Главная » Книги

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты, Страница 19

Крашевский Иосиф Игнатий - Комедианты


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

sp; Он распускал уже вести, поверяя каждому под страшнейшим секретом, что Цеся выходит за Фарурея, который будто бы поручает ему управление всеми имениями и делами, не чувствуя себя способным к этому; что Сильван женится на кузине Шварценбергов, за которой берет миллион рейнских в одних драгоценностях, не считая поместий, и т. д. Люди всегда легковерны и, сказав себе, что в каждой лжи есть хоть немного правды, начинали опять ждать терпеливее, рассчитывая на блистательные надежды графа.
  
   Ранним зимним утром, прекрасным и светлым, экипаж Вацлава остановился перед домиком в Вульках: он должен был отвезти молодую чету в церковь в Смол ев, где ее уже ожидал викарий. Это было в будни. Никого нельзя было ожидать в городок, кроме нескольких любопытных да стариков, сидящих у дверей, а молодых провожала одна Бжозося.
   Для нее это было истинным торжеством: она суетилась целую ночь, бранилась утро, не дала людям глаз зажмурить, жаловалась, смеялась, плакала, хлопала в ладоши и от времени до времени вздыхала о душе ротмистра; но, похоронив уже его однажды и осушив искренние слезы печали, теперь вся она занялась счастьем и больше всего кухней молодых.
   Разрядившись необычайно, она вышла вместе с ними на крыльцо, а когда оба они упали к ее ногам, прося благословения, расплакалась еще раз, расцеловала их и торопила сесть в экипаж. Она, может быть, боялась еще, чтобы этой, так желанной свадьбе что-нибудь не помешало; а мысленно опережая и свадьбу, и несколько лет после свадьбы, была уже занята воспитанием деток, которых ожидала с нетерпением.
   Дорога в Смолев прошла в молчании, так хорошо была она им знакома и так печальна теперь, и так свежа еще печальным воспоминанием; одна только Бжозовская, отгоняя печальные мысли, смеялась и наслаждалась чистою радостью благородного сердца, умеющего покориться воле Божией и философски принимающего все, чем земля кормит своих детей.
   Как скоро Франя омрачалась воспоминанием об отце, Бжозовская громила ее без церемонии:
   - Да перестань же плакать! Когда же это кончится? Помолиться хорошенько - прекрасно, поплакать, отереть слезы и дальше в путь. Господь Бог сотворил нас для труда, а не для хныканья! Вот есть, слава Богу, чем тешиться, чем наслаждаться, за что благодарить Бога; лучше об этом думать, чем портить свое здоровье и выплакивать глаза.
   Если она не утешала этими простыми выражениями Франю, по крайней мере, облегчала ее страдания примером своей покорности судьбе.
   Подле церкви сговоренных остановила недавно засыпанная могила ротмистра, которую, по причине позднего времени, нельзя было еще ни огородить, ни обложить дерном; жених и невеста пошли за холодным благословением умершего, а Бжозовская за ними, заранее припасая флакончик на случай, если бы с Франей сделалось дурно.
   Бедная сирота расплакалась; но Вацлав был подле нее и облитую слезами ввел в церковь. Пусто в ней было, потому что зазвонили только тогда же, как показался экипаж Вацлава; несколько бедняков и мещан явились свидетелями обряда.
   Бжозовская, хотя молилась усердно, вздыхала глубоко и сердились на покойника ротмистра, которого мысленно упрекала.
   - Вот напасть! - говорила она самой себе. - Не отделаться от этих мыслей. Царица небесная! Если б покойник, упокой, Господи, его душу, не чудил, свадьбу отпраздновали бы, по крайней мере, по-людски... А то... Будь благословенна Владычица мира... А то по-немецки: тихо, без всякой торжественности, словно нас не хватило бы на это... Богородица Дева, радуйся... Богородица Дева, радуйся... Ни гостей, ни обеда, ни музыки! Что это за свадьба?.. Новомодная, какая-то фармасонская... Прости Господи... Будь благословенна Царица... Еще никогда не видела такой свадьбы... и в трауре... Ну, что же делать, что же делать!
   Бжозовская стала торопливо читать молитвы, чтобы преодолеть в себе желание ворчать; но не было на ней уздечки, и Бог знает, как она молилась, хотя, вероятно, Бог принял и так просьбу благородного сердца. В ризнице подписали книги, а после службы викарий соединил новобрачных белым орарем, в короткой и сильной речи поручая, во имя ротмистра, сироту опеке того, кто назывался теперь уже ее мужем.
   Недолго пробыв в Смолеве, потому что Бжозося нигде не любила оставаться долго и всегда хлопотала о возвращении домой, молодые сели в экипаж. Вацлав шепнул что-то на ухо кучеру, и лошади бойко полетели к Вулькам. Не было сделано уговора, куда должно ехать; Бжозовская приготовила даже в Вульках обед, но Вацлав велел повернуть прямо в Пальник, приготовив в течение нескольких недель свой дом к приему Франи. Он не говорил об этом ни слова, потому что хотел этой приятной неожиданностью рассеять ее печаль. Бжозовская, которой нужно было еще распорядиться кое-чем к обеду, чрезвычайно встревожилась, когда увидела, что их везут в Пальник.
   - А это что такое? - воскликнула она. - Это что? Куда же поехал, Яков? С ума он сошел, что ли?
   - В Пальник, - сказал Вацлав, поглядывая на Франю.
   - Вот догадался! Сам не знает зачем! Да ведь в Вульках обед заказан! Завтра себе и поедете, когда захотите, но уж сегодня, право, не позволю.
   - Дорогая Бжозося, есть обед и в Пальнике.
   - Но полендвица! Вацлав невольно рассмеялся.
   Лошади между тем бежали скоро, а Бжозовская чуть не расплакалась, видя, что все ее приготовления пропадут даром. Вацлав целовал ее руки, упрашивая не противиться его желанию. Почтенная Бжозося смягчилась, вздыхая, тронулась, но в глубине сердца затаила некоторую досаду.
   - Ну, увидим, каким обедом он нас поподчует.
   Через минуту, миновав домик в Вульках, при виде которого Бжозовская вздохнула еще раз, проселочной дорогой добрались и до Пальника. С того времени, как его видели Франя и ее приятельница, он изменился так, что нельзя было его и узнать. Дом, заслоненный прежде плохими строениями, которые сломали, белел теперь, как новый, посреди деревьев, на самом деле только обновленный и переделанный в прелестный деревенский домик. Вацлав с большою роскошью и вкусом украсил старый домишко, покрыл его наново и сделал из него чуть не княжеский дворец, чуть не виллу банкира, который не смотрит, что она будет стоить, лишь бы затмить своих товарищей.
   Это была игрушка, а Франя и Бжозовская, мало видевшие свет и не знавшие, как за деньги можно сделать все и скоро, и прекрасно, крикнули обе от удивления, не узнавая Пальника. Все, что делалось здесь, держалось от них в тайне, и сюрприз так удался, что Бжозовская, останавливаясь перед крыльцом, перекрестилась даже.
   - Что же это? Что же это? Господи Иисусе Христе! Колдовство, что ли, нечистая сила или сон! Да когда же это все сделалось? Или это не Пальник! Куда же мы заблудили?
   У Франи текли слезы признательности, а личико приблизилось к раскрасневшемуся лицу Вацлава, и первый сердечный поцелуй слил их невинные уста.
   На крыльце с железными столбами и затейливой решеткой дворня ожидала уже молодую барыню, а старшая из девушек подала ей домашние ключи, соль, хлеб и сахар: знаки занятий и ворожба будущности. Бжозося шла с открытым ртом за молодою четою и, хотя была необыкновенно удивлена, чуть не испугана, повторяла, однако ж, потихоньку:
   - Как себе хотите, а могли все-таки сегодня ехать ко мне на полендвицу.
   Снаружи уже домик нельзя было узнать, но внутри царствовало в нем изумительное великолепие, при виде которого Фране как-то неприятно стало, а Бжозовской грустно. Обе привыкли к простым деревянным стульям, таким же столам, к вымытому полу и шли несмело по коврам, навощенному паркету, среди зеркал, картин, разных вещей, цветов, переходя от изумления к изумлению.
   - Да ведь это стоит миллионы! - говорила Бжозося, пожимая плечами. - А, Боже мой, этот человек совершенно разорился!
   Вацлав обвел их кругом, показывал Фране все; наконец, отворил одни двери, и крик радости вырвался из уст молодой, которая кинулась к мужу на шею. Бжозося поднялась на цыпочках и, взглянув из-за плеча своей воспитанницы, крикнула:
   - Ай, это колдовство!
   Это была простая комнатка, совершенно похожая на ту, в какой жила Франя в Вульках: все принадлежности были в ней те же самые, окна точно так же выходили на двор и в сад, даже сюда были перенесены ее пяльцы, ее книги, ее цветочки, и один только великолепный молитвенник из черного дерева, с распятием из слоновой кости, как чужой, казалось, совестился стоять посреди простой мебели. На стене - новое изумление - висел портрет ротмистра в мундире народной кавалерии, снятый уже по смерти, хоть и тайком, но так удачно, что обе женщины, глядя на него, расплакались.
   - А эти двери куда же ведут? - спросила Бжозовская, указывая на простые двери, еще запертые, на том именно месте, где в Вульках были двери, соединяющие помещение Бжозовской с комнаткой Франи.
   - Потрудитесь посмотреть! - сказал Вацлав с улыбкой.
   За любопытством дело не стало у Бжозовской: она подскочила, нажала ручку и, увидев свою, свою собственную комнату, в которой нашла уже и клубочки, и мотовило, и всю свою ветошь, снова крикнула:
   - Чудеса! Чудеса!
   И кинулась обнимать Вацлава, которому эта чистая радость вознаградила с избытком и труд, и старание скрыть до времени тайну.
   - А клубочки разве перенесли из Вулек? - воскликнула она, подумав. - Право перенесли! Только не украл ли кто у меня пряжи?
   - Я отвечаю за убытки! - сказал смеясь Вацлав. - А теперь, дорогая хозяюшка, просите к столу своего единственного гостя.
   - Увидим его полендвицу! - шепнула тихонько Бжозовская.
   Стол, накрытый на три особы, был великолепен, что немало затрудняло нашу старую приятельницу: горе ей было управиться с этими затеями, о каких она даже и не мечтала. Но кухня, хоть и простая, не привыкшему к ней вкусу вовсе не понравилась. Она попробовала супу, не знала, как и есть его, не знала, как обойтись с многочисленными приправами, пожала плечами на спаржу, мороженого испугалась и есть его не могла и, в конце концов, решила мысленно, что в Вульках полендвица была бы лучше всего этого.
  
   Взглянем теперь на тех, которых мы оставили в Варшаве. Внезапный и неожиданный выезд Вацлава Цеся приняла нахмурившись, пожимая плечами и сердясь тихонько на Сильвана, интриге которого приписывала это событие. Сильван был рад и не скрывал этого, хотя и не понимал причины: жалел только, что не призанял еще денег у отъезжающего. Барон узнал об исчезновении своего нового знакомца с очевидным огорчением, а дочь в продолжение нескольких дней совершенно не показывалась. Несмотря на чрезвычайно небольшие успехи, Сильван решительно не изменял себе и наперекор, может быть, отцу, может быть, влюбленный и слепой, всеми силами стремился туда, где его принимали холодно и равнодушно. Раз только барон говорил с ним долее и искреннее обыкновенного, но и то расспрашивая о Вацлаве.
   Чтоб отнять у барона всякую надежду, Сильвану не нужно было лгать; он рассказал о денежном положении так неожиданно разбогатевшего двоюродного братца, о его характере, о привязанности к Фране и заключил объявлением о скорой его женитьбе. Барон слушал со вниманием, печальный, молчаливый, задумчивый и, простившись с Сильваном, побежал тотчас с этими вестями, вероятно, к дочери.
   Через несколько дней прекрасная Эвелина показалась наконец в гостиной, изменившаяся, бледная, расстроенная до того, что малейший шелест приводил ее в трепет, и хуже, чем когда-либо, приняла она ухаживания Сильвана. В это время как раз было получено письмо от графа о женитьбе Вацлава, и новость эта послужила предметом разговора, потому что Сильван поторопился объявить ее всем. Эвелина едва услышала об этом, выбежала из гостиной и уже не возвращалась к гостям; отец сидел, очевидно, как на булавках. Точно такое же впечатление произвело это известие и на Цесю, которая, с досады и от бессильного желания мести, первый раз в жизни плакала. Она повторяла, что еще отомстит, откладывая исполнение своих намерений, в надежде на силу воспоминаний и свою ловкость; а так как ничто уже не удерживало ее в Варшаве, где в обществе она не имела слишком большого успеха, то стала торопить мать домой.
   Сильван их не удерживал, покупки были сделаны, почти все окончено, графиня Евгения скучала, следовательно, все легко согласились на необходимость возвращения, и Сильван, взяв остаток денег у матери, проводил ее в Милосну, торопясь воротиться в Варшаву.
   Освободясь теперь от глаз матери, от соперничества с Вацлавом, Сильван весь отдался усиленному ухаживанию за баронессою. Время свое он делил надвое: на заискивание у Гормейеров, в большом свете, и увеселения по углам в подобранном обществе гуляк, в садах, в мужских компаниях, где пили и играли до упаду.
   Одно не мешало другому, обе эти жизни шли рядом, никогда не сталкиваясь одна с другой. Большая часть товарищей Сильвана, как он сам, одной ногой стояла на паркете салонов, другой - в уличной грязи. Свежие, в белых перчатках, сентиментальные, хорошо образованные среди женщин и значительнейших лиц, они сбрасывали фраки, стыд, умеренность и все чувства приличия у Ома и в Швейцарской Долине. Смелейшие и более опытные пускались иногда для оригинальности и в Зеленую Долину, подражая, как они говорили, князю Иосифу, который под конец жизни чувствовал особенное расположение к грязнейшим существам. Не было дня без какого-нибудь увеселения в этом роде; то кто-нибудь проигрывал завтрак на пари, и он длился часто до ночи; в другой раз кто-нибудь давал гастрономический обед для приезжего с лысиной; там был чай с картами, в ином месте карты с чаем и т. п. У Сильвана доставало на все и здоровья, и расположения, он сразу подделался и тоном, и самонадеянностью к кутящей и ничего не делающей молодежи; но карман его страдал сильно, двойной расход - на посещение высшего общества и на кутеж - был чрезвычайно велик. В картах ему не везло, да он и не умел играть, а понемногу приобретал к картам страсть; таким образом, не проходило вечера, чтобы касса его не понесла значительного ущерба. Скоро и то, что он взял из дома, и то, что занял у Вацлава, и то, что ему оставила мать, даже деньги, оставленные ему на. покупки для Цеси, стали исчезать. Но Сильван, получивший уже известность и познакомившись с теми, которые были ему нужны, уже мог делать долги, начав это понемногу еще при деньгах.
   Между тем дела с молодой вдовой шли туго и трудно; печаль ее, усиленная видом Вацлава, немножко умерилась в продолжение нескольких недель, она снова стала выходить к гостям, Сильван возвратился к statu quo ante bellum, но успехов не делал.
   Эвелина при каждом разговоре расспрашивала его только о Вацлаве, допытывалась малейших подробностей о нем, хотела иметь портрет Франи, хотела знать историю его прошедшего и, хотя Сильван вовсе не старался выхвалять его, нисколько не переменялась.
   Время уходило, деньги исчезали, надо было наконец поступить решительно. Сильван долго раздумывал, не желая поставить все на одну карту; но наконец поехал к барону и просил у него руки дочери.
   Барон принял это с холодным лицом, будто ожидал, поклонился, как бы благодаря, и, подумав с минуту, ответил:
   - Дочь моя, любезный граф, полная распорядительница своей воли; не угодно ли вам обратиться поэтому к ней; печаль ее еще свежа, сердце слишком огорчено, и вряд ли может она привязаться к кому-нибудь снова. Как отец, если б ваше предложение было принято, я желал бы только знать о положении ваших дел; но теперь еще я не хочу слышать об этом до тех пор, пока дочь моя не решит дела. По этой же причине не считаю еще нужным объяснять и наши денежные дела.
   Сильван только ждал вопроса, на который уже приготовлен был у него ответ; он с притворною искренностью признался ему в скупости отца, в его слабости к спекуляциям, в нежелании женить сына, которому должен был отдать часть имения и т. д.
   Барон слушал со вниманием, не ответив ни слова, и послал его к дочери. Сильван, призывая на помощь все свое искусство, отправился к Эвелине. Он нашел ее, как всегда, на диване, одну, с глазами, уставленными в окна, задумчивую и печальную. Она поздоровалась с ним холодно и указала ему на кресло, едва раскрыв рот, на котором давно уже не показывалась искренняя улыбка молодости. Граф не знал, с чего начать; но ему казалось, что каково бы ни было начало разговора, оно, во всяком случае, может привести к цели. До сих пор, говоря Эвелине о своем сердце, он объяснялся осторожными двусмысленностями, которых, как видно было по ответам, никогда не хотели понимать; теперь он решился говорить определительнее.
   - Вы сегодня вечером не будете на балу в собрании? - спросил он, наконец.
   - Не знаю, - ответила Эвелина, - это зависит от отца; я не ищу удовольствий, мне предписывают их как лекарство; я принимаю их как микстуру или пилюли.
   - Как? И никогда веселость других не увлекает вас, не заражает, не разогревает?
   - Она огорчает меня или пробуждает во мне сострадание. Не получили ли вы письма от вашего брата? - прибавила она тише.
   - Нет; он женился; а молодые супруги обыкновенно писать не любят.
   - Зачем им свет! - воскликнула Эвелина. - Они довольны друг другом!
   - Есть и другие, которые также равнодушны к свету, потому что в нем нет для них никого! - и Сильван вздохнул.
   - Как я! - прибавила Эвелина.
   - Как я! - воскликнул Сильван. - Говорят, что истинное чувство всегда заслуживает хоть сострадания: я и его не могу дождаться.
   Эвелина взглянула на него почти с презрением и иронически улыбнулась.
   - О, сострадание скорее всего, - ответила она, - но сострадание похоже на жиденький суп: немного согревает, но нисколько не насыщает.
   - Я это знаю лучше, - сказал Сильван, опуская глаза.
   Разговор не шел, и хотя был на дороге чувствований, но не обещал привести к цели; надо было сделать более смелый шаг, и Сильван решился на него.
   Он встал с кресла и с видом покорным, какого никогда не принимал, подошел к дочери барона:
   - Выслушайте меня одну минуту, - сказал он несмело, как бы прижимая шляпу к груди, - с первого взгляда...
   - Вы влюбились в меня, - докончила холодно Эвелина, - и... являетесь ко мне с объяснением? Ведь так?
   Сильван смешался.
   - Вы шутите безжалостно, - проговорил он.
   - Я? Вовсе нет. Вы безжалостны! Видите, как меня терзает печаль, как равнодушно гляжу я на свет и на жизнь, и приходите требовать от меня счастья, любви, которых дать я не могу. Жизнь моя коротка, - прибавила она через минуту, скрывая слезы, - вся она покрыта трауром и неизгладимым воспоминанием: все равно мне, с кем и как провести ее. Хотите ли вы женщину, которая не будет любить вас, которая обещает вам равнодушие, которая принесет вам в приданое слезы вместо улыбки?
   - Время врачует страдания сердца; почему мне не надеяться, что оно поможет мне, что вдвоем мы вылечим вас?
   - Надейтесь, граф, если это угодно вам; но я не даю вам этой надежды. Я любила раз в жизни, и чувство это пережило страшнейшие испытания: я убедилась, что оно живет во всей своей силе на дне моего сердца. Неужели захотите вы сердца увядшего и подруги, которая не может принести вам ничего, кроме холодного равнодушия?
   - Я слишком горячо люблю и не могу отречься от надежды.
   - Скажу вам еще откровеннее, граф, - вставая с места, сказала Эвелина, - я никогда не согласилась бы на новую связь. Знаете ли, почему я не отказываю вам? В надежде, что увижу Вацлава, это живое олицетворение моего потерянного счастья. Хотите вы меня и после этого признания?
   - Я люблю, - ответил Сильван, - и желаю хоть тени счастья.
   - Подумайте, - заметила Эвелина, - я отдам вам руку в надежде, что сближусь с вашим братом, что хоть буду смотреть на него. Любить вас не буду никогда: возьмете со мной печаль, траур, равнодушие... это мое последнее слово. Обручальное кольцо будет надето на мертвый палец остывшей руки. Подумайте, подумайте, граф.
   Сказав это, она медленно вышла, а Сильван остался как прикованный: и хоть он был холоден ко всему, руководился более расчетом, чем чувством, однако же, на минуту поколебался, что ему делать.
   Появление барона, который, казалось, следил за женихом, вывело его из глубокой задумчивости. Отец всматривался в него с любопытством, словно хотел заглянуть ему в глубь души.
   Оба стояли молча и мерили друг друга глазами.
   - Вы говорили с моею дочерью? - спросил барон.
   - Говорил, - сказал Сильван, - она отдает мне руку без сердца; но сердце, - прибавил он поспешно, - я надеюсь завоевать, стараясь усиленно о ее счастье. Время великий врач.
   - Подумайте, граф, - сказал барон, кланяясь ему и уходя в комнаты дочери. - Вещь серьезная, торопиться не должно; разговор этот, вероятно, встревожил Эвелину; он может повредить ей.
   Хотя Сильван насчитывал множество приятелей, с которыми встречался ежедневно и спьяна обнимался, но, рассматривая их всех, никого не нашел, с кем бы мог посоветоваться, а неуверенность в себе одолевала его тем сильнее, чем положение его было затруднительнее и необыкновеннее. Он размышлял, думал, соображал, но прежде всего дело шло о достижении цели, удовлетворении самолюбия и приобретении миллионов: легко было предвидеть, к чему могли привести его все размышления.
   Цеся воротилась из Варшавы в озлобленнейшем расположении духа, сердилась и на Вацлава, и на весь свет и недостаточно владела собой, чтобы скрыть перемену улыбкой и равнодушием. У нее побледнело даже лицо, губы, сжатые досадой, и пасмурный взгляд говорил, что делалось в ее раздраженном сердце. Она боялась увидеть Вацлава, чтобы не прочел он на ее лице, как ненавидела она его, какою сгорала жаждою мстить ему, Фране, всем, кто встал ей на дороге.
   Очень естественно, больше всех пострадал при этом старый искатель, маршалк Фарурей, к которому Цеся, воротясь из Варшавы, переменилась совершенно. Нужно же было излить на кого-нибудь свою досаду, и она выбрала его своей жертвой.
   Явившись первый раз в самом розовом расположении духа, со сладчайшими надеждами, с воспоминанием о последних минутах, проведенных им в Дендерове, подле Цеси, старый поклонник застал свою невесту раздосадованной, капризною, насмешливою и безжалостною. Он приписал это случаю и перенес с терпением человека, который дорожит последней доской спасения, хватаясь за нее в отчаянии; но после второго и третьего посещения, беспрестанно осмеиваемый, сделавшись посмешищем девушки и предметом ее нападок, он стал наконец раздумывать: может ли женитьба на такой странной женщине без сердца принести что-нибудь в будущем, кроме неволи и мучения?
   Слабость характера, однако же, и страсть, сжигающая последние силы старика, удерживали его еще в Дендерове; он не покидал Цеси, каждый день пробуя счастье, не пройдет ли это дурное расположение духа. Эта терпеливость Фарурея обманула Цесю: рассчитывая ошибочно, что ничто уже не может оттолкнуть его, она обходилась с ним, как с невольником, вовсе не щадя ни самолюбия, ни привязанности, которую он показывал ей. Она забавлялась им, как забавляется дитя игрушкой: приказывала ему бегать, когда он жаловался на ноги; петь, когда он хрипел; пить десять раз за здоровье всех, когда был болен, ездить, когда нуждался в отдыхе, и никогда ни одним приятным словом не усладила она этих испытаний, которые наконец до того утомили Фарурея, что он едва уже двигался, не оставляя, однако же, своих надежд.
   Между тем молчание Вацлава, его затворничество в Пальнике, очевидное желание уединения и недостаток средств для сближения с ним и с Франей усиливали отчаяние и досаду Цеси. Отец видел это, хмурился, но так веровал в искусство дочери с того времени, как она заняла ему деньги у Фарурея, что едва легкими замечаниями старался обратить ее на путь умеренности.
   - Что мне там этот старичишка! - говорила Цеся отцу в ответ на его замечания. - Сто этаких будет у меня, если захочу.
   - Подумай, однако же, хорошенько, - заметил граф, - может быть, никогда не найдешь подобной партии: старик богат и нездоров, стоило бы поберечь его.
   - Если любит меня, все перенесет; если нет, сделался бы тираном, а я неволи не вынесу.
   - Делай, что хочешь; но помни, что Фарурей нам нужен и что в твоих руках, может быть, участь всего семейства.
   - Не бросит меня, будь, папаша, покоен; я не боюсь этого! - воскликнула Цеся.
   И ничего, однако же, не делала, чтобы удержать его.
   Когда эта история совершалась между Цесей и ее женихом, граф, не спуская глаз с контрактов, стал прилежно заниматься ими. Нужнее всего было ему отдать Вацлаву за двести тысяч Цемерню, а со времени последнего разговора племянник решительно не соглашался на это. Зигмунд-Август тревожился.
   - Через кого подействовать на него? - думал он. - Кто там бывает? Кто бы мог уговорить его на покупку? Сам он ничего не понимает! Сбросив вдруг с шеи двести тысяч, я бы значительно улучшил мое положение: кредиторы задумаются, и сроки пройдут. Но кого бы употребить на это? Кого употребить на это?
   Смолинского уже не было; графу пришел на мысль Моренговский. Моренговского он употреблял прежде всегда на подобные дела; казалось графу, что Моренговский и здесь может пригодиться: послал за ним. Пан Иосиф Моренговский был владетелем селеньица в десять мужских душ в Полесье, которое приобрел из ничего. В молодости он служил в какой-то канцелярии, занимался при адвокатах, ходил по делам, лизнул судопроизводства, познакомился с людьми и со средствами, какие нужно употреблять с ними; и так как не было у него вовсе совести, и смеялся он над тем, что называют благородством, добиваясь чего бы то ни было всевозможными средствами, то из ничего приобрел себе, хоть ничтожный и чужими слезами облитый, кусок насущного хлеба.
   Благоприобретение это, поставившее его на степень помещика, было попросту разбоем против вдовы и нескольких сирот, которых Моренговский лишил последней копейки. Сверх того, имея собственность и родственные отношения с секретарем в Опеке, Моренговский основал спекуляцию на администрациях. Имел, таким образом, в управлении несколько десятков душ и посматривал уже далее; а так как он искусно писал счета и был сильно поддерживаем секретарем, имеющим также свою выгоду, то мог утешаться надеждою, что эти администрации никогда не выйдут из его рук, а наследники наконец возьмут кое-какую доплату и передадут ему полное право владения их имениями.
   Администрация была промыслом этого почтенного спекулятора, поочередно то таскавшегося по судам и канцеляриям уездного городка, то хозяйничавшего с женой в деревне. Супруга была столько же почтенная женщина, сколько и ее почтенный супруг, и они вдвоем утешались мыслью приобресть со временем имение. Слезы, укоры, угрозы и жалобы тех, у кого отнимали они таким образом имущество, нисколько их не трогали. Моренговский даже навязывался иногда на побои, раздражал несчастных и выводил их из терпения, потому что и из дел уголовных умел в таком случае извлекать пользу. Он спекулировал спиной, как и благородством, и лишь бы синяки обращались в рубли, позволял бить себя, как угодно.
   Несмотря на эту подлость, Моренговский имел вид гордого человека; голова, которой он хвастался, давала ему самонадеянность, доведенную до бесстыдства. Из ничтожества заняв такое высокое положение в обществе, нарядившись во фрак, разъезжая в нейтычанке, имея полуколяску и на столе серебро, он мог задрать несколько голову. Но так как нет, кажется, человека, совершенно испорченного, у которого бы на дне сердца не осталась хотя какая-нибудь частичка недогнившего чувства, то и в этом подлеце тлелась искра благородства. Кто бы мог догадаться, что Моренговский умел быть признательным? И, однако же, это было так: безжалостный ко всем и пренебрегающий людьми, тем, кто помог ему при трудном вступлении его в свет, он, помня их услуги, старался доказать, что у него есть сердце. В числе лиц, оказавших ему помощь в нужде, был Зигмунд-Август, который запутавшегося в первое время администратора выручил своим значением у предводителя дворянства и спас от разорения. Моренговский так помнил это, что когда только графу нужны были его советы или посредничество, являлся по первому его призыву.
   Так и теперь, едва он получил письмо из Дендерова, велел заложить лошадей и поспешил к услугам Зигмунда-Августа. Моренговский был мужчина средних лет, начинавший уже отпускать брюшко, с лицом открытым, веселым, улыбающимся, окаймленным черными бакенбардами, с низким лбом, заросшим темными волосами, причесанными вверх; на взгляд такой простой и невинный, что ни в чем и не заподозришь его, кроме разве прожорства. Между тем Иосиф, хоть и ел хорошо на чужой счет, у себя дома питался тем, что готовила ему жена в комнатном камельке, часто ограничивался луком, хлебом и водкой, в посту довольствовался селедкой и водой или борщом с постным маслом, а между тем походил на яблочко. Как только он приехал, граф приказал позвать его во флигель, затворил двери и, без всякой церемонии, приступил к делу.
   - Ого, ты молодцом смотришь, Моренгосю, - сказал он, начиная разговор, - брюшко растет, лицо полнеет и карман, вероятно, также.
   - Да что же, ясновельможный граф: работаем, пашем тяжело, как в сохе; вот и перебиваемся кое-как! Лишь бы без обиды другому!
   Пан Моренговский повторял эту фразу так часто, что она сделалась почти его поговоркой.
   - Так! - проговорил, улыбнувшись, граф. - Свет - шельма, надо его остерегаться, чтобы благородному не пропасть. Есть у меня дельце, Моренгосю, ты должен мне помочь.
   - Что прикажете, ясновельможный граф?
   - Садись-ка, поболтаем; прежде всего даю тебе слово, если это удастся, я выхлопочу тебе администрацию Бардиовки.
   - Целую ножки графа; а это было бы мне с руки. Но в чем же дело?
   - Слушай же! Ты знаешь моего племянника?
   - Графа Вацлава, из Пальника? Слышал, но не знаю.
   - Тем лучше, тем лучше. Не можешь ли выдумать какого-нибудь дела, чтобы явиться к нему?
   - Могу, могу! Он хочет, я слышал, купить лошадей; есть у меня лошади из Мазовца, которых нужно продать за недоимку, по определению суда: я предложу ему.
   - Хорошо, хорошо; я уверен, что сумеешь это обделать. Деле в том, что по жене он имеет за мной двести тысяч, которые нужно в срок уплатить. Есть у меня деревенька Цемерня, между Вульками Курдеша и Пальником Вацлава, которая закруглила бы их имение. Она нужна им непременно; деревня отличная; пуста бы они взяли ее за двести тысяч, хоть и в ущерб мне: я им добра желаю. Но ты и не воображаешь, любезный Моренгосю, как туг и непонятлив этот Вацлав в делах: меня пугает его будущность, ни о чем он не заботится! Тратит! Ничего не знает! Сам уже я должен хлопотать, чтобы подвинуть его. Вот и тут! Надо, чтобы кто-нибудь подбил его, растормошил, уговорил, представил ему необходимость этого приобретения: самому мне не позволяет деликатность.
   - А что же, ясновельможный граф, - сказал Моренговский, смекнув дело, - я это сумею.
   - Я был в этом уверен.
   - И возьмусь охотно.
   - Благодарю тебя, мой любезный, благодарю. Для меня, клянусь тебе, тут убыток; но не могу смотреть на этого беднягу, ничего не понимающего в своих делах; хотелось бы помочь ему, без всякой для себя выгоды, только бы закруглить ему имение. Без Цемерни нет у него хозяйства.
   Попав на дорожку, граф выучил своего помощника, что и как должен он говорить, дал ему отличную инструкцию и отправил в Пальник.
   Вацлав со времени своей женитьбы не тронулся из милого ему уголка, гнездышка, которое устроил с таким старанием себе и Фране; им было довольно друг друга, а Бжозося, викарий и несколько соседей составляли весь круг их знакомства. Человек не может обойтись без людей, но немного избранных достаточно ему на всю жизнь, и чем ограниченнее числом кружок, в котором он вращается, тем сильнее привязывается он к нему.
   Высоко не метил Вацлав: не хотел он искать в связях удовлетворения самолюбию, лести своей гордости, которой у него и не было; Франя привыкла к тишине: она другой жизни и не понимала; таким образом они создали себе счастливейшее существование в очарованном домике, где ни в чем не было недостатка, и средства осуществляли всякую мечту. Бжозосе было только здесь хуже, чем в Вульках, куда она убегала часто: здесь не было у нее хозяйства, не было домашней птицы, не могла она ворочать домом; она ничего не делала, скучала и вздыхала в ожидании детей, которыми могла бы заняться, которых могла бы нянчить. И Франя, и Вацлав с ней часто уходили из великолепной гостиной в скромную комнатку, напоминающую им первые минуты знакомства, приятные дни, проведенные в Вульках со стариком отцом. Не исчерпывая счастья до дна, Вацлав делил время так, что никогда еще зловредная скука не заглядывала под его кровлю. У Франи были свои занятия: она наслаждалась чтением, слушала музыку, которую так любил Вацлав, ухаживала за цветами, хозяйничала в доме. У Вацлава были фортепьяно, книги, дела и добросовестно исполняемые обязанности в отношении людей, населяющих его землю.
   Дни проходили в Пальнике незаметно, быстро, казались короткими, утверждая в мысли, что так пробежит и вся жизнь. Бжозося вздыхала, молилась, чувствовала потребность поворчать и недостаток чего-то посреди этого затишья, чего не могла еще найти.
   В этот-то милый уголок однажды утром втерся непрошеным гостем пан Моренговский со множеством поклонов и улыбок, удивленный и оробевший перед неожиданно встреченным великолепием. Один взгляд на Вацлава объяснил ему, с кем он имеет дело. Он начал с лошадей, которых продавал.
   - Лошадей мне, действительно, нужно, - сказал Вацлав, - но так как я решительно не знаю в этом толку, то поручил покупку моему помощнику и управителю имения.
   Сбитый с толку, Моренговский сказал, что он обратится к поверенному, но приглашенный сесть, сел и стал разговаривать. Между людьми, которых ничто не связывает, у которых нет ничего общего и быть не может, разговор обыкновенно бывает страшнейшим мучением: один из разговаривающих становится непременно жертвой; здесь участь эта пала на хозяина, принужденного выслушивать остроумные рассказы о процессах и администрациях, которыми жил пан Моренговский. Хотя он и чрезвычайно часто повторял свое: лишь бы без обиды другим, - из рассказов этих можно было, однако же, узнать человека, который не руководился слишком строго совестью. Вацлав чувствовал отвращение к этому господину, но из вежливости молчал. От слова до слова дошло до Пальника и Вулек, наконец до Цемерни, и Моренговский стал необыкновенно хвалить ее.
   - Вот вы обделали бы золотое дело, если б, хоть за дорогую цену, приобрели ее от дяди!
   Вацлав по какому-то простому ясновидению заметил в ту же минуту силки, расставленные ему; припомнил, что когда-то видел Моренговского в Дендерове, что граф намекал ему о Цемерне, понял хитрость и, улыбаясь, ответил:
   - Нет ничего легче, как приобресть Цемерню; об этом, кажется, был уже сделан уговор с покойным тестем моим; но так как мне придется, может быть, скоро купить все Дендеровское поместье, я не вижу надобности торопиться.
   - Как, все поместье? - спросил испуганный и удивленный шляхтич.
   - Дядя хочет мне продать его; дал мне слово. Хочет, кажется, уехать в Галицию.
   Нечего было уже отвечать на это. Моренговский взялся за шапку и простился с хозяином.
   Он не мог заподозрить Вацлава ни во лжи, ни в хитрости, потому что, зная хорошо людей, понял сразу его прямодушие; он колебался в прежнем своем покровителе и, не заглядывая уже в Дендерово, поехал прямо к жене.
   "Валится! - подумал он. - Спасается, как может, но уже пахнет трупом! Если б еще несколько лет администрации его имений, человек мог бы, без обиды другим, составить себе хороший капиталец; но не стоит: наверно, сейчас продадут с молотка; лишнее бремя!.."
   Граф между тем, рассчитывая на Моренговского, решил с обычною дальновидностью, что Вацлав, когда Цемерню расхвалят ему, а он напугает его, будто хочет продать деревню другому, купит ее скорее и можно будет выторговать еще что-нибудь. Спустя день и другой он отправил посланца в Пальник с письмом к племяннику:
   "Любезный Вацлав!
   Я упоминал тебе, кажется, о Цемерне, деревеньке между Пальником и Вульками, о которой мы было уговорились уже с незабвенным ротмистром Курдешом. Боюсь, чтобы ты не взял меня на слове, так как на этих днях я вошел в переговоры с паном Путятицким, который дает мне больше двухсот тысяч, и мне невыгодно было бы согласиться на прежние условия покойника ротмистра. Не прими этого в дурную сторону, и если тебе нужна Цемерня, то уведомь меня, потому что я все-таки даю тебе первенство. Поверь и т. д."
   Вацлав, получив это письмо, остановился над ним, подумал с минуту и, замечая ясно, что тут кроется что-нибудь, ответил дяде, что совершенно отказывается от приобретения этой деревеньки и освобождает его от данного Курдешу слова.
   С нетерпением ждал граф ответа и, когда получил его, то так был уверен в успехе, что распечатывая письмо, стал насвистывать торжественный марш; но читая, постепенно он стиснул губы, нахмурил брови и плюнул с досады.
   - Глупец! Глупец! Человек, совершенно лишенный рассудка!
   С такими людьми не знаешь, какие употребить средства! Упрям! Самонадеян! Пусть так будет!.. Посмотрим, кто пожалеет! Не берет Цемерни, ну, так и ничего не получит, вот и конец!
  
   Известия о Сильване приходили с некоторого времени реже да реже, наконец граф получил с эстафетой письмо, уведомлявшее, что Сильван сделал уже предложение, и оно принято; к этому присоединялась просьба о денежном вспомоществовании, так как свадьба была назначена и требовала больших издержек. Сильван объяснял при этом графу, что брак его основывался единственно на расчете, что вдова согласилась выйти замуж не по любви, а из уважения к нему, и что вообще это супружество должно принести столько выгод, сколько они и не ожидали. Барон Гормейер объявил жениху, что, не имея возможности располагать в настоящее время своими значительными богатствами, он, со своей стороны, назначает в обеспечение дочери пожизненную временную пенсию в двадцать тысяч рейнских, а что по смерти его, дочери перейдет все имущество. Сильван заключал из этого, что если барон называет такую пенсию временною, то он имеет несравненно более; к тому же, хоть деликатность и не позволяла Сильвану расспрашивать, он рассчитывал, что собственность вдовы составит, по крайней мере, столько же, если не больше. За всем тем оставались еще надежды на наследство после отца и т. д.
   Долго сидел граф над письмом: не очень-то радовала его эта развязка, но дела его были плохи; сбыв с рук Сильвана, он надеялся вздохнуть свободнее и написал, что, со своей стороны, назначает ему соответствующее содержание.
   - Заплачу или нет, - подумал он, - но отчего не назначить! Пусть себе женится; может быть, реже станет заглядывать в мой карман.
   С обратной эстафетой были отправлены официальные письма к барону и его дочери от всего семейства, полные нежности, объяснений и приглашений в Дендерово.
   - Ведь на первое время барон заплатит вдруг сумму, - подумал граф. - Если я не подхвачу этих денег, значит, я уж ни к чему негоден. Сильван мне должен. Мне страшно дорого стоило его образование, поездка; именно через него, по большей части, я и задолжал; было бы справедливо помочь мне.
   Погруженного в эти размышления застал графа Фарурей, который, не унывая, еще пробовал счастья у Цеси, но и теперь нашел ее недовольною, нахмуренною и принимающею его выразительным пожиманьем плеч.
   До сих пор Фарурею не открывались планы Сильвана, но теперь, когда уже получены были известия о предложении и просьба о денежном вспомоществовании и отправлена эстафета с благословением, нечего было таиться. Граф с торжественной улыбкой предложил поздравить себя с женитьбой сына и начал описывать блистательность и надежды этой связи.
   - Итак, граф Сильван женится, - улыбаясь и кланяясь по-своему, сказал парижанин, стараясь даже перед зятем казаться молодцом, хотя ноги его к зиме болели больше и больше. - Recevez mes compliments les plus sincères; но на ком же? Забыл или, может быть, не слышал?
   - Партия великолепная, - сказал поспешно граф, - прекрасное имя, титул, богатство несметное, а девушка... то есть вдова, но это почти все равно, она очень недолго жила с мужем, детей нет.
   - А, я в восхищении, я совершенно разделяю с вами, любезный граф, чувство радости. Я всегда многого ожидал от Сильвана!.. Но кто же невеста? Мне чрезвычайно любопытно знать!
   - Дочь барона Гормейера, которая была за... за... немецкая фамилия... не могу вспомнить... они жили в Вене.
   - Имя ее? - спросил Фарурей, задумавшись.
   - Эвелина.
   - Эвелина Гормейер! - вскрикнул Фарурей. - А, возможно ли? - И старый любезник, за минуту улыбавшийся, в замешательстве умолк, словно ножом отрезал, а на физиономии его появились удивление и дурно скрытое презрение.
   Граф в одно мгновение заметил это.
   - Вы их знаете, маршалек?
   - Знаю? Нет, то есть кажется мне... я слышал что-то... видел их... Или в Вене, или во Львове мелькнуло что-то у меня перед глазами, не могу припомнить.
   - Я вижу, что вы их знаете, - пристал граф. - Заклинаю, говорите, искренно, откровенно, если знаете, что они за люди? Богаты? Ведь миллионеры, не правда ли?
   - Богаты! Да... Я думаю, что они должны быть богаты, - пробормотал Фарурей, очевидно мешаясь все больше и оглядываясь, словно собирался улизнуть. Он прошептал что-то невнятно и быстро переменил разговор.
   Граф видел, как тяжело шло объяснение, испуганный вскочил с дивана и, хватая его за руку, воскликнул:
   - Любезный маршалек, ради Бога, говорите правду! Может быть, есть еще время спасти его!
   Фарурей огляделся опять, как бы спрашивая, говорить ли всю правду.
   - Но, - заикнулся он, - но я знаю их коротко.
   - Говорите, что знаете, что же это за люди: этот барон, эта дочь его? Какого происхождения?

Другие авторы
  • Гомер
  • Коста-Де-Борегар Шарль-Альбер
  • Коншин Николай Михайлович
  • Медзаботта Эрнесто
  • Лонгфелло Генри Уодсворт
  • Оредеж Иван
  • Омулевский Иннокентий Васильевич
  • Фирсов Николай Николаевич
  • Лукаш Иван Созонтович
  • Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Гауптман Герхарт - Из драматической сказки "Потонувший колокол"
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Чумазый братец черта
  • Тихомиров Павел Васильевич - Пособие к изучению древнейшей греческой философии
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Эдгар По. Письма
  • Толстой Лев Николаевич - Семейное счастье
  • Достоевский Федор Михайлович - Леонид Гроссман. Достоевский
  • Панаев Иван Иванович - Воспоминания о Белинском
  • Боборыкин Петр Дмитриевич - Памяти А. Ф. Писемского
  • Горнфельд Аркадий Георгиевич - Как работали Гете, Шиллер и Гейне
  • Бульвер-Литтон Эдуард Джордж - Бабух С. Бульвер-Литтон
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 472 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа