Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты, Страница 17

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

стах Цеси и беспрестанно произносимое дорогое имя производили на него страшно неприятное впечатление; а тут и разговора нельзя было переменить.
   - Я могу себе представить и деревню, и этот домик, и эту жизнь, - прибавила Цеся через минуту, - но, ценя все это, не понимаю, как может поэтическая душа выдержать эту атмосферу, разбиваясь ежеминутно о прозу и действительность?..
   - Не в атласах и золоте непременно вся поэзия, - воскликнул Вацлав, - Бог озлащает ею и сермягу.
   - На время, на минуты, - ответила Цеся, - но можно ли не опошлеть и не упасть, отрекаясь от высшей сферы, которая приближает к идеалам?..
   - Кузина, вы ошибаетесь сильно; то, что вы называете высшей сферой, может быть, не более, как свет обмана.
   - То, что вы называете обманом - поэзия жизни.
   - Я ищу поэзии в правде.
   - И не найдете ее, бедный мечтатель! - прибавила Цеся печальным голосом, переменяя тон и кидая на Вацлава томный взгляд.
   Отчего Вацлав так боялся ее, так дрожал, словно предчувствуя что-то, когда она подходила к нему, сознавал свое бессилие в борьбе и хотел от нее бежать? Не знаю. Первое чувство всегда, даже обманутое, даже оплаченное ранами и слезами, остается глубоко в сердце. Вид Цеси поднимал в нем воспоминания, имеющие какую-то грешную, но сильно привлекательную прелесть. Вацлав напрасно упрекал себя за волнение, которое пересилить не мог.
   Оно не высказывалось словами, но Цеся должна была заметить, что делалось в его сердце, и уже рассчитывала на это, потому что скоро сказала с улыбкой:
   - Итак, теперь до свидания в Варшаве?
   - Если вы скоро приедете, потому что я долго там не останусь, - сказал Вацлав.
   - Как это! И вы решились бы на такую нелюбезность - не захотели бы подождать нас?
   - Не знаю, право; я не совсем свободен.
   - Да кто же свободнее вас?
   - Меня? - спросил Вацлав. - Разве вы не знаете моего положения?
   - Может быть. Что же, если позволите узнать, так связывает вас?
   - Тысяча скучнейших дел, проектов, сделок, счетов; наконец, тянет меня мой тихий и милый домик, которого ничто не заменит мне.
   - Вы уже так его любите?
   - Вы сказали правду: люблю! Я привязываюсь так скоро и так сильно.
   - Скоро - согласна; сильно - сомневаюсь.
   - Почему?
   - Почему? - смело повторила Цеся, поднимая глаза. - Потому что я, может быть, испытала, что на чувства ваши можно рассчитывать только как на свежесть ветки резеды. Сегодня она пахнет, завтра увяла и засохла! А это больно, - прибавила она, тихо вздыхая.
   Вацлав не мог ничего ответить; он не знал, до какой степени искренно чувство, вызвавшее этот вздох, а Цеся, ободренная его молчанием, продолжала:
   - Право, все вы, мужчины, не стоите нас, женщин: у нас однажды зародившееся чувство остается до гроба; у вас...
   - По общему мнению, - сказал Вацлав, - наоборот.
   - Это предрассудок и клевета: только женщины умеют любить! - воскликнула Цеся с живостью.
   Но и этот аргумент не вызвал еще ничего на уста Вацлава; Цеся встала в нетерпении и все более и более, по-видимому, увлекаясь, а, может быть, немножко уже и сердясь, прибавила:
   - А, как грустно, как тяжело, как больно быть покинутой или забытой!
   Вацлав опустил голову, не желая еще понять.
   - Вам этого нечего бояться, - пробормотал он через минуту.
   - Кто же вас в этом уверил?
   В эту минуту она вдруг изменила тон, голос, фигуру и прибавила странно:
   - Вы не хотите меня понять, Вацлав, вы нарочно мучите меня притворством. Вы, право, несносны. Разве вы никогда не любили меня ни на минуту? Все это было только сон и обман, детская забава или просто ложь и хитрость? Признаюсь вам, в простоте души я все это приняла за правду.
   Вацлав был тронут и смешался.
   - Я не знаю, - сказал он тихо, - о чем вы говорите. Ведь я никогда не произнес ни одного смелого слова, не кинул ни одного самонадеянного взгляда, страдая, никогда не изменил себе. Правда, о, правда, - прибавил он, - была минута, когда я, сирота и воспитанник, осмелился обратить на вас взоры; но вы оттолкнули меня так холодно, так гордо, что я должен был покорить в себе чувство, которое стало теперь горстью пепла.
   Когда он кончил, шум подъехавшего к крыльцу экипажа дал знать о прибытии Фарурея, который спешил с желанным букетом к своей суженой. Цеся с ясным лицом выслушала Вацлава, сделала усилие улыбнуться и, выказывая белые маленькие зубы, протянула ему дрожащую руку.
   - Вацлав, - сказала она, стараясь обратить разговор в шутку, - у вас есть недостаток принимать все серьезно, даже признание кузины, которая хотела пошутить над вами. Ха, ха! Кузен, весь раскрасневшийся, взволнованный, как же вы мало меня знаете! Стоило мне взглянуть в глаза, и вы поняли бы, что я просто хотела подразнить вас немного. Дайте мне руку и будем дружны, как брат с сестрой; будьте уверены, что я испепелившегося прошлого больше трогать не стану.
   Она сказала это так естественно, свободно, мягко, что даже Вацлав поверил великой актрисе; а между тем в сердце ее бушевало желание мести, и созидались планы будущности.
   "Я тронула струны, - думала она, - звучат еще, - звучат не порванные. Я вызову из них звуки, поддразнивая его ревностью и равнодушием... О, я отомщу за унижение и равнодушие и ему, и той, которая смеет бороться со мною".
   Она обернулась и подбежала легко и свободно к входящему Фарурею.
   Старый любезник, несмотря на желание показаться молодым и показать, что поездка эта нисколько не тяжела, был бледен, разбит, дрожал и страдал очевидно. Он собирал силы сладко улыбнуться и подал великолепные цветы, которыми Цеся стала восхищаться. Но едва выговорив несколько французских слов, приготовленных еще в дороге, и отыскав глазами кресло, он упал на него, уже не имея силы держаться на ногах. Цеся на этот раз, казалось, ничего не видела, кроме Фарурея, она подсела к нему, взглянула в его погасшие и слезливые глаза и стала шептать, оживляя старичишку тысячью кокетливых уловок. Фарурей схватил поданную ему ручку в свои холодные и еще дрожащие от усталости руки, и остаток молодости пробудился в нем на минуту, и он забыл о своих страданиях.
   Цеся стала разыгрывать роль равнодушной и возбуждать ревность, которая должна была привлечь к ней Вацлава; она знала или предчувствовала, что в бедном человеческом сердце и то даже, что покинуто, но находится в руках другого, возбуждает чувство зависти. Не имея возможности притворяться плененной другими достоинствами своего нареченного, она старалась придать цену его французскому остроумию и образованию, приобретенному опытом; она восхищалась каждой остротой, каждым его словом, вызывала их, увеличивала им цену и искренно старалась быть занятой Фа-руреем. Невозможно изобразить счастья, радости и восторга, в какие привело старика такое необыкновенное обращение Цеси. Видно было, что в эту минуту он кинул бы к ногам очаровательной девушки свою жизнь, имя и все сокровища. Графиня уже заметила это и смело решила рассчитывать на это.
   Ей хотелось еще беглым взглядом убедиться, какое она произвела впечатление своей новой стратегией на Вацлава, но Вацлав исчез.
   Он тихонько вышел из дома и отправился в Вульки. Почему такой печальный, почему взволнованный, почему так глубоко затронутый за живое и мысленно повторяющий весь разговор свой с Цесей?.. Я не знаю. Может быть, потому, что всегда мы слабы и жалки, что никогда ни один из нас долее минуты не был истинным человеком.
  
   Прощание в Вульках было коротко и печально. Франя, не скрывая своих слез, плакала; Бжозовская с досады, что, как она говорила, жениха пускают на четыре ветра, начинала сжимать кулаки и по своей привычке ежеминутно пожимать плечами; но это не мешало ей думать о своей провизии для дороги. Между прочим, она хотела непременно дать Вацлаву кадочку свежего масла, уверяя, что в Варшаве людей кормят салом с разной дрянью, что отравляет; несколько десятков фунтов свежей соломы и т. п.
   Ротмистр был печален, он торопил и удерживал, хотел, чтобы Вацлав ехал, и откладывал прощание и самый отъезд: выпрашивал часок и еще часок, словно боялся расстаться с ним и не верил в его возвращение. Наконец однажды, когда долее нельзя уже было откладывать отъезда, проводил он Вацлава на крыльцо, обнял, благословил его отечески и сказал растроганный, чтобы незаметно стереть слезы:
   - Ну, ну, будет этого бабства, сударь мой, где же это видано: ведь мы мужчины. Но возвращайся же скорее, сударь, ваше сиятельство; мы здесь станем тоскливо ждать тебя, высматривать. И пиши, пиши часто: станем и посылать на почту каждую неделю. Грицко уж готов. Возвращайся же, мой любезный друг.
   Вацлав обнимал всех по очереди и начинал снова, и оглядывался, и шептал; но наконец надо было расстаться, и когда он сел в бричку, Франя, не оглядываясь, быстро убежала в свою комнату.
   Последними словами Бжозовской были:
   - Все потеряли головы, сумасшедшие: этот захотел, тот послушался... Так, так, прекрасно, а теперь будут тосковать, плакать и сохнуть. Но коли меня не слушаются, ничто им, пусть помучаются.
   И, ломая руки, она полетела за Франей.
   Вацлав ехал, совершенно не думая о Цесе и Дендерове; в голове у него были только Вульки и Франя. Как дорога эта, вторая в его жизни, была не похожа на первую, когда он, еще бедный, ехал в Житков за убегающим от него куском хлеба, с печальной, слабой надеждой на будущее и гнетущим недостатком... Отчего же теперь он, более спокойный, более счастливый, был совершенно иным человеком. Свет уже менее возбуждал в нем любопытство, свет для него был уже не так прекрасен и привлекателен, а только шумен и тесен; люди, с которыми уже не надо ему было бороться, не манили его к себе, они едва не надоедали ему; и он был, по крайней мере, равнодушен к ним.
   Бог так устроил судьбу бедняков, чтобы борьба была им наслаждением, живым занятием, свет пестрой картиной, а люди братьями и родными; за страдания им платится мелкою сдачею, минутами надежды, радости, маленькими торжествами, крошечными удовольствиями или хоть избавлением от неприятности, всем, что имеет какую-нибудь цену в глупой жизни. На этом свете, который беднякам является большой тюрьмою, каждый кирпич стены имеет жизнь, имеет какую-то связь с их существованием; между тем как богатые и пожившие ко всему равнодушны: они борются только разве с собой, да и сами себе часто надоедают; они властители света и знают, что все должно служить их деньгам, ничего поэтому не желают, ни на что не смотрят.
   Вацлав, хотя и новичок, хоть молодой человек, испытал уже на себе перемену, какую производит богатство почти во всяком человеке; он почувствовал пресыщение, хотя еще не изведал ничего, был печален, хоть и спокоен, и чувствовал какой-то внутренний холод. Одна только мысль о Вульках, Фране и том тесном уголке, где под ветвями лип мечта рисовала ему гнездышко счастья, еще развеселяла его: этим только и жил он, на этом только и отдыхал.
   Быстро приближался он к столице, как во сне минуя страну, которая развертывалась перед его глазами, проходила разноцветная, шумная, оживленная, полная на каждом шагу поражающих противоречий, которые составляют главную черту жизни.
   Тут погребальная процессия и гроб на дрогах, там пышная и длинная вереница свадебных гостей с музыкой впереди тянется торжественной лентой от избы до избы; далее колокола призывают на богослужение и мужиков, и бар вместе, все идут с молитвой вокруг церкви, а тут по дороге преступники, скованные, бледные, исхудалые, тащатся на пути от тюрьмы до тюрьмы или в далекое изгнание. Еще далее слышится бессмысленный смех пьяных, которые вместе с печалью утопили и рассудок, плач матери, у которой умирает дитя, и болтовня евреев, которые торгуют, и французских баричей, которые идут, зевая, наслаждаться, и шум оружия проходящего войска, и скрип телеги, везущей пот плоти и крови, и тысяча голосов, и тысяча бряцаний, и"тысяча разнообразных слов, которые сталкиваются в ухе слушателя, и тысячи цветов, которые пестреют в глазах, тысяча проявлений жизни, составляющей вечные противоречия. Из этих-то мелочных обломков складывается великая, пестрая и гармоническая мозаика жизни.
   Быстрая дорога особенно странно соединяет впечатление этих противоположностей и будит в наблюдателе сознание ничтожества; в голове и в сердце скопляются самые разнообразные мысли, сливаются в одно, и человек понимает, что все минует, все проходит и гибнет.
   Наконец, в дыму и тумане, опоясанная Вислой, показалась со множеством своих крыш древняя польская столица, которую Вацлав приветствовал всеми историческими воспоминаниями.
   Едва остановился Вацлав в городе, как должен был отыскивать Сильвана, к которому имел письмо и поручения из Дендерова; вдруг, полуслучайно, полунарочно, Сильван, давно поджидавший двоюродного брата, несколько проигравшийся, несколько прокутившийся, несколько задолжавший разным ремесленникам, вошел к Вацлаву., необычайно радуясь его приезду.
   Сильван был уже здесь в своей стихии и странно изменился. В городе-то он и мог показать себя во всем великолепии молодости, как ее понимают теперь, с капризной изменившейся физиономиею, скучающею, мучающею и желающею пищи, без любви и веры в сердце, с насмешливостью Мефистофеля на устах, с нечеловеческою самонадеянностью, с женскими нервами, с гигантскою силою на разврат, с лицом, нарочно состарившимся, как будто старость - достоинство и заслуга в летах развития и свежести.
   Наряд графа был незаметно изыскан, скромно затейлив и дорог, лицо чрезвычайно дерзко, движения и речь пропитаны чувством собственного достоинства, превосходства и силы.
   - А, наконец, - сказал он, падая прямо на диван, - приехал, Вацлав! Ждал тебя, как травка дождя... Но ты, позволь тебе прежде сказать, остановился в конуре.
   - Гостиница очень порядочная.
   - Вот еще! Кто же из порядочных людей останавливается в Виленской гостинице, в Краковской или какой-нибудь другой второстепенной? Кто же заглянет к тебе сюда? Ты должен был знать, что в Варшаве только две, много три гостиницы. Для богатых - Английская, это сразу дает тебе известное положение; для артистов и людей порядочных - Римская; для аристократии и людей старых, любящих спокойствие, - Герляха; все остальные - конуры, корчмы и мерзость. Даже уже и Римская пахнет невкусно; правда, в ней останавливался Ламфисьер, но в Английской, в нижнем этаже была знаменитая сцена Наполеона с князем Прадтом, когда он в зеленой бархатной шубе возвращался из Москвы и из Березины.
   - Да какое же мне дело до Наполеона и до князя Прадта? - сказал Вацлав, пожимая плечами.
   - Однако же ты должен жить с людьми, а кто же захочет отыскивать тебя в Виленской гостинице? Фи! Перебирайся сегодня же.
   - Мне и тут хорошо. Я приехал только по делам.
   - Но нужно тебе познакомиться с городом, побыть здесь, поразвлечься.
   - Помилуй, мне так грустно и нужно домой.
   - Право, счастливец, - сказал Сильван, пожав плечами. - Родился ты, я вижу, быть помещиком и домоседом; что до меня, я здесь только почувствовал, что живу, стал иным человеком, я теперь в своей стихии. Какие люди, какой свет! А между прочим, у тебя есть деньги?
   Это "между прочим" было приткнуто весьма неловко, Вацлав рассмеялся в душе, лицо его, однако же, сделалось серьезным, и он ответил хладнокровно:
   - Есть, ровно столько, сколько нужно.
   - Позволь тебе заметить, что ехать так в город - неосторожно.
   Сильван завертелся.
   - Но, однако же, одолжишь мне, если бы мне очень понадобилось прежде, нежели пришлют мне из Дендерова, куда я уже писал?
   - Много? - спросил Вацлав очень хладнокровно двоюродного брата, который уже пользовался его услужливостью.
   - Безделицу, может быть, мне понадобится несколько сотен дукатов. Здесь все так дорого, а между тем я должен был сделать коляску. Отправляясь сюда, я думал, что моя будет очень парадная, но она теряет даже перед порядочными извозчичьими колясками, и взяли ее у меня за цену железа. Мне надо было устроиться; столько вещей недоставало, чтобы устроиться и сделать мою холостую квартиру порядочной. Знаешь, - сказал он вдруг, понижая голос, - никому нет такого счастья, как мне. Признаюсь тебе откровенно: мне холостая жизнь наскучила. Старею... Хотелось бы жениться, и пришла мне эта мысль как-то в дороге. Нужно же, чтобы так случилось, что женитьба великолепнейшая сама лезет мне в руки. Девушка ангельской, идеальной, восточной красоты, титул, значение, связи, громадное богатство. Я уже очень хорош в доме... Я свезу тебя к ним, увидишь...
   - Кто же это, какая-нибудь варшавянка?
   - Какое! Отец барон, был каким-то гоф... дьяволмейстером при австрийском дворе, дипломат, человек высшего круга. Приехали они сюда только на зиму по каким-то делам, о которых я из деликатности не расспрашивал. Я влюблен!
   - Давно ты познакомился?
   - Еще на дороге, под Владимиром, я не только познакомился, но начал формально ухаживать; я у них уже совершенно на дружеской ноге. Барон холоден как лед, но принимает меня недурно; дочь - ангел: немножко печальна, но это придает ей прелести. Сделай милость, Вацлав, если как-нибудь случайно, - все должно предвидеть, - станут тебя расспрашивать о наших имениях и нашем положении на Волыни, говори вообще в пользу, как следует, я на тебя рассчитываю.
   - Я скажу правду.
   - Надо сказать немножко больше, чем правду! - воскликнул Сильван. - Должно прикрасить, прибавить. Нам надо держаться. Я влюблен... и партия такая, о какой я и не мечтал: несколько миллионов, судя по их жизни и дому... А тон! А связи!.. Говорю тебе, я стою на дороге к колоссальному приданому.
   - Коль скоро ты пробежал такую длинную дорогу, - сказал, улыбаясь, Вацлав, - то решительно поздравляю тебя.
   - А надо быть мной, чтобы сделать такую штуку! - ответил Сильван с очевидно удовлетворенным самолюбием. - Умею вести дела. Я рассчитываю, что извлеку пользу и из приезда матери и Цеси, которые приедут сюда по делам; пишу сегодня к ним, чтобы они показались здесь пристойно: от этого многое зависит. Барон от природы недоверчив, осторожен, холоден, дипломат.
   - Вижу, действительно, что ты зашел очень далеко и голова у тебя горит, - сказал Вацлав. - Пошли Бог тебе счастья.
   - Благодарю, но на эти двести дукатов могу я рассчитывать, не правда ли?
   - Если непременно будут нужны.
   - Кажется мне даже, что уже теперь... А ты сегодня что делаешь? Не хочешь ли, чтобы я тебя ввел в мой мужской кружок? Что за люди!..
   - Благодарю; я, как ты знаешь, люблю уединение, шум и веселость ваша нагнала бы только на меня скуку.
   - Бедный чудак! Но где же ты будешь есть? - прибавил неотвязчиво Сильван.
   - Здесь.
   - Как здесь, в гостинице?.. Да тебя отравят. Я приглашаю тебя со мной к Мари, к Мишо, к Герте, увидишь, как мы здесь едим.
   Вацлав пожал плечами.
   - Благодарю тебя, - сказал он, - мне надо отдохнуть, а потом и за работу.
   - Ты упрям. Ну, до свидания, до завтра, - сказав это, Сильван схватил шляпу, потряс руку Вацлава и вышел, насвистывая какую-то песенку, а за дверью пожал плечами.
   "Скажите мне, - подумал он, - стоило ли Богу давать ему миллионы, когда он не умеет прожить порядочно и не почувствует, что они у него! Остановился в Виленской гостинице, будет есть сухое вчерашнее жаркое и забьется в угол, как простой шляхтич, который приехал шерсть обратить в деньги и вздыхает о своем очаге и толстой жене. Глуп, глуп! И соблазнить его нельзя, так ограничен! Даром погубит и деньги, и жизнь!"
  
   Для пополнения сведений, которые читатель почерпнул из предыдущего разговора о ходе волокитства Сильвана и его отношений к дому барона Гормейера, мы должны поместить здесь письмо Сильвана к отцу, переведенное с французского, следующего содержания:
   "У меня было уже какое-то предчувствие счастья, которое сопутствовало мне; могу им похвастаться, хотя немножко обязан и самому себе, потому что другой, на моем месте, наверное, не сумел бы, как я воспользоваться и ухватить судьбу за волосы. Представь себе, любезный граф, что миллионная женитьба, о которой мы мечтали, даже больше миллионной, у меня в руках, и в первый раз встретил я эту невесту в нескольких верстах от Дендерова. C'est fameux {Это известно (фр.).}! Девушка хороша, как ангел, они люди высшего круга, прекраснейшего образования и несметного богатства. Но я должен описать все в большем порядке".
   Здесь следовала реляция известных уже нам происшествий, прибытие в Варшаву, первые шаги Сильвана и дальнейшие его расспросы и волокитства.
   "Уже я узнал множество людей, хотя должен притворяться равнодушным, - говорил он мне. - Остальное, рассуждая и соображая, легко отгадать.
   Барон Гормейер, сейчас же по приезде, устроился, как прилично его средствам и общественному положению; дом его великолепен, он завязал сношения с лучшими фамилиями; образ их жизни доказывает, что они должны иметь миллионы. Особенный экипаж для него и для дочери, шесть лакеев, камердинер, два повара, верховые лошади, комнаты меблированы с удивительною роскошью, серебро столовое, какого я не видел в моей жизни, дочь всякий раз в новых бриллиантах, которые ценят здесь в сотни тысяч, хотя, по всей вероятности, всех еще не видели, - словом, дом барский. Сам барон не легко доступен, холоден, немножко дипломатически подозрителен, меня, кажется, как старейшего знакомого принимает лучше всех. Я сумел, жертвуя несколько самолюбием, заслужить его приязнь и расположение. Несмотря на это, однако же, и он, и дочь, и вся дворня чрезвычайно осторожны и трудно завязывать близкие сношения; никто здесь не похвастается, чтобы он зашел так далеко, как я, хоть и я, несмотря на все усилия, ограничиваюсь только догадками и кое-какими на лету схваченными сведениями. Что касается дочери, ничего прекраснее не встречал я в жизни, и решительно влюблен. Познакомившись с ними немного, я не хочу brusquer le roman {Торопить роман (фр.).}: продолжаю его тихонько, иду шаг за шагом, осторожно, осмотрительно, тихо. Сначала, как и на всех, баронесса не хотела и смотреть на меня; теперь время от времени мы остаемся наедине, и, я вижу, барон нисколько не противится этому. Мне кажется, что ничего лучше не может встретиться и не встретится: сама попечительная судьба послала мне этого миллионера" и т. д., и т. д.
   Письмо было длинно и заключало в себе различные замечания, основанные большею частью на догадках и соображениях, более или менее искусных. Но во всем этом хладнокровному глазу видно было, что молодой графчик увлекся прелестью двух черных очей и говорил только то, что ему очень хотелось сказать.
   Старик Дендера, получив это письмо, прочел его со вниманием, нахмурил брови, а дойдя до конца, плюнул и пожал плечами. Он видел совершенно в другом свете то, что Сильвану казалось светлейшею будущностью, и немало испугался проекта сына, в способностях которого теперь усомнился.
   - Глупый! - воскликнул он. - Надо спасать его, потому что он попадет в яму. Барон австрийский! Черт знает откуда! Черт знает что! Облечен тайной! Полунемец! Что-то подозрительное! Сильван уже позволил барышне запутать себя в сети: они играют с ним комедию, он готов попасться! Это несчастье, это решительно несчастье!
   И прочитав еще раз письмо Сильвана, Дендера нахмурился еще сильнее.
   - Я согласился бы лучше на меньшее, на какие-нибудь четыреста, пятьсот тысяч чистых, чем на эти миллионы, о которых он заключает по серебру, бриллиантам и подозрительному титулу! Это какие-то искатели приключений!
   Сигизмунд-Август так был перепуган, что, если б не дела, сам бы поспешил в Варшаву и сына вырвал из опасности; но не было возможности тронуться с места: он должен был развязаться с кредиторами и до конца дурачить их видом своего ясного чела. Он решил ускорить выезд жены и дочери и действовать на Сильвана через них; это принудило его поделиться с графиней Евгенией полученным письмом и сделанными по нему заключениями. Супруги издавна уже были в холодных отношениях между собой, никогда не советовались, ни в чем не стремясь к одной цели; раздраженной и униженной графине довольно было, чтобы муж пожелал чего-нибудь, и это делалось предметом ее отвращения и насмешек. Можно было, следовательно, отгадать легко, что и тут, как скоро граф будет видеть черное, графиня увидит белое; так и случилось. Притворяясь покорной и послушной, с видом жертвы и подчинения выслушала Евгения и письмо, и заключения мужа, но, не принимая их к сердцу, слегка только пожала плечами. Она не хотела возражать, потому что поездка в Варшаву была и для нее, и для дочери сильно желанным развлечением; графиня скучала и мечтала о поездке и, хотя вовсе не разделяла мнение графа, а отношения Сильвана к семейству Гормейеров представляла себе счастливейшим случаем, замолчала, соглашаясь на все.
   У Цеси были также свои побудительные причины, по которым она торопилась в город; она хотела поддеть там Вацлава и обдумала уже совершенно новый план действий. Ничто, стало быть, не противоречило поездке, кроме денег, несчастных денег, которых с каждым днем становилось меньше в Дендерове. Сильван взял из них небольшую часть, остальными надо было отделываться от привязчивости кредиторов, уплачивая им проценты, давая в счет капиталов, чтобы удержаться еще некоторое время. Ловкая Цеся сама дала отцу средство достать две тысячи дукатов, которые в эту минуту были так необходимы в Дендерове.
   - Не беспокойтесь, папаша, - сказала она потихоньку, - Фарурей должен нам дать!
   - Неловко, неловко; мы на этом можем проиграть! - воскликнул Дендера. - Старик, как ни влюблен, готов остыть, как мы заглянем ему в карман.
   - На все есть средство, - ответила, улыбаясь, графиня, - доверьте мне, папаша, я беру на себя все дело, только бы притащить его сюда.
   - Эта гораздо умнее Сильвана, - сказал самому себе граф. - Посмотрим, пусть попробует!
   Где старый черт не может, надо послать молодую бабу.
   Случилось так, что через несколько дней Фарурей, который после известного букета сделался чрезвычайно нежным, приехал расфранченный в Дендерово. Цеся приветствовала его с таким меланхолическим и печальным видом, что жених сейчас же, хоть немножко слепой, прочел в нем какое-то внутреннее огорчение. Она молчала, вздыхала, глядела на небо и, посматривая в глаза своей несчастной жертве, казалось, говорила ему о пожирающей ее тайне.
   - Неужто вы не хотите доверить мне причину вашей печали? - спросил старик, хватая небрежно опущенную ручку.
   - Где же вы прочли эту печаль? - спросила Цеся.
   - Глаза и сердце не могли меня обмануть, - сказал умиленно любезник. - Ах, с нетерпением жду минуту, когда, прочитав на вашем лице признак малейшей печали, я буду иметь право спросить о причине.
   - Минута эта еще очень далека! - воскликнула Цеся. - И с каждым днем, кажется, обстоятельства отдаляют ее.
   Фарурей, если б не неприятная боль в ногах, которую чувствовал он сильнее с несчастной поездки за букетом, подскочил бы как ошпаренный.
   - Что вы говорите! - сказал он с горячностью двадцатилетнего юноши.
   - Да, - шепнула Цеся, - и вижу, что это должно протянуться долее, чем мы могли рассчитывать. Но не станем говорить об этом, не станем говорить: это мне неприятно.
   - Напротив, заклинаю вас всем, поговорим искренно, поговорим откровенно. Неужели у вас от меня тайны?
   - Нет их у меня, - ответила ловкая девушка, обращая на жениха печальные глаза, - но годится ли поверять постороннему домашние тайны?
   - Вы называете меня посторонним! - воскликнул Фарурей.
   - Я бы хотела поверить вам все и не могу, боюсь матери и еще более отца.
   Старик, которому чрезвычайно польстили расположение и доверчивость невесты, подвинулся к ней, приставая:
   - Поверьте мне, и я, ручаюсь, сумею найти какие-нибудь средства.
   - Не могу, не могу! - ответила Цеся, вскакивая с кресла; но через минуту, опечаленная и задумчивая, она опять села подле него.
   - Что же это может быть! - начал с беспокойством Фару-рей. - Заклинаю вас, скажите мне, позвольте мне хоть догадаться...
   - Но это останется тайной между нами? - спросила Цеся после минутного размышления.
   - Даю в этом слово.
   - Посмотрите, не глядит ли на нас отец и не может ли он нас подслушать.
   Старик Дендера отлично притворялся занятым газетой, которую только перелистывал, думая совершенно о другом. Фарурей поручился, что все его внимание поглотили Эспартеро и Кортесы, и Цеся, после некоторого колебания, будто несмело и урывками, начала таким образом:
   - Представьте себе, - сказала она, - что хотя, по-видимому, ничто уже не мешает нашей поездке в Варшаву, по поводу приданого, но непредвиденное обстоятельство спутало все наши расчеты.
   Фарурея чрезвычайно утешило объяснение чувства, вызвавшего печаль Цеси; она хотела приблизить то, чего он так желал. Старик на крыльях любви уносился в небо и отвечал только вздохом.
   - Что же случилось? - спросил он через минуту.
   - Я там в этих делах ничего не смыслю, - продолжала Цеся, - но оказывается, отец ради какой-то важной спекуляции, на которую употребил все деньги, должен отложить надолго наши проекты и сегодня объявил нам об этом...
   Фарурей пожал нетерпеливо плечами.
   - Это вздор, - сказал он, - дело ведь идет только о деньгах; найдем их, сколько он захочет.
   - Ах, вы ошибаетесь, - ответила Цеся, - тут дело идет не о деньгах. Вы еще не знаете моего отца; в этих вещах он так щекотлив, так горд, так недоступен, что я не вижу спасения. Занять ни у кого он не захочет; мы должны будем ждать, пока окончатся там его дела.
   - Но я дам ему, сколько понадобится! - воскликнул Фарурей.
   - Тише, ради Бога, тише! Отец подымает голову, слушает; он, пожалуй, догадается и, если б узнал, никогда бы не простил мне. Нет средств подступиться к нему с деньгами. Я не вижу спасения.
   Фарурей глубоко задумался.
   - Он так щекотлив? - спросил он. - Но если б я сам навязался ему...
   - Вы бы напрасно оскорбили его; он никогда не признается, что нуждается: я в этом уверена.
   - Нельзя ли взять кого-нибудь в посредники?
   Цеся замолчала и только снова вздохнула с выражением грусти.
   - Оставим это, - сказала она, улыбаясь меланхолически, - тут ничего нельзя сделать.
   - Но надо сделать! - воскликнул Фарурей. - Предоставьте это мне; я беру на себя все.
   - Вы можете погубить меня, если отец догадается, - начала Цеся с испугом, - сжальтесь надо мной!
   - Неужто вы не верите мне?
   - Но это такая щекотливая вещь...
   - Позвольте мне попытаться. Цеся замолчала.
   - Попробуйте, - сказала она, - но я не надеюсь, чтобы вам удалось: я знаю отца, знаю его характер; это невозможно, несбыточно.
   Фарурей поцеловал ей тихонько ручку. Цеся быстро встала под каким-то предлогом, а старик Дендера, пробужденный шелестом, поднял голову. Он не опускал глаз с дочери и будущего зятя; знал, что ему приготовлено поле, и с улыбкой стал толковать что-то об испанской политике. Фарурей подсел к нему и несколько времени толковали о пустяках играя словами, чтобы добраться незаметно до назначенной цели.
   - Как там курс на акции? - спросил Фарурей.
   - Акции стоят низко, - сказал Дендера. - Дело идет к войне: падают на всех биржах.
   - Я хотел купить каких-нибудь акций, - сказал любезник.
   - Вы, как вижу, пускаетесь в спекуляции?
   - Нет, но право не знаю, что делать с деньгами. Граф рассмеялся от всей души.
   - Первый раз слышу подобную вещь; купите землю, это лучше акций: земля должна подняться.
   - Так, но ведь ее надо обрабатывать! - сказал старик. - А какое у нас хозяйство! И того, что есть у меня, довольно, если не слишком! Не знаете ли вы, граф, нет ли какой-нибудь выгодной спекуляции?
   - Не знаю, - ответил холодно Дендера, поглядывая с кислой миной на потолок.
   - За всеми расчетами на непредвиденные случаи, - продолжал старый маршалек, - у меня остается несколько тысяч дукатов, с которыми не знаю, что делать.
   - Держать их в запасе.
   - У меня есть запас и без этого; не люблю держать деньги.
   - Право, трудно присоветовать что-нибудь.
   - Как это, вам, граф, такому спекулятору? Разве трудно было бы, например, вам взять меня куда-нибудь в половину?
   Дендера встал из-за стола пасмурный; Фарурей, замечая, что ему не слишком-то удается, все же не отставал.
   - Я перестаю спекулировать, - сказал граф, - удаляюсь от этих рискованных предприятий, хочу спокойствия, и лишь бы судьба детей была обеспечена...
   - Так! Но теперь, однако же, две, три тысячи дукатов, - спросил Фарурей, - могли бы пригодиться на что-нибудь? Взяв их у меня, вы оказали бы мне огромнейшее одолжение.
   Дендера гордо поклонился, приняв вид человека чуть не оскорбленного.
   - Любезный маршалек, - сказал он, - объяснимся. Настоящие отношения наши такого рода, что, вмешивая в них денежные сделки, мы могли бы породить различные затруднения, особенно для меня. Не настаивай; я на это не соглашусь, но укажу тебе хорошего компаньона.
   - Позвольте мне самому его выбрать, - возразил Фарурей. - Наконец, несколько тысяч дукатов не слишком важная вещь: в чем же они могут затруднить наши отношения?
   - Любезный маршалек! - ответил Дендера, разнеживаясь понемногу. - Я держусь правила избегать дел с лицами, составляющими семейство или имеющими принадлежать к нему. Деньги обыкновенно бывают подводным камнем, о который разбиваются привязанность и дружба: надо избегать всяких поводов к разрыву священных семейных уз.
   Он выговорил это так сладко, с таким глубоким убеждением, что Фарурей несколько задумался, что ему делать дальше.
   - Избегайте, граф, - сказал он, - денежных сделок с кем-нибудь другим, если хотите; но что касается меня, я прошу вас об этой безделке и смешно было бы отказать мне. Ну, как хотите, извольте принять меня в долю! Увидите, какой у вас будет отличный компаньон!
   Дендера пожал ему руку.
   - Оставим это, - сказал он, - это невозможно.
   - Граф, вы начинаете меня обижать! - воскликнул Фарурей. - Что это? Неужели я так мало заслужил расположения, что вы избегаете денежных сношений со мною? Это недоверие, это обида! Серьезно, это мне очень неприятно!
   - Не принимайте это с такой стороны.
   - Должен так принять, иначе вы не можете объяснить этого. Это задевает меня за живое, и задевает неприятно.
   Граф притворился встревоженным и стал просить извинения.
   - Дорогой маршалек, у меня и мысли этой не было, вы не так поняли меня!
   Фарурей горячился, желая добиться своей цели, и, все более и более суетясь, начал с живостью:
   - Вы должны, граф, взять эти деньги; я не отстану, иначе вы меня смертельно обидите! Это нерасположение, это нерасположение! - повторял он. - Это недоверие!
   Граф объяснялся весьма неискусно, чувствуя, что достиг цели и не дал пострадать самолюбию, стал понемногу уступать, смягчаться, успокаиваться, и наконец дело завершилось тем, что он замолчал.
   - Завтра я пришлю деньги, - заключил Фарурей, - вы должны принять их.
   Дендера, будто нахмурившись, пожимая плечами, ворча, согласился наконец, но с видимым огорчением вышел из комнаты, а Фарурей поспешил к Цесе.
   - Дело окончено, - шепнул он с сияющим лицом, - сделал, как сказал вам.
   - Как! И отец согласился? - вскрикнула Цеся с удивлением.
   - О, немало труда стоило это мне, - прибавил жених с чувством своего торжества, незаметно потирая уставшие ноги, - но все-таки поставил на своем!
   - Каким же образом?
   - Как это сделалось, не скажу; довольно того, что завтра присылаю деньги, а скорейший выезд в Варшаву в приближение минуты моего счастья поручаю вам.
   Сказав это, он поцеловал поданную ему с улыбкой ручку, взглянул серыми потухшими глазами в сияющие огнем очи Цеси, вздохнул, положил руки на грудь и заключил эту сцену красноречивым молчанием.
   Через неделю графиня и Цеся были на дороге в Варшаву.
   Сильван не тратил даром времени и не спускал глаз ни на минуту с барона, который, хотя, казалось, и осваивался с ним, не так, однако же, был доступен, как надеялся граф. Он никогда не выходил из границ холодной вежливости и не допускал Сильвана до желаемой короткости. Дочь барона, очевидно, избалованное дитя, хозяйка дома, о внимании которой он, влюбленный, с каждым днем более усиленно хлопотал, иногда шутила с ним, оказывала некоторую внимательность, но нисколько не переменила своей сдержанности, меланхолии и холодного обращения. Чем труднее шли дела, тем более воспламенялся Сильван; а успехи были так незначительны, так медленны, что гордый граф выходил иногда из себя. Между тем дом барона Гормейера отворялся все более и более для множества новых знакомств, он наполнялся лучшею молодежью, которую пленяло личико необыкновенной красоты и великолепие дома, поставленного на барскую ногу. Сильван следил, смотрел и дрожал, чтобы кто-нибудь не сделался счастливее его, хотя до сих пор ни барон, ни его дочь не отличали, казалось, никого. Эвелина была всегда одинакова печальна, задумчива, недовольна людьми, нетерпелива. Барон был холоден, разборчив и застегнут на все пуговицы. Какая-то тайна окружала это семейство; приезжающие из Галиции, из Вены не привозили никаких верных известий. Несколько лиц видело барона; все говорили, что он занимал какую-то должность при австрийском дворе, что его встречали в высшем обществе; но об его богатстве и общественном положении ничего нельзя было узнать верного.
   Люди, не имея верных данных, сочиняли различные сказки, думали, догадывались, соображали. Баронесса показалась на нескольких балах, каждый раз в новых брильянтах, до того обвешанная ими, что драгоценности ее привлекли общее внимание и были оценены необычайно высоко. Одно колье из жемчуга и брильянтов возбудило зависть во всех женщинах и обратило особенное внимание на барона и его дочь. Всех заинтриговали эти приезжие, являющиеся с такою роскошью и никому совершенно не знакомые. Начали расспрашивать и разузнавать, но никто не открыл ничего положительного. Только Сильван после нескольких недавних сношений с бароном неожиданно и случайно узнал, что дочь Гормейера, та, которую он считал девицею Эвелиною, молодым и девственным существом, была уже вдова, что внезапное вдовство через полгода после свадьбы было причиной ее выезда из Галиции и печали, рисовавшейся на ее лице. Высказывал это барон так, как будто думал, что это уже всем известно; он вздыхал, говоря о дочери, и, не открыв больше ничего, нахмурился и замолчал.
  
   Сильван, как ни был рад, что узнал больше других, не мог простить себе, что до сих пор не знал даже такой простой вещи, и, возвращаясь домой, глубоко задумался над собой и будущностью. Эвелина была теперь в его глазах совершенно другая: печаль ее объяснилась, ее раздражение было естественным, равнодушие легко понятным, самолюбие графа в воспоминании о муже находило объяснение холодности, с каким его принимали.
   - Необходимо время, - сказал самому себе Сильван. - Вдова это ничего! Должно, следовательно, быть у нее имение по отцу и кое-что по мужу. А такая молоденькая, такая прекрасная!
   Он вздохнул, задумался и уже отступать не хотел. Письмо от отца, которое предупредило приезд графини и Цеси, полное неудовольствия, боязни и предостережений, больше раздражило, чем опамятовало Сильвана.
   Он ничего не хотел признать в нем справедливым; рассмеялся, и, оскорбленный, что ему делались выговоры в неосмотрительности и легковерии, кинул письмо с пренебрежением, пожал плечами и не подумал послушаться советов родительских. Он ожидал только матери, чтобы ее присутствием подвинуть свое дело; он рассчитывал на женскую помощь, особенно на помощь Цеси, изворотливость которой была ему известна, а между тем не пропускал ни одного дня, чтобы не видаться с бароном и его дочерью.
   Едва дав отдохнуть Вацлаву, он принудил его ехать вместе к своим новым

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 451 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа