей. На сорокалетнем возрасте сама создала себе красоту, еще довольно привлекательную и необыкновенную, меланхолическую, оригинальную; сберегла свои глаза; стан, улыбка, рот и волосы ее совершенно сохранились; казалось, в ней осталась еще прелесть молодости, даже до детского болтанья, даже до отлично разыгрываемой наивности; порой она драпировалась в привлекательную грусть, утопала в слезной атмосфере задумчивости и, казалось, говорила: пожалейте меня!
   Как искусная кокетка, она умела, будто сама не зная, как-то просто и ловко водить за собой сразу пятерых и всех, не возбуждая в них ревности, успокоить различным образом, не давая заметить постороннему глазу ни одного слова, обращенного к кому-нибудь исключительно. В обществе она разыгрывала отлично роль проникнутой чувством необыкновеннейшей любви к матери, к которой на самом-то деле была менее чем равнодушна, безумною любовью к детям, нежностью к мужу, горячим сочувствием к друзьям, необыкновенною любезностью ко всем. Никого зато не возвеличивали так некоторые, никого не жалели так многие как ее; многие находили, что с графом, человеком холодным и надменным, занятым только собой и спекуляциями, такая необыкновенно чувствительная женщина не может быть счастлива. Она между тем при людях выказывала заботливую привязанность к мужу, который платил ей такою же монетой.
   В присутствии посторонних что это была за дочь! Какая мать! Она беспрестанно целовала свою Цесю; кутала ее предупредительно от холода, бегала за нею, следила ее каждый шаг, нежно выговаривала ей за все, что могло хоть немного повредить здоровью; зато, когда они оставались с глазу на глаз, не говорила с ней ни слова или холодно останавливала ее и, что еще хуже, делала весьма горькие выговоры. К сыну, которого она действительно любила больше, она казалась равнодушной; ей не хотелось обнаружить своего чувства, чтобы не изменить принятому правилу; она постоянно скрывала свою мысль, не желая отдать ее в руки людям; ее можно было бы назвать ученицей Талейрана.
   Графиня Евгения, несмотря на свои сорок лет с хвостиком, что могло быть известно только ближайшим ее знакомым, выряженная, живая, меланхолически веселая, еще танцующая, поющая музыкантша, философка, везде возбуждала удивление и была ценима высоко. Толпа поклонников всегда окружала ее. Большая опытность, знание света, кое-какие на лету схваченные поверхностные знания, которыми умела она блеснуть, наконец, разговорчивость делали ее приятною во всяком обществе. Необыкновенно ловкая и находчивая в разговоре, никогда никого не обвиняя, всех оправдывая, она прослыла женщиной с тактом, хоть весь этот такт заключался в умении владеть собой, в знании, что и при ком сказать, в старании постоянно скрыть, что делается внутри нее.
   При такой холодно ловкой матушке, при надменном и равнодушном отце какою могла вырасти Цеся? Бог не дал ей ни нежного сердца, ни особенной чувствительности: воспитание погасило все, что могло бы проявиться при ином развитии. Она угасла прежде, чем разгорелась молодостью. Это была старая дева на семнадцатом: году, владела уже собой, владела глазами и языком, делала уже, как мать, все с расчетом и ценила выше всего то, к чему привыкла: роскошь, богатство, праздность, блестящее значение в свете и независимость состояния.
   В Цесе не было зародыша пылких страстей, но был в ней, хоть и подавленный, инстинкт животный; будь она воспитана в иной атмосфере, она и развилась бы иначе. Могла ли она вырасти живой и наивной девушкой посреди шнуровок, которыми стесняли ее домашние обычаи и характеры окружающих?
   Печальна была жизнь ее; не с кем поговорить, не с кем сблизиться; ровесницы ее, молодые, как она, барышни, изредка являлись в Дендерово, и то ненадолго; мать, оставаясь с глазу на глаз, решительно не говорила с ней, отец целовал ее только при гостях, и то когда их было много. Ей запрещены были сближения со сколько-нибудь низшими, приязнь, так необходимая молодости, и даже невинные сношения с ровесницами; только затянутая англичанка, прежде гувернантка, а потом компаньонка, которая оставалась здесь только, чтобы, накопив тысячи полторы дукатов, возвратиться с ними в Англию и открыть магазинчик в Сити, не слишком привязанная к ученице, как и ученица к ней, равнодушная ко, всему, что делалось вокруг нее, была ближе всех к Цесе и неприятнее всех.
   Вацлав со времени пребывания своего в Дендерове был учителем музыки молодой графини; но из гордости, из сознания, чем. он обязан благодетелю, никогда не осмелился бы поднять и глаз на свою ученицу. Она первая, может быть, от скуки, может быть, по какому-нибудь чувству, может быть, из любопытства, остановила пытливый взор на полных слезами глазах Вацлава. Это была искра, зажигающая жизнь, которой не было в самой девушке. Цеся пробовала, как молодой охотник, меткость своих выстрелов. Вацлав ничего не обнаружил, но в нем закипела буря. Буря эта разыгрывалась только на дне его сердца. Цесю сердила бесчувственность молодого человека; она удвоила взгляды, намеки, длила часы занятий, но все напрасно.
   При людях Цеся обходилась с ним, как графиня со слугой; даже не взглядывала на него, не говорила ему порядочного слова, не улыбалась ему никогда, колола его часто и перед отцом и матерью, отзывалась о нем с насмешкой. Таким образом, никто и ни о чем не догадывался.
   Но что делалось в душе Вацлава, знал один только Бог, да сам он.
   К вечеру шумно стали съезжаться гости. Гостей попроще встречал Вацлав, более важных - Сильван, старших и самых значительных - граф; хозяева вводили гостей, размещали их, знакомили, если было нужно, и сближали с обществом.
   Мы уже говорили, как разнообразно бывало по званию, по летам и по общественному положению собрание гостей в этот торжественный день в Дендерове. В этом году день св. Августа был блистательнее, чем когда-либо. Графские и княжеские гербы, дворянские лысины и усы съехались в огромном количестве; не было недостатка ни в танцорах, ни в танцорках, ни в игроках, ни в болтунах, ни в предводителях всех провинциальных забав и развлечений.
   Не знаю, замечали ли вы когда-нибудь, как у нас резко разделяется всякое общество помногочисленнее; не звание и не достоинства, но особенность наклонностей руководит этим избирательным средством. Через час шумной тесноты, где в одну беспорядочную массу перемешано было все, начинают оседать слоями люди, родные по страсти. Прежде всего образуется небольшая кучка политиков, болтунов-хозяев из людей, которые не хотят или не могут заняться чем-нибудь и языком платят за гостеприимство. Это - слой самый тяжелый и прежде других оседающий в обществе. Потом сбираются в кучу молодые люди, смеривши наперед друг друга глазами, и вскоре, за вступлением о лошадях, о девочках, игре и попойках, делятся на новые группы: за зеленые столы, за кресла женщин, в комнаты для курения, в конюшни, к рюмке. И тут смотришь, кто не говорил о женщинах, наверно останется около них; кто не вспоминал о картах, к ним потянется; кто, казалось, и не думал о рюмке и начинает с "не пью", тот от рюмки не отстанет дольше всех.
   Прежде чем грянет музыка, уж преферансисты, не теряя золотого времени, садятся к столам, с рвением, достойным лучшего дела, и с необыкновенною горячностью. Их примеру следуют и игроки в направо-налево, из которых каждый привез в боковом кармане фрака какую-нибудь тысчонку рублей на потеху сатане, тысчонку рублей, которую не дал бы он умирающему с голоду.
   Но вот заиграли полонез; начинается танец, горделивый, как военный марш, как шествие, и веселый, как былое время. Молодежь выделяется из разных кучек с тем, чтобы остаться в танцевальной зале. Старики, желавшие казаться молодыми, становятся тут, прежде других, и тем более выделывают штук, чем сильнее У них ревматизм в ногах; и ни один молокосос, недавно выпущенный из школы, не сравнится прыжками с поседевшими танцорами. Попозже, наконец, охотники до рюмочки прячутся в уголок с тем, чтобы в память былого напиться приличным образом, то есть так, чтобы собственными средствами дотащиться до брички или коляски и не испортить ни дивана, ни паркета, что удается не всегда, ибо весьма легко хватить через меру.
   Где же посреди этой толкотни порядочные люди? Не знаю. Ищу их повсюду, минуя, разумеется, карточные столы; ищу и оглядываюсь напрасно. Разговор обнаруживает удивительнейшую пустоту ума, страшную, печальную; это или вранье политическое, доказывающее, что господа эти учатся дипломатии у своих арендаторов; или вранье политико-экономическое, доказывающее, что хозяйство у нас - бессмысленная рутина на авось; или вранье общественное, обнаруживающее часто отсутствие сердца и, еще чаще, совершенное отсутствие головы. А что за толки о прошлом, какая современность понятий, какие взгляды на будущ

Другие авторы
  • Боткин Василий Петрович
  • Богданович Александра Викторовна
  • Тегнер Эсайас
  • Салтыков-Щедрин М. Е.
  • Баратынский Евгений Абрамович
  • Гринвуд Джеймс
  • Лондон Джек
  • Вейнберг Андрей Адрианович
  • Маслов-Бежецкий Алексей Николаевич
  • Волкова Анна Алексеевна
  • Другие произведения
  • Держановский Владимир Владимирович - Письмо И. Ф. Стравинскому
  • Хвощинская Надежда Дмитриевна - Пансионерка
  • Гербель Николай Васильевич - Предисловие к "Ромео и Джульетте" в переводе Д. Михаловского (Издание Н. В. Гербеля)
  • Анненский Иннокентий Федорович - Основные даты жизни и творчества И.Ф.Анненского
  • Федоров Николай Федорович - Родоначальник славянофилов
  • Коган Петр Семенович - Поль Верлен
  • Михайловский Николай Константинович - Н. В. Шелгунов
  • Розанов Василий Васильевич - Судебные болячки
  • Барро Михаил Владиславович - Фердинанд Лессепс. Его жизнь и деятельность
  • Бернет Е. - А. К. Жуковский (Бернет Е.): биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 490 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа