Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты, Страница 14

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

в сердце летал ветер по безграничной пустыне.
   Граф Вольский, на которого Цеся, несмотря на расчет отца, немного обращала внимания, подсел к хозяйке дома; старик Дендера стал толковать и советоваться о чем-то с сыном, а Цеся, не раздумывая долго, подхватила, словно принадлежащую ей добычу, Вацлава. Учтивость не позволяла ему убежать от кузины, а осторожность заставляла вести разговор в легком, шуточном тоне, который не допускал бы сентиментальности и воспоминаний. Цеся, однако ж, умела и в той холодной атмосфере поместить то, что хотела. Перед отъездом Сильвана она подхватила Вацлава под предлогом показывания цветов, которые теперь как-то особенно страстно полюбила, и повела его в маленькую оранжерею, устроенную подле залы.
   - Между этими прекрасными цветами, - заметил Вацлав, вглядываясь, - должно быть очень много подарков маршалка Фарурея; это объясняет мне, почему вы так ими занимаетесь!
   Цеся пожала плечами; напоминание о Фарурее, особенно в устах Вацлава, было ей неприятно, как укор, как насмешка; легкий румянец покрыл ее бледное личико.
   - Ах, перестаньте говорить о нем, - ответила она, - еще целую жизнь предстоит мне быть с ним, этого довольно; теперь можно немного и забыть его.
   - Даже забыть? - спросил Вацлав. - Как забыть?
   - Хотя бы и так, - шепнула Цеся, - припомним, когда-то будет нужно.
   - Забыть! - повторил еще раз молодой человек. - Разве это возможно?
   В этой шутке Цеся заметила более, чем в ней было на самом деле, или вернее, притворилась, что видит в ней много; она взглянула на Вацлава с кокетливой и печальной улыбкой и, решив тут же действовать на него наступательно и смело, не колеблясь ответила:
   - Да ведь вы не можете же сказать, что я иду за него по безумной привязанности, по любви, в которую трудно уверовать. Мне кажется, тут нет тайны; я не чувствую к нему отвращение, и это уже много, но не чувствую и привязанности; это брак по рассудку... Я думаю, что маршалку не могло бы и присниться, что я люблю его.
   - Вы шутите, - сказал Вацлав.
   - Нет, говорю серьезно, говорю искреннюю правду. Не люблю его, во-первых, потому, что он вовсе не такой человек, которого бы можно было любить: румяна и пластыри ему нужнее сердца и любви; во-вторых...
   - Это во-вторых уже совершенно лишнее. Но вкусы так различны на свете, а маршалек так мил...
   - Мил! - воскликнула Цеся, смеясь. - И вы научились лгать! Это была бы странность, притворство; я слишком простодушна, эксцентричность не прельщает меня. И еще повторяю, во-вторых, по-вашему, лишнее: не люблю его, потому, может быть, что совсем не могу любить.
   - Этому я легко верю.
   - Как всегда, мужчины всему дурному верят скорее; почему это?
   - Потому, что в самом деле вы не можете и не должны любить.
   - Отчего же у меня должно быть отнято это чувство?
   - Может быть, самой судьбой.
   - За какое же это преступление?
   - Так глубоко заглянуть в тайники предопределения не умею; но вы когда-то, прежде, говорили мне сами, что вам нужны только поклонники и невольники...
   - Это шутка, - сказала Цеся тихо и с притворным чувством, - но в них половина правды, которая огорчает меня. Неужели вы в самом деле так думаете? Остроумная ли это насмешка или выражение убеждения?
   - Я не обладаю остроумием, - сказал Вацлав. - А что думаю, то и говорю, - прибавил он серьезно.
   - Вы так думаете? Ха, ха! - воскликнула насмешливо, но, видимо, задетая за живое Цеся, на глаза которой невольно навертывались слезы досады и нетерпения. - Да, вы, может быть, не ошибаетесь. Не умею и не могу любить. Я - фурия, Эвменида, какое-то чудовище, без сердца, без чувства, так. Вы отгадали, отгадали...
   Она сказала это с живостью, срывая листья с бедного растения, которое подвернулось ей под руку, а опечаленное лицо, хоть глаза уже были сухи, доказывало, как она была огорчена.
   - Смешны люди, - прибавила она тихо, - смешны суждения людские. Для них только то и существует, что они видят, что ощущают...
   - Зачем вы принимаете это так горячо, - прервал Вацлав, несколько сконфуженный этим оборотом разговора, - между любовью и полною бесчувственностью есть столько степеней и оттенков. У вас ангельское сердце; но, извините, я предполагаю, что в нем нет способности привязываться надолго, постоянно, страстно, с самозабвением. В человеке никогда не совмещается двух больших сил: у вас слишком много рассудка, но, может быть, столько же и сердца.
   - Вы софист, - ответила Цеся, -^ вы льстец. Повторяю, разве только то и существует, что видимо? Может быть, там-то и более сердца, где его видно менее, а под платьем арлекина скрывается часто червь печали... Чувство, как драгоценнейшее сокровище, должно таиться в глубине сердца... чтобы не пахнуло на него людским холодом...
   - Оставим этот щекотливый предмет, - сказал Вацлав.
   - Нет, напротив, станем продолжать, - настаивала Цеся. - Вы думаете, что я холодная сирена, бесчувственная, равнодушная кокетка и больше ничего, не правда ли?
   Вацлав молчал, делая вид, что прилежно рассматривает какое-то растение.
   - Да говорите же вы! - воскликнула Цеся, нетерпеливо топая ногой. - Скажите хоть слово!
   - Вижу, что не знаю вас, и надо подождать, прежде чем решусь произнести приговор, - сказал Вацлав. - Поэтому отложим ответ...
   - Так есть надежда на мое оправдание? - и она рассмеялась, кидая на него блестящий взгляд. - Слава Богу, есть надежда: вы прикажете мне исправиться и сдать новый экзамен? Вы будете обо мне лучшего мнения, если я это заслужу?
   Смех сухой, злобный завершил этот разговор; не завершился он чувствительными воспоминаниями, как хотела Цеся; но это еще было только начало. Сильван торопился и собирался ехать, надо было ради самого приличия воротиться в залу, хотя отъезд брата не слишком-то огорчал сестру.
   Между тем после завтрака граф Вальский, взяв под руку Сильвана, вышел с ним в соседнюю комнату, так как они были близки между собою. Скоро дело дошло до откровенности.
   На вопрос: куда и с какою целью едет Сильван, он нагнулся к уху графа и шепнул ему:
   - Не говори никому; мне эта холостая жизнь опротивела, я хочу жениться.
   - Так скоро? - спросил Вальский. - А та, Франя?
   - Там меня перебил двоюродный братец, - сказал Сильван, указывая на Вацлава, - и я ему за это очень благодарен: во всем этом не было смысла, а неприятности могли выйти большие; ты был прав.
   - Теперь, небось, узнал, что я тебе дело советовал, - печально отозвался Вальский.
   - И советы твои имели на меня сильное влияние, - прервал Сильван, - я охладел, одумался, рассчитал; тянули меня, но я отступил, а Вацлава поймали и так его окрутили, что он женится.
   - Видишь, - шепнул приятель не без некоторой гордости, что совет его был так удачен, - я предсказывал тебе, что ты можешь попасться в -сети и кончить женитьбой. Исповедуйся же передо мною искренно в этой мысли жениться, с которою ты едешь.
   - Просто мне надоело Дендерово, окрестности, пустота моей холостой квартиры, которую не могут оживить горничные моей матери; хочу поискать, может быть, удастся влюбиться и жениться.
   Он не признавался совершенно в расчете, с каким выезжал из дому, но Вальский, конечно, его отгадал.
   - Я немножко опытен, - сказал Вальский, вздыхая, - опять могу дать тебе совет, Сильван: не торопись, не торопись. Если забьется у тебя сердце или перестанет биться, и ты станешь руководиться только холодным расчетом, составь предварительно план действий. Ты едешь с головой, набитой мыслью жениться, можешь опять попасть в волчью яму... Потихоньку, потихоньку, осторожнее...
   - Я вижу, ты считаешь меня ребенком, - сказал Сильван, несколько обидясь, - ребенком, который на каждой свечке должен обжечься. Действительно, я думаю жениться, но тут необходимы многие, многие условия.
   - Ты хочешь влюбиться?
   - Немножко... а преимущественно хочу, чтобы женитьба эта была прилична моему положению в свете; хочу, чтобы в ней не было причин к будущим разочарованиям и неприятностям.
   - Многого хочешь, - воскликнул Вальский, - и слишком много рассчитываешь на свое благоразумие! Смерть и жена назначаются Богом, - прибавил он со вздохом. - А что назначено, того не минуешь... Ты знаешь мою историю, - сказал он через минуту, - я начал ухаживанием, кончил безрассудной женитьбой; дальнейшая жизнь рассеяла мой страх: я был счастлив.
   - Как, был счастлив? - подхватил Сильван.
   - Вот уже полгода, как я овдовел, - продолжал граф, - и чувствую себя осиротелым, невыразимо несчастным. Меня грызут только воспоминания. О, жизнь, - сказал он, - удивительная, ужасная загадка.
   Сильван был удивлен. Он подумал немного, и в одну минуту ему, привыкшему к арифметике, пришел расчет на вдовца, сравнения его с Фаруреем... его имение, связи. "Надо бы шепнуть об этом матери и Цесе", - сказал он самому себе.
   Вальский через минуту задумчивости поднял голову и стал говорить Сильвану уже свободнее, затаив печаль в глубь души.
   - Женитьба, мой друг, важнейший шаг в жизни человека; но верно и то, что она менее всего зависит от человека. На каждом шагу мы видим, как ошибочны все расчеты и надежды человеческие: то, что принимается зарей счастья, является отвратительным скопищем интриг и взаимных мучений; что обещало холодные отношения, становится увлечением; что сулило покой - терзает, что пугало - дает все хорошее.
   - Ты фаталист! - воскликнул Сильван. - Ты веришь в предназначение и не хочешь, как вижу, признать ни рассудка, ни воли, распоряжающейся нашею жизнью. Что же у тебя такое человек?
   - Чем больше смотрю на него, тем меньше его понимаю, - сказал Вальский. - Но возвратимся к тебе и женитьбе. Не торопись, Сильван, повторяю, не торопись. Уж мне и то не нравится, что ты едешь с проектом; смотри, разобьешься о твердую скалу, которая встретится тебе на пути.
   - Граф, - возразил Сильван с улыбкой самонадеянности, - никогда я еще не разбивался ни обо что и никогда не разобьюсь, сердце я держу на привязи, а благоразумие пускаю вперед.
   - Как ты молод, как ты счастлив, - сказал Вальский, - право, я тебе завидую! А, может быть, тебе и посчастливится. Но не забудь еще одного моего предостережения: если хочешь счастья, не ищи его слишком высоко. Боже сохрани меня от мысли женить тебя на первой порядочной субретке, этого не допустит и твое благоразумие; но ради неба не залетай и слишком высоко. Может быть, воспоминание о моем счастье увлекает меня, но я боюсь женщин нашего круга.
   - В этом отношении ты несправедлив, - возразил Сильван, - все женщины одинаковы, а за нашими - то еще преимущество, что они по наружности привлекательнее, в них больше прелести; даже самая испорченность как-то у них прикрывается стыдом и поэтическими формами.
   В эту минуту старик Дендера караулил Вальского, чтоб он не мог мешать разговору Цеси с Вацлавом. Занятый всем этим, он успел еще шепнуть Сильвану:
   - Будь осторожен... Меньше рассудка, больше сердца употреби на это дело... Желаю тебе счастья...
   - Будь покоен, я сумею справиться, - ответил Сильван.
   - Но, граф, - прервал Сигизмунд-Август, - лошади твои готовы... Или вели отложить их, или трогай. Я бы желал лучше, чтобы ты подарил нам еще какой-нибудь денек.
   Выказывать нежность к детям входило в план Дендеры; он хотел казаться заботливым отцом и потому при посторонних хлопотал об этом старательно.
   - Останься, останься, - продолжал он, приставая к Сильвану, который довольно холодно принимал эти сердечные излияния, зная, сколько было в них истины. - Ну сделай одолжение, подари и мне, и матери еще денек.
   - Пусть мое присутствие не мешает Сильвану, - заметил Вальский, - я и без того должен ехать сегодня, для меня, стало быть, не стоит оставаться. Я заехал, не желая миновать Дендерово, но у меня очень нужное дело, и через час я уезжаю.
   - И вы, граф, и Сильван останьтесь, - сказал старик Дендера, хоть на самом деле и не думал их удерживать, - ну хоть для меня!
   - Я должен торопиться, потому что у меня назначен день, - возразил Вальский, кланяясь.
   - И я, - прибавил Сильван, - еду также, чтобы не продолжать нежностей и прощаний.
   - Как вы оба не любезны! - заметил старик Дендера. - Но бутылочку венгерского на дорожку опорожним? - спросил он, улыбаясь и значительно подмигнув глазом.
   Никто не отказался от этого, и камердинер принес тотчас же на подносе заплесневелую бутылку венгерского, которое было так же поддельно, как и улыбки и слезы Дендеровские.
   Еврей в ближайшем городке ежегодно делал это вино и был артист в своем деле.
   От налитого в рюмки вина аромат разносился по комнате; начались удивления его янтарному цвету, его маслянистому вкусу; лица просияли, а Дендера, пользуясь удобным случаем, всеми силами старался удержать Вальского, на которого уже имел определенные виды.
   Все это, однако ж, не повело ни к чему; поспешность Сильвана, которому, неизвестно почему, вдруг стало так необходимо поскорее пуститься в свет, приблизила и отъезд Вальского. Сейчас же после завтрака граф взялся за шляпу, а Сильван, приняв приличный вид, подошел к матери, которая уже держала наготове платок и прикладывала его к глазам. Начались нежные обнимания, благословения и снова целая комедия родительской нежности. Не говорю, чтобы во всем этом не было нисколько истины, чтобы сердце, как ни было оно подавлено, не отозвалось, но люди эти при выражении даже самого лучшего чувства не могли быть искренни: комедия мешалась с истиной. Графиня прибегала даже к уксусу и одеколону; граф принял вид магната, отправляющего своего сына на войну с неверными; Цеся прикрасилась меланхолией и задумчивостью, даже выразила свое горе несколькими вздохами.
   Дендера, вышедший вместе со всеми на крыльцо, перекрестил уже усевшегося сына, мать дала ему ладанку, сестра нежно обняла его, Сильван кинулся, измученный, в колясочку, и лошади понесли Цезаря и его счастье. Все это было тем смешнее для зрителей, что Сильван ехал только в Варшаву, все знали зачем, все знали, что ненадолго и с самыми приятнейшими надеждами, которые рисовались ясно на лице его, несмотря на принятую маску.
   Через минуту отправился за ним и Вальский; Вацлав остался один, также собираясь в Пальник; но Цеся и старик не пустили его и начали упрашивать, так приставали к нему, что смешно было долее отказываться, и Вацлав остался обедать. Мать и отец, под предлогом оплакивания отъезда сына, почти сейчас же удалились, а Цеся приняла на себя обязанность занимать двоюродного братца.
   Ухаживанье ее и кокетство были до того заметны, что не ускользнули и от того, к кому были направлены; Вацлав чувствовал угрожающую ему опасность, вооружился воспоминаниями о Фране, припоминал прошедшее и, несмотря на все это, сознавал, что бегство было бы самым действенным средством. Цеся, поочередно то насмешливая, то нежная, задумчивая, несчастная жертва, то снова холодная и безжалостно насмехающаяся надо всем, являлась Вацлаву со всех сторон, стараясь угадать, который из ее хамелеоновых Цветов сильнее на него подействует. Вацлав был любезен, остроумен, но постоянно владел собой; и хоть по временам воспоминания и какое-то еще неугасшее чувство и потрясало его, как электрическая струя, он держался вдалеке и осторожно. По счастью для него, воспоминания о прошлом были и опасны ему, и спасительны; он черпал в них новые силы обороняться против Цеси. Положение это, однако ж, невыразимо мучило его, и он рад был удрать в Пальник, в Вульки, с минуты на минуту ожидая новых, больших затруднений и большей опасности.
   И граф и графиня своим удалением с поля битвы доказали, что поняли Цесю; старик Дендера, рассчитав все и убежденный, что Вацлав по слабости мог бы поддаться его влиянию, вовсе не был против кокетливых нападений своей дочери. Кто знает, может быть, уже и старость Фарурея, и его, по всей вероятности, недолговечная жизнь, и любовь Вацлава, и имения обоих, все это вместе входило в планы спекулятора. За минуту перед тем у него мелькнуло в голове, что Вальский был недурной партией; теперь опять он рассчитывал и оценивал Вацлава; в его мнении лишний запасец никогда, не вредил, и благоразумию Цеси следовало дать полную свободу. Графиня, проникнутая чувством приличия, потому желала бы отдать Цесю за Вацлава, что тогда это не имело вида пожертвования дочерью; таким образом, оба они удалились в надежде, что смелая, живая и уверенная в себе девушка должна наконец вскружить голову двоюродному брату.
   Граф, даже опасаясь давнишнего нерасположения графини к воспитаннику, который сделал теперь такую блестящую карьеру, побежал за женой в кабинет в намерении поговорить с ней ясно и откровенно.
   Посещение его, случавшееся весьма редко в последнее время, несколько удивило и взволновало графиню, но одного взгляда было достаточно для убеждения, что на этот раз ни укоров, ни сцен бояться нечего. Приняв, однако ж, на всякий случай вид жертвы, она уселась в кресло и ждала начала разговора.
   - Chère Eugénie! - начал Дендера. - Не стану долго надоедать тебе, я выбрал эту минутку, чтобы поговорить с тобой о Цесе.
   - Я слушаю, - ответила она тихо, понюхивая что-то в скляночке, с которой никогда не расставалась.
   - Необходимо, чтобы мы оба действовали одинаково и поняли друг друга в отношении будущности Цеси. Не сомневаюсь, что у нее головка недурна: она наследовала немного ума от меня, много женского искусства от матери...
   - Граф, если нужно вести разговор в этом тоне...
   - Нет, chère Eugénie, это у меня только вырвалось невольно. Фарурей, с известной точки, очень выгодная партия, но... но...
   - Никогда бы не решилась я пожертвовать дочерью, и сердце мое содрогается при мысли об этом, c'est monstrueux {Это ужасно (фр.).}!
   - Оставим в покое сердце, любезная графиня, станем рассчитывать, это лучше. Старый, гнилой, мерзкий, больной, но страшно богатый, он запишет Цесе все, что она захочет, лишь бы сумела взять его в руки... Он не проживет долго... это может нас обогатить!
   - Мне мерзок этот расчет!
   - А, и мне также! - сказал граф, смеясь. - Но свет держится расчетом! У Цеси довольно рассудка, она держит его на вожжах, настороже.
   - Я была бы рада, если б это разошлось! Будущность меня пугает.
   - A, chère Eugénie, - сказал насмешливо граф, - будущность всегда вас пугает! Нечего бояться, Цеся сумеет себя повести.
   Графиня сильнее понюхала скляночку, вздохнула и ничего не ответила.
   - При всем этом, - заключил граф, - при всем этом, что бы вы сказали, графиня, если бы Цеся воротилась к Вацлаву, а Вацлав к Цесе?
   - Как это воротилась? - спросила графиня.
   - Вы, конечно, заметили, что прежде она пробовала на нем свои силы. Вацлав любит ее втихомолку, но эти несчастные обстоятельства, - прибавил граф, - прервали не вовремя завязавшиеся между ними, весьма выгодные для нас, отношения... В настоящее время Вацлав богаче Фарурея...
   - Но Вацлав влюблен в эту... в эту там шляхтянку.
   - Цеся уже распорядится; я именно и хотел попросить вас не мешать ей.
   - Вы знаете, граф, - ответила графиня с особенным ударением, - что я не мешаю никому в доме; потому что ничего не значу... Делайте себе, что хотите... но...
   - Но что? - спросил Дендера.
   - Но вся эта сеть интриг и расчетов возмущает меня! Зигмунд-Август рассмеялся искренно и во все горло, и в этом
   смехе было столько желчи, что графиня в первую минуту рванулась с кресла; подумав, однако ж, и приняв вид терпеливой мученицы, она села снова.
   - Chère Eugénie, - начал Дендера серьезно, - скажу тебе откровенно, что на всякий случай Вацлав нам нужен; не станем мешать им, будем слепы... вот о чем я хотел просить тебя. Цеся знает, что делает, и приведет его к хорошему окончанию.
   - Не мешаю никому, - шепнула графиня, - я привыкла не быть хозяйкой в доме, даже в отношении к моим детям...
   - Оставим упреки, это повело бы нас далеко! - сказал Дендера несколько суровее. - Я вижу, что мы согласны в главном, несмотря на то, что вам угодно говорить, и потому дольше утруждать вас не буду...
   Сказав это, он поклонился ей двусмысленно и насмешливо и тихонько вышел из комнаты. Графиня, по выходе его, подняла голову, закусила губы, кинула мрачный взгляд на двери и, вся вздрогнув, бросила на пол платок, который держала в руке...
   - Невольница! Невольница! - произнесла она тихо. - А, это ужасно... провести так всю жизнь и никогда не вздохнуть свободной грудью... Есть несчастные существа, обреченные на вечные страдания...
   Мы возвратимся в залу к Цесе и Вацлаву, которые разговаривали прежде у открытого фортепиано, а потом, пользуясь осенней погодой, вышли в сад.
   День был прекрасный, но холодноватый; множество листьев, сорванных с деревьев ранним морозом и ветром, валялось под ногами; в атмосфере, в воздухе, в окружающем пейзаже было что-то дивно грустное и невольно сжимающее душу. Вацлав задумчиво шел подле кузины, которая то значительно поглядывала на него, то дразнила его полуфразами и затрагивала с намерением вывести его из этого равнодушия и толкнуть на дорогу нежностей; но тщетно. Молодой человек, глядя на нее, думал о Фране; говоря с ней, был мысленно в Вульках и сильно защищался своею любовью от нападения кокетки.
   - Я не понимаю в вас этого равнодушия к Дендерову! - воскликнула Цеся, уже несколько раз старающаяся завязать разговор более значительный. - Столько лет проведенных здесь, лет молодости, лет развития, должны были бы породить хоть какое-нибудь чувство, если не к людям, по крайней мере, к месту...
   - Можете ли вы подумать даже, что я равнодушен к Дендерову?
   - Думаю, потому, что вижу... мне кажется, что я привязалась бы даже и к тюрьме.
   - К тюрьме! - повторил молодой человек со значительной улыбкой. - О, и я привязан к Дендерову! Но разве не естественно и то, что если кому-нибудь достанется первый раз свой, собственный свой уголок, если он делается полным господином, если Бог даст ему домик, спокойствие и независимость, он привязывается к этому всем сердцем, запирается дома, чтобы насладиться незнакомыми ему благами.
   - Это не мешает помнить прошлое.
   - Кто же может позабыть его когда-нибудь!
   - Не говорите этого; вы рассуждаете прекрасно; а однако ж... - прибавила она печально, кинув на него выразительный взгляд, - было время, что я имела право судить иначе о ваших чувствах к нам... ко мне...
   - Чувства эти нисколько не изменились, - сказал Вацлав холодно, замечая, что разговор принимает опасное направление.
   - О, и очень! - воскликнула Цеся, опуская глаза. - Посторонние люди заняли наше место, овладели вами и заставили вас забыть прошлое.
   - Я должен быть признателен и благодарить за эти укоры, - сказал Вацлав после минутного размышления, - они доказывают какое бы то ни было расположение ко мне, которого я, право, не заслужил...
   - Неблагодарный! - воскликнула Цеся с притворным чувством. - В то время, когда вы были для всех бедным мальчиком, без будущности, припомните...
   Она не окончила, но Вацлав был тронут; так легко навязать чувство и переделать прошлое...
   - Я все помню, - сказал он с живостью, - я умею быть признательным за все; ни одна капля воды, ни один взгляд не погибли для меня: я чувствую их, вижу, я спрятал их в мою сокровищницу...
   - Да, с засохшими осенними листьями... - сказала Цеся.
   И, говоря это, она нагнулась к клумбе, на которой, как последнее проявление жизни, выросла и расцвела резеда, сорвала ее и подала Вацлаву, кинув ему взгляд, полный таинственного значения.
   - Резеда еще цветет; ничего не напоминает она вам? - спросила она тихо.
   - Напротив! - сказал Вацлав, оправляясь. - Именины графа, мою ошибку и то, как досталось мне от вас.
   - Ошибку? Вы полагаете, что это была ошибка? - подхватила графиня.
   Вацлав опустил глаза и молчал.
   - Ошибка! - повторила Цеся, изменяя несколько голос. - Так в жизни больше всего ошибок! О, и я ошибалась не раз и не в одном человеке!
   Сказав это, она гордо подняла голову, отвернулась и воскликнула:
   - Холодно, неправда ли! Вернемтесь в залу; нас обвинят, пожалуй, что мы нарочно убежали от людей, тогда как на самом деле нам не о чем говорить по секрету!
   Вацлав вернулся в молчании; он страдал, очевидно, мучился и рад был выйти из фальшивого положения; по счастью, они встретили в зале графиню, с книжкой в руках, поэтически задумавшуюся. Просидев несколько часов как на булавках, он наконец убежал от раздраженной Цеси с сожалением и грустью в душе.
  
   Взглянув на этот Божий свет, среди которого миллионы людей кружатся, встречаются, пересекают друг другу дорогу, сталкиваются, на нашу общественную жизнь, на наши отношения к существам окружающим, невольно изумляешься деснице Божией. Она устраивает все так, что каждый из нас является в известное время на назначенное ему место, каждый в одно и то же время и жертва, и судья, а то, что он получит от своих собратий и что сам им даст, всегда, ' по высочайшей справедливости, не человеческой, а Божеской, остается на счету. Ничего нет в действительности произвольного, маловажного; каждый шаг имеет свои последствия, каждое слово посевает дело, каждое цело ведет за собою целый ряд действий, каждое столкновение человека с человеком служит к чему-нибудь - это или наказание за прошлое, или награда и зерно, из которого должно вырасти что-нибудь новое. Нередко одно мгновение решает участь целой жизни, один шаг изменяет путь, один взгляд заключает в себе целую будущность, и повсюду среди запутанного клубка людей и мысли, движений и действий, светится идея справедливости, которая управляет этой мудреной машиной.
   Если б Сильван, отъезжая из Дендерова, остался немного, по просьбам отца и графа Вальского, если б опоздал на несколько часов, - дорога и все ее последствия имели бы другой вид. Поспешность, с какою он отправился, беспокойство, какое он чувствовал, - все это имело цель и значение...
   Развалясь в удобной коляске, Сильван сначала дал волю воображению, и как это бывает в молодости, когда все еще впереди, стал строить воздушные замки. Фантазия его, опережая лошадей, летела уже в город и приветствовала заранее новый свет торжественной улыбкой.
   Сильван, замечательно самоуверенный, видел себя окруженным людьми, заглядывавшимися на него с восторгом, с почтением, с удивлением; женщинами, пленяющими взором и улыбкой; мало" помалу он входит в неизвестное общество и побеждает его, овладевая умами и сердцами. Он царил среди этих владений, им самим созданных, придумал препятствия на пути к цели, ставил неприятелей, вырезанных из карт, и все придавало ему торжество й новый блеск.
   Он и не заметил, как посреди этих мечтаний пролетел значительную часть пути и очутился на почтовой дороге, по которой должно было ему ехать уже до самой столицы. Образы, созданные воображением, мелькали перед его глазами, ничего не видел он вокруг себя, окружающее вообще мало интересовало его, а теперь менее чем когда-нибудь. Что ему было до того, что солнце светила ясно, что небо было окаймлено белыми полупрозрачными тучками, из-за которых кое-где проглядывала нежная синева, что серебристая паутина обвила растения, что его окружали благоухание осени и особенный колорит этой печальной поры года и, казалось, напоминали о себе, требовали внимания. Сильван никогда не входил в эту поэтическую связь с природой, он думал о мире только и практической стороны, как бы извлечь из него какую-нибудь выгоду, какое-нибудь удовольствие. И свет, и тени, и краски, и создания Божий не занимали его, если не приносили ему пользы не кланялись; никогда он не взглянул на человека с тем, чтобы изучить его, а полагался на свой инстинкт, считая его непогрешимым.
   Случайно как-то глаза его остановились на длинном ряде экипажей, которые ему пришлось миновать. По форме экипажей, и одежде слуг, по всей упряжке Сильван узнал, что дорожные, которых встретил он, были не нашей стороны. Сначала было принял он их за подолян, но в скором времени, разглядев хорошенько, убедился, что это был какой-то помещик из Галиции, проехавший недавно через Радзивиллов и Броды на Волынь и пробирающийся теперь в Варшаву. Все было великолепно, по-барски; впереди ехала шестерней венская карета с камердинером, смахивающим на барина, на козлах; сквозь опущенные окна видно было важного седоватого мужчину и хорошенькую молодую женщину с другой - пожилой, скромно одетой. За ними ехала коляска, в которой хохотали две черноглазые горничные с плутоватыми личиками театральных субреток; потом шарабан с кухней и фургон, вероятно, с гардеробом и вещами. Вся дворня имела вид слуг знатного дома, экипажи были новые и красивые, упряжь скромная, но щегольская - словом, все глядело чем-то знатным. Сильван, выглянув, подумал даже, что, может быть, судьба посылает ему то, что назначено. Проехав мимо, он велел взять к сторонке и еще раз пристально оглядел все экипажи, преимущественно же карету, на дверцах которой заметил даже герб, немного немецкий, но довольно приличный. Все это вместе необыкновенно заинтриговало Сильвана, и он вбил себе в голову, что ему необходимо разузнать о дорожных и, если можно, сойтись с ними. С таким намерением он стал искусно маневрировать: он поехал тише, выбрав наилучшую корчму, остановился себе тут и с сигарой во рту вышел встречать, дав себе тут же слово ехать дальше, если занимающее его семейство не остановится.
   Прошло с четверть часа, экипажи не показывались. Сильван начинал уже терять терпение, когда наконец перед корчмой остановился фургон, опередивший карету; и слуга выскочил с очевидным намерением осмотреть комнату для господ и конюшни для лошадей. Сильван велел своим людям очистить место, и сам перешел в маленькую комнатку, радуясь, что судьба так благоприятствует и сама дает ему в руки то, чего он желал. Люди в фургоне говорили по-польски; камердинер Сильвана ловко сошелся с ними и сумел тотчас же выспросить, что они едут из Галиции в Варшаву, что барин их барон Гормейер, что у него молоденькая дочь, что он вдовец, страшно богат и т. д., и т. д.
   Все эти сведения были благоприятны, и Сильван удалился в свою комнату, весело напевая в то именно время, когда из кареты высаживались барон, дочь и гувернантка. Неприлично было слишком надоедать им; Сильван рассчитывал на дальнейшую дорогу, которая, конечно, даст ему возможность завести желанное знакомство. Из окна своей комнаты Сильван мог, впрочем, снова разглядеть и самого барона, который показался ему чрезвычайно порядочным человеком, отличнейшего тона, и дочь его, которая, без всякого преувеличения, была идеально красивым существом. Все обнаруживало в ней балованное дитя, может быть, единственную дочь большого дома, окруженную с детства нежнейшими попечениями и приготовленную для света, который должен преклониться перед нею. Гувернантка, или скорее компаньонка, лет сорока с небольшим, отличалась тоже весьма приличной наружностью. Сильван смотрел еще лакомыми глазами, но видение Уже промелькнуло и исчезло, оставив после себя только впечатление. Камердинеру поручено сейчас же разузнать что можно о дорожных, да и сам Сильван готов был на все средства с тем, чтобы подслушать или подсмотреть что-нибудь у своих соседей. Замочная скважина и тонкая дверь, отделяющая его от семейства барона, немного, впрочем, принесли ему пользы, и он создавал сам целую историю по данным уже материалам. Мучило его только, что фамилия Гормейер была совершенно незнакома ему и ничего не объяснила, а между тем и господа, и люди говорили по-польски... По счастью, Сильван вспомнил, что, перелистывая в отцовской библиотеке Несецкого, он видел множество немецко-польских фамилий из Саксонии и Австрии, которые не слишком-то были известны, но по происхождению, несомненно, принадлежали к аристократии. Наконец, гербы на карете ясно доказывали дворянство, и Сильван, однажды уже уверив себя, что это что-то особенно барское, всячески поддерживал в себе это убеждение.
   В таком положении было дело, когда камердинер Сильвана, Оциесский, вбежал запыхавшийся, докладывая, что и барон также разглядев экипаж, людей и лошадей, расспрашивал с любопытством о Сильване. Камердинер, себе на уме, знал, что сказать: он повторил несколько раз титул графа, намекнул на имения волынские, подольские, украинские и галицийские; дал затем почувствовать, что Сильван единственный сын магната, и не скрыл, что они едут в Варшаву. Узнав все это потихоньку от Оциесского, Сильван наш, потирая руки, пробормотал себе под нос: tout va bien {Все идет хорошо (фр.).}!
   - Не узнал ты, - спросил он, - где они думают ночевать?
   - Тянутся к Устюлугу.
   - И мы будем ночевать в Устюлуге.
   Все шло как нельзя лучше, и наконец Сильван решил, что, нисколько не компрометируя себя, он может выйти перед корчмой с сигарой, и это не будет иметь вида горячего желания познакомиться. Он вышел, по-видимому, совершенно равнодушный, руки в карманах, голова вверх и только остерегался, чтобы, увлекаясь любопытством, которое жгло его, не заглядеться на что-нибудь, принадлежащее барону. Выйдя за двери, он крикнул Оциесскому, чтобы лошадей запрягали как можно скорее, побранил немного для тона людей и, зевнув громко, стал прохаживаться перед корчмой.
   Через минуту показался у ворот и барон, будто нарочно вышедший навстречу.
   Сильван, первый раз в жизни притворяясь, что он восхищается окружающим пейзажем, имел время искоса вглядеться в барона.
   Это был мужчина лет пятидесяти или более, высокого роста; он держал себя прямо, по-военному, одет был скромно, в черное.
   Лицо его, несмотря на дорогу, было выбрито, платье, хорошо сшитое, обнаруживало человека, привыкшего к городской жизни и опрятности: он жил, видно, в большом свете, и изысканность для него стала необходимостью. Волосы, значительно уже поседевшие, были выстрижены коротко; ни усов, ни бакенбард не оставила бритва на его бледных и несколько морщинистых щеках; лицо у него было открытое и веселое, нос римский, значительно горбатый, губы тонкие и сжатые, глаза серые, с покойным и глубоким взглядом. Вся его фигура была удивительно похожа на появляющихся на маленьких театрах министров и других сановников, которые являются обыкновенно с лентой на шее и свертком бумаг в руке. Сильван видел только что-то порядочное, аристократическое, барское, что ему невыразимо понравилось; он, будто припомнив что-то, пошарил в карманах и повернул вдруг к корчме. Ему пришлось пройти мимо барона, а тот, не ожидая приветствия, сам, как человек хорошо воспитанный, встречающий в глуши собрата по обществу, слегка поклонился Сильвану; Сильван отвечал ему с необычайною вежливостью. Это уже было маленькое начало знакомства; но в ту минуту, когда наш герой миновал барона, он услышал за собой польскую, изломанную несколько на немецкий лад фразу:
   - С вашего позволения...
   Сильван любезно остановился.
   - Не могу ли я попросить вас сказать мне, который час? Часы мои остановились, боюсь опоздать.
   По счастью, у Сильвана были от отца прекрасные женевские часы; он вынул их и показал, что скоро уже два часа.
   - А! - воскликнул барон. - Так поздно, а до Устюлуга так далеко и дорога незнакомая!
   - Позвольте сказать вам, - заметил поспешно Сильван, - как незнакомому с нашей стороной, что перед Устюлугом за несколько верст есть порядочное местечко Владимир, в котором можно переночевать с горем пополам.
   Разговор завязался, первый лед был сломан, все пошло как по маслу.
   - Очень вам благодарен, - ответил барон с улыбкою, - тем более, что, действительно, сторона эта совершенно мне не знакома и не очень-то удобна для путешествия с женщинами.
   - А, наша страна, - начал Сильван, готовый при всяком удобном случае хулить все свое, - не Пруссия, не все возить с собой.
   - Первый раз посещая эту сторону, - сказал барон, - я еще не могу с ней освоиться; я уже однажды, по неосторожности, ночевал под стогом сена и, так как со мной дочь, очень нежное и слабое существо, право, боюсь другого такого же случая.
   - Если вы позволите, - сказал Сильван, - я, как освоившийся с этой стороной, знающий местность и едущий на свежих лошадях, могу, останавливаясь прежде, приказать моим людям осмотреть и приготовить для вас ночлег.
   - Было бы слишком пользоваться вашею любезностью, - сказал барон вежливо, но с достоинством, - если бы я осмелился так утруждать вас, не имея удовольствия быть с вами знакомым.
   - Я граф Сильван Дендера, - поспешно объявил наш путешественник.
   - Имею честь представиться: барон Карл Гормейер.
   Они сняли шапки и раскланялись; познакомившись таким образом на скорую руку, они в ту же минуту и расстались, потому что Сильвану подали экипаж. Он дал слово приготовить во Владимире ночлег для барона и решил под каким-нибудь предлогом поместиться в том же доме.
   Для первой встречи было сделано довольно много. Сильван познакомился, ехали по одной дороге в Варшаву, в дороге сближаются скоро, остальное устроится постепенно. Барон очень понравился Сильвану, не по вкусу ему был только изломанный немецким выговором язык, но это доказывало, что барон служил при австрийском дворе и онемечился.
   Все шло потихоньку, по желанию графа, и, посвистывая, в сумерки он въехал на рынок Владимира, послав Оциесского занять самое большое помещение. Комнаты для барона и его семейства были осмотрены, рядом небольшая конура досталась Сильвану, который заблаговременно сделал в ней акустические и оптические приготовления для наблюдений; между тем на рынок, навстречу барону, был послан казачок.
   Сильван наперекор обыкновенным своим привычкам был до того любезен, что сам накурил в комнатах барона и привел все в порядок. А так как неприлично было опять надоедать барону, Сильван расположился в своей конуре не без тайной надежды, что барон явится поблагодарить его за любезность.
   Оциесский был того же мнения; затем нужно было показать себя перед новым знакомым и ослепить его элегантностью и роскошью.
   Сейчас же стены были обиты ковром, у кровати разложены медвежьи шкуры, на столике, покрытом великолепной салфеткой, разложены туалетные принадлежности, а на другом столе лакей приготовил чайный дорожный прибор из серебра и фарфора, с великолепными гербами. Когда карета барона подкатила к подъезду, у графа уже был готов чай, а сам он с рассчитанным щегольством присел к нему с книжкой в руке. Тяжело было ему сказать, что он читает, но современное направление требовало чтения. Он думал, вперив глаза в испещренные листы, на которых не было для него ни одной мысли. Прошло добрых полчаса, а Оциесский, посланный на шпионство, ничего не принес, и уже Сильван раскаивался в напрасном ожидании, когда двери отворились и барон в черном сюртуке с небрежно приколотыми двумя орденскими ленточками явился в конуру Сильвана.
   Сильван поспешил к нему навстречу.
   - Извините, барон, - воскликнул он весело, - что я осмелился прилепиться тут; все дома заняты, едва остался этот уголок.
   - Да помилуйте, я очень рад такому соседу, - ответил барон, - и являюсь благодарить вас за любезность; вы выбрали нам помещение, какого сами мы бы никак не нашли.
   - А, это пустяки! - прервал его Сильван. - Не прикажете ли чаю?
   - Это не обеспокоит вас?
   - Нимало. Оциесский, чашек!
   Чай был нарочно приготовлен только для одного, чтобы целый сервиз не имел вида выставки, однако ж к чаю подали и сыр, и ветчину, и жареную дичь, и множество пирожков и булочек, на которые барон кидал завистливые взгляды.
   - Извините только, - прибавил Сильван, - что не могу принять вас, как желал бы в дороге...
   - Но, помилуйте, тут всего даже слишком много, - заметил барон, смеясь.
   Чай был готов в одну минуту, и сам Оциесский, в белых перчатках, прислуживал за чаем. Должно согласиться, все это было подано чисто по-барски и, казалось, произвело на барона сильное впечатление.
   Барон Гормейер при ближайшем знакомстве оказался действительно человеком большого света: он знал в совершенстве все лучшие фамилии польские и немецкие и отлично помнил все узы, соединяющие его с этими фамилиями. Из разговора можно было заключить, что он был в дружеских сношениях с знаменитейшими сановниками папства римского, потому что он, будто нечаянно, проговорился, что бывал у Лобковичей, у Меттерниха, у Лихтенштейнов, у Эстергази и т. п. Он говорил по-французски, по-немецки, по-итальянски, по-английски; здраво и сдержанно понимал европейскую политику, и ни одна общественная новость не была ему чужда. Барон был необыкновенно кроток и чрезвычайно вежлив и любезен, несмотря на то положение, какое, по всей вероятности, занимал он в свете; барон как-то проговорился, что он служил при австрийском дворе, не сказал только по какой части; Сильван догадывался, однако ж, что по дипломатической. Барон беспрестанно говорил о своей ничтожности в свете и, казалось, унижал себя для того нарочно, чтобы возвыситься.
   Сильвану хотелось кое-что выведать от барона, но Гормейер, хотя говорил много и дружески, хотя, то тут, то там щеголял своими связями, умел как-то распорядиться своими пр

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 482 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа