ыми ветками.
Не всем было ясно, в чем дело и что будет дальше, но все понимали, что этим путем можно спастись от беды. Деревни стали похожи на рощи.
Через такие-то зеленые деревни, покинув на время Новый Тарг, спешил Костка в повозке подстаросты Здановского по краковской дороге в Тынец.
Стоял прекрасный весенний день. Глядя со стен Тынецкого монастыря на Вислу, на прибрежные поля и деревни, ксендз Пстроконский слушал, что говорил ему Костка.
А тот кричал, дрожа от волнения:
- Отче! Ничтожным человеком, влекомым жаждой преступлений и мести, попал я в среду крестьянства, а теперь, когда, как Фома неверный, вложил персты в их раны, я забыл о себе: за них хочу мстить, их спасти! И ничто мне не страшно, даже если бы смерть пришлось принять за них! У меня планы широкие: сокрушить шляхту, порвать с Римом, чтобы не посылал он нам сюда Поссевинов [Поссевин - легат римского папы, посредничавший в мирных переговорах Стефана Батория с Иваном Грозным. После того как Поссевин убедился в беспочвенности планов распространения на Русь влияния Рима, он внушал Баторию планы завоевания Русского государства], как посылал Баторию, сместить высшее духовенство, которое держит руку магнатов, основать польское королевство со своим собственным польским папой, со своей собственной церковью! О отче, отец мой духовный! Неужели может понять польского мужика, вскормленного борщом да мучной похлебкой, итальянский священник, который ест салат и устрицы? Неужели может быть пастырем польской души тот, кто этой души не знает, тот, кто, живя у моря средь кипарисов, не понимает польской религии лесов и полей, тот, кто не знает этой тоски о боге, рожденной безбрежным закатом солнца над Вислой? О, воистину, отче, польскому мужику нужен свой папа, с польской душой, а не буллы, не приказы из римской канцелярии!
- Ересь! - воскликнул ксендз Пстроконский. Он был возмущен.
- Не ересь, отче, а Польша! - крикнул Костка, - Польский папа в польском Риме, Вавельский собор, а не собор святого Петра, польский Вавель над Вислой, а не замок святого Ангела над Тибром, польский Мариацкий костел, а не церковь святого Иоанна на холме Латеранском...
- Апостол Петр завещал нам Рим, - сказал аббат.
- Но Христос всему миру завещал бога, - возразил Костка.
- Папа, наместник святого Петра, есть наместник Иисуса Христа, как Петр был первым его наместником, - строго сказал аббат.
- Не знаю, отче, не знаю, - с отчаянием в голосе ответил Костка, - теологии я не изучал и в священном писании, в Новом завете несведущ. Может быть, то, что я говорю, - грех, но я вижу одно: "a planta pedis usque ad verticem capitis non est sanitas" - язвами покрыты мы с головы до ног, а Рим не дает лекарства, а Рим не лечит! Мы погибаем, отче, разрушается тело наше! Войны наши - это конвульсии, наши победы - корчи рук, сведенных судорогой смерти! Мы еще можем душить - но не покорять! Можем еще защищаться - но не побеждать. Погибнет лев, который лежит в своей берлоге больной и не грозит больше своим рычанием слонам и буйволам, а только сильной еще лапой отгоняет волков, гиен и леопардов. Какой-то яд отравил душу и тело Польши. Шляхта отравлена: она умрет... Отче, нам нужна новая Польша! Но неужели новая польская душа родится в Риме? Неужели из Тибра надо брать воду, чтобы освежить польскую грудь, неужели надо складывать костер из кипарисов, чтобы в дубовом польском костеле запылал жертвенный огонь наших душ?
- Чего же ты хочешь? - спросил, помолчав, епископ.
- Хочу, чтобы прозвучал сигнал из Кракова, звон Сигизмундова колокола, и чтобы польский епископ, указав мужикам на крест из Вавельского собора, обвитый колосьями пшеницы, листьями дуба и травами полевыми, громовым голосом сказал: "In hoc signo vinces"- Сим победишь!
Епископ Пстроконский еще ниже опустил голову, и длинная черная борода его легла на грудь.
- Отче, встань! Возьми крест! Посохом своим разбуди новую Польшу! Народ не верит в бога, он верит в вас! Польскому мужику нужен ксендз! Отче! Встань! Выйди с монахами своими из этих стен! Смотри! Весна уже цветет - зацветет и весь мир! Увлечем за собой монастыри, приходских священников, младшее духовенство! На старой земле создадим новую страну, новую Польшу, где королем буду я, а польским папой - ты!
Ксендз Пстроконский вскочил.
- Самозванцами быть!
- Я - сын короля Владислава Четвертого.
- А я - католический епископ, аббат тынецкий, слуга Рима!
- Отче!
Епископ Пстроконский отвернулся и зарыдал.
- Отче! - кричал Костка.
- Нет! - ответил аббат и, закрыв лицо руками, плакал, дрожа всем телом.
- Отче! - с отчаянием призывал Костка. - Ты знаешь, что в этом - спасение! О, этот Рим, который тебя совращает! О, Рим!
И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:
- Един бог, и едина церковь его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.
- Ты, отче, лжешь самому себе! - воскликнул Костка в мучительном порыве.
- Молод ты еще, королевич, - ответил аббат. - Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она - дело рук человеческих. Но душа исходит от бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.
- А ты, отче, а ты? - простонал Костка.
- Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.
- И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?
- Если Рим дозволит.
- И не выйдешь из них в митре и с крестом?
- Если Рим прикажет.
- Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших - и мы победим!
- Я - слуга послушный, - сказал аббат.
- Ага! - закричал Костка почти в бешенстве, - Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.
Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: "Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige GЭtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli".
"Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка".
После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.
Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.
Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль... Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань... Золотые короны блистали на их головах... Ах! Действовать, действовать поскорее!
Налететь орлом отсюда, с гор!
Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским - от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король - всей Польше.
Шумно было в роковой день 13 июня 1651 года в большой корчме Ицка Гамершляга, на углу рынка и Шафлярской улицы, по которой часто водили в город на казнь подгалянских разбойников, закованных в кандалы, и про которую ходила известная песня:
Улицей Шафлярской меня ведут:
Видно, горемычного, и повесят тут.
В корчме собралось человек сто мужиков. Это были выборные от десятков тысяч горцев. Они явились к пану полковнику Костке. Между ними было много молодых солтысов, которые на основании закона короля Владислава откупились от военной службы и не пошли на войну с казаками, много крестьян, почтенных хозяев, - а у стены, за столом, где сидел сам полковник, имея по правую руку подстаросту Здановского, а по левую - ректора Радоцкого, заняли места: Лентовский, хохоловский солтыс Енджей Койс, Павликовский с Белого Дунайца, трое Новобильских из Бялки и войт Мацей, Зых из Витова, новотаргские горожане, войты и другие видные люди из деревень, а на конце стола сидел Собек Топор, превосходивший всех шириной плеч. Он вместо себя старшим над пастухами оставил Бырнаса.
Шло совещание. Пиво, вино и водка, которую приказывали подавать богатые солтысы и крестьяне, лились рекой. Сбежались горожанки, из деревень с мужиками пришли и бабы. Среди них выделялись подгалянки высоким ростом, белыми лицами, пламенными синими глазами и величавыми мощными плечами. У некоторых шея была густо обвита ожерельями из венгерских дукатов. Пройдет - так и зазвенит золотым колокольчиком.
Но Марина из Грубого, подобная стройной ели, царила над всеми.
Десятки тысяч чупаг и кос склонялись к ногам Костки.
Он чувствовал себя могучим властелином, почти королем.
Громом грянет труба его с чорштынских стен!..
Вдруг мужики-подгаляне громко запели хором:
Кто там пьет, кто там пьет?
Пьют там подгаляне,
А чупаги у них
Спрятаны в чулане!..
Велика поляна
У нашего пана,
Поляну скосили,
А пана убили!..
Паны, паны,
Будете панами,
Но не будете
Властвовать над нами.
Гей вы, паны, паны,
Вам служить не станем,-
Уж потешимся мы
В дни, когда восстанем.
Панам любо было,-
Весело гуляли,
Нас нужда давила,-
Долго мы молчали.
Зловеще гудела песня. Пылающие, возбужденные, и веселые лица мужиков нахмурились и стали хищными, суровыми и загадочными. Упорство, злоба, жестокое и зловещее спокойствие тяжелыми морщинами легли на лица. Орлиные носы с тонкими ноздрями, бледные и сухие щеки с выступающими скулами стали каменными и холодными, как железо. Только синие да карие глаза пылали, как костры среди осенних, пустынных и голых полей.
До утра пили и пели. Никто в городе не спал, и стража стояла наготове, хотя сознавала свое бессилие против этого сборища крестьян, вооруженных чупагами. Но мужиками так всецело овладело бешенство против шляхты, что ни один мещанин не подвергся нападению.
Пили еще и на следующий день, когда Костка, послав Собека Топора в горы, а Лентовского - к Черному Дунайцу набирать крестьянские полки, сам с несколькими десятками людей отправился к Чорштынскому замку.
Чорштынский староста, молодой и красивый Платенберг, в панцире, украшенном эмалью, и с леопардовой шкурой па плечах, как и приличествовало камергеру, со всем войском своим отправился к королю, оставив в замке вместо стражи только евреев-арендаторов.
Костка подступил к замку; когда главный арендатор, лупоглазый еврей Иозель Зборазский, в широком халате, с пейсами по бокам большого выпуклого лба, в белых чулках и туфлях, отпер на рассвете ворота, Костка, спрятавшийся со своими людьми в соседнем лесу, ворвался в замок, приказал связать евреев, их жен и детей и завладел Чорштыном.
Он взошел на стену замка, - и душа его развернулась, как крылья огромной птицы, когда, проснувшись от сна на высокой скале, она широко их раскинет и сделает несколько тяжелых взмахов.
Королевский сын, потомок Вазов, стоял на стене королевской твердыни и смотрел на расстилавшиеся перед ним земли.
Стоя высоко на скале над пенистым Дунайцем, Чорштынский замок отделял Венгрию от Польши. Владения Ракоци лежали сейчас же за Дунайцем, а дорога из Венгрии в Краков шла через Чорштын. Это был ключ, запиравший ворота Вавеля со стороны Спижа.
Но он мог и отпереть их. Ракоци, князь Семиградский, против которого якобы Костка собирал войска, смотрел на Краков через Чорштын...
Необычайно, внезапно, с изумительной быстротой осуществилось для Костки то, что недавно было только мечтой. Он ступил на мост, висевший над пропастью, но верил, что пройдет по нему. Не исполняется ли сейчас предсказание семиградской цыганки, что он умрет на высоком месте? Разве он уже не возвысился?
Не с большей гордостью, не с большим величием смотрят Гербурт и Сенявский из замков своих в Сивом Роге, Сеняве или Бжежанах. Они окружены десятками тысяч ненавидящих их подданных, а он - сотнями тысяч обожающих его горцев. Шесть тысяч солдат у Сенявского, четыре тысячи - у Гербурта, а у него - несколько десятков тысяч топоров, кос, палиц, ружей и пистолетов. Стоит захотеть - и он тотчас же, сегодня же, может двинуться отсюда, с лица земли стереть Сивый Рог, сровнять с землею гетманский замок Сенявского, как дерево, разливом вырванное из сада, унести Беату на мужицких руках куда угодно... Но он не хотел этого. Он уже не был бедным влюбленным юношей: он был обновителем Польши на пороге великих деяний.
Но начинать надо было осторожно и ловко, особенно теперь, пока не соберутся горцы, предводительствуемые Собеком Топором и Лентовским. Костка с нарочным отправил письмо к ксендзу Петру Гембицкому, краковскому епископу, сообщая, что по приказу короля он занял Чорштын, "из опасения, чтобы пограничная эта крепость, не располагающая ни войском, ни вооружением, не досталась в руки мадьяр". Кроме того, он просил епископа прислать ему несколько легких пушек, пороха и ядер, потому что в замке он "не нашел ничего, кроме денег, награбленных у мужиков Иозелем Зборазским, да накопленных им обильных съестных припасов".
Между тем ксендз-декан новотаргский, Енджей Бытомский, приглашенный к людзимежскому ксендзу Михалу Соломке, заметил, проезжая через деревню, что все хаты украшены зелеными ветвями.
Он удивился и, встретив Цыриака, спросил его, какая тому причина.
- Да разве вы не знаете? - ответил Цыриак. - Это затем, чтобы солдаты не грабили и не поджигали.
- Какие солдаты?
- Да которых пан Костка, королевский полковник, по королевскому указу вербует.
И вот епископ Гембицкий почти одновременно получил в Кракове просьбу Костки о присылке в занятый им Чорштын пушек и боевых припасов, тревожные письма от новотаргского декана и ксендза из Птима, где ректор Радоцкий тайно собирал крестьянские сходы, и даже письмо от пана Здановского, которому ксендз Бытомский приказал уведомить епископа о зелени на крестьянских хатах.
Епископ сейчас же понял, что этот охранитель Польши в высшей степени подозрителен, а отряды его могут послужить бог знает для чего, и потому ответил Костке, что не таким способом занимаются королевские замки, нуждающиеся в защите, и что он ему советует добровольно покинуть Чорштын. Сам же он созвал на совет всех краковских вельмож, находившихся в городе, и послал шестьдесят драгун под начальством пана Михала Иордана, старосты дубчицкого, отбивать Чорштын. К драгунам присоединился довольно большой отряд добровольцев из шляхты.
Получив письмо епископа, Костка порядком смутился; в первую минуту он похолодел и у него задрожали ноги. Он предполагал, что стоит только протянуть руку и взять, что, заняв замок, он как бы вдел уже одну ногу в стремя и остается только перекинуть другую, чтобы оказаться в седле, - но при первом же шаге убедился, что это не так. Ужаснула его собственная неопытность, которую он блистательно доказал тем, что написал письмо епископу.
Он сам вызвал и ускорил враждебные действия против себя. Снять маску можно было, только имея в Чорштыне несколько тысяч, а не несколько десятков людей.
Он почитал себя вторым Хмельницким, в котором "смелость льва уживалась с мудростью змия", - однако убедился, что старый запорожский гетман только похлопал бы его с усмешкой по плечу, а ему пришлось бы повиноваться Хмельницкому, как учителю.
Но только на одну минуту он испытал разочарование и ужас. Затем он решил отвагой и мужеством загладить свой безрассудный поступок. Да, впрочем, размышлять было и некогда, потому что пан староста Иордан так гнал свою хромую грязную лошаденку, драгун и шляхетский отряд, что появился перед Чорштыном на следующий день после получения письма от епископа.
Толстый и усатый пан Иордан, переночевав под замком, на рассвете принялся осматривать стены и по совету епископа решил сначала вступить с Косткой в переговоры. Он велел Шелюге, трубачу из подкраковской Черной Деревни, ехать вместе с ним к воротам замка и громко трубить. Кроме того, взял у пастушки белый платок и прикрепил его к палке.
Костка в это время спал. Спали и мужики, утомленные расхищением замка. Не спали только бабы, жены Юзека и Мацека Новобильских, да две девушки, Янтося и Ганка, пришедшие с мужиками из Нового Тарга в Чорштын. Они сидели в кухне, пекли из муки Иозелевой жены пироги с сыром и разговаривали.
Вдруг жена Юзека Новобильского бросила месить тесто, прислушалась и сказала:
- Трубят зачем-то.
- Да ну? - переспросила жена Мацека.
- Верно говорю, трубят. Надо поглядеть.
Она вышла и вернулась с известием, что шляхтич верхом на лошади и солдат с белым платком на палке и с трубой стоят под стенами.
Жена Мацека Новобильского отодвинула тесто, вытерла руки и вышла из кухни. Другие пошли за ней.
Они вышли на вал, и жена Юзека крикнула:
- Не труби ты, скотина, - пана разбудишь, чтоб тебе пусто было!
Но жена Мацека, баба пожилая и солидная, сказала с достоинством:
- Погоди! - и важно спросила: - Кто там?
- Одни бабы там у вас, что ли? - крикнул пан Иордан.
- Есть и мужики, - ответила жена Мацека. - А вам чего?
- Где пан Костка?
- Спит.
- Ну, так разбуди его!
Но жена Мацека важно сказала:
- Не видишь ты разве, что я хозяйская жена?
Иордан вспомнил наставление епископа быть осторожным и не раздражать мужиков. Он сдержал себя и прокричал:
- Разбуди же его, хозяюшка!
- Зачем?
- Тебе приказывает ясновельможный пан Михал Иордан, староста добчицкий.
Но жена Мацека гордо возразила:
- Наш пан староста чорштынский не хуже добчицкого!
- Меня сюда послал краковский епископ!
- Ну, так и стойте себе! - закричала жена Юзека.
Паи Иордан пришел в ярость. В первую минуту вылетели у него из головы все слова и мысли. Он обернулся к Шелюге, гневно взглянул на него и яростно заорал:
- Черрт... Черрт.
Ганка, молодая, красивая девка, у которой язык был как бритва, закричала с башенки:
- А что это там гремит? Погода, кажись, хорошая!
Иордан привскочил на седле, но стерпел.
- Слушайте, бабы, - сказал он, повысив голос, - сейчас же идите за Косткой!
- А зачем вы, пан староста, сюда приехали? - степенно спросила Мацекова жена.
- Замок брать! - ответил сразу Иордан.
- Замок-то у меня готов, да вот ключи не знаю куда делись! - крикнула Ганка.
Трубач Шелюга, затыкавший себе рот трубой, не выдержал и захохотал. Захохотали и бабы на стене, а жена Юзека закричала:
- Ну, и подождешь, окаянный! Чего тебе не терпится?
Пан Иордан, весь красный, остервенев, зарычал:
- Суки паршивые! Шкуру с вас прикажу содрать!
- А откуда, пан, начинать будете? - спросила Ганка.
- Откуда, обезьяна блудливая? - крикнул пан староста. - А вот откуда! - И, повернувшись в седле, заревел, как бык - Ко мне!
Тотчас же из леса стали выходить драгуны епископа Гембицкого и добровольцы.
- Вот откуда! - яростно повторил пан Иордан.
Жена Юзека Новобильского присмирела: поняла, что дело нешуточное, и сказала невестке:
- Ах, чтоб их черти съели! Солдаты...
Но жена Мацека не потеряла присутствия духа; она знала, что к Чорштыну должны стянуться тысячи крестьян, и потому задорно крикнула:
- Пан староста! Не лез бы ты лучше, куда не просят!
- Погоди же ты, старая ведьма! - гаркнул пан Иордан и, повернув лошадь, вместе с трубачом уехал к своим.
Он долго сопел и не мог отдышаться. А когда по совету поручика, командира драгунов, и пана Гоздавы Мешковского красноречивый пан Скорачинский и маньский ксендз, прибывший с войском, вступили в переговоры с самим Косткой, обещали ему личную неприкосновенность, если он добровольно сдаст крепость, и все-таки ничего не добились, - тогда Иордан приказал идти на штурм.
Но атаки драгун и попытки поджечь ворота были неудачны; в замке было кое-какое оружие, у мужиков было свое, и, наконец, ни к чему не нужный маньский ксендз совершенно угнетал осаждающих, без устали повторяя: "Спешите! Спешите!" Он боялся взбунтовавшихся горцев, которые, по слухам, уже приближались.
Неудачные атаки, потеря нескольких десятков лошадей, довольно тяжелые раны и увечья, которые вывели из строя драгун, и сверх того все возраставший страх перед приближавшейся толпой крестьян плохо подействовали на пана Иордана: совершенно неожиданно, не сказав никому ни слова, он удрал из-под замка вместе с паном Мешковским, Скорачинским и еще одним шляхтичем. Следом за исчезнувшим вождем бросились трусливые шляхтичи-добровольцы, а за шляхтой и драгуны ускакали по дороге к Кракову.
Костка смеялся над самим собой: и чего он так испугался письма епископа и так быстро овладели им сомнения? Он столкнулся с врагом, стал с ним лицом к лицу и победил его до смешного легко: в замке не было даже ни одного раненого. Только Магера, кузнец из Лопушны, нарочно, ради шутки, стукнулся коленом об стену: все-таки, дескать, при отражении штурма были и раны.
Пока господа Иозель и Ривка Зборазскйе угощали мужиков своим вином и медом, Костка, веселый и довольный, расположился в кабинете камергера Платенберга и, найдя там чернила и все, что нужно, стал писать пану Викторину Здановскому письмо в стихах и прозе. Он приглашал его "не отказать прибыть к Иванову дню в Чорштын, ибо стянется сюда большое войско: такова воля божья, чтобы столь великие злодеяния были наказаны. Пошли только господь, чтобы совершилось это без пролития христианской крови. Вас, вельможный пан, я оставлю хозяином здесь, а сам пойду туда, куда поведет меня с войском господь...
...Ворота подожгли. И думали они,
Что ранили орла. Обрадовалась рать,
Но встрепенулся лев и камни стал швырять.
И жидкой грязью он все щели залепил,
Ворота затопил, отважных порубил,
Коней поубивал, а кто трусливей, те
Отправились назад лишь на свином хвосте.
Лев видит толстяка. И этот жирный слон
(Чин старосты иметь давно стремился он)
Из битвы раньше всех бессовестно удрал,
Убежище нашел себе меж темных скал.
А в замке среди мглы ударили в котлы,
Звенело все вокруг. Тревожен был сигнал.
Проснулась быстро рать и стала удирать.
Одни пешком спешат, другие - на конях:
Лев приказал стрелять, бегущих догонять,
Нагнал на них стрельбой из аркебузов страх.
Что ж выиграли вы? И где у вас права?
Разгневали зачем вы понапрасну льва?
Высоко лев залез, где в облаках гора,
Куда орел и тот не занесет пера.
Да, с кем господь бог наш, тех не сразить в боях,
Не лучше ль вам теперь раскаяться в грехах.
Боимся мы людей. А надо бога чтить,-
Лишь поступая так, счастливо можно жить.
Тщеславие кругом и жадность! Это зло
Несчастье и позор к нам в Польшу принесло.
О, как бы не сбылось пророчество о том,
Что с севера придет к нам зло большое в дом!
Свидетельствует тот, кто видел все и знал..."
Второе письмо он отправил Лентовскому, чтобы тот привел с собою как можно больше войска. "И напомните им, чтобы брали с собой топоры и заступы. Мы пойдем через Краков и, если будет на то воля господня, - дальше, через всю Польшу. Мы уже снеслись с Хмельницким и с татарами. Немецкое войско также придет нам на помощь..."
Радовалась и веселилась молодая душа пана Костки. Он сидел в богатом замке старосты, в высокой башне, писал военные приказы, чувствовал себя недосягаемым... Раскинувшись в великолепном камергерском кресле, он положил вытянутые ноги на медвежью шкуру, разостланную под столом, засунул руки в карманы шведских рейтуз и закинул голову...
Ты будешь плакать,
А я не услышу.
В горнице сяду
Письма писать...-
припомнилась ему мазовецкая песня о трех панах Потоцких, которые ехали с войны и все
Хлопотали, хлопотали,
Где бы им заночевать...-
а когда устроили дело с ночлегом, то
Хлопотали, хлопотали,
Где бы девушек достать...
Беата Гербурт...
Не сон ли это?
Когда-то, где-то... сад, благоухающий ранним апрельским цветом... давно... далеко... Объятия, горячие объятия...
Сенявский, Сульницкий, княгиня Корецкая, воевода...
Пожар Згожелиц, зарево...
Двор королевы Цецилии Ренаты... придворные балы... пиры... пажеские проказы...
Презрение, голод, нищета...
Не сон ли?
Ах, эти сладкие, волшебные, небесные объятия... Блаженство поистине неземное...
Вдруг перед ним появилась Марина из Грубого.
- Пан, - сказала она, - меня прислал с двумя людьми брат Собек. Сам он придет на этой неделе с тысячей мужиков.
Костка посмотрел на нее глазами, отуманенными мечтой. Она была прекрасна.
- А ты? - спросил он. - Хочешь здесь остаться?
- Хочу.
- Зачем?
- Я на войну пойду.
- Драться?
- Да.
- У нас мужиков довольно, хватит.
- Я должна омыться в крови.
- Почему?
- Дьяволу дала себя искусить. Должна омыться.
- В крови?
- Да.
- Что же ты сделала?
- С извергом связалась.
- Как это?
Марина не ответила, только опять повторила:
- Собек скоро будет здесь. С ним одних Топоров семеро, трое Мардулов...
Костка смотрел на красоту Марины.
- Марина, - сказал он, выпрямившись.
- Что?
- Марина... - повторил он.
- Пан, останьтесь для меня святым спасителем народа! - сказала Марина и вышла из комнаты.
На другой день прибыл Лентовский, но всего с несколькими мужиками, - проведать Костку. Он обещал вернуться и привести с собой с Черного Дунайца десятки тысяч мужиков. А через четыре дня после отступления Иордана получено было письмо из Птима, от ректора Мартина Радоцкого, который упоминал о "возлюбивших правду Христову" и сообщал, что "мужики, если бы им разрешили и если бы призвал их к тому голос его величества короля, сами напали бы на шляхетские усадьбы и разгромили их, чтобы никогда больше не царила на земле гордость, высокомерие и жестокая тирания".
Тогда Костка снова сел за письменный стол Платенберга и стал писать свой манифест, начинавшийся словами: "Мир Христов!" - манифест, в котором от имени короля в пространных словах обещал "всем, кто теперь станет на его сторону, всяческие вольности и шляхетские усадьбы со всем имуществом". Он предупреждал также, чтобы (как поручил ему заявить его величество король) "никто не придавал значения никаким указам, хотя бы они были с печатью и за подписью его величества короля, - ибо последний принужден их выдать из опасения перед шляхтой"...
Он объявлял поход на Краков и велел собираться п Чорштын, "под свое крыло", приказывая не трогать костелов, "ибо мы будем сражаться во имя бога и за тяжко обиженный народ. Дано в Чорштыне 22 июня 1651 года".
Сидя в замке, Костка наслаждался своим счастьем. Он издавал манифесты, чувствовал, что он - сила, видел впереди бессмертную славу. Он радовался, как ребенок, он готов был хлопать в ладоши, а лупоглазый, лопоухий, толстогубый, маленький, толстый, грязный, прыщеватый и лукавый Иозель Зборазский смешил его необычайно. Он сам не знал: играет он в революцию или это все правда? Кто он: крестьянский мессия, владыка Чорштына, вождь сотен тысяч людей или паж королевы Цецилии, играющий в Варшаве с товарищами в турецкую войну? Все совершилось так быстро, так внезапно, словно во сне...
Написав свой манифест, Костка выбежал из комнаты Платенберга, наткнулся на жену Юзека Новобильского, обхватил ее за талию и закружил, покрикивая: "Гоп! Гоп!" Та подумала, что он сошел с ума. А когда он ее отпустил, баба, хоть ей было уже под пятьдесят, призналась жене Мацека:
- Знаешь, сестрица, как обнял он меня, так хоть я уж не молоденькая, а по правде сказать, кабы дошло до чего дело, - я бы ему не противилась...
А жена Мацека ей на это:
- Да, кабы дошло...
И вздохнула с сомнением.
Но недолго пришлось веселиться молодому полковнику.
Мальчик, исполнявший при Костке обязанности слуги, послан был на деревню за яйцами и возвратился с криком: "Солдаты идут! Солдаты идут!" Полчаса спустя замок стали окружать драгуны, пехота и артиллерия с двумя пушками. Всех было около тысячи человек, под начальством полковника епископских войск Яроцкого.
Епископ Гембицкий после позорного возвращения пана Иордана из-под Чорштына, где тот не мог совладать с бабьими языками и кулаками мужиков, забил отчаянную тревогу. Он отправил к Чорштыну двести пятьдесят человек пехоты и послал следующее письмо подстаросте и городскому судье краковскому:
"Краков, июня 30-го дня 1651. Чорштын взят, и там засели разбойники! Ad primum nuntium [При первой вести (лат.)] посланные люди, qui flammam extinguerent [Чтобы потушить огонь (лат.)], ничего не добились, и огонь этот еще тлеет, ибо чернь insurgit... [Бунтует (лат.)] Во имя любви к родине и ради ее спасения спешите туда, вельможный пан, ибо это страшный огонь!"
Помчался гонец к королю; разослали всем сельским приходским ксендзам приказ проповедовать с амвонов против бунта и удерживать народ; вслед за отправленными уже двумястами пятьюдесятью пехотинцами напуганный епископ снарядил еще двести человек из собственного полка и шестьдесят отборных горных стрелков-"свистунов", получивших свое название оттого, что они отдавали команду по-разбойничьи, свистом. При этом войске находились две пушки. Староста любовльский, получив приказ, также привел две пушки и сто пятьдесят солдат. Из-под Мушины прибыли драгуны епископа. И в то время как подстароста краковский Сметанка сзывал в Краков ко дню 27 июня всю шляхту, всех стариков, больных, слуг, экономов, королевских чиновников и духовенство, чтобы идти против мятежника Костки, у самого Костки на 22 июня было в замке против тысячи осаждающих двадцать семь горцев и пять женщин.
Но он был уверен, что помощь придет. Отряды из Подгалья под предводительством Собека, из Бескид - с Чепцом и Савкой и те, которые собраны были Лентовским под Черным Дунайцем, должны были прибыть с часу на час. Чепец и Савка донесли, что под Ланцкороной и под Мельштыном стоят целые толпы крестьян, что целые толпы идут под предводительством войтов, что под Бабьей Горой, в Охотнице над Новым Таргом, в Порембе, в Медведе, во всей округе, до самых дальних мест, десятки тысяч людей взялись за оружие.
Так что, хотя он и не ожидал осады и хотя было у него и замке только двадцать семь мужиков и пять баб, он не испугался и решил защищаться, приказав зажечь смоляные ветки как сигнал. Чорштын засиял со всех сторон и окутался дымом.
Тем временем, ввиду того, что замок не согласился на предложение о сдаче, его начали бомбардировать из пушек, а пехота пошла на штурм.
В замке было несколько ружей и пушек, но не было ни пороха, ни пуль. Пока еще было время, Костка писал манифесты и забавлялся, подшучивая над Иозелем Зборазским, а о снаряжении не позаботился. Теперь он скрежетал зубами и впивался ногтями в ладони, - но это не помогало.
Его верный мальчик-слуга, тайно посланный ночью в Любовлю достать хотя бы пороха и пуль для ружей, попал в руки драгун и утром 24 июня был бит батогами на виду у всех перед замком.
Зловеще восходило это утро. Смоляные ветки горели на стенах день и ночь. Чорштын пылал со всех сторон. Это был тревожный сигнал повстанцам, - но никто не шел.
- Что же делать? - спросил Костку Лентовский, сидя в кухне, где горел огонь.
- Вот что! - крикнул Костка и, выбив чеканом оконное стекло, оправленное в олово, вырвал кусок олова и бросил в огонь. - Пули будут.
После этого, по его примеру, весь металл, бывший в замке, стали переливать на пули; из крыши вырывали гвозди, бабы выламывали мрамор из полов, вырывали из мостовых камни; кто чем мог отбивался от осаждающих.
Наступил полдень, а помощь не приходила.
- Что же будет? - спросил Лентовский, глядя на войско епископа, которое в это время обедало.
Но Костка, контуженный в лоб, ничего не ответил. Он пошел перевязать рану, потому что кровь заливала ему глаза.
На пороге он встретил Марину, которая несла на стену пули, отлитые в кухне из канделябр Платенберга.
- Есть у тебя полотно? - спросил он.
- Чистая рубашка, - сказала Марина и, приподняв юбку, оторвала кусок полотна.
- Перевяжи, - сказал Костка.
Она перевязала.
- Где твой брат Собек?
- Он придет.
В этот миг пушечное ядро пробило окно и, кроша кирпичи, застряло в потолке над их головами.
- Только бы продержаться! - сказал Костка. - Впрочем, меня не возьмут. Не дадимся!
Перед глазами Марины вдруг встало лицо Щепана Куроса, молодого мужика из Ментуса: любовница, которая несла ему обед на стену, упала у его ног и умерла, раненная пулей в грудь. Страшно было его лицо в эту минуту.
Марина уже заметила, что мужики о чем-то между собой шепчутся и переглядываются. Она слышала, как Мацек Новобильский, первый после Лентовского человек, говорил своему двоюродному брату Юзеку: "Никто не придет. Пропадем мы тут все - и больше ничего".
А Юзек Новобильский, великан, поднимавший вола, мрачно опустил свои ястребиные глаза.
- Но что же с Собеком? Что с Топорами? - говорил Костка. - Что с твоим братом, Марина?
- Не знаю, пан. Он должен бы уже здесь быть. Обещался прийти еще прошлой ночью. А Собек такой человек - если что кому-нибудь или самому себе обещает, то сделает, хоть бы ему сам Хворь-Змей с черными крыльями да кровавый бог смерти со своей палицей загородили дорогу.
- Будь что будет, - сказал Костка, качая головой. - Я уже второй день на ногах, две ночи глаз не смыкал, такой сон одолевает меня, что не могу выдержать. Вздремну немно