p; Зачем не захотел ты быть мужицким папой, утренней зарей и глашатаем народной церкви?
Зачем не захотел ты быть провозвестником и пророком мужицкого, польского Христа?
Зачем предпочел ты остаться, как прежде, слугою Рима?
Зачем ты дал погубить святое дело, зачем погибло оно от рук и прислужников Рима, от гордецов и мучителей?..
О Беата!
Прекрасная Беата Гербурт! Твоими руками предан я в руки суда...
В тоске и скорби смотрел Костка вдаль.
Железная дверь открылась, вошел тюремный смотритель и два солдата с короткими, широкими тесаками в руках.
- На суд? - спросил Костка.
- Нет, на пытку, - ответил смотритель.
- Как?!
Ему ничего не ответили. Мгновенно холодным потом облилось все его тело.
- На пытку? Почему? За что? Вы можете убить меня, но зачем же мучить?
- Не знаем. Велено привести.
Костка овладел собой.
- Идем, - сказал он так же, как тогда, когда выдавали его в Чорштыне.
Его повели вниз по узкой каменной лестнице, потом по темному коридору и ввели в комнату с низкими сводами, похожую на погреб.
Там на облицованных черными плитами стенах мерцали красные огни светильников, а сквозь решетки на окнах сочился слабый дневной свет; около стола на полу желтым пламенем горела в жаровне сера.
За большим столом, покрытым черным сукном, сидел судья в капюшоне, надвинутом на глаза, в длинной мантии. Рядом стоял палач и его помощники.
Костку поставили перед столом.
Он стоял выпрямившись, неподвижно и гордо.
Сын короля, вождь и освободитель народа...
- Кто ты? - спросил судья.
- Александр Леон Костка Наперский из Штемберка.
- Лжешь, - сказал судья.
- Хорошо, я не буду лгать. Я сын короля Владислава Четвертого.
- С кем ты был в заговоре?
Молчание.
- Палач! Бери его.
Подошел палач и его помощники. Костку раздели до пояса. Ноги его привязали к кольцам, приделанным к полу; веревку, которой связаны были руки, продели и такие же кольца, ввинченные в потолок. Палач обеими руками взялся за веревку.
- С кем ты был в заговоре?
Молчание.
- Палач! Поднимай.
- Палач! Жги.
Два помощника палача сунули факелы в пылающую жаровню и, зажегши, поднесли их с двух сторон к напряженному, растянутому телу Костки. Кожа начала тлеть.
- С кем ты был в заговоре?
Молчание.
- Раз!
- Два!
- Три! Жги.
Палач опустил в жаровню железную ложку и брызнул горящей серой на обнаженное тело Костки.
Из-за стиснутых зубов его вырвался короткий, но страшный стон.
- Будешь отвечать? - спросил судья.
- Буду, - простонал Костка.
Унесли огонь, ослабили веревки.
- Я хотел поднять крестьян. Мне была обещана помощь Хмельницкого. Попробуй-ка его поднять на дыбу! Ракоци был заодно со мной. Жги его! Я послал людей вербовать немцев, я хотел разграбить Краков, сжечь костелы, в пепел обратить шляхетские усадьбы, тупыми ножами резать шляхту. В пожарище, в золу и прах хотел я обратить старую Польшу и создать новую, из польского дуба и польской пшеницы! Моровым поветрием, божьим гневом, потоком лавы, огненным, адским дождем хотел я пронестись над духовной Гоморрой, над шляхетским Содомом, не оставить от них ни следа, стереть память о них на земле! Потопить в крови и огне вас, ксендзы, магнаты, шляхтичи, епископы, судьи и палачи! Вот чего я хотел!
Он упал в обморок. Его облили водой и привели в чувство. Возмущенный судья больше не стал пытать его, велел взять под мышки и унести в башню. А слова Костки записал.
Потом привели Лентовского.
Входя, он перекрестился и вздохнул.
- Как зовут? - спросил судья.
- Станислав Лентовский, солтыс Черного Дунайца.
- С кем был в заговоре?
И Лентовский ответил:
- С господом Иисусом, который всех людей создал равными.
Ему зажали пальцы в тиски и стали рвать мясо железными щипцами, но он даже не застонал. Только сказал:
- Хоть до смерти меня замучьте, - ничего не скажу, потому что мне нечего вам сказать. Разве только одно: не нынче, так завтра! Остальное все сами знаете.
Но у епископа в руках было письмо ксендза из Лубня. В Птим послано было пятьдесят драгун. Ректора Мартинуса Радоцкого привязали к седлу ремнями и привезли в Краков, где он предстал перед судом, а под пыткой заявил так же, как Лентовский, что ничего такого, что не было бы известно, сказать не может.
Тем временем получено было известие, что для усмирения крестьянского мятежа король послал из Сокаля своего меченосца, Михала Зебжидовского, с несколькими стами солдат, прибавив к ним наемные войска, четыре казацких эскадрона и четыре эскадрона драгун пана Мартина Чарнецкого. К ним, по собственному почину, присоединился Александр Михал Любомирский, коронный конюший и староста сандомирский. Сделал он это, "желая, с одной стороны, поместья свои, которые почти все находились около Кракова, succurrere [Спасти (лат)], с другой - надеясь, что там скорее представится случай добыть себе славу". С тою же целью двинулся к Кракову и Ланцкоронский, староста снятынский. Они отправились в путь, имея при себе следующий королевский указ, освобождавший их от обязанности находиться в ополчении:
"Божиею милостию мы, Ян Казимир, король Польский, великий князь Литовский, Русский, Прусский, Мазовецкий, Жмудский, Инфлянтский, Смоленский, Черниговский, наследственный король Шведский, Готский, Вандальский [Формула "Великий князь Русский" в титуле польских королей (после Люблинской унии 1569 г.) отражала господство Речи Посполитой над захваченными в XIV-XVI вв. Литвой и Польшей украинскими и белорусскими землями. Смоленская и Чернигово-Северская земли были захвачены Речью Посполитой в результате интервенции в Русское государство в начале XVII в. Лифляндия (по-польски - Инфлянты) - в Ливонской войне 1558-1582 гг. Сигизмунд III Ваза в 1592 г. унаследовал шведский престол, но уже в 1599 г. был свергнут, и власть в Швеции перешла к младшей линии династии Ваза. Сигизмунд III и его сыновья продолжали себя именовать королями Швеции (официальный титул - король шведский, готский и вандальский)], объявляем всем и каждому, кому знать надлежит, а именно: сановникам, старостам, всему рыцарству, чиновникам и всем подданным короны нашей, любезным сердцу нашему, что для подавления бунта и беспорядков в воеводстве Краковском и по всему Подгалью, неким вором, Александром Косткой, чинимых, послали мы и т. д.
...Посему, если бы кто-либо вознамерился потребовать из-под знамен благородного коронного конюшего какого-нибудь солдата или прислужника для зачисления оного в общее ополчение, то этот солдат или прислужник немедленно по предъявлении нашего указа от сей повинности освобождается. В удостоверении чего при подписи нашей королевскую печать приложить повелеваем. Дано в лагере под Берестечком, XXVI дня июня месяца, в лето от рождества Христова MCDLI, царствования нашего в Польше третье, в Швеции - четвертое.
Кроме того, "Ежи Любомирский, граф висничский, великий маршал коронный, генерал краковский, староста спижский, хмельницкий и прочая", от себя лично издал указ всей шляхте. В указе говорилось, что "ввиду опасности, угрожающей со стороны горцев, и мятежа, вспыхнувшего среди крестьян, его королевское величество, всемилостивейший государь наш, по предложению советников и сената, ради обороны от происходящих разрушений и прекращения их, соизволил дать согласие на возвращение шляхты в ее поместья" и что она возвращается в Речь Посполитую, будучи вынуждена к тому "интересами отчизны, волею его королевского величества и требованием сената". Всего под влиянием великого страха, несмотря на опасность со стороны казаков и татар, экстренно отправлены были две тысячи солдат из ополчения.
"Ибо более всех остальных тревожных известий (в том числе от пана Твардовского, викария познанского и пана Адама Недзведзского) встревожили всех письма Петра Гембицкого, епископа краковского".
Приговор суда был объявлен: Радоцкому отрубить голову, Лентовского четвертовать, Костку посадить на кол.
Аббат Пстроконский поехал было в Краков хлопотать за Костку, но когда ему сказали, что охранная грамота, выданная Тынецкому монастырю, обратила на себя всеобщее внимание, он испугался. Испугался тем более, что сношения Костки с сектантом Радоцким, врагом господствующей церкви, могли навлечь некоторые подозрения и на него самого.
Он только заявил в замке, что, как давнишний знакомый осужденного и друг покойного воспитателя его, каштеляна Рафала Костки, хотел бы исповедовать его перед смертью, на что и получил разрешение.
Настал день казни. Было еще раннее утро, когда аббата впустили в камеру Костки.
Костка лежал на соломе. Глаза его были открыты и неподвижно смотрели в одну точку.
- Слава господу Иисусу Христу, - сказал аббат, переступая через порог.
- Во веки веков. Аминь, - ответил осужденный, не глядя на вошедшего.
- Сын мой, приношу тебе последнее утешение перед смертью, - сказал аббат.
Костка поднял голову и узнал его.
- А, - сказал он, вставая, - это ты, отче? Здравствуй!
- Я принес тебе тело и кровь господню.
- Отче, я хотел сжигать церкви!
- Тело и кровь господню принес я тебе.
- Отче, я хотел раздать мужикам имущество духовенства!
- Тело и кровь господню принес я тебе, - в третий раз сказал аббат.
- Рим принес ты мне, отче! Вы - как смерть: что ни делай, как ни отбивайся, - она придет! И вы приходите имеете со смертью, неизменно, как она. Но нет вас там, где сеть жизнь!
- Мы крестим, - сказал аббат.
- Крестите! Цепями крестите вы, а не водой!
- Ты кощунствуешь, сын мой, и грешишь в последние минуты жизни.
- Кощунствую и грешу?! Разве не заковали тебя, отче, еще на утре дней в кандалы, чтобы, когда придет пора, ты почувствовал их на руках и ногах? Ты не восстал, ты не вышел с крестом к простому народу - к тому народу, которого мессией был Христос!
- Анабаптист Радоцкий говорит твоими устами.
- Анабаптисты тут ни при чем! Ты подражаешь святому Франциску Ассизскому, который подражал Христу. О, воистину, - если бы Христос захотел в эти дни сойти с небес, он простил бы тебе все грехи, встретив тебя, с крестом идущего впереди нас! И был бы ты святым не и том календаре, по которому мы отмечаем дни! Ты был бы святым в великом календаре миллионов угнетенных душ несчастного народа! Отче! Не ладаном, купленным у торгашей, кадили бы тебе в алтаре, - благословили бы тебя толпы угнетенных, и слезы неволи омыли бы руки и ноги твои, как святая вода, которую крестят!..
В это самое время Лентовский, исповедавшись и причастившись у тюремного священника, диктовал писцу, присланному к нему перед казнью, свое завещание:
"Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Лета господня 1651, июля 24 дня.
Я, Станислав Лентовский, прозванный маршалом, видя, что с соизволения всемогущего нахожусь ближе к смерти, нежели к жизни, делаю следующие распоряжения: прежде всего душу свою предаю всемогущему господу богу, в святые его руки, а тело - земле. Сестре моей, Касе, оставляю бочку капусты, что стоит в черной избе у окна, и двух телят. Кошелек с большими серебряными талерами венгерскими жертвую на новый алтарь в дунаецком костеле, а горшок с дукатами пусть поделят между собою дети. Только чтобы при этом не ссорились! Пусть брат мой Франек справедливо разделит все на равные части. Деньги зарыты в садике за службами, близ колодца, под большим камнем. Только сперва надо перекрестить это место и трижды сказать: "Во имя отца и сына и святого духа, аминь", - потому что иначе их не достать.
Человек смертен и должен быть готовым к смерти каждую минуту. Умирать мне не жалко, потому что я долго жил, и на господа бога я не ропщу; только жаль мне, что умру не дома, где помирали отцы, а на плахе, чего при жизни я никак не ожидал.
Однако, если уж такова воля господня, пусть так и будет. Еще жалко мне, что не прощусь со своими - с женой, детьми, братом, сестрой и со всеми прочими, что не взгляну еще раз на поле свое и на сад, на луга и на лес, на все хозяйство свое, по милости божией немалое, не порадуюсь на него, потому что приходится мне умирать вдали от родной стороны. Да благословит господь всех и все, что после меня остается, и да помилует меня грешного ныне и в час смерти моей. Сие да будет во имя отца и сына и святого духа. Аминь".
Ректор Радоцкий от напутствия ксендза и последней исповеди отказался.
- От бога получил я душу, богу ее и отдам, - сказал он пришедшему к нему монаху. - Не дерзай думать, что можешь связать или развязать руки господа. "Что завяжете на земле - будет завязано и на небесах, а что развяжете на земле - будет развязано и на небесах", - сказал Христос. Но это сказано было о его святых истинах, а не о власти рук человеческих над небом и адом!
Ни увещания, ни уговоры, ни просьбы не помогли, и этот сухой, жилистый старец остался непоколебим. Возмущенный священник ушел, воскликнув: "Так иди же, проклятый еретик, в огнь вечный по своей воле! Тебя следовало бы сжечь на костре!"
Суд, немедленно осведомленный о таком упорстве, велел выставить голову Радоцкого на колу.
На холме, за Вислой, поставлена была виселица на троих, и помощники палача вбили в сосновый кол железное острие. К месту казни выехали в полном вооружении одиннадцать эскадронов солдат, городских, епископских и окрестных вельмож. Огромные толпы городской черни хлынули на ту сторону Вислы по мосту, на пароме, в рыбачьих лодках. Они шли к месту казни со страхом, который, однако, не мог преодолеть омерзительного и гнусного любопытства.
Весть о том, что Костку поймали, что драгуны везли его и Краков "с обнаженными саблями", волной прокатилась по всей горной округе. Бабы и дети плакали о "молодом полковнике", жены обнимали мужей, матери - сыновей, сестры - братьев, девушки - возлюбленных, умоляя их идти на защиту Костки. Костка на допросе заявил, что он королевский сын, и весть об этом подлила масла в огонь. Старые мужики еще помнили большие войны при Сигизмунде III и Владиславе IV, сражались при них с турками и русскими, помнили междоусобия и мятежи шляхты, унижение королей и в душе сохранили преданность королевскому дому, почтение к королевской крови. Потому-то и были стянуты к месту казни "все военные силы воеводства" - целых одиннадцать эскадронов.
Беата Гербурт заключена была отцом на покаяние в монастырь св. Клары в Новом Сонче. Услышав, что Костку должны посадить на кол, она спустилась ночью на связанных простынях со стены и побежала, как безумная, в монашеской одежде, в которую ее облекли. Она бежала по большой дороге, ведущей к Кракову. На нее кидались собаки, рвали ее одежду, и она отгоняла их аметистовыми четками.
Бежала она всю ночь, с единственной мыслью спасти Костку, но к утру силы ее иссякли, и она уже шаталась от изнеможения. Вдруг она увидела невдалеке, среди поля, дым и огонь. Чувствуя, что все равно упадет и не сможет израненными ногами идти дальше, она направилась к этому огню.
Случаю было угодно, чтобы здесь расположился на отдых отряд Сенявского, шедший из-под Чорштына на усмирение крестьян.
Сенявский еще ни с кем не говорил ни слова; он ехал впереди и искал крестьянских отрядов, которые бродили по окрестностям и рассеивались при приближении его драгун.
В стороне от солдат, у отдельного костра, на груде попон, покрытых ковром, лежал Сенявский. Он дремал, когда к нему подбежала Беата Гербурт.
- Всякое дыхание да хвалит господа! - воскликнул он, открывая глаза.
- Аминь! - ответила Беата. И в этот миг они узнали друг друга.
- Вы здесь? В этой одежде? Одна, пешком? - говорил пораженный Сенявский.
- Я бегу спасать пана Костку! Его должны посадить на кол в Кракове!
Сенявский соскочил со своего ложа. Злые огоньки сверкнули в его глазах. Он приставил к губам рожок и затрубил тревогу. Мигом сбежались проснувшиеся уже драгуны.
- Лошадь! Без седла! - крикнул он.
Драгуны, услышав приказ, тотчас привели верховую лошадь. С недоумением поглядывали они на панну.
- Вот лошадь, панна Беата. Простите, дамского седла у нас нет, - сказал Сенявский.
- Куда? - спросила Беата.
- Отбивать Костку, - странным голосом ответил Сенявский.
Беата припала губами к его руке. Рыцарски отстранил ее Сенявский, посадил на лошадь, накинул ей на плечи свою бурку, вскочил на своего жеребца, дал ему шпоры и крикнул: "Вперед!" Они помчались, как вихрь. Все это произошло так быстро, что только теперь, на всем скаку, солдаты имели время удивляться и недоумевать. Скоро Ланцкоронские леса остались позади.
Никто не препятствовал совершению казни. На большой телеге, окруженной стражей, с обнаженными саблями, провезли осужденных через Страдом, Казимеж, по мосту - за Вислу. Стоял дождливый и сырой день, то облачный, то сверкающий солнцем.
Костка ехал бледный, как мертвец, сжав губы, с таким холодным и суровым выражением, что мороз пробегал по коже у тех, на кого он смотрел. А он все время смотрел на людей, поворачиваясь то вправо, то влево. Хотел ли он наглядеться на них в последний раз, или искал кого? Он сидел, выпрямившись, не делая ни одного движения. Только время от времени горбился, съеживался, и смертельный ужас мелькал в его лице, мука и отчаяние клонили его голову, - но он снова выпрямлялся и стоял, холодный и суровый.
Радоцкий устремил глаза вдаль, словно вокруг ничего не было. Лентовский выпил в тюрьме кружку вина и ехал умирать с полным равнодушием: так или иначе - от смерти не уйдешь.
Вдруг сквозь туман увидел Костка виселицу и под ней кол.
В один миг голова его ушла в плечи, подбородок уперся и грудь, глаза остекленели, на лбу выступил пот, - и он весь затрясся от рыданий. Невыразимый ужас отразился им лице. Но это продолжалось недолго. Он овладел собой, но поднял, а вскинул голову, выпрямился - и показал всем такое спокойное, застывшее, упрямое лицо, как будто смерть, навстречу которой он шел, для него была желанной.
Подъехали к эшафоту. Осужденных высадили из телег.
Рядом с палачом стоял его помощник; у одного в руке был тяжелый меч, другой стоял около кола с железным острием. Тут же была приготовлена плаха.
Член городского магистрата среди гробового молчания толпы и солдат стал читать приговор. Осужденные выслушали его спокойно.
Потом подвели к плахе Мартина Радоцкого; у него, как и у Лентовского, руки были связаны за спиной.
Два помощника палача поставили Радоцкого на колени, обнажили его шею. Радоцкий молчал. Глаза его были подняты к небу.
И только уже став на колени, он вздохнул и громким голосом воскликнул:
- Да приидет царствие твое!
Тяжелый меч упал, голова покатилась среди потока крови, брызнувшей из артерий.
Тогда палач поднял ее за длинные седые волосы; изо рта лилась еще кровь и глаза моргали. Палач гвоздями стал прибивать ее к виселице.
Ропот ужаса пронесся в толпе.
Следующим к плахе подвели Лентовского.
Он только сказал:
- Если уж так угодно было господу богу...
Потом стал на колени, и голова его была отрублена. Огромное тело, раздетое донага, палач разрубил мечом на четыре части.
Костка, не моргнув глазом, смотрел на казни. В лице его не было ни кровинки. Он не дрожал, только качался взад и вперед, не отдавая себе отчета в этих движениях.
Иногда он обращал лицо в сторону Татр: помощь не пришла.
- В час смерти своей скажи свое настоящее имя, - произнес судья.
- Шимон Бзовский, сын короля Владислава, - тихо, но явственно произнес Костка.
Ему ответил ропот сочувствия, горя, издевательства, ненависти, ожесточения и жалости.
Палач велел Костке лечь на землю.
Он лег.
Два помощника палача стали около него на колени так, что каждый из них одной рукой оттягивал к себе его ногу, а другой прижимал к земле плечо.
Тогда палач поднял заостренный кол и ударил что было силы.
Костка застонал. Послышался истерический плач и смех женщин.
Кол не входил в нутро как следует.
Среди криков, проклятий, брани, рыданий и пронзительного свиста толпы палач дрожащими руками другой и третий раз всадил его в тело Костки; пот струился по его лицу; он весь дрожал. Из груди Костки вырывались нечеловеческие вопли.
Наконец палач разорвал тело его, как следовало: острие вошло во внутренности.
Тогда помощники палача подняли кол, весь красный от крови, лившейся из-под живота Костки, и врыли его в заранее приготовленную яму.
Толпа увидела над собой мертвенное, но живое лицо Костки, с глазами, которые то открывались, то закрывались. Голос его, по-видимому, замер в груди от боли.
Вдруг толпа заколыхалась и начала расступаться: ужасный, пронзительный женский крик пронесся по воздуху, из толпы показались фыркающие лошадиные морды, и к месту казни подскакали покрытые пылью Сенявский в полном вооружении, Беата Гербурт в бурке Сенявского и следом за ними - Сульницкий.
Беата сдержала лошадь и застыла в полной неподвижности. Сенявский подбоченился и крикнул:
- Что ж, пан Костка? Довелось нам встретиться? Воистину, имя твое записано в книге истории не там, где будет записано наше! Соперник!
Толпа, солдаты, даже чиновники и вельможи подумали в первую минуту, прежде чем узнали Сенявского, что, быть может, это прискакали королевские гонцы с вестью о запоздавшем помиловании. Слова Сенявского вызвали удивление и ужас. Вдруг Беата Гербурт соскочила с лошади и не с криком, но с отчаянным визгом подбежала к колу, на котором сидел Костка.
Бурка спустилась с ее плеч и упала на землю. Все узнали в ней женщину.
Среди замешательства никто не преградил ей пути; она обхватила руками столб с телом Костки и припала губами к туловищу, истекающему кровью.
С присутствующими стало происходить нечто неописуемое. Палач и его помощники бежали в толпу солдат. Толпа стала безмолвно расходиться, унося женщин, лишившихся чувств. Сульницкий вырвал поводья из рук Сенявского, который сидел на лошади и, казалось, не сознавал ничего, перекинул их через голову лошади и помчался к драгунам. Впрочем, им никто не угрожал, потому что вся многотысячная толпа безмолвствовала.
Эскадроны краковского воеводы без приказания стали смешиваться и поворачивать лошадей к городу. Один за другим поскакали они рысью вдоль берега Вислы, по направлению к мосту. Тут толпой овладел панический страх перед мужиками, которые, по слухам, шли отбивать Костку. Толкая, сбивая с ног, опрокидывая и давя друг друга, тысячи людей бежали, одни за всадниками, другие - к парому и лодкам. Чиновники и вельможи вскакивали в повозки, кто куда мог, и галопом скакали за повозкой палача, который, хлеща лошадей, вместе со своими помощниками мчался впереди всех по следам войска.
Через четверть часа на холме не было уже никого. Остались только прибитая к виселице голова ректора Радоцкого со страшно раскрытыми веками да кровавое его тело, голова старосты Лентовского, лежащая лицом к земле, четыре красных куска его тела, да посаженный на кол Костка, да Беата Гербурт, обхватившая руками кол.
- Пить... - прошептал Костка.
Беата оторвалась от столба и оглянулась кругом: воды не было. Вдали текла Висла. Но в чем принести?
- В чем же я принесу? - крикнула она в отчаянии.
Костка сделал движение рукою, в знак того, что он понимает. Это было движение больного ребенка.
- О боже! - простонала Беата. - О боже! - крикнула она. - Люди! Помогите!
Никого не было.
Костка сложил ладони и показал, в чем принести ему воды.
- Как же я подам тебе, если даже донесу? - кричала Беата.
Костка снова сделал движение ребенка, пришедшего в отчаяние.
- Больно? - вырвалось из груди Беаты.
Он не отвечал.
- Люблю тебя! - крикнула она.
- Из-за тебя... - явственно ответил Костка, но, должно быть, сердце его разорвалось: он умер.
Собек Топор стоял около загона и, как полагалось баце, считал овец, пригнанных к вечеру с пастбища: все ли тут?
Сто овец! Сто одна!..
Стоит баца у окна...-
напевал себе под нос старый Бырнас, издали наблюдая за его работой.
Собек считал овец, вверенных Мардуле. Считать приходилось не только потому, что это вообще обязательно делалось через каждые несколько дней, но и потому, что Мардуле самому казалось, будто у него "неладно". Если Мардула, возвращаясь с пастбища, пел:
На моей поляне сто овечек станет,
Как придет подружка, на овечек взглянет...-
то это означало, что он ведет стадо в целости; если же, как случалось время от времени, он пел:
Надо бы нам, баца, стадо посчитать:
Куда это овцы стали пропадать? -
то Собек уже знал, что либо "волк утащил", либо "со скалы сорвалась", либо "что-то где-то случилось да не поймешь что: только не хватает одной"... А иногда двух, а иногда трех... Потому что ночью у Мардулы - искушение, днем - искушение, а беда не ждет. Только он от овец сбегает в Каспрову, к Броньке Польковской, или к Хельце, Селегиной дочери (да ведь это редко: мало ли у Озер своих девок?) - хлоп! готово! одной овцы не хватает!
Выругается Собек, обозлится - и после этого некоторое время все идет хорошо.
Но у Мардулы ночью - искушение, днем - опять искушение...
Собек пересчитал овец: трех не хватало.
- Ну, сколько там? Одна? - спросил Мардула с деланной небрежностью. Собека он боялся.
- Три, - ответил Собек.
- Да ну? - переспросил Мардула, притворяясь изумленным.
- Ты что делал?
- А что мне было делать? Разве что вздремнул маленько.
- Где был?
- В Каспр... то есть... в Косцельце.
- Да это я знаю, что велел тебе с овцами в Косцелец идти. А без овец-то, один где ты был?
- Да где мне быть? Я ж тебе говорю: вздремнул, видно, - а лиха с бедой звать не надо, - прыткие, сами за человеком бегают.
- Как ты за Бронькой.
- Ну вот, - обиделся Мардула. Подпаски захохотали.
- Я знаю, как было дело, - сказал Бырнас, - Раруг-бесенок залез Галайде в рукав, да и обратил его в волка-оборотня. А он у Мардулы овец украл и съел!
- Ха-ха-ха! - заливались подпаски и стали кричать погонщику: - Галайда! Это ты у Мардулы овец съел?
Галайда был великан, - управлялся за троих и ел за троих, мог есть всегда и никогда не бывал сыт.
Раруг-Рарасик, бесенок маленький, прислужник Сатаны, мог в рукаве Галайды скакать блохой.
- Ну, - сказал Собек, поглядывая на густой туман, заволакивавший горы, - нынче их нечего искать: темно. Пойдем завтра утром. А если не найдутся, так Мардула заплатит за них Кубе из Подвильчаника. Потому что виноват он.
- Отчего не заплатить? Заплачу, - проворчал Мардула. Он был зол.
- Девки заплатят. Бронька с Хельцей сложатся, да Ядвися кое-что прибавит, да Кася, да Ганка, да Зося... - смеялся Собек.
Мардула буркнул что-то довольно-таки обидное для девушек, - объяснил, куда он их пошлет, и, чтобы умилостивить Собека, стал готовиться к доению.
- Эй, ребята! - фыркнул Бырнас. - Рубите лес для костра, а то до завтра сварить не успеем. Мардула доить станет!
- Ха-ха-ха! - заливались подпаски.
Подоили, поужинали и еще шутили над Мардулой. Особенно донимали его ревнивая Ядвися и неподатливая Зося. Сошла на землю темная, облачная ночь, и с нею на луг к озеру сошел сон; он склеил веки детей и старцев, теснее сомкнул объятия любовников и распластал тела одиноких - таких, как Галайда, спавший у костра поблизости от волов, под широкими ветвями ели.
- Завтра снег будет, - сказал старый Крот сидевшему на скамье Собеку и топорищем помешал огонь, разложенный в шалаше.
- Кто его знает? Может, и будет. Зима на носу.
- Да. Помню, раз на Бартоломея такие наступили холода, что мы ночью со скотиной ушли в долину: боялись, не замерзли бы.
Крот подкинул в костер поленьев и стал греть руки, вытянув их над огнем. Собек снова мысленно вернулся к тому, что произошло.
Со времени поражения под Новым Таргом прошло уже несколько недель. Собек вернулся на пастбище. Весть о взятии Чорштына, о выдаче Костки и Лентовского, об их мученической смерти разнеслась далеко. На Озера ее принес сын того Стаселя, который приводил туда Костку.
Марину бабы привезли в Грубое, где она долго лежала без памяти, а потом стала поправляться. "Рыцарь" нанес ей страшный удар. Ее окружала теперь какая-то тайна, тайна роковой любви, о которой никто ничего не знал.
Собеку иногда казалось, что все это происшествие - одна из сказок, которые сказывал Саблик. Трудно было поверить, что все случилось на самом деле, что он сам принимал в этом участие.
И слово "жаль", уже несколько недель завершавшее все мысли Собека, вмещало в себе все, что он чувствовал.
- Жаль... А ведь казалось, мир обновится...
Он засунул руки между колен. Голова его склонилась к огню.
- Сидя спит! - пробормотал Крот, взглянув на Собека. - Ну, да этакой и сидя выспится...
Собек спал, а в это время тяжелые, темные тучи, нависшие над Татрами, сыпали снегом, как в ноябре. Оравский пронизывающий ветер гудел в долине, налетая с запада.
- Эге, - прошамкал Крот, - вот так когда-то озеро шумело там наверху...
Огромное, темное, бездонное Черное озеро он не видел уже тридцать лет, потому что пас только в долине.
К утру Крот задремал, а Собек проснулся. Было еще темно, но близился рассвет. Собек поел холодной простокваши, умылся из глиняного кувшина, взял чупагу, засунул за пояс пистолеты и, выйдя из шалаша, тихонько свистнул своим двум овчаркам.
Снега насыпало много, но Собек боялся, что августовское солнце может взойти и быстро растопить его; между том он хотел по следам на снегу разыскать потерянных Мардулой овец.
Было холодно, но Собек не обращал на это внимания: он часто в крепкие зимние морозы босиком работал около своей избы в Грубом.
Все было тихо вокруг, только ветер иногда свистел в зарослях и проносился дальше.
Собек шел по тропинке, которой гоняли овец к Черному озеру.
В долине ветер был не сильный, но выше, в горах, он, должно быть, дул крепко: тучи стали расползаться, подыматься выше, и когда взошло солнце, свет его из-за туч, в которых тонули вершины, разлился по склонам гор.
Рассвело.
И тут Собек вздрогнул, остановился и в ужасе воскликнул:
- Господи Иисусе! Во имя отца и сына и святого духа, аминь! Что это такое?
Испуганными глазами посмотрел он на собак, но собаки стояли спокойно.
Да, это был явственный след. Собек заметил его при первом проблеске дня. След маленьких, словно детских ног.
Собек слышал от стариков о лесных девах "богинках", ходивших в кожаных лаптях, но этот след был не от лаптей. Это был след маленьких, широких, странных сапожек с высокими каблуками.
Собек дрожал и сжимал в руке чупагу. Но разве может помочь чупага против духа, который ходит в сапожках? Вот если бы была у него освященная пуля для пистолета! Но ее не было. Все-таки он вытащил пистолет из-за пояса и приготовился стрелять, как полагается стрелять в злого духа: из-под колена, повернув пистолет курком к земле.
Охваченный невыразимой тревогой, он убежал бы обратно в шалаш, если бы не спокойствие собак, которые стояли совершенно смирно; а известно, что пес нечистую силу чует.
К Собеку понемногу возвращалось спокойствие. Он даже решился заглянуть в заросли, среди которых извивалась тропинка. След шел и дальше.
- Ночью оно тут шло... - шепнул он про себя в сильном волнении.
Первый суеверный страх Собека переходил уже теперь в боязливое любопытство.
"А что, если пойти за ним? - подумал он. - Да только не завело бы оно меня куда-нибудь в глушь да не придушило бы. Или в какую-нибудь пещеру заманит и завалит там на веки вечные камнями".
Он шел осторожно, напрягая слух и зрение. Сердце его билось часто и сильно. Что-то неудержимо влекло его вперед.
И вдруг он увидал перед собой Черное озеро, - тихое, мрачное, оно широко раскинулось вокруг, и поверхность морщила легкая рябь. Тучи нависли над ним, как саван. Вокруг белели скалы. Мертвое, вечное озеро.
Собек остановился, обеими руками опираясь на чупагу.
Вдруг собаки громко залаяли: от страха у Собека чуть не выпала из рук чупага.
Неподалеку, в каких-нибудь десяти шагах в кустарнике, по-видимому опираясь передними лапами на пень, стоял огромный черный медведь.
Чупага словно приросла к руке Собека. К нему сразу вернулась смелость, и даже весело стало при виде этого зверя, коренного жителя гор.
- Это ты здесь? - крикнул он, - Ах ты бестия этакая!
- Назад! - крикнул он на собак, бросившихся к кустарнику. - Назад.
Но было уже поздно: освирепевшая сука подскочила к медведю слишком близко. Он наклонился, и отчаянный собачий визг взрезал воздух. С разорванным, окровавленным ухом, которое медведь рванул когтями, сука отскочила к Собеку.
- Ах, чтоб тебя! Будешь ты мне дорогу загораживать да собак калечить? - гаркнул Собек.
И, вытащив пистолет, он, недолго думая, выстрелил медведю в самую морду.
Пуля скользнула около пасти, окровавив черную шерсть. В первую минуту медведь как будто удивился: он, по-видимому, вовсе не собирался вступать в драку, пропустил бы человека мимо и хотел только отогнать собаку. Но теперь он свирепо зарычал, на миг исчез в кустарнике, закачал им, как горный ветер, и затем очутился на тропинке перед Собеком, стоя на задних лапах, огромный, с окровавленной мордой, с поднятыми передними лапами и растопыренными когтями.
"Ах, чтоб тебя черти взяли! Погоди же!" - подумал Собек и, выхватив из-за пояса второй пистолет, выстрелил медведю в брюхо.
И в тот же миг на медведя с боков бросились, защищая хозяина, верные собаки. Вероятно, это и спасло Собека: он успел вскочить на высокий камень, лежавший в зарослях.
Медведь после выстрела зарычал, встал на все четыре лапы и, оторвав от себя одну собаку, швырнул ее в сторону. Она упала мертвая, даже не застонав. Но тотчас острие чупаги по самую рукоять врезалось медведю в череп.
Медведь взревел, рванулся назад с такой силой, что Собек, чтобы не упасть вместе с чупагой, должен был выпустить ее из рук.
Зверь припал перед камнем на передние лапы, чупага застряла в черепе. Сука впилась ему в затылок, а Собек обеими руками вырвал чупагу.
- Жаль зверя! - сказал он вслух, тяжело дыша. - Он пас и стада наши не трогал, одну только корову задрал. Каждый хочет жить. Ну, да что поделаешь, когда смерть приходит, с нею не поспоришь.
Он снова взглянул на следы сапожек. Они шли дальше по снегу.
Суеверный страх охватил Собека, но только что одержанная победа придавала ему храбрости. Он чувствовал над собой милость господа.
Сняв с убитой собаки ошейник, он свистнул суке и пошел по следу, раздумав искать овец.
След уклонялся от берега вправо и был ясно виден на склоне Косцельца.
"Пришло к воде, шло по берегу, а потом начало подниматься в гору", - заметил про себя Собек.
Вместе с тем он заметил, что здесь сапожки уже скользили по снегу, видно было даже, что в одном месте шедший стал на колени, потом свернул направо вниз, причем кое-где падал и принужден был ползти.
- Что за черт? - прошептал Собек. - Какая же это богинка, если она ползет?
Между тем внезапно загремел гром, и из туч, саваном нависших над горами, пошел крупный, холодный град, такой густой, что мгновенно покрыл всю землю. Гора побелела от сырого тумана. Сука скулила, а Собек закрыл рукою лицо, потому что боялся, что ему выхлестнет глаза, и присел в кустарнике, чтобы кое-как укрыться.
Через несколько минут граду насыпало по щиколотку.
"Плохо, - думал испуганный Собек, - видно, след-то был колдуна, который градом ведает. Разозлился он за то, что я его выслеживаю, и теп