gn="justify"> Моська поспешно вышел из спальни и через минуту вернулся, таща маленький серебряный поднос с шоколадом и печеньем.
- Я, сударь-батюшка, все это доподлинно знаю,- запищал он.- Что мне тут сидеть дома-то одному, когда из Версаля приезжаем? Как тебя нет, я по улицам и шляюсь... недаром ведь их басурманскому языку научился - все ведь понимаю, с кем хочешь говорить могу. Потаскался-таки по этому Парижу, теперича, почитай, не хуже Питера его знаю. Нечего сказать - народец! Город, что и говорить, важный - ровно в сказке какой!.. Только и бедноты же здесь, срамоты всякой!.. Боже ты мой милостивый! Кабы не своими глазами видел, то и в жизнь не поверил бы, родному отцу бы не поверил - такое тут творится... Прости Господи, такого наслышался, что как и вспомнишь, так все нутро воротит... Я с ними хитрю, беру грех на душу, дурачка разыгрываю - не раз надо мною потешались, а все же худа мне до сей поры от них не бывало... Нынче чем свет поднялся я, вышел на улицу, народ бежит, и я за народом. Куда, мол? - в Пале-Рояль... И я туда же, да дорогой все и разведал. Слышь ты, нонче в Версаль к королю народ кинется хлеба просить... хлеба, мол, нету, с голоду помираем. А какой тут хлеб, какой с голоду?! Просто бунтуют, подбили их злодеи.
Сергей с ужасом взглянул на Моську.
- В Версаль? К королю?!
Он понял все - клубные ораторы и демагоги, авторы зажигательных статей в ежедневно появлявшихся листках добились своего. Сергей получал эти постоянно нарождавшиеся газеты и листки, читал их. Он окончательно простился со своими прежними иллюзиями и увидел, что во имя священных принципов справедливости и братства творилось величайшее, отвратительнейшее зло, эксплуатировались народные страсти и невежество. Сначала эти газетки, эти листки казались ему неопасными. Это был народ трескучих фраз, в которых не замечалось ни искреннего убеждения, ни таланта. Но, видно, листки возымели свое действие, видно, авторы их знали, что делают... "Народ, такой народ - опьяненный, бессмысленный - в Версаль! - думалось Сергею. - Где же это новая Национальная гвардия? Что все это, наконец, значит, к чему все это клонится?!"
Сергею почти не удавалось среди той жизни, в которую он был вовлечен, наблюдать народное настроение. Рено почти не являлся в последнее время, а если и являлся, то на самый короткий срок, чтобы проведать своего бывшего воспитанника. И с каждым таким свиданием Сергею казалось, что Рено все более и более изменяется, что он не тот, каким был прежде. Он будто в лихорадке, будто заговаривается... Начнет Сергей спрашивать - он вдруг замолчит, не договаривает, что-то скрывает.
А то вдруг схватится за голову, жмет Сергею руку, странно на него смотрит.
- Да что,- в волнении говорит он,- жизнь кипит, жизнь всесильна и поневоле нужно уступать ей... Гроза страшна пока бушует, но она неизбежна и очищает воздух...
- Рено, вы говорите загадками... Где вы? Что делаете? Зачем вы это от меня скрываете? - тревожно спрашивал его Сергей.
Француз тихо качал головой.
- Я делаю то, что мне должно делать, но я убедился, мой друг, что дороги наши расходятся. Я прежде об этом не думал, не предполагал возможности этого, а между тем это так, и я не зову вас за собою. С меня довольно сознания, что на том пути, по которому вы идете, вы всегда останетесь незапятнанны. Теперь мое дело будет вовремя предостеречь вас, вовремя сказать вам, когда нужно удалиться отсюда. Не изумляйтесь словам моим, не изумляйтесь, что в них так мало общего с прежним, с тем, что я говорил когда-то. Что делать - тогда я не понимал многого. А вот теперь пришлось понять... не спрашивайте меня больше!..
И Рено, задумчивый, мечтательный и рассеянный, уходил от Сергея.
В другое время, при других обстоятельствах Сергей, конечно, его так не оставил бы, но в эти дни, когда он был почти всецело поглощен новой жизнью своего сердца, безумным, страстным чувством, наполнившим его, он отпускал Рено и сейчас же переставал думать о его загадочных словах.
Однако, как он ни был поглощен своею сердечною жизнью, известие, принесенное карликом в это утро, на него сильно подействовало. Народная толпа стремится в Версаль. Мало ли чем это может кончиться, а ведь там Мари, ей, может быть, грозит опасность... Нужно узнать в чем дело, нужно самому убедиться, предупредить опасность.
Он поспешно оделся и объявил Моське, что сейчас уходит.
- Куда же, батюшка? Ведь ты не приказывал закладывать карету - неужто пешком, в такую погоду, в такую-то сумятицу?! Мало ли что случиться может, ведь это разве теперь люди - это звери!..
- Оттого-то я и иду пешком, - по-видимому, спокойно ответил Сергей,- карету-то, пожалуй, остановят, а так кто же меня знает.
- Так постой, постой, коли уж надо тебе идти непременно, я вот принесу твоей милости старый плащ и старую шляпу - все-таки оно будет спокойнее...
- Вот это дело, - проговорил Сергей и задумчиво стал дожидаться Моську.
Скоро карлик явился с плащом и со шляпой. Сергей надел высокие ботфорты, взял в карман пистолет, надвинул на брови безобразную цилиндрическую шляпу, закутался в длинный плащ - в таком виде ему легко было смешаться с толпою. Он поспешно вышел из дома и кинулся по направлению к Пале-Роялю.
Погода была отвратительная, дождь лил как из ведра, на улицах образовались лужи. По мере приближения к Пале-Роялю толпа прибывала с каждой минутой. Сергей должен был все более и более убеждаться, что дело не шуточное. Вся эта бегущая толпа поражала его, он сразу заметил, что находится посреди всевозможного отребья Парижа, которое выползло теперь из своих нор и почувствовало силу. Оборванные мужчины и женщины с отвратительными лицами на бегу кричали, потрясая кулаками. Брань, проклятья раздавались со всех сторон. Но к кому относится эта брань, кому эти проклятия - понять было сразу трудно, да вряд ли и сами кричавшие понимали это.
Мимо Сергея проходили и пробегали наглого вида женщины, нищие в лохмотьях, какие-то страшные люди - не то солдаты, не то ремесленники. Попадались и хорошо одетые, в таких же плащах и шляпах, как у Сергея. Одним словом, это была та толпа, которая развилась в Париже в последние годы, толпа людей без всякого дела, потерявших свои прежние занятия вследствие тревожных обстоятельств.
Париж - город роскоши и моды, средоточие блестящего дворянства, обетованная земля богатых иностранцев, съезжавшихся сюда со всех стран света - Париж развил в себе многочисленные классы ремесленников, производителей не только предметов необходимости, но главным образом предметов роскоши. Со времени первых успехов революции, при первых же сильных беспорядках большая часть иностранцев поспешила вон из Парижа. Вслед за богатыми иностранцами начали уезжать и дворянские семейства Франции; некоторые из них удалялись в свои поместья, другие же, более трусливые, или вернее, дальновидные, совсем покидали Францию - эмигрировали.
Париж пустел с каждым днем, и огромное число ремесленников, до сих пор живших в полном довольствии, осталось без всякого дела, а потому и без куска хлеба. К ним присоединились беглые солдаты изо всех полков. Таких дезертиров насчитывалось теперь в Париже около шестнадцати тысяч.
Весь этот голодный, озлобленный люд питался чем попало, начинал воровать и грабить и в то же самое время жадно повторял каждое зажигательное слово, читал и перечитывал листки и газетки демагогов. Весь этот люд составил толпы внимательных и шумных слушателей ораторов Пале-Рояля.
Пале-Рояль был любимым местом сборищ этой разнокалиберной толпы, куда собирались, не боясь никаких неприятностей. Там был, хотя невидимый, но любезный хозяин - Филипп, герцог Орлеанский. Он не мешал народу, он готов был брататься с этим пьяным народом. Там можно было получить даровой стакан вина, там можно было встретить в великом множестве женщин, иногда молодых и красивых, цветочниц, торговок, которые не отличались суровостью, которые умели кричать и браниться не хуже мужчин, не хуже мужчин умели аплодировать зажигательному слову оратора.
Уже не в первый раз эта толпа собиралась и кричала, уже не в первый раз она наводила ужас на мирных жителей Парижа. Полная безнаказанность доказывала ее силу.
Сергей замечал, как мирные жители спешат скорее спрятаться в своих жилищах. Дома все на запоре, окна закрыты - открыты только одни кабаки. И по пути мужчины и женщины заходят в эти кабаки и выходят оттуда полупьяные, с признаками еще большей необузданности и раздражения. Проклятия раздаются все громче.
Вот коренастая высокая женщина, очевидно, какая-нибудь торговка с высоко подобранной юбкой, в разорванных башмаках, в маленьком чепчике, съехавшем на затылок, с растрепанными волосами наткнулась на Сергея. Он извинился. Она взглянула на него своими налитыми кровью глазами и хлопнула его по плечу.
- Ну, чего ты, мальчишка! - с диким хохотом прокричала она,- не время тут любезничать, вот ужо как наедимся, тогда и потолковать можно будет...
Сергей понял, что его извинение она приняла за любезничанье. Он невольно поморщился и прибавил шагу. Но эта женщина шла рядом с ним, размахивая руками и обращаясь к нему, кричала:
- Слышишь ты, хлеба в Париже нету!.. Так где же он? Значит, в Версале... Вот и пойдем за ним. Раз король, королева и дофин будут с нами - так уж не станем мы сидеть без хлеба, ведь будут же они есть, ну, а коли сами будут есть, так и нас поневоле кормить будут... Тогда, небось, уж не скажут, что хлеба нету!
- В Версаль! - закричала она пронзительным голосом. - В Версаль, и во что бы то ни стало вернемся с булочником, с булочницей и их мальчишкой!..
- В Версаль! В Версаль! - подхватила сотня толосов.
Толпа была уже у Пале-Рояля.
Пале-Рояль, этот своеобразный и красивейший уголок Парижа, отделенный от города крытыми пассажами, примыкавший ко дворцу герцогов Орлеанских и заключавший в себе множество магазинов, лавок, кофейных, а также превосходный сад, представлял теперь довольно странное зрелище. Все магазины были закрыты; отпертыми оказались только двери кофейных. Тысячи народу наполняли пассажи, крытые галереи, дорожки сада.
В воздухе стояли несмолкаемые крики; дождь лил как из ведра; но никто, очевидно, не обращал на это внимания. В толпе там и здесь шныряли мальчишки с газетами, выкрикивая их названия. Печатные листки расходились по рукам. Образовывались небольшие группы; кто-нибудь громко читал; но при первом же зажигательном слове слушатели прерывали чтение и поднимали крик, размахивая руками.
Вокруг кофейных и в саду были расставлены столики. За этими столиками сидели люди всех званий и женщины, бесцеремонно обнимавшие своих соседей, делившихся с ними стаканом вина.
Вот возле одного из таких столиков собирается два-три десятка людей. Один кто-нибудь начинает говорить, но его трудно расслышать.
- Громче, громче! - кричат ему.
Он взбирается на стол и уже оттуда, отчаянно жестикулируя, обращается к слушателям.
Пробираясь то к одной, то к другой кучке, которые собирались вокруг ораторов, Сергей внимательно вслушивался, желая, наконец, узнать, чем эти ораторы поднимают народ, что ему обещают и чего от него требуют. Но сколько ни вслушивался, он никак не мог уловить ясного смысла в этих речах, которые, очевидно, производили такое сильное впечатление, которые заглушались громом рукоплесканий и криков. Он слышал только фразы, отдельные фразы - в них заключалась вся сила этих речей. Это были проклятия, отвратительные, бессмысленные угрозы, но ими достигалась цель. Полупьяная, полуголодная, обливаемая дождем толпа теряла последние признаки своего человеческого достоинства - окончательно свирепела.
- Неужели мы будем еще ждать, еще терпеть, еще просить, когда имеем полное право требовать! - кричал оратор.- Пора нам показать, что мы не стадо, которым можно распоряжаться как угодно - мы должны распоряжаться!..
Оглушительный крик, подобный звериному реву, был ответом на слова эти.
Расталкивая здоровыми кулаками народ, протискивалась огромная грязная торговка. Она с трудом вскарабкалась на столик, затрещавший и зашатавшийся под ее тяжестью, и охрипшим, почти мужским голосом закричала:
- Слушайте, граждане, нечего тут переливать из пустого в порожнее, покажем-ка себя, чтобы долго нас помнили!
Она засучила рукава и, грозя кулаками в пространство, совсем почти задыхаясь от бешенства, душившего ее, хрипела:
- А-а, австриячка! Принимай гостей... Танцевала ты для своего удовольствия, потанцуй теперь для нашего... Из кожи твоей мы себе лент понаделаем, кровь твою мы выльем в чернильницы, а вот и мой фартук для твоих внутренностей!..
И она отвратительно захохотала, пошатываясь на столике, который, наконец, не выдержал - подломился. Торговка с проклятиями полетела на землю, но окружавшие ее поддержали, громкими криками выражая ей свое сочувствие.
А с другой стороны в нескольких шагах кто-то выкрикивал: "Les aristocrats a la lanterne!"
Сергею нечего было больше дожидаться - он и так уже видел и слышал слишком много.
Он спешил скорей из этой отвратительной толпы и вдруг столкнулся с Рено. В первую секунду он даже не узнал его - куда девался сдержанный, приличный вид воспитателя. Рено, совсем промоченный дождем, в какой-то безобразной шляпе на затылке, в смятом платье, небритый, похудевший, с блестящим растерянным взглядом, быстро подходил к этой ужасной толпе.
Сергей схватил его за руку. Рено вздрогнул и, ни слова не говоря, стал выбираться с Сергеем, ища в саду уединенной дорожки.
- Зачем вы здесь? - сказал он, наконец, когда вокруг них никого не было.- Вам вовсе здесь не место... уходите скорее!..
- Это правда, Рено, я и ухожу, но уйдем вместе. И я тоже вас спрашиваю: зачем вы здесь, здесь не ваше место... Очнитесь, что с вами? Вы неузнаваемы - вы, верно, больны... Рено, дорогой мой, идем скорее!..
Рено опустил голову и несколько секунд стоял неподвижно. Но вдруг он выпрямился, взглянул на Сергея странным, незнакомым ему, чужим совсем взглядом. Его ноздри нервно раздулись, губы задрожали, и он проговорил глухим голосом:
- Оставьте меня, я уже сказал вам, что дороги наши расходятся. Мое место именно здесь: я у себя, среди народа, из которого вышел и с которым у меня общая судьба и общие цели.
Сергей отшатнулся, его сердце больно сжалось. Он так любил этого человека, он давно привык уважать его, слушать его как оракула.
- Рено, опомнитесь! - сказал он опять, схватывая и не выпуская его руку,- ведь это бред, это сумасшествие! Боже мой! Так вот что вы от меня скрывали, вот ваша деятельность! Рено, слушайте, вы знаете, чем вы для меня всегда были, вы знаете, как многим я вам обязан, и потому-то вы должны теперь объясниться, вы должны оправдаться передо мной... я не могу вас оставить. Я не должен, я не смею думать, что вы составляете одно с этими подстрекателями бессмысленной, кровожадной толпы, готовой не только на всякую несправедливость, но и на всякое преступление... У меня мысли путаются - говорите же, говорите сейчас, что вы не имеете ничего общего с ними, что вам это все так же отвратительно, как и мне!..
Рено стоял бледный, пораженный, собираясь с силами. Наконец он заговорил, едва переводя дух, задыхаясь, останавливаясь и сжимая руку Сергея своей горячей, дрожавшей рукой:
- Вы требуете, чтобы я оправдался. О, у меня много оправданий! Если бы можно было достигнуть цели спокойно, без борьбы и волнений - это, конечно, было бы большим счастьем. Но дело в том, что борьба неизбежна, и только эта борьба поможет достигнуть серьезных результатов.
- Каких результатов? Что вы называете борьбою? Говорите слепому и глухому, но ведь я еще вижу и слышу! - вскричал Сергей. - Я вижу, что это не борьба, а отвратительное, зверское насилие. Я вижу, что результат этого насилия - преступление. Вы будете говорить мне, что народ находится в жалком состоянии, что народ невежествен и беден, что он голодает. Все это я знаю. Может быть, прежде и действительно мало заботились о нуждах народа, но ведь теперь призваны представители от всех сословий... что они делают, над чем работают?! Ведь именно над тем, чтобы решать самые жгучие, самые неотложные вопросы, чтобы помочь народу. Так, значит, нужно дать им спокойно выработать необходимые меры. Если вы хотите помочь народу, если вы знаете его нужды - идите туда, в Национальное Собрание!.. Не говорите же о народе - тут дело вовсе не в нем; разве эта зверская, отвратительная толпа - народ?! Это даже не люди, это ядовитая грязь, которую подбирают и пропитывают ядом вот эти ваши ораторы! Я их слышал, я читал их листки, и настолько-то я ведь понимаю... Они не думают о народе, они думают только о себе, тешат только свою злобу...
Язвительная усмешка скривила губы Рено.
- Вы ошибаетесь,- сказал он,- есть зло, для искоренения которого необходимы особенные средства, а обыкновенными средствами его не вырвешь с корнем. Положение народа никогда не улучшится, какие бы меры ни принимали, не улучшится, пока существует это гнилое общество, стоящее сверху. Отчего народ груб, невежествен и беден? Оттого, что эти господа, это высшее сословие в течение столетий высасывали из него всю кровь, все силы. Они разделили род человеческий на две половины и воображают, что большая его половина должна существовать ради меньшей, должна вечно страдать, работать и голодать для того, чтобы добывать этой меньшей половине радости жизни. Так неужели вы думаете, что какими-нибудь спокойными мерами можно пересоздать такой порядок? Нет, он изменится только тогда, когда будет поглощено и уничтожено это общество, заклеймившее себя веками несправедливости.
"Les aristocrates a la lanterne!" - донесся в тихую аллею дикий крик толпы.
- Вы этого хотите? - мрачно спросил Сергей.
- Хоть бы и этого, если ничего другого не остается!..
- Рено, вы говорите как сумасшедший, и при этом вы забываете еще одно - ведь я, ваш воспитанник, ваш старый, верный друг, принадлежу к тому обществу, которое вы проклинаете, которому вы грозите. Вы много лет провели в этом обществе и, кажется, кроме расположения, кроме внимания к себе ничего не видели!..
Рено тихо и печально усмехнулся.
- Вы ничего не можете принимать на свой счет, - сказал он, - мы во Франции, и дело только во французских аристократах. У нас совсем другие условия, у нас все совсем другое!.. Вы удивляетесь моей ненависти. О, она законна! Я имею право ненавидеть, я схоронил глубоко в себе эту ненависть и таил ее долгие годы. Но время пришло, терпение истощилось... Вы вот эту толпу называете дикими зверями, а те разве лучше?! Без чувства, без совести, без чести, с одной только гордостью, с одним презрением ко всему, что не окружено блеском! Я слишком дорого заплатил, чтобы знать это и чтобы говорить так, как я говорю теперь,- мне всю жизнь испортили, мне душу отравили!..
Последняя краска сбежала с лица Рено. Бледный как полотно, с сверкающими глазами, он схватился за сердце.
- Я знаю, о чем вы говорите,- сказал Сергей,- я помню печальную историю вашей любви, которую вы мне поверили два года тому назад. Я потом много об этом думал, ужасно жалел вас и ужасно негодовал на ту женщину, которая так вас оскорбляла. Но неужели потому, что она была виновата перед вами, виноват целый класс, к которому она принадлежала. Вы встретились с существом испорченным, бездушным и грубым; оно не оценило любовь вашу, не полюбило вас истинной любовью. И ведь это совсем случайно, что вы встретили ее в высшем обществе, вы могли встретить такое же существо всюду - и во дворце, и в избе. Как не хотите вы понять, что если бы женщина вас действительно полюбила, полюбила бы настоящею любовью, то будь она хоть герцогиня, а вы простой рабочий - она не стала бы задумываться над разницей общественного положения, она была бы ваша. Эта графиня, я хорошо помню ваш рассказ, была несравненно ниже вас в умственном и нравственном отношении, она не могла подняться до вас, и если вы до нее унизились, то это скорей вина ваша - а вы вот вините целое общество!..
- Все они такие, все! - с ненавистью в голосе закричал Рено,- и каждый, кто не принадлежит к этой касте и соприкасается с нею, уходит оскорбленный униженный, оплеванный... Но зачем мы говорим все это, вы меня не убедите, а я вас и не хочу убеждать. Я вам говорил, я вам говорил, что разошлись наши дороги! Оставьте же меня!.. Вы знаете, что я люблю вас. Если вам нужна моя помощь, призовите, и я буду защищать вас до последней капли крови, но пока вам не грозит опасность, пока я вам не нужен - оставьте меня!..
- Рено, еще одно слово. Из такой ненависти ничего доброго никогда не выйдет. Вся неправда, все зло теперешней жизни должны мало-помалу сами уничтожиться с помощью просвещения; оно сблизит, сроднит людей всех классов, и сами собой рухнут предрассудки. Стараться о том, чтобы это счастливое время пришло как можно скорее, работать для этого - вот задача, достойная истинно просвещенного и благородного человека! Вспомните, ведь мы так ее с вами и понимали, ведь я повторяю теперь ваши же уроки... Рено, вы исполнили эту задачу, вы сделали для меня многое, вы уничтожили во мне столько предрассудков, вы знаете, есть ли во мне презрение к людям не моего общества... Если я встречаю образованного и нравственного развитого человека, будь он хоть ремесленник, будь он кто угодно, я считаю его себе равным. Я вижу только одну разницу между мною и этим человеком: я знаю своих предков, а он своих не знает. Тут, действительно, есть разница - мое происхождение заставляет меня любить доблести моих предков и стыдиться их пороков, потому я обязан всячески подражать этим доблестям и загладить в лице своем эти родовые пороки. Вот к чему обязывает меня мое происхождение - и в этом, надеюсь, нет ни для кого обиды. Вы же сами научили меня таким взглядам, эти взгляды должны сделаться общими, но только не путем насилия...
Он не договорил. Он ясно увидел, что Рено его не слушает и не понимает слов его.
Снова поблизости раздались неистовые крики.
- Пустите меня, пустите и уходите поскорее отсюда! - прошептал Рено и исчез между кустами.
Сергей кинулся к выходу из сада Пале-Рояля, но вдруг кто-то положил ему на плечо руку. Он оглянулся и узнал Сент-Альмэ.
- И вы здесь?! - проговорил Сергей, все еще полный впечатлений беседы с Рено, взволнованный и негодующий.- И вы тоже находите, что чаша народных бедствий переполнена и что поэтому нужно превратить народ в палачей?!
Сент-Альмэ улыбнулся.
- Я сейчас встретил вашего ментора,- сказал он, - он имеет вид сумасшедшего - пробежал мимо меня, крикнул, что вы здесь, в этой аллее и чтобы я вас вывел из Пале-Рояля. Пойдемте, я понимаю слова ваши и нисколько на них не обижаюсь. Теперь у нас такие времена, что люди то и дело теряют рассудок. Отчего же бы вам было и меня не почесть сумасшедшим; но только вы ошиблись - я здесь затем же, зачем, вероятно, и вы. Я пришел взглянуть на это зрелище, которое ничто иное, как первый акт мировой трагедии. Может быть, помните - я хвастался перед вами, что засел в свою берлогу и не выйду из нее, пока не вытащат силой,- так ведь и положил себе, а вот и не стерпел, приехал в этот проклятый Париж посмотреть, что здесь делается, узнать, скоро ли мне ждать гостей, которые придут за моею рухлядью и за моею головою... Теперь, должно быть, скоро! - совершенно серьезно и с видимым убеждением прибавил он.
Они спешно вышли из сада и подходили к одному из пассажей. Сергей заметил, что народу гораздо меньше, крики тоже почти утихли. Мужчины и женщины, обгоняя друг друга, спешили к выходу из пассажа.
- Притихли немного,- прошептал Сент-Альмэ,- да ведь это на несколько минут только, теперь их настроили в "Hotel de Ville". Сегодня, видите ли, у них торжество женщин, решено, что в этих беспорядках будут действовать женщины; расчет верный - в мужчин скорее бы стрелять стали, а в этих не решатся. Теперь вот несколько сотен мегер ворвутся в "Hotel de Ville", и можно себе представить, что там будет. Я так полагаю, что сегодняшний день кончится чем-нибудь решительным - эти господа знают, что делают.
В это время с ними поравнялся худощавый, довольно высокого роста молодой человек. Он пристально взглянул на них своими блестящими, впалыми глазами, насмешливо и горделиво усмехнулся и прошел дальше. Обгонявшие его мужчины и женщины почтительно ему кланялись.
- Вы не знаете, кто это? - спросил Сергей Сент-Альмэ.
- Как не знать, это именно один из "этих господ", да еще самый влиятельный. Он знает два-три театральных приема и всегда успешно действует ими на толпу - это Дэмулен.
- И вы говорите, что этот человек имеет большое влияние?
- Еще бы, конечно. Я знаю, что он хвалится, и не без основания, что французская революция и новая эра, как они ее называют, обязана ему всем. Этот Дэмулен, Лустало, Бриссо и Марат - вот властители Парижа, распоряжающиеся судьбами Франции, и в этом заключается злая ирония судьбы. Я имел случай знать всех этих лиц до того времени, как они начали свою блистательную карьеру. Я смотрю на все это со стороны, хладнокровно - вы можете поверить словам моим. Я сейчас скажу вам, кто эти люди, эти вожди народа. Несколько месяцев тому назад Дэмулен был адвокатом без всякой практики - он доказал свою неспособность, незнание законов и тщетно искал себе дела. Он жил в крошечной комнатке весь в долгу. Вот он теперь не узнает меня, а ведь он и мне должен, впрочем, когда я давал ему двести франков, я и не рассчитывал их получить когда-нибудь обратно. Он жил только на те незначительные суммы, которые изредка высылал ему старик-отец. Лустало был совершенно оборванцем; я помню, что он тщетно искал какого-нибудь служебного местечка и потом его пристроили куда-то с несколькими сотнями франков жалованья. Бриссо старался пристроиться к какой-нибудь газетке, которая помещала бы тот вздор, какой он кропал, но ему постоянно возвращали его рукописи. Знаменитее всех их был Марат - он считал себя писателем, ученым, философом. Но как писатель он жестоко освистан, как ученый он был уличен в шарлатанстве - физик Шарль доказал это. В качестве философа он нес такую ахинею, что совестно было слушать. И знаете ли, чем он завершил свою карьеру? Он поступил помощником младшего ветеринара конюшен графа д'Артуа. Ну, а теперь все они всемогущи, все они гении...
- Я не знал этих подробностей,- печально сказал Сергей, - но с меня достаточно утренних листков, газеток - ведь в них ни одного талантливого и искреннего слова!
- Еще бы,- перебил Сент-Альмэ,- что же такие люди могут сказать?! Но дело в том, что от них и не требуется ни ума, ни таланта, ни убеждений. Им не нужно ничего доказывать, они всходят на свою трибуну и кричат: "Народ!.."
- Народ! - перебил Сергей. - Ведь тут фальшь в самом начале!
- Еще бы, но эта пьяная толпа, окружающая трибуну, считает себя народом и ораторы кричат: "Народ! Ваши враги - двор и аристократы! Ваше послушное орудие - городской совет и Национальное собрание! Вы должны не церемониться с врагами, уничтожить их, перевешать! Вы должны заставить Национальное собрание и городской совет беспрекословно вас слушаться! - вот их программа и они, конечно, проведут ее! И какое торжество для этих помощников младшего ветеринара, для освистанных писак, бездарных адвокатов, оборвышей! Они теперь выместят все обиды своего самолюбия на том обществе, которое их не оценило. О, оскорбленное самолюбие - это самая страшная вещь! Человек простит все, кроме обиды своему самолюбию. Бездарность, оскорбленная в своем самолюбии,- это именно то ядовитое существо, которое высылает ад в подобные времена, какие мы переживаем. Так было всегда, так всегда и будет... Нет, я довольно навидался, я начинаю волноваться - пора мне в свою берлогу, сегодня же уеду...
- Вот мы и вышли из омута,- прибавил он, оглядываясь,- и теперь я прощусь с вами.
Сергей молча, крепко сжал его руку и поспешил к себе, на бульвар Магдалины, чтобы захватить Моську и ехать в Версаль.
Пораженный виденным и слышанным, глубоко опечаленный встречей с Рено, он даже почти забыл о себе, о своей герцогине, о том, что пропустил много времени.
Скорее же теперь в Версаль, скорей!
В его воображении мелькал соблазнительный образ Марии. Страстное мучительное чувство закипало в нем. Но и среди этого чувства, рядом с милым образом то и дело вставал другой образ, вспоминалось бледное, искаженное злобой лицо Рено.
"Бездарности, оскорбленные в своем самолюбии!- шептал он,- и, может быть, море крови... И это Рено, Рено!"
Прежний Рено, прежняя жизнь, Горбатовское, Таня - все вдруг представилось далеким сном. Но теперь - разве это жизнь? Это опять новый сон, томительный и ужасный.
Сплошная серая мгла покрывала небо, нигде не замечалось светлой полоски, которая обещала бы скорый конец ненастью. Сильный дождик, шедший всю ночь и утро, несколько утих; моросило мелкими, частыми, едва видными каплями, тонкой сероватой дымкой заволакивавшими все предметы. Ни малейшего дуновения ветра; в воздухе духота. Недвижно, уныло стоят пожелтевшие деревья и только время от времени роняют сухие листья.
Небольшое озеро дремлет - не шелохнется, будто замерли на его поверхности белые лебеди, так что издали и не разобрать - лебеди ли то, или их изваяния. По берегам озера сквозь поредевшие ветви деревьев, виднеются во мгле маленький швейцарский домик, башенка самой капризной постройки, дальше - небольшое двухэтажное здание с террасой, спускающейся к широкой лужайке, посреди которой расположены красивые цветники и фонтан, ряд стриженых померанцевых деревьев в огромных зеленых кадках.
Это небольшое двухэтажное здание -Малый Трианон. Эти цветники, это озеро, швейцарская хижинка, башенка - любимый уголок королевы Марии-Антуанетты. Все здесь так просто, так непохоже на величественную роскошь королевского замка и парка. Здесь веет тихой интимной жизнью, деревенским уединением. Еще не очень давно здесь радостно и приветливо сияло солнце, и под его лучами кипела радостная жизнь, под каждым деревом, под каждым кустиком слышался веселый смех, беззаботные шутки.
В каждую свободную минуту стремилась сюда королева с самыми близкими ей людьми. Этикет двора, скука и чопорность сюда не смели появляться. При входе в Малый Трианон мгновенно, как по волшебству, забывались все заботы и работы. В миг один происходила всеобщая метаморфоза: королева и ее дамы превращались в пастушек, чопорные франты Версаля превращались в артистов. Здесь царил один только закон, и ему все должны были строго подчиняться. Закон этот гласил: "Отдыхать, забавляться, быть как можно ближе к природе".
Попасть в заколдованный круг Малого Трианона было заветной мечтою всякого придворного; но эта мечта осуществлялась довольно трудно.
Там, в королевском замке, Мария-Антуанетта была любезной хозяйкой со всеми, там она умела подавлять в себе нерасположение к тем или другим людям, но здесь, в своем заветном уголке, она хотела быть окруженной только истинными друзьями, людьми близкими и дорогими ее сердцу.
И много быстрых, веселых часов протекло под тенью этих деревьев. Все это было еще так недавно. Но вот уже больше года опустел Малый Трианон, и только изредка показывается в нем Мария-Антуанетта, и все короче ее посещения. Трианон потерял для нее прежнюю прелесть. Трианон казался ей прежде живым, милым существом, с радостной светлой душою, которая всегда готова была пригреть и озарить ее тихим счастьем. Но эта душа теперь отлетела. Трианон мертв и сумрачен, будто злобная рука волшебника легла на него и превратила его в труп, будто чары старой сказки пронеслись над ним, и он потерял всю свою прежнюю прелесть. Тоскою, невыносимой, давящей, бесконечной тоскою дышет от этого серого неба, от этих мелких моросящих капель, застилающих предметы своей дымкой, от этих вянущих деревьев!.. Все неподвижно, все туманно, все холодно. Кругом ни звука; мокрые, желтые листья покрывают извилистые дорожки, ни птица не встрепенется, ни сонный лебедь не шевельнет крылом.
Но вот в тихой аллее раздается далекий шорох. По направлению к швейцарскому домику медленно движется будто привидение какая-то фигура - это высокая, стройная женщина, вся окутанная длинным черным плащом. Вот она вышла из аллеи, остановилась у берега озера и смотрит неподвижным взглядом перед собою. Из-под мягких складок накинутого на голову черного капюшона обрисовывается прекрасное, будто высеченное из мрамора еще молодое лицо: чудные, небесного цвета глаза, тонкий орлиный нос, несколько удлиненный подбородок. Это лицо поражает своей величавой прелестью, оно почти безукоризненно красиво. Есть в нем только одна черта, которая нарушает общую гармонию - нижняя губа прелестного рта немного выступает вперед. Но этот недостаток мгновенно забывается, к тому же он придает особенный характер лицу, придает нечто горделивое, царственное. Это родовая черта, переходящая от поколения к поколению в цесарском австрийском доме Габсбургов.
Эта величественная женщина, неподвижно стоящая у озера, - дочь Марии-Терезии, королева Мария-Антуанетта.
Да, это она, но кто бы мог узнать ее теперь в это осеннее ненастное утро! Кажется, это только тень ее, призрак. Да и сама она не узнает себя, не узнает окружающего... Полная тоски и горя, полная невыносимой муки и предчувствия, после бессонной страшной ночи королева не в силах была больше владеть собою, незаметно покинула роскошные залы Версальского замка и еще раз навестила свой Трианон, чтобы здесь, в тишине и уединении, выплакать все свои слезы, передумать все свои думы. Она ждала, она надеялась найти в этом милом ее сердцу уголке хоть одну только, последнюю каплю прежней сладости. Ей хотелось, безумно хотелось хоть на миг один уйти от страшной, измучившей ее жизни в мир милых воспоминаний, пережить их снова, отдохнуть, забыться. Ей хотелось взглянуть еще раз на милое озеро, на швейцарский домик, на любимые деревья, на белых лебедей...
Все это перед нею - но, Боже, какая мука!.. Разве это то, что было? Сама она - призрак прошлого, и все, что ее окружает, тоже призрак прошлого. И эти бледные призраки только еще яснее, еще томительнее говорят ей о ее горе, о том, что прежняя жизнь прошла и никогда уже больше не вернется.
Как все холодно, серо и туманно, как неприветно! Слезы душат королеву - хоть бы заплакать, но слезы душат - и не выливаются...
И вдруг ей начинает казаться, что вся эта счастливая жизнь, которая изжилась здесь, была тоже призраком, что все эти светлые дни только пригрезились. Ведь если б они были действительностью, то вот теперь, когда она не спит, не грезит, они показались бы ей возможными, ведь хоть что-нибудь здесь указало бы на то, что они были. Но она знает, знает всем существом своим, что эти дни никогда не вернутся, от них и следов не осталось. Были ли же они - или их совсем не было? Как прошла вся эта жизнь, куда все делось, за что, зачем такие муки, такие терзания, за что наказание, за какие грехи, за какое преступление?!
Королева подняла свои голубые глаза к небу, но небо было беспросветно, безучастно, и она снова опустила глаза, опустила голову и пошла по тихому берегу. И за нею двинулись, обступая ее со всех сторон, давя ей сердце, темные призраки, тени прошлого, предчувствие грядущих бед и мучений. И мучительнее, и страшнее, невыносимее всех этих призраков стояла над нею страшная, гигантская тень и охватывала ее своими невидимыми руками. Эта тень была таинственная, непонятная судьба ее, которая склонилась над ее младенческой колыбелью и с тех пор не покидала ее никогда и в самые светлые минуты ее жизни грозила ей и пророчила несчастье.
И тем страннее была эта судьба, что представляла, по-видимому, такую противоположность с тем, что должно было встретить в жизни эту женщину. Ведь жизнь осыпала ее всеми своими дарами. Она родилась любимым ребенком императорского австрийского семейства. Но судьба подстерегла даже и минуту ее рождения - она родилась 2 ноября 1755 года, в печальный день "повиновения мертвых". Страшным годом был год ее рождения - земля колебалась, ужасные землетрясения разрушили почти целые города в Европе, Америке и Африке.
Непреодолимое предчувствие относительно роковой судьбы дочери постоянно преследовало ее отца. С обожанием глядя на красавицу-девочку, он часто задумывался и едва удерживал слезы. Он не раз говорил, что почему-то боится за ее будущее. Ей было десять лет, когда он должен был уехать из Вены в Инсбрук, где в это время торжественно совершалось бракосочетание эрцгерцога Иосифа с испанской инфантой Марией-Луизой. Император уже значительно отъехал от Шенбруна - своей резиденции, как вдруг велел остановить карету:
- Скорее вернитесь в замок и привезите эрцгерцогиню Антуанетту,- сказал он лицам своей свиты,- я должен еще раз ее увидеть.
Девочку привезли. Отец бросился к ней, схватил ее на руки, обнимал, целовал, прижимал к своему сердцу, благословлял ее, глядел на нее с выражением глубокой тоски и грусти и едва нашел в себе силы передать ее гувернантке и расстаться с нею. Это было их последнее свидание - император внезапно умер через несколько недель.
Мария-Антуанетта во всю жизнь не могла забыть этой минуты. Она страстно любила отца, и часто вспоминалось ей его лицо, такое нежное, такое грустное. Вспоминалось, как он благословлял ее, как целовал, как не мог расстаться с нею. Вспомнилось ей все это и теперь... голова ее склонилась еще ниже...
"Он предчувствовал весь ужас судьбы моей!" - прошептали ее бледные губы.
Это печальное воспоминание невольно увлекало ее мысли в далекие годы, и так ярко, ярко все вспоминалось и проходило перед нею. Мелькали одна за другою картины ее детства. Это детство - ведь это было единственно счастливое время ее жизни! Доброго отца не стало, но осталась мать, примерная мать, справедливая и любящая, разумная женщина. Как все было хорошо там, на родине, в милой Вене, в милом Шенбруне. Царственная мать, могущественная императрица Мария-Терезия, была не только императрицей, но и хорошей семьянинкой, она не любила роскоши, и ее простота привлекала к ней всех.
"О, какой добрый наш народ!" - прошептала Мария-Антуанетта, с содроганием вспоминая о другом народе, о котором теперь приходилось думать... "Наш народ действительно любил нас! Как нас всюду встречали. Ведь мы в толпе чувствовали себя окруженными близкими, родными людьми, ведь тысячи крепких рук были всякую минуту готовы защитить нас от всякой опасности; но опасности тогда не предвиделось... Какая тогда могла быть опасность?!"
И вспомнила бедная королева свои прогулки с матерью и сестрами по окрестностям Шенбруна и Лаксенбурга. Уставшие от долгой ходьбы, проголодавшиеся, они нередко заходили в крестьянскую избушку, чтобы выпить по стакану молока, съесть по куску простого деревенского хлеба, одарить и обласкать хозяев. Вспоминались ей далекие, давно почти забытые друзья, к которым она отправлялась запросто - это были семейства князей Эстергази, Канских, графов Пальфи. В праздничные дни императрица с дочерьми отправлялась на народные гулянья, и ее кучер никогда не смел ехать вперед и заставлять останавливаться извозчиков. Карета императрицы скромно подвигалась в ряду других экипажей. Императрица и эрцгерцогиня раскланивались и улыбались на все стороны, отвечая на восторженные народные приветствия. Мария-Антуанетта приучилась жить заодно с народом, радоваться его радостями, веселиться его весельем. Возвращались они во дворец, и если не было официальных приемов, то их встречала тихая, семейная обстановка, скромный обед в приятном и умном обществе. К столу императрицы приглашались не только высокопоставленные лица, но и скромные труженики науки и искусства; талант был при дворе лучшей рекомендацией...
В такой обстановке развивались и ум, и способности маленькой Марии-Антуанетты, и незаметно шло время, незаметно превращалась она из ребенка в девушку. И в какую девушку! Она рано привыкла видеть устремленные на нее восторженные и изумленные взгляды. Она вырастала высокая и стройная, грациозная, с воздушной поступью. Ее ясные, темно-голубые глаза в минуты материнской нежности Мария-Терезия любила сравнивать с водами Дуная. Каждое утро, когда она расчесывала свои длинные, густые, бледно-пепельного цвета волосы, зеркало улыбалось ей и показывало чудное, овальное личико с высоким горделивым лбом, с орлиным и в то же время нежным профилем, с трогательным и добрым выражением в каждой черте, в каждой мине.
Да, она действительно была добра, и сердце ее было открыто для каждого высокого и хорошего чувства. О, как искренне и глубоко страдала она, слыша о чьем-либо несчастье, как мечтала она делать добро насколько только хватит сил и осуществляла эти мечтания. Ей вспомнилась одна печальная зима: долгие морозы, снега... голод начался в Вене, народ начинал бедствовать... Как-то утром императрице принесли ведомость, в которой подробно было описано жалкое положение жителей некоторых предместий. Мария-Антуанетта была рядом с матерью. Слушая ужасающие подробности, она горько рыдала, потом выбежала из кабинета императрицы, побежала к себе и вернулась со своей шкатулочкой.
- Здесь пятьдесят пять дукатов,- сквозь рыдания проговорила она, ставя шкатулочку на колени матери,- у меня больше ничего нет... позволь мне раздать это бедным людям!..
Мать позволила и пополнила эти пятьдесят дукатов значительной суммой.
С тех пор узнавать о нуждах венских жителей и помогать им сделалось любимым занятием маленькой эрцгерцогини. Но были и другие любимые занятия - занятия музыкой, поэзией. А учителями впечатлительной и талантливой девушки были поэт Метастазио и Моцарт.
Как она помнила эти уроки! Они так и звучат после стольких лет. Перед нею и вдохновенный голос поэта, и чудные звуки бессмертного Моцарта. Какие чувства, какие порывы души поднимали в ней эти звуки! Но не к веселью влекли они, не радостью заставляли биться ее сердце. Ее охватывала сначала тихая сладостная истома, потом какой-то священный ужас. Иногда эти дивные звуки наполняли ее невыразимой тоскою, тени предчувствий поднимались в ее сердце, сразу начинали душить ее. И вся трепетная, испуганная невидимыми призраками, она с рыданиями убегала и пряталась в объятиях матери, будто желая скрыться в этом безопасном убежище от гнавшихся за нею, наступавших на нее призраков, и долго не могла успокоиться.
Ее все любили, она всем нравилась. Но, едва выйдя из отроческого возраста, она была уже несчастна - судьба, все та же непонятная, страшная судьба стояла над нею и отравляла ее счастье, ее веселье. Прошло детство, наступила юность, эрцгерцогине исполнилось пятнадцать лет. Она невеста дофина Франции, ей предназначено сиять своей красотою, своими талантами на самом блестящем кресле Европы. На нее обращены все взоры, ее приветствуют всеобщие пожелания долгого и безоблачного счастья. А в глубине ее сердца копошится тоска, нередко приходят минуты томления и долго не уходят. Тяжело расстаться ей с родными местами, с дорогими близкими людьми, с любимой матерью.
Юную эрцгерцогиню провожает вся Вена, расставаясь с нею, многие плачут. Она отгоняет от себя мрачные мысли, старается думать о новой жизни и представляет ее себе лучезарной. Светлые девические грезы, наконец, приходят, на лице ее расцветает улыбка, доверчиво вступает она в свое новое отечество. Она на мгновение даже забывает тоску раз