А Кшись сложил руки на голове и пошел семенить, ударяя пяткой о пятку, закидывая ногу на ногу, то, как венгерские танцоры, пятился по прямой линии, переступая пяткой за пятку, то мелкими шажками устремлялся через всю комнату, а Цапкула носилась вокруг него, шла то спереди, то сзади. Кшись принялся гоняться за нею, натыкался своим щуплым телом на ее мощную фигуру - грудью тыкался ей в живот, носом в грудь, коленами в икры; она убегала, и он не мог ее догнать; потом отставал, а она подлетала к нему. С Кшися лился пот градом, Цапкула была красная как рак.
Вдруг Кшись, широко расставив ноги, остановился перед музыкантами и запел песенку про скупого бацу из Мура:
Ой, наш баца сильным стал,
Добрых молодцев набрал.
А еще бы лучше были,
Кабы сыром их кормили.
А потом, взлетев на воздух, как в молодости, опустился разом на скрещенные ноги и пустился вприсядку вокруг Цапкулы. Но и Цапкула в грязь лицом не ударила. Не сгибая ног, она вскочила на стол. Стол затрещал, все, что на нем стояло, зазвенело, загремело.
- Ура! - кричали мужики.
А Цапкула, спрыгнув со стола, подошла к музыкантам и, став перед ними, затянула новую песню:
Играй-ка веселее,
Где ноги, там...
Тут Кшись обхватил Цапкулу за талию и, много раз покружив ее, хотел пропустить ее под своей поднятой рукой, как сделал раньше Мардула, но так как он был маленький, а она огромная, то, ко всеобщему веселью, она сделала это с ним, да с такой силой, что он отлетел к стене.
- Эй, старик, - закричал Войдила. Но Кшись удержался на ногах и только взглянул на него.
Прохладившись пивом, Кшись подсел к музыкантам и играл плясавшему Мардуле на скрипке. Короткие и узкие Кшисевы штаны на рослом и дюжем Мардуле начали обнаруживать свою непригодность. Они трещали и так натянулись, что, казалось, сейчас лопнут по всем швам. Застежки на лодыжках, искусно спрятанные под онучами, вылезли из-под холста. Мардула взглянул на себя и понял, что надо спасать положение. И, приплясывая перед Кшисем, он гаркнул во всю мочь:
Пропадай портки мои:
Есть в запасе пары три!
Но Кшись не утерпел, чтобы не ответить на экспромт экспромтом, и пропел, продолжая играть:
Коли есть в запасе три -
Скинь мои, надень свои!
Изба задрожала от хохота. Мардула смутился, но лишь на миг. Легкий, как пух, он вскочил на скрипку Кшися, едва коснувшись ее пальцами ног. Кшись даже не перестал играть - так легко было это прикосновение.
При виде этой шутки все даже рты разинули от удивления.
Позади мужиков, стоявших вокруг танцующих, на скамьях за столом сидели пожилые гости. Женщины почти не переставали петь хором, мужики тоже. Было весело. Водка, пиво и вино лились рекой, а экспромты, прибаутки и шутки то и дело вспыхивали фейерверком.
Гомерический хохот вызвал старый Гахут, рассказав историю об еврейском суде, - как строили где-то костел и кровельщик, забравшийся на башню у самого креста, поскользнулся и слетел вниз. Внизу же стояло множество людей, между ними - кучка евреев. Свалился кровельщик на одного из них и задавил его, а сам остался невредим. Тогда евреи закричали: "Наказать его! Убить его! Око за око! Зуб за зуб!" Таков уж еврейский закон. Побежали к судье. Судья выслушал и сказал так: "Ну, милые мои, он его убил ненарочно, и я наказать его могу только так: велю поставить под башню, а один из вас пусть на нее взберется, свалится на него и убьет". Справедливее решения и быть не может.
- Ну и что же, взобрался кто-нибудь? - покатываясь со смеху, спросил тесть Войдилы.
В избе было душно, жарко и тесно до невероятности. Много там было объятий, много поцелуев, и на людях и украдкой, - как кому хотелось. Мужья сажали чужих жен к себе на колени, обнимали их, а жены улыбались чужим мужьям; никто не сдерживал своих чувств.
Там красавец и здоровяк Войтек Куйон напевал вполголоса красавице жене Ендрека Пенксы:
Видел я, видел я, как пряжу пряла ты,-
а она отвечала ему с улыбкой, обещающей многое:
Видела я, видела, как овец сгонял ты...
Так словами песни они намекали друг другу на свои чувства. Ибо у Войтека баба была старая, а Пенкса жене не нравился.
Там пальцы богатой Каси Шимцевой тихонько похрустывали в руках бедного Климека Бустрицкого, а в углу, забившись за печь, Михаил Вырдзинник и Зося Самкова почти что предавались наслаждению. Парней в дрожь приводили эти девушки, голубоглазые красавицы. Их стройные талии, грудь и плечи поднимались от пышных бедер, как цветы из вазы. И кто касался этих бедер, тот шалел от желаний. Да и у девушек в глазах горел огонь, грудь дышала часто от жары и давки. Они тянулись навстречу объятьям, и время от времени парочки скрывались куда-то.
Вдруг поднялся шум. Петрек Савицкий, которому не давали плясать, потому что он пришел незваный (Савицкие с Войдилами не ладили, вдобавок же Петрек был известный скандалист), бросил на контрабас серебряный талер и, протолкавшись на середину комнаты, стал прыгать, размахивая кулаками на все стороны. От злости у него даже на губах выступила пена. Никто не хотел уступить ему для танца девушку; а молодой шурин Войдилы нарочно выпихнул вперед Юзека Сечку, чтобы тот плясал. Мардула тотчас очутился поблизости. Когда Савицкий столкнулся с Сечкой, Мардула стоял уже возле них, а когда Сечка получил оплеуху и чуть не свалился на окружающих, Мардула схватил Савицкого за ворот. Но Савицкий, парень не промах, точно так же схватил за горло Мардулу, и они стали душить друг друга. На минуту все притихли, с любопытством ожидая, кто кого пересилит. Мардула и Савицкий посинели. Однако это продолжалось недолго. Савицкий исчез под напором ринувшихся на него тел, а через минуту кровавую кашу вынесли через сени и бросили в еловую рощицу за домом.
Суматоха улеглась, и снова начался пир. Никто не беспокоился, жив ли Савицкий, или мертв.
Потом двоюродный брат хозяйки, Бартек Бахледа, напился и принялся озорничать: кричал, ругался и лез в драку. Несколько степенных мужиков взяли его за руки, вывели во двор, приподняли немного угол хаты и, засунув длинные волосы Бартека в щель, снова опустили сруб на место.
- Пускай посидит, пока не протрезвится...
Бартек орал во всю глотку, но голос его тонул в общем шуме и музыке.
И снова какой-то танцор выколачивал дробь и пел:
Разломилася кровать
У моей подружки.
Разломилась пополам
На мое несчастье!
В другом месте старики, чокаясь жестяными кружками с водкой, рассказывая друг другу забавные истории, покатывались со смеху или глухими голосами хором пели песни. Бабы заводили пронзительными голосами, а у самых дверей стояли обнявшись несколько девушек и пели, почти касаясь друг друга губами, так что еле можно было разобрать слова:
Я ли тебя не звала: приезжай, приезжай!
А ты не хотел, так прощай же, прощай!
Их скоро окружили парни. Голоса смешались, головы сблизились, тела стали прижиматься друг к другу. Веселье, радость, страсть и жажда жизни раскипелись и переходили в исступление. Щепан Уступский из Уступа, пожилой уже мужик, но широкоплечий, могучий, как вол, схватил Цапкулу на руки и с нею пустился вприсядку за каким-то танцором. Ясек из Подвильчника пробовал поднять зубами стол со всем, что стояло на нем. Сташек Топор ходил на руках, а Мардула подпрыгивал выше человеческого роста. Зоську Яцинову, бабу, у которой были уже дети, так разобрало, что она припала грудью к Мацеку Каркосу, молодому парню, прижимала его к стене и, задыхаясь, шептала: "Ты мой! Мой!" А Ганка, дочь Войдилы, позволила сразу трем парням вынести себя на руках из избы на глазах у матери, кричавшей пьяным голосом:
- Ну, ребята, веселей, веселей!
Дед Войдила и старый тесть Кшися, мертвецки пьяные, обняв друг друга за шею, свалились под скамью и там, лежа рядом, уныло тянули все одно и то же:
Я б зашла к тебе, мой миленький, опять,
Да родители грозятся отстегать!
Недалеко от них жена молодого Войдилы препиралась со свекровью о том, что вышло бы из ребенка, если бы он был жив, и был бы он похож на Войдилов или на Каркосов, а родная мать ее, сидя на скамье, покачивала головой над чаркой водки и причитала:
- Ой, бедненький ты мой, мертвый родился! А ведь какие у тебя крестины!..
Вдруг Кшись перестал играть, поднялся со скамьи и, быстро подойдя к Мардуле, строго сказал ему:
- Франек! Ты что ж это делаешь, а?
- А что?
- Да ведь нам надо к Нендзе бежать!
- Черт возьми! Ведь и впрямь надо!
- А ты что тут делаешь?
- А вы?
Кшись призадумался, точно ему это только что пришло в голову, сбавил тон и отвечал уже гораздо мягче:
- Ну, так идем.
И, не прощаясь ни с кем, они вышли из избы, а когда вышли, Кшись сказал:
- Нам идти мимо Галайды. Пожалуй, зайдем за ним?
Галайда спал на соломе в маленькой избушке, где жил и хозяйничал один.
Он лежал, повернувшись лицом к стене, и храпел так, что в избе гудело.
Кшись подошел к нему, тряхнул за плечо и, когда тот проснулся, стал объяснять, зачем они пришли.
Но Галайда, выслушав рассказ, на вопрос Кшися, пойдет ли он с ними, отвечал:
- Нет.
- Почему?
- Спать хочу.
- Ну, так приедут паны и убьют тебя!
- Может, и убьют, - равнодушно пробормотал Галайда и отвернулся лицом к стене.
- Бык! - крикнул ему в ухо возмущенный Кшись, но Галайда уже храпел.
И они ушли одни, прибавив шагу. Было уже темно, и когда проходили по пастбищу на Гладкой горе, мимо леса, Мардула изменившимся голосом сказал Кшисю:
- Рассказывал мне Юзек Факля, кузнец (вы же его знаете!), что шел он раз этими местами к Слодычкам, к любовнице своей, - глядит, а здесь жеребенок пасется. Показалось ему, что жеребенок Фиркин; ударил он его топорищем по спине и говорит: "Ступай домой, окаянный!" А жеребенок как заржет, весь лес затрясся! И идет прямо на Юзека, зубы оскалил, а они точно медные, из ноздрей огонь пышет. Испугался Факля, задрожал, топорищем отмахивается, а тот чем ближе к нему подходит, тем больше растет - выше леса стал! Факля побежал в лес и спрятался. Вернулся домой. А когда на другую ночь собрался к любовнице и пришел на это самое место, пот с него так градом и лился - уж очень перепугался.
- Э, - сказал Кшись, - я бы туда не пошел, хоть бы девка была золотая!
Помолчав, он продолжал:
- "Оно" не спит. Когда Вненки здесь убили ксендза, который приезжал проповедовать (уж очень им понравились серебряные медальоны, которые он привозил), так чего они ни делали, чтобы тело скрыть, - не удалось. Спрятали его в бочку с капустой - пришлось вынуть, в землю зарыли - тоже пришлось откопать.
- А почему? - перебил его Мардула.
- Пришлось! А они боялись, потому что епископ краковский велел ксендза разыскивать. Решили его вывезти за оравскую границу. Не приведи бог! Запрягли это они пару лошадей, к границе приехали, а перейти за нее не могли. Пришлось вернуться. Наконец их поймали и повесили.
- Ишь ты! Вот и те разбойники, что в Шафлярах мужика убили, тоже так - вымазали люди веревки от колоколов кровью убитого и стали звонить; куда звон доносился, там разбойники никак не могли с места сойти: словно в заколдованном кругу. На Горычковой где-то их поймали: кружились они по долине, как заколдованные.
- Да, это бывает! Разное бывает. Когда в Тихом умер старый Адам Явольчик, который волов воровал, так его гроб четырьмя волами с места сдвинуть не могли. Мужикам самим пришлось выносить.
- Да ведь он весь век свой только и делал, что волов крал, - ну, и не хотели они его везти после смерти.
- Скажу я тебе, Франек, бывают на свете чудеса, ой, бывают! Спаси бог!
- Да, бывают.
- Нет человеку на земле счастья. Оттого, что его напоследок уже бог сотворил. И все дурное, что на свет родилось, его задевало, потому что он последний в ряду.
Некоторое время они шагали молча. Потом Кшись сказал:
- Холодная ночь. Чую. Повылезли из меня нитки. Не такой уже я прочный, как раньше. Человек к старости расползается, как полотно.
Мардула поглядел на него и сказал:
- Вёдро будет.
- Будет. Потому что месяц рожками книзу. А когда он рожками кверху - это к дождю. Вот уж я и запыхался, в груди у меня теперь часто спирает. Плясать еще могу, как ветер, а все же не тот я стал. И зиму я раньше легче переносил. А знаешь, как я от ломоты вылечился? Набрал листьев крапивы, ясеня, божьего дерева, богородицыной травы да можжевельника с ягодами, - надо, чтобы пять разных сортов было, - да и заварил себе питье. С третьего раза полегчало. Только тем и спасся. Очень у меня одну ногу ломило... Ну, вот мы к концу оврага подошли! Теперь близко ручьи.
- Батюшки! - вдруг закричал Мардула. - А ведь я в ваших портках!
- Ну, не беда! Отдашь мне другие.
- Это-то ничего! Да мужики станут смеяться, что не по мне портки...
Кшись немного подумал и сказал:
- Иисус сказал, что не место красит человека, а человек место. Так же и не портки красят мужика. Ничего не поделаешь!
- Эх, бывают такие люди, что счастье им само в руки лезет, - задумчиво сказал Мардула.
- Еще бы! - сказал Кшись. - Да ты не горюй! А знаешь, говорила мне старая Магерка, что Топориху бабы в лес вынесли.
- Да ну?
- Верно. Все мне припоминается, как старик Гурий, когда сын его колотил да по избе таскал, чтобы вон вышвырнуть, сказал: "Стой, сынок, ведь и я своего отца дальше порога не вытаскивал..."
Впереди еще был долгий путь, и Кшись принялся рассказывать Мардуле историю о хорьке, который был величиной с лошадь. Ибо он был того мнения, что лучше говорить о пустяках, чем не говорить ничего.
Как одержимая, бродила Марина вокруг корчмы в Заборне. Все обиды, которые перенесла она от Сенявского, все злодеяния, за которые она его ненавидела, растаяли в его объятиях, как воск на огне. Она забыла деда Топора, забыла разгром отряда Собека, забыла Костку, забыла себя самое и удар золоченой булавой в Чорштыне, забыла все, что рассказывали о Сенявском. Она изведала любовных наслаждений свыше меры и теряла рассудок. Ей были памятны только две вещи: что два года назад они тайком встречались на полянах в лесу, целовались, и Сенявский казался ей тогда золотым, сказочным ангелом, и что в Грубом есть у нее соперница, Беата Гербурт. То, о чем ома мечтала два года, исполнилось: она отдалась Сенявскому вся, душою и телом.
- Зачем я пришла сюда? - спрашивала она себя иногда и вспоминала с трудом, что хотела помешать Сенявскому идти на Грубое. Но, куда бы он ни направился, она хотела всюду идти за ним, хотя бы ей пришлось ползти на ним на коленях.
А когда она думала о Беате, зубы ее сжимались, и тогда Сенявский испытывал на себе ее бешеную страсть, которая давала больше мучений, чем счастья. Острые белые зубы Марины ранили его тело, высасывали его кровь, а сильные руки, казалось, хотели изломать ему кости.
Был осенний вечер. Марина ходила по двору вокруг корчмы, слушая, как шумят липы, и глядя во мглу, застилавшую долину между торами. Ни луны, ни звезд не было на небе. Сквозь закрытые ставни корчмы пробивался свет; там Сенявский сидел, запершись, в комнате, обитой коврами и камкой, и писал стихи.
Ей было грустно. Уже наступала ночь, ночь счастья. Марина подходила к окну и прикладывала ухо к ставне: перо Сенявского все скрипело.
Она села на камень, зажав руки между колен, и задумалась. Но мысли разбегались. Она любила. И не было в ней ни борьбы, ни сопротивления. Любовь, как разъяренный бык, повалила и разметала все изгороди и преграды.
Когда она подъезжала сюда, в сердце ее змеи шипели среди лилий. Теперь сердце ее было только пламенем.
Вдруг распахнулась деревянная ставня, из-за решетки окна послышался легкий свист сквозь зубы и вопрос вполголоса:
- Марысь?
- Я здесь, - быстро ответила она.
- Иди сюда! - сказал Сенявский.
В это время через леса, во главе нескольких десятков вооруженных горцев, шел разбойничий гетман, Яносик Нендза Литмановский. Рядом с ним молча, словно у него отнялся язык, шел Собек Топор. Шли Франек Мардула и неизменные товарищи разбоев Яносика, Гадея, Матея и Моцарный, - все из рода Стопков, силачи, буяны и рыцари. Саблик и Кшись шли вместе с другими, но уже не играли. Шли молча и бесшумно.
Старый Саблик послан был из марушинских лесов на разведки. Он бродил под Бабьей горой с гуслями в рукаве тулупа и в случае надобности объяснял, что идет к брату, причетнику в любенском костеле. В действительности никакого брата у него не было. Бродя таким образом, он разузнал, что при Сенявском в Заборне находится не больше пятидесяти людей, остальные же двинуты к Кальварии, против мужиков, которые все еще не унимались. О том, что Сенявский находится в Заборне, Яносик знал и от Собека.
Этот пан, разгромивший мужиков под Новым Таргом, находился сейчас ближе всех, а победа над таким магнатом должна была привести в ужас всю шляхту и далеко прославить имя Яносика.
Этого-то Яносику и нужно было: чтобы слава о нем пошла по свету. Орлом слететь с Татр, чтобы имя его сразу сделалось страшным!
Тихо, как волки, подбирались они к корчме. Проводником был мужик из ближайшей деревни, а вести отряд Яносик умел быстро, как рысь.
Корчма в Заборне стояла на перекрестке двух дорог, в уединенном месте.
Когда уже вдали показались огни, Яносик разделил свой отряд на несколько групп под начальством товарищей, чтобы одновременно со всех сторон напасть на спящих драгун и слуг.
- Только смелее, ребята, - и бей! - приказывал он.
Сенявский не ставил стражи: это казалось ему не только излишним, но и унизительным. Ведь воевать приходилось с одними хамами!
Драгуны и прислуга ночевали в наскоро сколоченных бараках. Их потихоньку окружили, а Яносик, Собек Топор и еще несколько человек подошли к корчме.
Дверь в сени была не заперта. Яносик шел на цыпочках, держа в правой руке чупагу, а в левой - зажженную лучину. Он тихо открыл дверь в комнату и увидел пана и Марину, объятых сном.
Его мужественное и рыцарское сердце поколебалось.
Но следом за ним шел Собек. Узнав Марину, он пронзительно крикнул и бросился к постели с поднятым топором.
Яносик Нендза Литмановский
Чупага Собека Топора, мигом задержанная сзади чупагой Яносика, повисла в воздухе; Собек рванул ее, но Яносик Нендза Литмановский крепко держал верхний конец.
Сенявский и Марина, пробужденные криком Собека, вскочили и сели на кровати.
- Брат?! - ахнула Марина.
Прежде чем Сенявский успел протянуть руку за пистолетами, лежавшими на стуле, Собек, не сорвав чупаги своей с чупаги Яносика, бросил ее и кинулся на врага с голыми руками. Схватив его за горло, он повалил Сенявского на подушку, а чупага со звоном упала на пол.
Придушенный Сенявский начал хрипеть. Все силы разом его покинули.
Марина, видно, не знала, что делать; она ухватилась за руки Собека и стала отрывать их от шеи воеводича; однако лишь четверо позванных Яносиком горцев смогли наконец спасти Сенявского из рук Топора.
- Собек, - сказал Яносик, стоявший поодаль, - не трогай его! Он мой, а не твой.
- Мой! - прорычал Собек. - Он у меня деда убил, дом ограбил!
- Собек, - спокойно сказал Яносик, - или ты будешь меня слушаться, или возвращайся туда, откуда пришел.
Сенявского, бледного и обессилевшего, мужики держали на постели, в ногах его в одной рубашке сидела Марина.
Собек глядел на нее, как на привидение. По-видимому, мысли у него путались. Он весь дрожал.
- Марина?! - только и смог он проговорить.
- Кабы не я, - сказала Марина, - так и мы и все Топоры из Грубого погибли бы в крови и огне. Я его собой удержала.
- Ты руки мои отрывала от его горла! - рявкнул Собек.
Но Яносик прикрикнул на него:
- Не время теперь для этого! Там бьются! А этого стеречь! - приказал он мужикам, державшим Сенявского, и, таща Собека за руку к двери, выбежал наружу, откуда доносился уже шум битвы.
На дворе и возле корчмы сражались; вернее, люди Сенявского и драгуны в темноте отбивались от горцев.
В тумане и мраке трудно было различить что-нибудь. Но Яносик, заметив в углу сеней несколько десятков факелов, схватил один. Собек - другой. Зажгли их от каганца.
- Подожжем корчму! - крикнул Яносик. - Светлее будет!
Они поднесли факелы к соломенной крыше корчмы, в которой застали врасплох Сенявского с Мариной, его спящих солдат и слуг. Скоро вспыхнуло пламя: солома снизу была сухая.
Они бросились поджигать со всех сторон, - и подожженная корчма запылала. Послышался плач и причитания еврея-арендатора и его семьи.
Из пылающей корчмы выбежала полуодетая Марина, а мужики вывели Сенявского. Марина держала в руках саблю воеводича и с нею бросилась в толпу драгун.
Как разъяренные кабаны клыками вспарывают животы стае сцепившихся с ними волков, так товарищи Яносика, Гадея, Матея и Моцарный, рубили шляхтичей и солдат Сенявского; а рядом Собек Топор и Франек Мардула чупагами перешибали им кости. Марина рубила саблей направо и налево.
Старый Саблик, спрятав гусли в рукав чухи, то и дело небольшою своей чупагой на длинном древке рубил по голове то драгуна, то бегущего мимо слугу, а Кшись стоял в стороне, за плетнем, со скрипкой за пазухой и чупагой в руке, и любовался. Дивился он дерущемуся поблизости Яносику: не человек - дьявол. Яносик дрался без всякого оружия: он колотил врагов человеком. Ухватив за живот и горло драгуна, колошматил он людей Сенявского то его ногами, то головой, как снопом. Сенявцы падали от каждого взмаха этим трупом, у которого мозг брызнул из черепа, разбитого о чей-то шлем.
"Господи Иисусе Христе, - думал в восторге Кшись, - Молотит человеком, как цепом!"
Битва продолжалась недолго. В зареве горящей корчмы Яносик торжествовал победу.
- Соберите тех, кто цел! - крикнул он горцам.
Из пятидесяти людей Сенявского убитых и тяжело раненных было более двадцати; остальные сдавались, бросая оружие.
- Построить всех тех, кто может идти! - приказал Яносик. - Кто в беспамятстве, отлить водой!
Большинство оглушенных ударами, но здоровых или легко раненных, были свалены Яносиком. Их начали сгонять вместе, и почти все поднялись с земли.
- Ребята! - крикнул Яносик сенявцам. - Уходите домой да захватите и своего пана! Расскажите всем, что я двинулся с Татр, - я, Яносик Нендза Литмановский, разбойничий гетман из Троника, что в Полянах!
Потом он обратился к стоявшему рядом Моцарному:
- Знаешь теперь, почему я колотил мужиком, а не чупагой? Вот вы других всех перебили, а эти пойдут и будут рассказывать про меня! Ну, какой еще разбойничий атаман такую славу себе завоюет, как я?
Кто шел в поход с Яносиком, тот разделял эту славу.
Ибо был то поход беспримерный.
По всей Малой Польше пронеслось имя Яносика Литмановского, и все Подгорье трепетало при его имени. Сойдя с гор, он, как дьявол, мстил шляхте, которая безумствовала, карая мужиков за восстание Костки.
Яносик хотел, чтобы люди говорили: "Нашла коса на камень", - и с лихвой отплачивал панам за жестокую расправу с народом. Усадьбы и амбары шляхты пылали повсюду, и поутру после нападения на их местах находили только пожарища да трупы шляхтичей. Бывали ночные атаки, бывали и битвы лицом к лицу, врукопашную.
Мужики уже поднимали опущенные в отчаянии головы, а имя Яносика повторяли, как имя святого.
Как орел, налетал Собек на шляхетских гайдуков, королевских кирасиров и солдат; как орлица, кидалась на них и Марина. И в то время как подле них то и дело кто-нибудь из горцев падал от меча, сабли или пули, - этих двоих смерть не касалась. Они дрались рядом, но не говорили друг с другом.
Весело, смело и гордо бился Яносик. На привалах при нем всегда был Саблик с песнями, гуслями и рассказами, Кшись со скрипкою, а Гадея, Матея и Моцарный были неизменными его спутниками, как ветры, раздувающие пламя. Были с ними и брат и сестра Топоры из Грубого, не говорившие друг с другом ни слова, был и Франек-Мардула.
Мардула старался заслужить похвалу Яносика, дрался, как дьявол, а крал, как лиса, куница и ястреб, соединившиеся в шкуре волка.
И все было хорошо, покуда он ходил в Кшисевых штанах.
Но люди над ним смеялись оттого, что штаны были узки и коротки, да и Кшись, изодрав свои старые, требовал обратно одолженные ему, более новые. И Мардула решил обзавестись собственными. Отдать шить было некогда; не оставалось ничего больше, как украсть.
Так Мардула надумал, так и решил. Но он был разборчив, да и не пристало ему, первосортному вору и первейшему щеголю, украсть что попало и ходить в чем попало, - вот он и отправился за штанами, отделившись от шайки, к самому богатому солтысу - под Кальварию. Но там дело не вышло: Мардулу поймали, вздули и передали проходившим мимо солдатам пана Жешовского, как заподозренного в принадлежности к свирепствующей неподалеку банде Яносика; хотя Мардула отрицал это, его отдали солдатам, чтобы они доставили его в Краков. Но пан Жешовский любил держать узников у себя и велел бросить Мардулу в подземелье своего замка.
Горестно и уныло текли там его дни и ночи.
От одного сторожа, человека доброго, узнавал он время от времени, что Яносик Нендза Литмановский появлялся то здесь, то там, жег усадьбы, вешал, убивал либо за тридевять земель прогонял шляхтича, - и тогда невыразимая грусть сжимала сердце Мардулы при мысли, сколько, должно быть, добра награблено или можно было награбить.
В тоске и печали проходили дни и ночи Мардулы. Он и сам не знал, сколько времени уже не видел света божьего. Сидел, свесив руки между колен, либо сквозь решетчатое оконце подземелья поглядывал на клочок неба.
А так как он был поэт, то стал сочинять стихи. Казня себя иронией, сложил он такую песенку:
Добрый молодец, разбойничек,
Берегись - листочки сыплются!
(Значит, боится разбойничек, что лес поредеет.)
Если с бука лист осыплется -
Пропадет твоя головушка!
А о чинары лист осыплется -
Убегай-беги, разбойничек!..
(Значит, могут поймать его в поредевшем лесу.)
Сначала сочинял он короткие стихи про свою горькую долю, а однажды ночью затянул песню жалобно и тихонько (громко петь нельзя было). Он и сам не знал, откуда берутся у него слова и мелодия!
Я сижу в тюрьме сырой,
Света, радости не знаю,
Со смертельною тоской
О свободе вспоминаю.
В ранней молодости я
Погубил навеки волю,
А теперь тужу о ней,
Сквозь решетку вижу поле.
Соловей поет в лесу,
В небо жаворонки взмыли,
Ну, за что меня с людьми
Злые стены разлучили?
Господи ты боже, за что я здесь сижу
Да по вольной волюшке день и ночь тужу?
Эх, никто не знает, никто не жалеет,
Только матерь божия да Исус Христос,-
А упек меня сюда негодяй, прохвост!..
- За портки! - прибавил он с горечью.
Однажды услышал Мардула какой-то говор и суету. В камеру с фонарем вошли три гайдука; они велели Мардуле встать и, проведя его через все подземелье, отвели в другое место, втолкнули туда и захлопнули за ним железную дверь.
Там было еще темнее. Слабый свет луны проникал от-куда-то из-под свода, сверху.
Мардулу охватило такое отчаяние, что он чуть не разревелся. Вдруг он услышал как будто чье-то дыхание.
- Есть тут кто? - спросил он, и радуясь, что не один, и испытывая страх: уж не домовой ли это сопит в потемках?
Ответа не было.
- Есть тут кто-нибудь? - повторил он, но снова не получил ответа.
Мардула страшно испугался и, прижавшись к стене, забормотал молитвы. Так он и уснул.
На следующее утро, когда он проснулся, был уже белый день и в тюрьме стало светлее. Мардула увидел в полумраке старика с седой бородой до пояса, с волосами ниже плеч; старик сидел на охапке соломы, которая заменяла узникам постель. Одет он был в лохмотья, сквозь которые проглядывало костлявое тело.
Это зрелище заставило Мардулу содрогнуться, но он и обрадовался тоже. По крайней мере теперь он был не один, а одиночество всего страшнее.
- Эй! - крикнул он.
Старик не обернулся.
"Глухой", - подумал Мардула.
Он подошел к старику, стал перед ним, но старик и не шевельнулся.
"Да он еще к тому же слепой", - подумал Мардула.
Он тронул его рукой. Старик слегка вздрогнул, но не сказал ничего.
"Немой, что ли? - подумал Мардула. - Ну, да какой есть, такой есть. Все-таки лучше, что я не один..."
Прежде Мардуле еду приносил сторож, а здесь хлеб и воду спускали на веревке сверху. Старик, сидевший неподвижно, знал, по-видимому, время и место, потому что, лишь только краюха хлеба и кувшин с водой закачались перед ним, он протянул за ними руки. Мардуле прислали той же пищи.
Пробовал Мардула обратить на себя внимание старика, но тщетно. Пришел добрый сторож, который заботился, чтобы Мардула не сгнил заживо, и рассказал, что, когда его назначили тюремным сторожем, лет тридцать тому назад, человек этот сидел уже здесь. Он сидел так давно, что никто не помнил, в каком году его сюда заперли и за какую вину. Должно быть, бросили его в подземелье еще при деде нынешнего владельца замка. Откуда он и кто, никто уже не знал. Паны Жешовские всегда любили, чтобы у них были узники.
- Он что, слепой? Глухой? - спрашивал Мардула.
- Сдается, что нет.
И снова однообразно потянулось время; только и развлечения было у Мардулы, что глядеть на старика, а тот, видимо, совершенно не замечал, что судьба послала ему товарища.
Однажды Мардула с отчаяния запел во все горло. Он не пел, а выл изо всех сил. Хотелось ему выть до тех пор, пока не умрет. А все из-за Кшисевых штанов!..
И вот показалось ему, что старик, вздрогнув, слегка приподнял голову.
Мардула продолжал петь. Пел о горах, о лесах, разбоях и любви, о серебряных и железных рудниках и о пастухах, что пасут овец на горных лугах, о птицах и зверях, о воде и огне, о работе в поле и рубке леса. Пел обо всем, что составляло жизнь горца и укладывалось в песню. Старик как будто слушал его. Когда же Мардула, взвыв под конец, как раненый волк, бросился на свой клочок соломы, старик чуть слышно застонал.
Мардула вскочил.
- Так вы не немой? - крикнул он.
Но старик молчал.
Мардула припал к нему, схватил за руки. Старик, казалось, ничего не чувствовал.
С этих пор Мардула стал часто петь во весь голос. Должно быть, его не слышно было наверху, и ему никто не мешал орать благим матом.
И вот однажды он услыхал, как старик произнес:
- Давно...
Мардуле показалось, будто цветок коснулся его уха. Он подскочил к старику и увидел, что по лицу его текут слезы.
- Вы живы? Слышите? - радостно закричал он.
Старик, сделав над собой усилие, опять выговорил:
- Давно...
А потом с трудом добавил:
- Пой...
Время шло. Дни, недели, месяцы или годы, - Мардула не знал. Он пел, а старик, видно, слушал его, сидя на соломе.
Однажды он спросил хриплым голосом:
- Откуда ты?
- С гор! - крикнул Мардула.
- Знаю. Да откуда?
- Из Ольчи.
- Из Ольчи... - повторил старик... - Река...
- Есть река! - воскликнул Мардула.
- Лес...
- Как, вы Ольчу знаете?!
- Знаю, - просипел старик.
Мардула припал к его коленям.
- Дедушка! - кричал он, - Значит, и вы с гор?..
- Из-под Татр, - отвечал старик.
- Откуда же?
- Из Леониды.
Больше он в этот день не мог говорить. Видно, горло его отвыкло издавать звуки, а язык - составлять фразы. И после этого первого мгновения из уст старика долго исходили какие-то невнятные стоны. Но однажды он снова заговорил:
- Лето...
"Раны господни! - подумал Мардула. - Неужели я просидел здесь с осени до лета? А может, и не один год?"
- Лето, - повторил старик. - Овцы на горах...
- На горах...
- Девяносто лет...
- Тут сидите?
- Да.
У Мардулы так сжалось сердце, что, несмотря на брезгливость, которую вызывало в нем костлявое тело старика, он обнял его колени.
- Девяносто лет я не говорил.
- Ничего?
- Ничего.
- А я-то думал, что вы глухонемой.
- Был я глух и нем, да ты песнями меня разбудил... Я слово за словом учил... Как ребенок...
- Боже ты мой!
- Да. Учился. Сначала разобрать ничего не мог... Только голос твой слышал... А ничего не понимал... Уши словно железные были... Потом - слово... одно... другое... Все у меня в голове путалось... Потом кое-что вспомнил... Слова вспомнил, а за ними и каково было на белом свете... Лес - деревья... Солнце - светло... Вода - течет, шумит... Девка - красивая, румяная... Чупага - свищет, рубит... Гора - овцы, собаки, пастухи, скалы... Так все и припомнилось одно за другим... Слова и все... Я давно ничего не слыхал и не видал... Девяносто лет... Да...
- А теперь видите?
- Вижу... Избу свою... Телегу... Лошадей пара: пегие...
- А меня? Здесь? Видите?
- Нет.
- А за что вас сюда заперли?
- Заперли?.. В подземелье?.. За что?.. Лес рубить наняли... Девка была... Красивая... Пана любовница... Полюбила она меня... Давно... И я уже не вернулся в Лесницу...
- Сколько вам годов?
- Я время считал... Дни.... По еде... Раз в день... Как год насчитаю, прибавлю... Девяносто первый я здесь... Лет было мне двадцать три...
- Так вам... постойте... сто тринадцать лет?
- Должно быть...
- Господи Иисусе Христе!
Мардулу охватила дрожь, как будто он увидел мертвеца.