сь у него на глаза, иногда он взглядывал на Вацлава, как бы отгадывая его чувства; когда окончилась эта грустная история, он просмотрел бумаги и глубоко задумался.
- Посоветуй мне, отче, прошу тебя, посоветуй, что мне начать? - спросил с беспокойством Вацлав.
- Погоди, сердце мое, тут надо прежде помолиться Духу Святому, - возразил ксендз. - Дело страшное, печальное, трудное; завтра рано я отслужу по этому поводу молебен Святому Духу, мы помолимся оба и потом поговорим; останься у меня, переночуй; ведь тебе некуда торопиться? Ты, как я вижу, оставил Дембицких.
- Трудно мне было выдержать у них более.
- Жаль, потому что наставление такого благородного человека, как ты, годилось бы и детям, и старым. Одна набожная душа в доме много приносит добра. Сегодня я не хочу тебе ничего советовать, завтра, что мне Бог положит на мысль, то тебе и скажу. А теперь, может быть, ты что-нибудь скушал бы, - прибавил он, улыбаясь, - только предупреждаю тебя, что слуги Христовы живут больше словом Его святым, чем другою пищею; у меня не роскошно, ты, может быть, не привык к черному хлебу! А что делать, если и попостишься немного со мной, не повредит это ни телу, ни душе. Вот нынче и смеются над постами, а между тем великая правда, что убавь пищи у тела, душа будет сыта. Многие святые пустынники наши спасались воздержанием и умерщвлением плоти. Дорота! Давай уже и борщ, и кашу с грибами; поделимся с гостем, чем Бог послал.
Сказав это, ксендз Варель сел за убогий стол, а с ним и Вацлав; но едва взял он в рот несколько ложек, как вошел заплаканный мужик, умоляя именем Божиим о помощи отцу, который упал с барки, поломав руки и ноги, и умирает в мучениях. Не думая уже больше о еде, священник схватил свои склянки и докторский инструмент, завернул полы своего старого полукафтанья и, простившись с Вацлавом до утра, отправился с куском хлеба в руке.
Не скоро воротился он ночью, и долго еще видел его гость молящимся.
На другой день рано отслужен был молебен Святому Духу. Никого не было в деревенской церкви, кроме нескольких нищих. Ксендз Варель отошел от алтаря, просветлевший и умиленный; воротясь домой и поцеловав Вацлава, он сказал ему:
- Поезжай, сердце мое, к графу, скажи ему откровенно об открытии без строгих выговоров, с готовностью простить, с братским снисхождением к виновнику; может быть, Бог тронет его сердце, и не нужно нам будет хлопотать о человеческой справедливости, которой пришлось бы добиваться с большими неприятностями. Да, наконец, неужели тебе так нужны деньги и так необходимо имя, что ты захотел бы погубить заблудшего, выставить брата отца твоего, твою собственную кровь на позор и поругание людям? Разве не лучше ли простить ей, и если оттолкнет тебя, предоставить дело совести и Богу. Ты начал бы жизнь свою прекрасным подвигом, и Бог благословил бы тебя. Во время службы ты, конечно, слышал почти в каждом слове заповедь любви и прощения.
- Но память отца, страдания матери, неужто все это должно остаться не отмщенным?
- Не говори, сын мой, о мести: христианин не должен знать ее, не может и слова этого выговорить без греха. Предоставь дело суду Божию; мы не должны дерзать заменить его. Мщение всегда зло и преступление. Мать твою, Бог, вероятно, уже вознаградил в той жизни за все, что выстрадала она здесь; для нее приятнейшею жертвою будет твоя молитва. Наконец, разве так длинна жизнь наша, чтобы мы употребляли ее на мщение и вред близким, когда нам даны эти минуты на усовершенствование наше и приближение к Богу?
Долго говорил так Варель, и Вацлав был тронут, взволнован и ободрен; он чувствовал себя выше своего противника - спокойнее и счастливее. Полон этих прекрасных христианских чувств, выехал он от ксендза на той же самой мужицкой телеге с мыслью, что бедность его лучше богатства дяди, купленного ценою совести и покоя. Поддерживая в себе в продолжение дороги эти чувства, взволнованный, однако ж, и печальный, приехал он наконец в Дендерово.
С каким новым чувством взглянул он теперь на места, освященные слезами матери и воспоминаниями об отце! Если б не наставления ксендза Вареля, с какою жаждою мщения потребовал бы он отчета за несправедливости; но слова пастыря удерживали его и укрепляли в мысли великодушного прощения.
Он застал графа, как всегда, безукоризненно одетого, с лицом ясным, гордым, барским, посреди кипы бумаг, мечтающего о своем барстве, об оборотах, о новых сценах комедии, какою была вся жизнь его.
Граф приветствовал Вацлава улыбкой, не догадываясь решительно, что бывший воспитанник его является к нему теперь не как сирота, а чтобы потребовать отчета в прошедшем; не догадывался, каким страшным голосом собирался он спросить его: "Каин, где брат твой Авель?"
Наружное спокойствие, написанное на бледном лице графа, и надменность, с какою он стал делать выговоры Вацлаву, укололи сироту.
- А, ты опять здесь! Разве уже отошел от Дембицких? - спросил Дендера.
- Да, отошел.
- Только не воображай сесть мне на шею, - произнес граф с неудовольствием, - довольно уже этого, довольно; время трудиться и думать о себе; молодость дорога...
Пораженный этими смелыми речами дяди, который решительно не догадывался об открытии страшных тайн, Вацлав не знал, с чего начать; вздохнул, вспомнил о матери и, оглядываясь, спросил:
- Мы одни?
Едва выговорил он это, как граф побледнел, смешался и, словно предчувствуя, что ему придется изменить роль, что пришел, словно гром, нежданный час наказания и унижения, пробормотал с неловко-притворным спокойствием:
- Что же это значит?
- Нам нужно поговорить о деле очень важном, - произнес холодно Вацлав, - о деле, которое должно быть известно только нам и Богу.
Дендера, еще более испуганный его словами и тоном, стиснул губы, прошелся по комнате и в пасмурном молчании ожидал вопроса, видимо объятый страхом. У Вацлава дрожали губы и кружилась голова; положение его удивительно изменилось: покорный до сих пор сирота, он становился теперь судьею; уважение, к которому он привык, и новые требования положения, на которое он имел право, тайно боролись в нем.
- Позвольте спросить вас, - сказал он через минуту, - не было ли у вас брата?
Граф, утешавшийся еще мыслью, что панический страх его кончится ничем, услышав это, - задрожал, попятился, кинул блуждающий взгляд и, молча, упал на диван, уставив глаза на Вацлава.
Лицо его выражало такой испуг, замешательство и страх, будто в самом деле глас Божий спросил его: "Каин, что сделал ты с братом твоим Авелем?"
Но через минуту долгая привычка к притворству, уверенность, утвержденная в нем временем, что тайна не может открыться, придали ему несколько силы; он встал и, оглядывая с головы до ног стоящего перед ним Вацлава, спросил:
- Зачем ты меня об этом спрашиваешь?
- Вы знаете это, - отвечал Вацлав, - я сын вашего брата, у которого отняли вы имение, жену которого оттолкнули, не дав ей не только того, на что она имела право при жизни, но лишив ее и могилы по смерти, и утешения при кончине, отняв у ее дитяти имя, принадлежащее...
Граф, бледный, как стена, вскочил снова с лихорадочным трепетом.
- Негодяй! - крикнул он. - Кто внушил тебе эти мысли?.. Это обман, это клевета! Сирота, сын какой-то бродяги, ты восстаешь на своего благодетеля, кусаешь руку, которая подала тебе хлеб!
- Я не негодяй, - произнес Вацлав, стараясь сохранить хладнокровие, - а вы не благодетель мой; кто и что я, на это есть у меня несомненные доказательства и свидетели; если вы не отдадите мне добровольно моего положения в свете и имени родителей, я добуду их иначе.
- Доказательства! А какие же могут быть у тебя доказательства? - спросил граф с загоревшимися глазами.
- Твое собственное убеждение, твое замешательство, твой испуг, это, во-первых, - ответил Вацлав смело, - потом ты видел и другие, ты читал письмо отца моего, обрызганное его кровью; у тебя в руках были бумаги, но ты неосмотрительно кинул их, чтобы завладеть имением брата. Владей же им, - прибавил Вацлав, - я пришел напомнить не о нем, но об имени, о чести матери, о спокойствии отца в гробу... Это отнял ты и должен возвратить!
- Как это? Ты смеешь мне предписывать условия! - проворчал граф в гневе.
- Я не предписываю: твоя собственная совесть должна заставить поступить так.
- Это все сказки, подлог, скверный и подлый обман, - воскликнул Дендера, - а ты...
- А я, вероятно, - прервал Вацлав, - в твоих глазах, как и несчастная мать моя, только ненужный наглец; но я не умру, как она, без священника и врача, в страшной нищете; Бог этого не допустит!
Говоря это, он повернулся и хотел уже уйти, как граф схватил его за руку; губы у него тряслись, глаза блуждали, грудь беспокойно вздымалась.
- Что ты хочешь начать, неблагодарный? - спросил он.
- Неблагодарным назвать меня нельзя, потому что я прежде пришел сюда, тогда как мог идти сначала куда-нибудь в другое место; начну, что Бог положит на мысли...
- Чего ты хочешь от меня, мучитель мой и моих детей?
- Я хочу справедливости, моей собственности и моего имущества.
Граф остановился, уставил глаза в пол и задумался.
- Нет, нет! Это невозможно! - воскликнул он. - Это унижение! Лучше смерть.
И он рассмеялся и крикнул:
- Ступай вон!
Но прежде чем Вацлав дошел до дверей, он воротил его снова.
- Чего ты хочешь, - спросил он, - хочешь имения?
- Хочу вернуть свою собственность.
- Собственность! - И Дендера снова засмеялся болезненно. - Хочешь собственности, запятнанной преступлением, которое доказываешь мне, хоть и не докажешь.
- Хочу собственности, которая принадлежит мне.
- Хочешь поместья?
- Чести моего отца.
- Откажешься от собственности, забудешь все?
- Стало быть, я не обманщик, - подхватил Вацлав, - и мать моя не бродяга?
Граф смешался и замолчал на минуту.
- Я толкую с тобой как с клеветником, - сказал он потом уклончиво. - Правда или ложь, ты всегда найдешь злонамеренных людей, готовых повторять клевету; замараешь мое доброе имя, необходимое мне и детям; лучше я соглашусь заплатить тебе.
- Я не хочу милостыни, - ответил Вацлав, подымая голову, - я хочу моей собственности.
- И станешь хлопотать о ней, срамя дом, который воспитал тебя с детства?
- Воспитал! - засмеялся, в свою очередь, Вацлав. - Воспитал сына брата как сироту, из милости, в уничижении, в рабстве, лишив его имени, священных уз крови и выдавая его за подкидыша...
Взглядом презрения и вместе сострадания окинул Вацлав графа; воспоминания о несчастной матери возмущали его, нужно было много душевной силы, чтобы удержаться от гнева и жажды мщения; но ему на память приходили слова ксендза Вареля и укрощали его.
Он выбежал из комнаты графа, оставив его погруженным в тяжелые размышления и страх, и кинулся в беспамятстве в сад. Здесь, едва пройдя несколько шагов, встретил он Цесю, которая, пораженная его видом, крикнула, попятилась и потом, смеясь, воскликнула:
- А, это вы, пан Вацлав!
Но когда она подняла глаза, когда взгляды их встретились, когда вся буря души Вацлава, его кровавая печаль и глубокое волнение поразили Цесю, смех замер на ее губах, и, подходя к нему, она с женским состраданием живо спросила его:
- Что с вами? Что с вами случилось?
- Ничего, - ответил бедный музыкант, отстраняя с лица волосы, облитые потом страдания, - ничего, ничего!
- Вы испугали меня: ваше лицо так страшно изменилось!
- Я немного болен.
- Так вы воротились к нам?
- Нет, я только на минуту, - и он вздохнул, - ведь на свадьбу еще рано! - прибавил он, улыбаясь болезненно.
- На свадьбу! Ах да, я приглашала вас; но с таким лицом мертвеца, с этим взглядом убийцы, благодарю! Вы перепугали бы всех гостей и помрачили бы мой светлый день.
- Так это будет день такой светлый? - спросил печально Вацлав.
- Почему же нет? - возразила живо Цеся. - День, в который я навеки привяжу к ногам моего возлюбленного. Вы знаете, как он меня любит! Только люди его лет умеют привязываться так беспредельно, служить как невольники, слушаться как дети...
- А вы хотели бы только невольников, льстецов и послушных?
- Да, потому что я люблю приказывать и царствовать! - воскликнула она надменно. - Но вы идете с вашей тайной, словно туча с бурей, печальны, угрюмы; скажите же мне, что это значит? Вы потеряли место? Но ведь отец, конечно, не откажет вам ни в кровле, ни в столе, ни в пребывании у нас.
- О, я об этом не прошу!
- О, уже такая гордость! - рассмеялась Цеся, пожимая плечами. - Откуда же это?
Вацлав замолчал. Странная мысль блеснула у него в голове в эту минуту; он любил, или казалось ему, что любил Цесю, он мог поставить графу в условие брак с его дочерью, разрешение легко было выхлопотать из Рима; и что же? Она представлялась ему все хуже и холоднее. Он решил смелей заглянуть в глубь неразгаданного ее сердца и через минуту сказал:
- Отчего же бы мне не быть гордым? У каждого есть своя гордость: у вас, знатных, гордость барства, у нищего гордость бедности, у сироты гордость Божьего покровительства. Да, - прибавил он, - признаюсь, я горд.
- Что это за перемена с вами? - заметила Цеся, обиженная тоном ответа. - Я никогда еще не слышала вас, говорящего таким образом.
- Зато я никогда не был так сильно взволнован!
- Что же так тронуло вас? Отъезд от Дембицких? - сказала она насмешливо.
- Нет, - ответил Вацлав, - возмущает меня вид молодого, прекрасного существа, которое ради шума и блесток продает себя старику...
- Ха! Ха! Вот великолепная выходка! Боже! Что с вами сделалось, пан Вацлав? Не нужно ли воды?
Вацлав взглянул на нее холодно и, отодвигаясь, сказал:
- Вам никогда не понадобится вода, потому что ничто не взволнует вас; вы всегда одинаково холодны и равнодушны, как камень.
- Удивительная вещь, что вы позволяете себе подобные выражения!
- Отчего же бы мне не сказать, что я думаю?
- Оттого, что мы слишком далеко" стоим один от другого! - воскликнула оскорбленная Цеся. - Я не ожидала от вас подобной неуместной откровенности.
Странная улыбка мелькнула на губах Вацлава, он снял шляпу и поклонился.
- Прощайте, - сказал он, - госпожа маршалкова Фарурей!
- Прощайте, господин музыкант!
В глазах Цеси сверкали злоба и оскорбленная гордость; в его глазах блестело сострадание; не ускользнуло, однако же, от графини, что особенное что-то, должно быть, изменило их взаимные отношения, и ею овладело беспокойство. В сердце ее было немного чувства к нему, это было первое чувство, и оно пробивалось сквозь позднейшие впечатления. В замешательстве она взглянула ему вслед, хотела позвать его, но Вацлав был уже далеко; взбешенный, он входил в комнату, где граф сидел задумавшись, хватаясь, как утопающий, за самые дикие вещи и неправдоподобнейшие средства защиты.
- Я жду еще ответа дяди! - произнес молодой человек.
Граф встал.
- Я не хочу стыда, пересудов, толков, процессов, я готов скорей принести самую большую жертву, - произнес он, подавляя гнев. - Я согласен на все; должно поберечь меня и детей, и их... Я скажу перед людьми, что сегодня только узнал я и убедился, кто ты, признаю тебя сыном брата... Цеся может быть твоей женой, ее приданое твоею частью...
- Панна Цесилия не может быть моей женой, - возразил Вацлав. - Мы слишком близки по родству и слишком далеки по чувствам; возвратите мне имя, а в остальном сойдемся...
- Следовательно, ты даешь мне слово, что будешь видеть во мне не врага, а дядю, что забудешь и простишь прошлое, что не подашь людям повода обвинять меня за тебя?
- Да судит Бог ваш проступок, - сказал Вацлав, радуясь, что все кончится, - и простит вас, как я вас прощаю... Мать моя в небе станет молиться о вас за признание прав ее сына.
У графа словно камень отвалился от сердца, он схватил Вацлава за руку и, таща его за собой, сказал:
- Пойдем же со мной, пойдем же со мной!
Молча прошли они двор, тот самый, куда приходила изгнанница, нищая, мать Вацлава, просить напрасно сострадания у брата, поднялись по лестнице и вошли в залу.
Здесь уже собрались: графиня, Цеся, Сильван и неотступный, ежедневный гость - маршалек Фарурей; несколько посторонних лиц, явившихся по делам, увеличивали общество, судьба словно нарочно привела их свидетелями.
С непритворным волнением граф ввел Вацлава, на лице которого виднелись и грусть, и некоторая гордость.
- У меня был брат, - сказал торжественно Дендера, - я думал, заблуждаясь, что он скончался без потомства; нынче получил доказательства, что он оставил сына; вот сын его, а ваш брат, - граф обратился к Цесе и Сильвану, - мой племянник Вацлав Дендера. По странному стечению обстоятельств я не знал этого прежде. Я воспитал сироту, Бог послал мне в нем родного.
Сказав это, он с фарисейскою нежностью поцеловал молодого человека, который содрогнулся при этом поцелуе Иуды.
Присутствующие выслушали и остолбенели; чужие поспешили только поздравить и восхититься великодушием графа, который в волнении, уже превышающем его силы, скорей упал, чем сел в ближайшее кресло.
Цеся, бледная, как тень, первая подошла к Вацлаву и, не зная, как приветствовать его, что сказать ему, протянула только руку.
Сильван, встревоженный, потому что сейчас рассчитал, сколько будет стоить этот новый брат, подошел и обнял его весьма неохотно; графиня кинулась было к мужу с расспросами, но его пасмурное лицо, какой-то стеклянный взгляд, дрожащие губы и молчание оттолкнули ее.
Все общество, пораженное этим необыкновенным происшествием, словно растрескалось на части; чужим понадобилось уехать, чтобы разнести новость по соседям; а домашние ждали с нетерпением отъезда, чтобы узнать от графа подробности. Задумавшаяся Цеся равнодушно и холодно принимала предупредительные любезности Фарурея, и он, чувствуя себя лишним, вскоре под каким-то предлогом исчез из Дендерова. Вацлав потихоньку также удалился из залы, сел на свою бедную тележку и отправился к ксендзу Варелю, рассказать ему последствия своего первого визита и просить совета, как поступить дальше.
В это время граф, ослабевший уже под несколькими ударами, один за другим неожиданно поразившими его (несколько дней тому назад он получил известие, что теща вышла замуж), в молчании вытащился из залы и слег в кровать.
Поведение свое с Вацлавом он признал слабостью характера, устраняющею его, по счастью, от дальнейших выходок стыда. Отрекшись от жены брата и ее сына, он побоялся увеличить это преступление убийством и ограничился только отнятием у них собственности и скрытием происхождения дитяти. В настоящее время у него не хватало сил на борьбу и процесс; под влиянием страха он готов был согласиться на все, лишь бы не затеяли унизительного для него дела. Гордость и боязнь общественного мнения спасли его на этот раз от окончательного падения. Но мысль отдать половину захваченного имения, что при уплате долгов могло разорить его вконец, потери и все неприятности так поразили его, что в припадках сильнейшей горячки он едва не лишился жизни.
Болезнь в ее угрожающих симптомах развивалась с неимоверною быстротою. Послали за врачом, а графиня с французским романом в руках явилась к кровати больного разыгрывать роль отчаивающейся супруги.
Цеся, по отъезде Фарурея и Вацлава, погруженная в черные размышления, сидела неподвижно в креслах, словно громом пораженная; самые странные картины, догадки и планы мелькали в голове. Неожиданное происшествие этого дня было очень важно Для Цеси, она видела теперь возможным то, что казалось ей вчера смешным; сердце ее билось, в нем пробуждалась любовь; с другой стороны, улыбались богатство и значение, улыбалось положение всевластной царицы. Она остановилась между двумя счастьями, не решаясь выбрать, склоняясь сердцем на сторону Вацлава, головой к богатому старику. Так как она жила больше головой, чем сердцем, чувства не было у нее, или оно спало еще неразвитое в глубине груди, то легко отгадать, кого ожидало предпочтение.
Графиня, после мужа, страдала, кажется, больше всех; ее отвращение к Вацлаву увеличилось и усилилось, но она скрыла его, как привыкла скрывать все, что чувствовала.
Сильвана, видимо, глубоко поразили все эти неожиданные происшествия, и над челом его повисла туча печали; обычное своеволие и пренебрежение ко всем, увеличивавшиеся при каждой неприятности, приняли теперь ужасающие размеры. Он ушел на свою половину, задумчивый, раздосадованный, надменный и нахмуренный, не взглянув даже на мать и отца, не сказав ни слова сестре и не намереваясь ни с кем поделиться своими размышлениями. Он думал только с отчаянием об упадке имения, значения и всех надежд своих и не видел средств пособить горю. Избалованный судьбою, он проклинал теперь ее за то, что она отнимает у него, как полагал он, его собственность. Единственною спасительною мерою являлась ему мысль о женитьбе; на ней основывал он расчеты будущности, обогащения и приобретения нового значения в обществе. Он не сомневался, что при первом его взгляде к нему ринутся толпами наследницы миллионов.
Отыскав себе это утешение и решив отправиться куда-нибудь на чужую сторону (так как в окрестности не было достойных молодого графа), несколько успокоенный, он закурил сигару и лег с романом Дюма.
В доме опять поднялись беспорядки и неурядица; расстройство, предшествующее обыкновенно минуте падения, уже начиналось. Болезнь графа, признание племянника опять возмутили успокоившихся было на время кредиторов, прислугу и друзей дома.
Вацлав со слезами на глазах, обнимая Вареля, рассказал ему свои приключения.
- О, видишь, Господь Бог помог тебе, - сказал пастырь. - Смотри же, чтобы твое сиротство, бедствование и все прежнее твое положение послужили на будущее время добрым уроком. Знаешь страдание, потому что сам ты страдал; знаешь, как тяжело унижение, сиротство, нужда и рабство, помогай же другим и своими деяниями отблагодаришь Бога за то, что ты получил по его благости. Наконец, не делай как многие: молятся в бедствии и забывают о Боге при счастии, не теряй веры - это большое сокровище. Есть неблагоразумные люди, которые в безумии от счастья кидают это сокровище, думая, что уже не будут нуждаться в нем; но когда же вера не пригодится?
В таких поучительных разговорах прошел вечер. Вацлаву для устройства новой жизни нужно было ехать в Житково, и на другой день, получив от графа нужные бумаги, он собрался уже в дорогу, но почувствовал себя дурно. Ксендз Варель не пустил его; вынесенное волнение, перемена судьбы и беспокойство свернули его на ложе болезни, с которого поднять его суждено было молодости.
Ксендз Варель с заботливостью матери остался подле больного, старательно ухаживая за ним и не покидая его иначе, как для исполнения только самых необходимых обязанностей своего сана. Тогда его заменяла почтенная Дорота, старушка добрейшей души, но ворчунья, которая не раз надоедала и самому Варелю своими выговорами и проповедями и не скупилась на них и в отношении к больному.
Смолево было недалеко от Вулек, а Курдеш считался большим приятелем Вареля; почти каждый день старый воин посещал ксендза, заботясь потихоньку о его нуждах; об этом знали только Курдеш и Дорота; Варель, разумеется, не принял бы этих постоянных пожертвований; но постоянно занятый делом, он и не догадывался, откуда все являлось.
Здесь старый шляхтич встретился первый раз с Вацлавом и, заметив, что ему, несмотря на все старания ксендза, было тут не совсем-то хорошо, предложил перенести больного к себе в дом, ручаясь, что Бжозовская и Франя сумеют за ним ухаживать. Напрасно сопротивлялись и ксендз Варель, и даже Дорота: домик священника был, очевидно, сыр, врач жил недалеко от Вулек, все, казалось, как нарочно говорило в пользу перемещения больного. Заложили бричку и перевезли Вацлава в знакомый уже нам домик.
Известие об этом сначала заставляло призадуматься Бжозовскую, потом несказанно ее обрадовало; между многими у Бжозовской была одна слабость: ей все скоро надоедало, и тогда нужна была новость; сверх того, узнав, что больной был граф и одной же фамилии с Сильваном, Бжозовская сказала сама себе: "Гадание! Гадание! Кто знает, что тут кроется: карты соврать не могут!"
Она стала допрашивать, какой наружности Вацлав, сколько ему лет, какие у него глаза, волосы и т. д. Следствием этих расспросов были прорицательские размышления.
Для Вацлава прибрали комнатку и уход за больным поручили, разумеется, Бжозовской, которая взялась за это с большой радостью; Франя только из окна увидела бледное лицо больного, когда он высаживался у крыльца и входил в комнатку, по соседству с комнатой Франи.
Он не был уже болен опасно; удачное леченье остановило болезнь в начале; осталась слабость и то переходное положение, которое разделяет здоровье от страдания. Вацлаву не позволено было только выходить и выезжать.
Около графа Дендеры также собирались созванные медики, глубоко задумываясь над причиной и названием болезни, которой causa proxima была от них скрыта. Каждый из этих господ имел какую-нибудь любимую болезнь, которую видел везде и во всем, отыскивал ее симптомы у графа и найденные определял по-своему. Каждый предлагал лучший способ лечения; но так как сама болезнь указывала нужнейшие средства, то на них и соглашались все без споров. Из трех присутствующих врачей, как это часто бывает, тот, который говорил громче, распоряжался хуже всех, но самоуверенно заговаривал своих сотоварищей и умел незнание свое прикрыть шарлатанством, - одерживал первенство: скромная заслуга, не умеющая говорить о себе и за себя, всегда остается в тени, самохвальство идет вперед.
Граф, несмотря на то, что попал в руки шарлатана, некоего пана Штурма, известного в окрестности тем, что он лечил как кто хотел: гомеопатией, алопатией, гидропатией Присница, электропатией, Леруа, Мориссоном, и поддерживал этот эклектизм ловко сшитой системой, несмотря на самое нелепое лечение, граф поправлялся, благодаря своим силам, главным условиям здоровья, без которых не может ничего сделать никакая медицина. Пан Штурм, который по обыкновению своему рассказывал всем, что болезнь чрезвычайно опасна, приписывал, разумеется, себе чудесное спасение пациента. Как во многих болезнях, приплеталось и то, что перед тем долго таилось или отзывалось понемножку, то все это увеличивало болезнь, затемняя главные симптомы побочными. По мере того, как граф поправлялся, мысль об ужасном положении, в какое он становился, о стыде, который он перенес, о разорении, которое ему грозило, тревожили его более и более. Нужно было заплатить кредиторам, отдать Вацлаву и остаться с весьма немногим. Тяжело было решиться на это графу, привыкшему к роскоши и барству. Мысль женить Фарурея на дочери, утешала его несколько; надо было успокоить кредиторов и особенно уломать ротмистра Курдеша, которому отдать двухсот тысяч не было никакой возможности. После долгих, бессонных ночей размышления и соображений оказалось необходимым призвать на помощь Сильвана. Сильван, со своей стороны, также мечтавший о ловле невест, явился на зов отца, но равнодушный, надутый и недовольный.
Граф лежал на кровати бледный, только глаза, блестящие огнем жизни, обнаруживали внутреннее волнение. Страшно изменившийся, исхудалый, с провалившимися щеками, сухой и со сморщившеюся рукою, с измятым лицом, лежал он на подушках, сгорбленный и задумчивый. Вид этой фигуры не произвел на Сильвана впечатления, какое должен бы был произвести; вид страдания был неприятен его холодному сердцу, но не возбуждал в нем участия.
Он развалился в креслах, зевнул и спросил:
- Ну, как вы себя чувствуете, граф?
- Лучше, лучше, - ответил тот живо, - но я должен думать, и эта мысль убивает меня... а думать надо... Надо подумать о себе, иначе может быть худо. Ты не знаешь, в каком положении наше имение: разорение, бедность грозит нам!
- Напротив, я догадываюсь об этом и потому-то и решился, пока есть время, подумать о себе.
- Вот именно над этим-то и я тружусь, - сказал старый граф.
- А, так я вас слушаю! - произнес Сильван, кланяясь насмешливо.
- Ты должен спасти нас; мы держимся еще вымоленным и выработанным мною кредитом. Не могу и не должен скрывать от тебя: с продажей Сломницкого поместья начались наши несчастия... Замужество бабки вашей - сумасшествие! Глупость!.. Этот племянник... (прибавил он тише), долги... все это отнимает у нас и имение, и надежды. Если и кредиторы еще вздумают вдруг потребовать уплату, мы погибли.
- Это так, я знаю, но как этому пособить?
- Люди, как овцы, - сказал граф, устремляя на Сильвана проницательный взгляд, - идут, куда поведут их другие.
- Очень может быть, но что же нам из этой сентенции?
- Послушай: Курдеш наш главный кредитор, если мы не убаюкаем его, за ним поднимутся все.
- Но что же делать с этим старым крючком?
- Гм... если б ты поволочился за его дочерью...
- Я, кажется, - сказал Сильван, обидевшись, - могу найти что-нибудь получше!
- И я так думаю, но волочиться, даже обручиться и жениться вещи разные. Не мешало бы даже, чтобы ты волочился с моего позволения и ведома, но до женитьбы не дойдет, а только выиграем время.
- Самое волокитство это - унизительно, - отозвался Сильван, - особенно после того, что случилось.
- А что же случилось? - подхватил старик, бледнея.
Сильван просто и откровенно рассказал все, даже до попытки подкупить Бжозовскую, не скупясь на насмешки и вранье в отношении к шляхтичу.
- Ну, - сказал старый граф, выслушав сына, - это еще ничего, все это может обратиться в пользу; скажешь, что любовь твоя так сильна, et caetera, что ты упал к ногам моим, и я должен был позволить. Старый плут придет спросить меня, и я подтвержу. Волокитство протянется, а между тем мы, может быть, найдем другое средство. Кажется мне, что поволочиться немножко тебе не трудно?
Слова больного сопровождались страшной улыбкой, и он вопросительно взглянул на сына. Тот с особенною тщательностью обрезывал сигару, задумавшись и искривив рот; закурив гаванну, он ответил:
- Все это, граф, позволь тебе заметить, отзывается обманом.
- А если ты так щепетилен, - воскликнул граф живо, - ну, так у панны этой, несмотря, что она ходит в ситце, больше трехсот тысяч; это равняется приданому твоей матери, а в настоящее время все наше имение не составит трехсот тысяч: женись на ней.
- А, покорно благодарю, - возразил Сильван, - жениться на такой деревенской обезьяне! Что же бы стал я с нею делать? Потом, кажется мне, что если уж продавать себя, то я мог бы взять за себя, по крайней мере, столько, сколько Цеся.
- Не всегда так удается.
- С вашего позволения, граф, вы забыли, что дело идет обо мне! Кажется, - прибавил Сильван с притворною скромностью, - что подобных мне молодых людей не насчитывают у нас сотнями.
Граф был в припадке ясновидения, которое не всегда является людям; он почувствовал всю нелепость глупой самонадеянности Сильвана и ее последствия.
Он пожал только плечами и промолчал.
- Наконец, - произнес Сильван, - пожалуй, я поеду посмотрю, но не скоро. Надо дать время забыть об этой бабе, которая меня так выругала.
- На что ж было ей давать деньги?
- Мог ли я думать, что она от них откажется?
- Надо быть осмотрительнее!
В то время как Сильван собирался ехать в Вульки, а страх унижения принуждал его откладывать, потому что стыдненько ему было пробовать в сотый раз то, что уже не удалось, Вацлав оправлялся понемножку от болезни. И старик Курдеш, и его скромный домик нравились Вацлаву, он был тут как родное дитя, за ним ухаживали, всякий день он был вместе с Франей, подвергаясь очевидно опасности влюбиться!
Долго образ Цеси, гордой, холодной, повелевающей девушки, являлся щитом, охраняющим его от нового чувства; но видя Франю всякий день, ценя ее кротость и доброту и вглядываясь в ее прекрасные глаза, которые ручались так за сердце, Вацлав подумал про себя: отчего Цеся не похожа на нее? Потом он горько упрекал себя и отгонял новый образ, припоминал несколько мгновений, вполовину горьких, вполовину милых, составляющих всю историю его любви; наконец сказал самому себе: отчего же мне ее не любить?..
От этого словечка недалеко было до совершенной привязанности.
А Франя? Франя, с сердцем совершенно свободным, сначала почувствовала к нему сострадание, потом мало-помалу была восхищена достоинствами человека, какого еще не встречала, и со своеволием избалованного ребенка отдалась новому для нее чувству.
Бжозовская смеялась потихоньку, смотрела, все видела и уж не знаю, какими нечеловеческими усилиями держала язык за зубами. Курдеш, казалось, ни о чем не догадывался.
Больной с каждым днем нравился более и более всем в Вульках, с каждым днем более пленял простую деревенскую девушку, которая чувствовала его превосходство и летела к нему, как птичка к солнцу. Так приятно ей было слушать его чтение, рассказы о занимательных приключениях его жизни, хотя он пропускал все, что могло бы обвинить кого-нибудь.
Курдеш, всмотревшись в глаза Вацлаву, признал в нем благородство и, почувствовав к нему расположение, не запрещал дочери проводить с ним большую часть дня, а оставлял их при Бжозовской в совершенном покое. Он не боялся обмана; да к тому же, может быть, тайный голос шептал, что судьба посылает ему благородного зятя; а дочери мужа, которому смело можно доверить всю ее будущность. Каким образом старик Курдеш полюбил Вацлава, расходясь с ним так во взглядах на жизнь и людей, объяснить не берусь; думаю, что тут распоряжалось сердце, что им руководило предчувствие.
Жизнь в Вульках сделалась с некоторого времени так приятна, дни проходили так скоро для всех, что хотя гость очевидно поправлялся, не слишком-то торопился он покинуть кров ротмистра и пуститься в открывающийся ему теперь совершенно новый свет. Весть об открытии тайны его происхождения с быстротою молнии разлетелась по соседству; но никого она не заняла так сильно, как Дембицких. Те не могли успокоиться; он не мог достаточно наговориться о графе, который был учителем его детей; она ломала в отчаянии руки, что так дурно обходилась с ним.
- Но кто же бы мог подумать, - повторяли оба, - такой невзрачный, такой покорный, такой смирный! Жаль, что мы раньше не знали этого, пригодилось бы нам это; мы через него могли бы войти в свет, познакомились бы с соседством, а теперь он, должно быть, сердится смертельно!..
Вацлав вовсе не сердился, потому что даже и не думал, существуют ли на свете Дембицкие. Устроив, при содействии ксендза Вареля, дела касательно своих новых прав происхождения, он совершенно успокоился и продолжал жить в доме Курдеша.
Он не слишком-то порывался даже отсюда; да его и удерживали искренно, по-старинному, от всей души, торгуясь о неделе, о дне, даже о часе.
Граф также выздоравливал понемногу; но его выздоровление было скорее переходом из болезни тяжелой и острой в легчайшую и постоянную, у него остались кашель, бессилие, раздражительность и тоска. Он проводил время в прогулке по комнате, в лежании на креслах и только иногда, для Фару рея, переносили его из флигеля в приемные комнаты.
Страсть Фарурея увеличивалась. Цеся, казалось, остывала к нему; она еще не отталкивала его, но была печальна и задумчива, словно теперь только поняла свою будущность. Вацлав, удалившийся от нее, стал теперь для нее дороже, чем когда-нибудь; она думала о нем, желала его привлечь & себе, выдумывала средства, ломала голову и сердилась на него и на себя. Фарурей между тем объяснился официально; предложение его было принято, но когда дело коснулось до назначения дня свадьбы, Цеся так откладывала под разными предлогами, так отговаривалась, что пришлось согласиться продолжить срок ожидания почти на целый год.
Сильван, которого граф торопил ехать в Вульки, также откладывал, вовсе не желая отделываться таким унизительным образом от уплаты долга. Печально было в Дендерове; граф и графиня с некоторого времени не говорили между собой иначе, как с насмешкой и намеками, а еще чаще, едва поздоровавшись, молчали. Сильван редко открывал рот, Цеся входила в залу и выходила оттуда совершенно равнодушно; она только прилежно играла на фортепьяно и совершала пешком отдаленнейшие прогулки.
Смолинский удалился, взяв имение в аренду, что составляло только первый шаг к полному владению. Во всех углах отзывались пустота и близкое паденье; даже стены словно предчувствовали это и трескались заранее.
Несмотря, однако ж, на эту царствующую печаль и пустоту, когда приезжали гости, все принимали иной вид, минутную веселость, нужную живость и улыбку. Граф свой кашель прикрывал смехом, графиня ласкалась к нему чувствительнейшим образом, Цеся гордо принимала ухаживанья Фарурея, а Сильван ораторствовал о демократии, словно в самом деле верил в нее и желал ее. Иногда по-прежнему возобновлялся даже спор между отцом и сыном, в котором один являлся представителем старого света, а другой философом-реформатором общества. Они спорили бойко, выказывали ловкость и силы, и один другому не наносили ран.
И потом, потом и те, которые разыгрывали эту сцену, и те, которые слушали, расходясь, пожимали только плечами и улыбались про себя, а в Дендерове все становилось опять скучно, молчаливо и печально.
Немало пришлось графу подумать о том, что отдать Вацлаву; признание его прав требовало справедливого раздела имения, и главнейшее затруднение заключалось в том, как разделить мыльный пузырь, до которого только дотронься - он лопнет.
Он откладывал день за днем, от завтра до завтра, и так как Вацлав не напоминал о себе и не обещал, по-видимому, никаких затруднений в расчетах, граф с каждым днем мысленно уменьшал его часть, и наконец дошло до того, что он выделил ему одну из самых плохих деревенек, обремененную банковским долгом, по соседству Вулек, оценив ее самым диким образом.
Вацлав молча принял, что ему дали, и вручил графу квитанции. Огромная тяжесть спала с плеч графа; он так был рад, что на минуту пожалел даже, зачем не дал еще меньше и не оценил дороже. Стыдно ему было перед детьми поступить так, еще стыднее перед посторонними, которые видели и поняли этот дележ; но собственные выгоды заглушили голос совести, а людские пересуды не доходили до графа.
Таким образом, Вацлав имел уже теперь куда перебраться, имел собственный дом, свой уголок на земле и непрошеный хлеб. Как он был этим счастлив! Казалось ему, что лучше всего удовольствоваться малым, большего он не желал и был уверен, что никогда не пожелает. Случайно выделенная ему деревня, Пальник, была когда-то, при жизни деда, местом жительства отца; Вацлав нашел в ней кое-какие следы пребывания Генриха, и это делало деревню в его глазах вдесятеро милее и дороже.
Пальник, как множество волынских деревень, лепился на пригорках, покрытых лесом дубовым, березовым и осиновым; вид был очень красив: под деревней по зеленеющим среди пригорков лужайкам пробегала голубая речонка, блистая местами из-за тростника зеркалом своих вод. Вдали виднелось несколько деревень, разбросанных по долинам и пригоркам, рощицы и пасеки, словно нарочно для украшения поместившиеся тут, и полоса отдаленных лесов в стороне к Смолеву. Давно покинутый дом (в нем жил только управляющий) стоял на склоне пригорка, окруженный заросшим садиком. Видно было, что несколько десятков лет тому назад кто-то перестраивал это старое здание; к нему пристроили две хорошенькие комнатки, окруженные деревьями, которые теперь разрослись и кидали тень, открывая кое-где между ветвями вид на села, луга и речку. Место это так пришлось по сердцу Вацлаву, так он полюбил его с первого разу, так приятно было ему жить, где жил несколько лет его отец, что он не променял бы это место на Дендерово. Близкое соседство Вулек придавало еще цену Пальнику; а невдалеке виднелось и Смолево.
В скором времени очищен был для него домик, приготовлено все для жительства, и Вацлав, хотя еще слабый, решился проститься с ротмистром, прося только, чтобы он проводил его в новое жилище и благословил своей старой и почтенной рукой новую кровлю.
От Вулек до Пальника было так близко, что домики глядели один на другого; стоило только пройти оврагом, оттененным кустами диких роз, белого боярышника, терна и березами, и частью деревни, и вы были уже на дворе соседа. Радовало чрезвычайно Бжозовскую, что все так отлично устраивалось, что Вацлав уезжал не далеко; принужденная отказаться от первого своего проекта, она тем упорнее держалась другого, не допуская, чтобы и тут пришлось ей ошибиться. Наученная опытом, она не порывалась уже теперь ни говорить с Франей, ни распространяться о св