полвека. Зазвучал в душе его торжественный гимн победы и силы. Выставив вперед дуло, лежа под ветвями сосны, спускавшимися до самой земли, он смотрел через мушку и, казалось, опьянен был видом медведя и сознанием, что держит в руках ружье, заряженное порохом и пулей.
Старости как не бывало.
Но вот медведь повернул к нему голову. Его маленькие косые глаза замигали, он перестал есть рябину и стоял, положив лапы на ветви. Саблик нажал спуск.
Медведь дрогнул, заревел и опустился на передние лапы.
"Взвыл - значит, я попал", - мелькнуло у Саблика в голове.
Вдруг все исчезло из глаз его: огромная черная масса, ломая сучья, двигалась по направлению к нему. Но Саблик с легкостью птицы выскользнул из-под ветвей, схватился за ветки ближайшей сосны и стал на нее взбираться. Медведь зарычал и поднялся на задние лапы, но достать его уже не успел. Он, сопя, полез на дерево.
Саблик взбирался все выше, думая: "Пока ты сюда доберешься, я уже буду на верхушке..."
А душа его была охвачена радостью борьбы.
Когда медведь добрался до половины ствола, сук под ним обломился, и зверь рухнул на траву.
Он, как бешеный, бегал кругом дерева, подымался на задние лапы, ревел, а из пасти его текла кровавая пена. Саблик понял, что ранил его неудачно, хотя и тяжело. Медведь мог прожить еще долго.
Ружье Саблик оставил в кустах, чупагу под деревом. Но он снял с плеча лук, вынул из кожаного колчана стрелу и, прицелившись, угодил медведю в шею.
Раз за разом он из пятнадцати стрел, которые захватил из дому, выпустил в медведя тринадцать, а две оставил про запас; наконец зверь, обессиленный не то раной, не то жаждой, не то болью от стрел, ушел из-под дерева и скрылся в лесу.
Саблик тотчас же начал спускаться с сосны.
- Стой, леший! - ворчал он. - Заберешься куда-нибудь, сдохнешь да сгниешь... не на то мы друг друга полвека искали... Постой!
Прежде всего он схватил чупагу, подождал с минуту, потом подошел к ружью и стал его заряжать.
- На медведя пуля - первое дело, - бормотал он, слегка забивая ее шомполом, - На медведя лучше пули ничего нет...
И, отыскавши кровавый след, побрел по нему.
Он шел осторожно, вернее крался, ловя каждый звук, каждый шорох ветвей, между которыми пробирался, а глаза его не отрывались от следа на земле. Смерть караулила охотника, ибо медведь мог оказаться в любом уголке чащи и молнией ринуться на него. И Саблик часто останавливался, вслушиваясь, а ружье нес в обеих руках, дулом кверху. Вдруг он увидел медведя.
На дне оврага, возле ручья, стоял медведь и прикладывал к кровоточащей ране землю, вырванную вместе с мохом. Увидев Саблика, он дико заревел и кинулся к нему. Саблик отскочил назад. Он не стрелял сверху, потому что боялся впопыхах попасть не в хребет, а в череп, по которому пуля могла только скользнуть.
Он остановился и ждал, когда медведь станет на задние лапы.
"Теперь либо ты мой, либо я твой", - думал он, приложив ружье к щеке.
Как пламя, когда во время пожара прорвет оно крышу и вместе с клубами черного дыма взовьется вверх, так с красной разинутой пастью, где сверкали покрытые кровью белые клыки и кровавой пеной облитый язык, кинулся черный медведь на берег; глаза его сверкали, из-под ног сыпались камни. Увидев близко охотника, он поднялся на задние лапы; в тот же миг из ствола Сабликова ружья сверкнул огонь, вырвался дым, загремел выстрел, и зверь повалился навзничь и, высунув язык, бессильно раскинул лапы.
Из пасти хлынула густая кровь. Медведь умирал.
Тогда Саблик, стоя от него шагах в пятнадцати, прислонил ружье к дереву, повесил чупагу на ветку, вынул из рукава гусли, поплевал на отсыревшие колки, подвернул их зубами, попробовал струны смычком и пальцем и, уперев гусли в грудь, пониже левого плеча, заиграл медведю.
Тишина дремучего и пустынного леса наполнилась хрипом издыхающего зверя и музыкой Саблика. Дикие, отрывистые, резкие звуки дрожали и сплетались над головой побежденного чудовища. Журчала на камнях река в овраге, давая, казалось, основной тон этой музыке.
Зверь страшно хрипел, исходя кровью, а Саблик играл. Взор его устремлен был на лохматую морду медведя, тонул в ней, как туманные звезды осени тонут в черном татрском озере.
Идет-бредет Саблик по узкой дорожке,
Идет за медведем в лес под Кшесаницу.
В те поры медведица медвежат учила:
"Берегитесь Саблика, он стрелы быстрее".
Сколько находился я, сколько речек перешел,
Пока не угодил я в сердце медведя.
Загудела долина, задрожали горы,
Как Саблик-разбойничек схватился с медведем.
Спрашивало солнце, на долину глядя:
"Не гора ль с горою бороться стали?"
Спрашивали тучи, да прочь бежали:
Чудилось им, что миру конец приходит.
Иисус Христос господу взмолился:
"Сабличек охотится, храни его боже!"
Легче было медведю умирать под песню.
Забылся Саблик, играя. Казалось, души всех убитых медведей созывал он на погребение этого короля Татр: из Горцов, с Бабьей горы, с Крулёвой, с липтовского Дзюмбира, покрытого лесами, где он охотился. Из-под Рогачей и Воловца, с Яжомбчей, с Пышной, с Томановы Польской, со Стронжиск и дальше, из лесов Ростоки, с Пятиозерья, с Капровой, с Темных Смречин, с высокой - со всех Татр созывал Саблик души убитых им зверей. И вот, страшные, грозные, мрачные, окружили тени их своего брата.
Казалось Саблику, что они проходят один за другим, ибо он верил, что души их бродят там, где застигла зверей смерть. Приходили - и окружали последнего, уходящего к ним. Пять, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать один призрак с красными ранами в груди, на головах, на спинах и в огромных брюхах.
"Здороваются с ним, - думал Саблик. - А лес с ним прощается..."
Вдруг морда медведя шевельнулась.
Тогда Саблик спрятал гусли в рукав, подождал немного, а потом, подняв большой камень, ударил им медведя в лоб.
Тот даже не дрогнул.
Саблик снял с дерева чупагу, срубил молодую сосенку, обчистил ее, смело подошел к медведю и с неимоверными усилиями приподнял его настолько, чтобы можно было распороть ему ножом брюхо. Потом он проворно развел костер, вырезал из медвежьего бока кусок мяса, надел его на кол и принялся жарить над огнем, подставив шляпу, чтобы сало стекало в нее. Когда шляпа наполнилась, он выпил сало и стал есть мясо.
Потом отрезал большой кусок мяса, ободрал с него шкуру, придерживая ее ножом, пальцами и зубами, так что залил кровью рубаху и пояс, затем сунул мясо в мешок, а огромный труп медведя накрыл хворостом, ветвями и мхом, чтобы ни охотники, ни дикие звери его не могли найти. Вырос над зверем могильный холм. А Саблик собрался идти обратно в деревню, чтобы вернуться позднее с Тыралями и Буковским и взять тушу вместе со шкурой.
Однако, чтобы запутать следы и скрыть от других охотников дорогу к медведю, он пошел по камням ручья, текущего из-под снегов и льдов; он направлялся к Горычкову перевалу, отделявшему Польшу от Венгрии.
С куском медвежьего мяса в мешке, прыгая с камня на камень, он долго шел вдоль ручья, но наконец решился войти в лес.
Пробираясь среди зарослей, он внезапно услышал человеческий голос. Остановился, взял в руки стрелу и лук и спрятался за кустами.
Опытный слух не обманул его: это говорили люди. Они приближались по тропинке.
Саблик притаился. Он уже различал слова: это были липтовские охотники.
Сердце его сильно забилось, но понемногу успокоилось. Он положил стрелу на тетиву и стал ждать. Охотников было только двое.
"Ну, либо пан, либо пропал!"
Вскоре они вышли. Не заметив Саблика, стоящего за кустами, прошли мимо и направились дальше. На плечах у них были ружья. Они охотились на коз, оленей либо серн.
Саблик мог бы пропустить их и затем направиться в противоположную сторону, чтобы избежать встречи. Но узкое лицо его стало серьезно, морщины резко обозначились, рот покривился, углы его опустились. Страшная ненависть, злоба и жестокость отразились в мутных, старых глазах, на губах появилась страшная улыбка. Липтовцы ничего не знали, шли спокойно, ничего не боясь. А Саблик в душе смеялся. Он натянул лук, прицелился, и стрела со свистом вонзилась охотнику, шедшему слева, в затылок, между шляпой и барашковым воротником.
Он со стоном упал, ничком, широко раскинув руки.
Другой охотник обернулся, снял через голову ружье, но в этот момент вторая стрела Саблика угодила ему в горло.
Обливаясь кровью, он пошатнулся и прислонился спиною к стоящему позади дереву. Ружье выпало у него из рук.
Тогда Саблик с чупагой в руках выскочил из-за куста.
В мгновение ока очутился он возле липтовца. У того лицо от смертельного ужаса стало бессмысленным, и шепот смертельного страха сорвался с губ:
- Саблик!..
Саблик, у которого в слипшихся от смолы волосах запутались сосновые иглы, долго смотрел на него. Он хотел насладиться ужасом врага, мольбой о жизни в его главах, дрожью вражьего тела под занесенной над ним чупагой.
Он наслаждался. Упивался отчаянием, ужасом, бессилием врага, глядя на него затуманенными голубыми глазами, потом взмахнул топором и раскроил липтовцу череп.
Тот упал со страшным воплем и, лежа на земле, получил еще пять ударов. Саблик рубил уже мертвого.
Потом он подскочил к другому охотнику, который лежал мертвый с пробитым мозгом. Обобрал обоих, взяв у них рога с порохом, пули, ножи, еду, а ружья спрятал под камень, чтобы захватить их в другой раз, - все вместе тяжело было бы нести. Он вырвал свои стрелы из страшных ран, вытер их о траву и спрятал в колчан. Затем пошел дальше.
Весело шел он, легко, резво, словно помолодел. Поел медвежьего мяса, сала медвежьего выпил, липтовцев убил. Ведь, попадись он им в руки, они бы его непременно прикончили.
Он вышел из лесу на склон горы и только тогда оглянулся. Он был один.
Голые вершины были позади, с юга окружали его высокие горы - Большая, Томанова Польская, Венгерская, Красные вершины; под ними - лес, а над ним - небо.
Ширилась грудь Саблика. Он чувствовал себя великим, непобедимым королем.
Узнают его руку охотники, которые найдут своих убитых товарищей. Узнают по ужасающей меткости стрел. И опять пойдет о нем молва в Выходную, Кокаву, Прибилину, Менгушовцы, в Градек, Великую. Саблик тут был, людей убил, Саблик ходит в горах!..
Он засмеялся.
Куда ни глянь - пусто. Он был один, хозяин Татр, коз, оленей, медведей и враг липтовских охотников.
Бескрайняя ширь пустыни ветром ударила в старое, изборожденное морщинами лицо.
И обернулся Саблик к перевалу, достал из рукава чухи гусли и запел:
Эх, запел разбойничек,
А Кривань ответил:
"Кому ж еще ведомы
Сабликовы думы?.."
Бескрайняя пустыня слушала его.
А поодаль, не предчувствуя ничего худого, резвилось стадо коз. Старые паслись на оттаявшей траве южного склона и время от времени поглядывали на резвящуюся молодежь. Одни отчаянно гонялись друг за другом по скалам, другие бодались, падая на колени и целясь рожками друг другу в брюхо, как это делают козлы во время осенних боев, третьи, присев, съезжали по снегу вниз и останавливались над самым обрывом, поднимаясь на упругие, как сталь, ноги.
Саблик насчитал одиннадцать старых и восемь молодых - стадо немалое, целых девятнадцать голов. Но пока он раздумывал, удастся ли к ним подойти, вдруг сверху, словно упав из туч, налетел на стадо орел. Не успели старые козы сбежаться и подставить рога, он упал уже на годовалого козленка и впился когтями в его бока. Но поднять его он не мог. Козленок же с неимоверной быстротой побежал вперед, куда глаза глядят. Саблик видел, как орел раскинул крылья и, несомый козленком, проносился над пропастями. Он не мог вырвать глубоко вонзенных когтей и не мог в этой бешеной скачке клювом ударить свою жертву. Прыжок за прыжком козленок летел с горы, похожий на крылатое чудовище. На бегу он с такой силой ударил крылом орла о камень, что оно сломалось и повисло. Но птица успела, должно быть, ударить его кривым клювом в глаз: Саблик увидел, как козленок опрометью помчался с горы, потом сорвался с обрыва - и они покатились вниз. Наконец оба исчезли с глаз Саблика.
"Ну, ладно, - подумал Саблик, - вот придем завтра за медведем, так и их отыщем в долине, если только лисицы да рыси не съедят их до косточек".
А стадо коз вихрем промчалось вверх, к вершинам над Каспровой долиной.
Франек Мардула в жестоком томлении и невыносимом одиночестве жил в подземелье у пана Жешовского. Труп старика убрали. Покорность судьбе и жестокая тоска овладели Мардулой, и он по целым дням и ночам сидел, как покойный старец, опустив голову на грудь, почти не думая и ничего не чувствуя.
"Помаленьку и я разучусь говорить, - думал он, - просижу тут сто лет из-за злосчастных этих порток!.."
Но однажды в заржавевшем замке заскрипел ключ, и при свете фонаря, который нес привратник, Мардула увидел дородного мужчину, в шапке с наушниками и в широких шароварах.
- Можешь идти, - сказал он.
Мардула не понял.
- Кто? Куда? - спрашивал он.
- Ты. Куда тебе угодно, - ответил незнакомец.
- Я свободен? - вскричал Мардула.
- Свободен.
Мардула бросился к ногам пана, тот сильной рукой отстранил его и сказал:
- Не меня благодари, а господа бога и ясновельможную панну Агнешку Жешовскую, которая выходит замуж за воеводича Сенявского и умолила отца в день своего обручения выпустить на волю всех узников.
- А где она? - закричал Мардула. - Я бы в ноги ей поклонился!
- Молись за панну каштелянку, проси у господа благословения ее потомству и ступай себе с богом.
Мардула собрался и ушел.
Выйдя на воздух, он зашатался, как пьяный. В лохмотьях выпустили его из замка, а когда он, перейдя реку, обернулся назад и увидел под стеной замка маленькие черные оконца своей тюрьмы, то чуть не лишился чувств от ужаса.
В своей жалкой одежде, с волосами ниже плеч, с бородою ниже пояса, шел он, как нищий, выпрашивая кусок хлеба, пока в поле не повстречался с настоящим нищим, который был одет гораздо лучше его. Он снял с нищего все до рубашки, привязал его к сухой вербе, чтобы тот не бежал за ним и не кричал, а сам отправился дальше. Он решил не сразу идти домой.
С отобранными у нищего палкой и сумой он направился прямо к той самой Кальварии Зебжидовской, где солтыс поймал его на краже штанов и отдал драгунам пана Жешовского.
Под вечер, дня через два, пришел он туда.
Солтыса застал таким же, как был, только немного постаревшим; попросился ночевать, ему позволили. Исхудав в тюрьме, он похож был на старика и не боялся, что его узнают.
После ужина, которым его накормили, стал он рассказывать всякие чудеса.
- Эх, - начал он, - кабы вы знали, зачем я пришел!
- Ну, зачем, зачем? - спросил солтыс с любопытством.
- Э, да вы мне, пожалуй, и не поверите, - тянул Мардула.
- Да уж вы сказывайте, дедушка, сказывайте.
- Иду я издалека, из святого города, от самого гроба господня.
- Ой!
- И было мне там откровение.
- Во имя отца и сына!
- Явился мне святой Товий и сказал мне так: "Есть под Кальварией Зебжидовской солтыс, страшный грешник..."
- Ну, неправда это...
- "Черти на него уже зарятся..."
- Господи Иисусе Христе!
- "Он сильно обидел одного человека..."
- Да чем же? Как? Когда?
- "Мужика отличного, молодого, который пришел к нему портки занять; вместе со своими работниками бил его, а потом отдал солдатам пана Жешовского".
- Занять? Как же! Украсть! Да и когда это было-то? Давным-давно! - пробормотал солтыс.
- Да ведь и мне святой не вчера вечером сказывал! - рассердился Мардула. - Я три года из святой земли иду. Двенадцать морей переплыл, двести рек, как море глубоких, перешел, а всего три моста на них было.
- Ай-ай-ай!
- И говорит мне святой Захария...
- Да ведь вы сказывали - Товий?
- Товием звали его на земле, а на небе зовут Захарией. Небось и вас после смерти не станут звать: "Войцех!"- а скажут: "Поди-ка сюда, окаянный грешник!" - возразил, не смущаясь, Мардула.
Солтыс вздохнул.
- Говорит он мне: "Ступайте, дедушка, к этому самому солтысу, под Кальварию, и скажите ему так: "Повесился тот мужик с горя, и все его грехи пали на обидчика. А мужик-то был вор, грабитель, драчун, убийца и насильник!"
Солтыс повесил голову.
- "И за все, что этот мужик натворил, солтыс даст ответ на том свете. Допытываются насчет него черти, просто сладу нет с ними". Вот что сказал святой.
- Ну, так что же девать? Что же делать-то?
- Да, беда! А знаете вы этого солтыса?
Поглядел солтыс на жену, а жена на него. Вдруг Мардула закрыл рукою глаза и воскликнул:
- Да что же это такое?!
- Что? Где? - в ужасе спросил солтыс.
- А у вас за спиной! Вон, вон! Тень, что ли, стоит?
- Да где?
- Да вон там, за спиной! Господи Иисусе Христе! Во имя отца и сына и святого духа! Аминь! Аминь! Аминь!
И Мардула стал крестить солтыса.
- Да что же там? - закричала испуганная хозяйка.
- Там черт стоял! Насилу я его отогнал!
Солтыс съежился, пот выступил у него на лбу, а Мардула все крестил воздух и повторял:
- Аминь! Аминь! Аминь!
- Нет уж его? - прошептал солтыс.
- Нет. Удрал от креста, да еще водица у меня есть с собой, которой господь бог в Кане Галилейской не допил.
И он показал бутылку водки, которую нашел в суме нищего.
Солтыс согнулся в три погибели и дрожащим голосом стал его расспрашивать:
- А не сказывал вам святой, как этому солтысу спастись и нельзя ли ему как-нибудь от дьявола откупиться?
Мардула с важностью ответил:
- Сказал мне святой Товий так: "Пускай солтыс даст отстегать себя, да так, чтобы целую неделю было что бабе маслом смазывать, а потом снесет ксендзу в костел на Обидовой пятьдесят дукатов, чтобы тот отслужил обедню".
- Да откуда же я такие деньги возьму? - простонал солтыс.
- Так это вы тот самый солтыс? - с удивлением воскликнул Мардула, в благочестивом страхе отодвигаясь от него подальше.
Солтыс повесил голову.
Вдруг Мардула как заорет, как брызнет водкой в окно:
- Черт сюда заглянул!
- В окно?!
Через минуту-другую солтыс лег на скамью, а Мардула, чувствуя, что ослабел, передал свою палку его жене и каждый раз, когда она ударяла мужа, покрикивал:
- Крепче! Крепче! Черти выскакивают, как шелуха из зерна на мельнице! Так! Так! Сюда! Сюда! Сюда поближе! Еще разок! Еще разок! Да тут полна хата грехов!
Две недели жил Мардула у солтыса: ел, пил, врал и приходил в себя; ходили к нему мужики, чтобы он за них помолился, благословил, изгнал бесов. Шли поклониться ему, как чудотворной иконе, целовали у него руки, при этом они носили ему водку, одежду, еду и даже обещали построить домик, только бы он их не покидал.
А Мардула получал указания прямо с неба, подобно древним пророкам.
Однажды посмотрел он вверх, увидал грозовую тучу, которая надвигалась от Кракова, и говорит, будто сам с собой, но так, чтобы его все слышали:
- Я знал, что так будет...
- А что? А что? - спрашивают мужики, которые всегда окружали Мардулу.
- Осерчал отец... поссорились они с сыном... Уж это всегда так, - безнадежно махнув рукой, сказал Мардула.
- Чей отец? Кто?
- Видите ли, бог-отец давно обижается, что люди не его славят, а Христа. Я, говорит, свет сотворил, людей и все остальное, а люди, когда встречаются, говорят только: "Слава Иисусу Христу". А что он передо мной? Не было бы меня, так и его не было бы! Когда кто упадет в лужу либо в болото, тут уже кричит: "Господи, спаси!"
А когда ему хорошо, так только и знает: "Слава Иисусу Христу". До каких пор это можно терпеть?
Ходит бог-отец по небесам и ворчит так, а дух святой за ним летит на крыльях и тоже ему в уши про это жужжит, потому что и он Иисусу завидует.
Здорово разгневали оба они Иисуса, стал он перед ними и говорит: "Чего шумите? Кабы не я, были бы на свете одни евреи да турки. Ну, отец сердит, это я еще понимаю, а ты, дух святой, чего бурчишь? Молчал бы да радовался, что тебя к святой троице причислили, хотя ты только птица! Что ты сделал? Распять себя дал, как я? Или воскрес из мертвых? Посмотрел бы я, если бы тебя ощипали и замуровали в гробнице, как бы ты вышел оттуда на третий день! И чего тебе надо? После моих праздников - рождества и пасхи - наступает и твой - духов день. Не было бы моих, так твоих и подавно не праздновали бы! Кто славил бы тебя в костеле, если бы не я? Я, - говорит Иисус Христос, - себя не жалел для того, чтобы страсти господни прошли как следует, а ты в это время на небесах горох клевал! Если ты, отец, не хотел, чтобы меня люди славили, зачем было их создавать? Разве я за хвалой людской гнался? Очень нужно было мне на кресте висеть! Я бы без этого обошелся. Что, не прав я, может?"
Такой поднялся спор, что прилетела даже матерь божья и за сына вступилась. "Ты такой же ворчун, как мой Иосиф, - говорит она богу-отцу. - Все не по нем! Видно, оба вы от старости привередниками стали".
Ну, а господь бог страх как не любит, чтобы ему про его старость напоминали. Видите, что на небе творится, какие черные тучи несутся! Это он сердится и говорит: "Старость? Да я еще всех молодых за пояс заткну! Сумеет кто из вас такое сделать?" И как загремит и как стрельнет молниями! Ну, вот оттого гроза к нам и идет. Сами видите!
Мужики в немом изумлении покачивали головами.
Когда же солтыс продал лошадей, продал волов, а Мардула отъелся и окреп, они вместе отправились в лес, к Обидовой, с деньгами на обедню во искупление грехов солтыса, потому что черти, несмотря на бичевания грешника, не переставали показываться за окном. Когда они находились уже в глубине леса, в нескольких милях от Кальварии, Мардула схватил солтыса за шиворот, повалил на землю, пнул ногой, потом еще и, вырвав пистолет, который тот на дорогу засунул за пояс, приставил ему дуло ко лбу, крича по-разбойничьи:
- Давай деньги!
Солтыс в смертельном ужасе и изумлении отдал мешочек, а Мардула, здорово вытянув его дубинкой еще раз тридцать по только что намазанным маслом местам, закричал:
- Отплатили тебе, бестия, черти за то, что я из-за тебя столько лет в тюрьме высидел? Погоди, они еще тебя сыщут! Разве только поможет тебе святой Товий-Захария!
Он схватил чуть живого солтыса и, связав ему ноги ремнем от его собственных штанов, повесил на дереве вниз головой, а сам удрал в лес.
Когда он пришел к матери, та его не узнала. Нищенская одежда, борода по пояс, а сам весь стол засыпал золотыми и серебряными монетами! Тотчас же пришел великан Галайда с ножницами, которыми он стриг овец, подровнял Мардуле волосы, обстриг бороду, а потом и обрил, крепко-крепко зажав его голову под мышкой. Потом он продал ему свои новые широченные штаны, и Мардула сейчас же, придерживая их, так как они съезжали, побежал к знакомым девушкам, но ни одной не застал в невестах: все за эти годы успели выйти замуж.
Мардула устроил в корчме на Уступе пир, чтобы опять пошла о нем слава; он повсюду рассказывал во всеуслышание об истории с солтысом, о тюрьме, о старике, там сидевшем, об освобождении и о том, как отплатил он солтысу. Дошли эти вести до Марины Топор, и сердце ее закипело.
Собек Топор, вернувшись из походов Яносика, сейчас же женился на Ганке, дочери Бульчика, а Марина, выстроив себе небольшой домик, жила одна, не желая даже и слышать о замужестве, хотя, несмотря на всеобщую нужду, бедствия и болезни, многие добивались ее руки. Марина отказывала всем и ходила угрюмая, охотно слушая лишь музыку Кшися, который тоже вернулся от Яносика домой, к Бырке.
Кшись нашел Бырку скучающей и сейчас же по возвращении получил, как бывало, на ужин немного капусты, а потом залез к Бырке под ноги.
Дурная погода не прекращалась. Всю весну так лило, что горные потоки смывали землю вместе с посевом, и все гнило, а что взошло, то после этих дождей погубила небывалая засуха. Предстоял, судя по всему, голод еще более страшный, чем тот, который был зимой.
Но Марина не думала ни об этом, ни о чем другом. В сердце ее росла тоска по воеводиче Сенявском, по его объятиям и ласковым речам. Когда Яносик Нендза Литмановский ворвался вместе с Собеком в корчму в Заборне и нашел ее в постели воеводича - ее охватил стыд, бешенство и такой страх за Сенявского, что она задушила бы брата собственными руками, если бы Яносик своей чупагой не отстранил занесенной над воеводичем чупаги Собека. Она чувствовала, что Сенявский ей дороже всего на свете, и когда с шайкой Яносика громила шляхетские усадьбы, то шла не столько мстить шляхте, сколько следить, чтобы мужики не причинили какого-нибудь зла Сенявскому. Но воеводич пропадал где-то - должно быть, жил в безопасности за стенами своего замка на далекой Украине.
Она не знала, что Сенявский, злой и пристыженный победой мужиков, не желая продолжать такую борьбу, поручил Сульницкому разгромить бунтовщиков, а сам уехал в Италию и жил там в Риме, блистая среди итальянских синьоров и дам красотой и богатством. Возвратился он лишь много времени спустя - и решил вступить в брак.
Но он не помышлял уже о Беате Гербурт, чьих следов не удалось найти убитому горем отцу. Остановив выбор свой на дочери каштеляна войницкого, Агнешке Жешовской, панне из славного в Речи Посполитой рода, он без всяких усилий добился взаимности, и обручение состоялось весной, а свадьбу ввиду грандиозных приготовлений отложили до лета.
Это должна была быть свадьба поистине королевская, которая ошеломит всю Польшу.
Гордясь столь блестящей партией, Жешовские в приготовлениях к свадьбе, казалось, решили превзойти самих себя, а Сенявский сделал только одно: он приказал себе сшить новый кунтуш с такими огромными бриллиантовыми пуговицами, что каждая из них стоила целой деревни. Немалое количество золота ушло на это из казны Сенявского, но убыль была едва заметна.
Марина из Грубого не мешкала. Села на лошадь, как в тот раз, когда ехала в Заборню, и направилась к берегу Сана, в замок панов Жешовских, по дороге, которую указал ей Мардула.
О том, что она там будет делать, Марина не думала. Она хотела одного - помешать свадьбе воеводича - и для этого ехала. Она проезжала городишки, деревни, леса, вспаханные поля и пастбища, видела принадлежащие малопольским панам табуны лошадей и неисчислимые стада коров и овец, которых, казалось, не вместили бы все татрские луга; она видела усадьбы и большие поместья, дворцы и укрепленные замки, неприступные владения Любомирских, Зборовских, Мелецких, Костелецких и самого короля. Видела мир, неведомый ей до сих пор, но не дивилась ничему, ибо сердце ее было полно только любовью, тоской, горем и яростью.
Она думала о том, как странно все складывается: вскоре после того, как она вернулась домой, и Мардулу выпустили из тюрьмы, а сидел он как раз в замке пана Жешовского, и панна Жешовская, на которой собирался жениться Сенявский, упросила отца дать Мардуле свободу, словно нарочно для того, чтобы он мог рассказать Марине о предстоящей свадьбе. Она видела в этом волю Дедилии, богини любви, или страшной замерзшей Черницы, дыхание которой было как лед. Что же вело ее? Добро или зло? Христос и Белобог - или Злобог и дьяволы? Этого она не знала. Ехала с диким отчаянием и дикой любовью в сердце, ничего не замышляя, ничего не предвидя, готовая ко всему, готовая полезть в оскаленную медвежью пасть, только бы не было этой свадьбы.
Она чувствовала в себе такую силу, что одним ударом кулака повалила огромного мужика, преградившего ей дорогу в лесу возле Божни; взятым из дому топором отбилась от трех овчарок, которые напали на нее, когда она проезжала пустынной местностью, и хотели разорвать ее вместе с лошадью, - видно, какое-то божество помогло ей тогда: одному псу разрубила она череп, другому перешибла лапу, а третьего лошадь ударила задними копытами, и убила на месте.
После почти семидневного пути увидела она впереди замок и, по рассказам Мардулы, догадалась, что это замок панов Жешовских.
Было это под вечер на безлюдной дороге. Марина слезла с лошади, сняла с нее уздечку и седло, отнесла их в лес, у дороги, а лошадь, похлопав по шее, отпустила на волю. Та тотчас принялась есть траву.
Сама Марина прилегла среди деревьев и прождала до утра.
На следующее утро, оставив топор в лесу, она пошла прямо к замку. Когда привратник остановил ее у ворот, она объяснила, что она бедная сирота, выгнанная из дому мачехой, ищет места. Ее впустили. Она поклонилась экономке в ноги и поцеловала у нее колени, прося, чтобы ее взяли мыть кастрюли, доить коров или хотя бы носить корм свиньям.
Ее красота, сила и сметливость расположили к ней экономку. Ее послали помогать на кухне. С этого дня Марина часто видела панну Жешовскую и старалась обратить на себя ее внимание. Панна Агнешка, кроткая, добрая, оценив ее ловкость и красоту, перевела ее из кухни в буфетную. Она даже хотела взять ее к себе в горничные, но Марина чем-то отговорилась, опасаясь попасться на глаза воеводичу, которого ожидали в замке со дня на день.
Она не знала, что делать. Как раньше она решила помешать воеводичу напасть на Грубое, так теперь решила не допустить свадьбы его с панной Жешовской. Иногда ей приходила мысль схватить топор, которым рубили дрова, напасть на панну, когда та будет проходить по двору или гулять в саду, и размозжить ей голову, но стоило ей взглянуть на панну Жешовскую, как ей становилось жалко ее. О себе она не думала, смерти и пыток не боялась. У панны Жешовской глаза были карие, ласково смотревшие на всех. Они были похожи на темные, бархатные анютины глазки. Сравнение с цветами приходило на ум всякому, кто видел эти смеющиеся глаза. Лицо у нее было смуглое, с ярким румянцем, а волосы каштановые. В ее походке, движениях, во всей ее внешности было столько прелести, что она очаровывала людей. Женщины понимали, что обладать такой девушкой, прижать ее к сердцу - счастье невыразимое.
Марина не удивлялась, что Сенявский, влюбившись в эту девушку, забыл Беату Гербурт, а уж ее, простую девку, и подавно. Слышала она, как казак Сенявского, присланный с письмом, рассказывал, что господин его говорил своему двоюродному брату: красота панны Агнешки вознаградит его за неравенство их состояний и происхождения.
У Марины то сжимались кулаки от ревности к панне Жешовской, то опускались руки, а панна, как нарочно, искала ее общества, гладила по лицу, любила с ней разговаривать, называла Марыней или Марыхной, дарила ей старые платья, хотя они были коротки Марине. Прочих служанок брала зависть, но уважение окружающих к Марине росло.
Разные мысли приходили Марине в голову. Иногда ей хотелось стать горничной панны Жешовской и уехать с нею (добиться этого ей было нетрудно), чтобы хоть издали, хоть из кухни, из прачечной видеть иногда воеводича. Но она чувствовала, что это было бы для нее ужасной, невыносимой мукой. Любовь к воеводичу разгоралась в ней, как пламя на ветру. И чувствовала Марина, что все вокруг точно соломенные крыши на сараях и это пламя способно уничтожить все, что встретится ему на пути.
Одержимая этой силой, она чувствовала себя выше всех окружающих. Перемывая в буфетной столовую посуду, она казалась себе орлицей, парящей над павлинами и выбирающей минуту, чтобы ринуться на них. Она уже чуяла запах крови - она, которая с такой яростью бросалась в бой, когда ходила с Яносиком, что ее прозвали Кровавой Мариной. Она искала смерти.
Как безумие, неотвязно преследовала ее мысль спрятать куда-нибудь панну Жешовскую, убрать ее с глаз Сенявского, подобно тому, как раньше неизвестно куда пропала Беата Гербурт.
Из окон замка Жешовских глядела она на широкую Вислу, протекавшую невдалеке, среди перелесков и зарослей.
Панна Агнешка любила ходить на берег Вислы. Собирала цветы, напевая песенки, светские и народные, которых она знала множество. Она просила петь и Марину, и когда та раз-другой вполголоса спела ей на дворе протяжные песни горцев, панна нашла их чудесными. С тех пор не раз брала она Марину с собой на прогулки и приказывала ей петь. Странно звучали в долинах над Вислой эти песни:
Ты сама видала иль тебе сказали,
Что мои овечки по горе гуляли?
Я была в долине, я сама глядела,
Как твоя овечка на скале белела!..
Смеялась порою панна над странным, чуждым напевом, а порою училась ему и пела вместе с Мариной:
На горе - высокий замок,
Выше замка встали скалы.
Ты зачем взял мой веночек?
Ты сама его дала мне.
Ты зачем, веночек белый,
С головы моей свалился?
Ты прости-прощай, веночек,
Уплывай по речке быстрой,-
Больше нам с тобою, милый,
Не видаться, не встречаться...
Иногда над водной глубиной нападало на Марину желание схватить панну Жешовскую и бросить в реку. А если она будет пытаться спастись, то бить ее камнем по голове до тех пор, пока она не пойдет ко дну и пока течение не унесет ее. Ей представлялось тело, плывущее по волне все дальше, дальше, навсегда уплывающее отсюда.
И она не то чтобы не смела этого сделать, - ведь она в шайке Яносика Нендзы целых четыре года в битвах сталкивалась лицом к лицу с помещичьей челядью, и самими панами, и королевскими латниками, и солдатами... Ей ничего не стоило стальными своими руками схватить панну и столкнуть ее с берега в воду...
Между тем в замке шли приготовления к пышной свадьбе. И наконец настал этот несчастный для Марины час.
Она видела из окна буфетной, как в золоченой карете, запряженной шестеркой турецких, серых в яблоках лошадей с гривами по грудь и хвостами до земли, приехал воеводич Сенявский с гайдуками в раззолоченных венгерках на козлах и на запятках. Видела она в окно, как он выходил из кареты, нарядный и прекрасный, в синей бархатной мантии, отороченной соболями, богато расшитой золотом.
Она увидела его из окна буфетной, из-за решетки, и чуть не бросилась к нему, чтобы задушить, зацеловать до смерти.
С ним приехало триста человек свиты: его гусары и казаки, конюшие и стремянные, камердинеры, гайдуки, слуги и маршалы двора, сокольничьи с чудесными соколами и псари с целыми сворами великолепных борзых. Пришли даже два верблюда, покрытые златоткаными коврами.
Свита Сенявского расположилась лагерем позади замка, потому что в самом замке не могла бы поместиться. Но хотя жених был окружен таким многочисленным двором и таким могуществом, все же Марина из Грубого чувствовала себя сильнее его избранницы.
Съехалось множество гостей, магнатов и королевских сановников, родных жениха и невесты, съехалось много и менее знатной и могущественной, но благородной шляхты, приходившейся сродни обоим семействам. И в замке и в местечке близ замка стало шумно и людно, точно на ярмарке.
И среди этой толчеи, как звезда, сияя от счастья, ходила панна Агнешка Жешовская.
Видела Марина из окна буфетной господские забавы: как состязались в скачке верхом молодые люди, как копьями вышибали они друг друга из седел на импровизированных турнирах, как травили собаками прирученных медведей, как целые кавалькады мчались в поле с собаками и соколами, а жених с невестой ехали посередине.
Ныло сердце Маринино.
Она пряталась, чтобы Сенявский ее не увидел и чтобы не приставала к ней озорная шляхетская молодежь, которая перебирала всех девок из замка, соседнего местечка и окрестных деревень, как перебирают груши-паданки. Марина не могла понять, как это девки отдавались, словно невольницы, на одну ночь, на один час, иногда на одну минуту. Не было в них никакого сопротивления, ни малейшего признака собственной воли. Кто позовет, кто поманит, к тому и шли. А когда Марина заговорила об этом с одной из них, та ответила:
- Бывает, что хочется, бывает, что и не хочется, да уж лучше по старинке, как матери наши делали, чем получить каблуком в живот или палкой по спине.
- Да нешто ты подневольная?
- Я господская. А ты нет?
- Нет!
- А чья же ты?
- Сама себе хозяйка, только смерти покорюсь.
- Смерти? Ну, это мы все. Первое - господь бог, второе - пан, третье - смерть. А ты что же, не такая, как я?
- Нет, - отвечала Марина и подумала, что она обнимала первого из здешних кавалеров и - увы! - жениха панны Жешовской!..
Когда же свадебный поезд отправился в костел и замок опустел, Марина схватила длинный отточенный нож, никем не замеченная выбежала с ним на лестницу и через все покои помчалась в спальню, где стояло под балдахином из голубого шелка, затканного золотыми звездами, приготовленное для молодых брачное ложе. Это была дубовая кровать, на которой испокон веков теряли невинность все панны Жешовские, за исключением одной, которая согрешила с придворным лекарем и была живою замурована в подземелье еще в царствование короля Сигизмунда.
Большие тяжелые занавеси, широкими складками падавшие до самого пола, скрывали это ложе. Одним прыжком очутилась Марина у стены за этими занавесями и спряталась там. Ее мог найти лишь тот, кто стал бы нарочно искать ее.