весина... Дай мне вот эти ноты - я спою тебе хорошенькую песню.
Он исполнил ее приказание. Она взяла несколько аккордов и запела своим небольшим, но чистым и приятным голосом.
Это был средневековый романс, в котором говорилось о пламенной и чистой любви рыцаря к своей даме, о любви, остающейся неизменной среди всех испытаний и переходящей даже за переделы могилы.
Сергей уныло слушал. Тихие, мелодичные звуки, в которые герцогиня умела вложить душу и чувство, западали ему в сердце невольным упреком. Ему вдруг вспомнилась Таня. Ведь он еще так недавно считал себя ее рыцарем, он ушел от нее и обещал ей, что его чистая любовь останется неизменной посреди всевозможных испытаний.
Таня! Бедная Таня! Что теперь с нею? Предчувствует ли она, что он изменил ей, что он обманул ее и забыл все свои обещания?
Его сердце сильно и тревожно забилось, ему почудилось, что он не переставал любить Таню...
Но звуки средневекового романса замолкли, герцогиня начала новую песню. В ней опять говорилось о любви, но уже не было ни рыцаря, ни его далекой дамы. В песне этой кипело веселье, жажда наслаждения и жизни. Игривые звуки требовали забвения всех тревог и забот. Солнце светит, небо безоблачно, вся природа ликует - будем же любить и наслаждаться, пока не найдут тучи, пока не грянет гром и не заблестит молния. Пусть приходит гроза в свое время, и чем она ближе, тем с большей жадностью нужно ловить светлый миг - в этом вся задача.
Но Сергей уже не мог больше слушать. Безумные, страстные звуки увлекли его, затуманили. Он видел только прелестное лицо Мари, длинные ресницы ее полуопущенных глаз, ее почти детские, тонкие руки, ее нежные полупрозрачные пальцы, быстро бегавшие по клавишам...
Жизнь зовет... Гроза близка, нужно ловить последние светлые мгновения! - Боже мой, да ведь, может быть, она права - ведь это жизнь, это мука, и в этой муке столько блаженства!..
Он склонился к Мари, засматривал ей в глаза.
- Оставь, не пой, я с ума схожу от твоего пения! Ты сирена... Ты волшебница!..
- Говорят!..- с грациозной и кокетливой минкой ответила она, прерывая свою песню и беря последние аккорды.- Говорят, что сирена... Только разве это дурно? Разве ты хотел бы, чтобы я была иная?..
- Нет, нет, я ничего не хочу... Будь сиреной, будь вакханкой, будь кем хочешь - только люби меня!..
Таким образом, страсть Сергея, начавшись для него мучением, потом давши ему несколько дней безумного счастья, скоро опять превратилась в муку. Он снова проводил бессонные ночи, искал выхода из своего невыносимого положения, томился тем, что Мари будто не хочет понять его.
"Да, нет же, нет,- успокаивал он себя,- конечно, она хорошо все это понимает и чувствует, только то решение вопроса, которое я нахожу возможным, ей почему-то - по крайней мере, теперь - представляется трудным, и она просто жалея себя и меня, старается забыться... Но ведь так не будет же продолжаться, придет время - и она сама увидит, что надо со всем этим кончить!.."
Он успокаивал себя такими рассуждениями, а между тем тоска его не проходила. Он чувствовал, не отдавая себе даже сознательного отчета, что в Мари есть что-то странное, что-то такое, чего он не хотел бы в ней видеть.
Но каким бы несчастным он почел себя, если бы мог хоть на миг один заглянуть в ее душу! Он все же верил в любовь ее, верил, что они сошлись не случайно и не временно...
А между тем она уже начинала с каждым днем сильнее и сильнее чувствовать, что встреча их именно временная, одна из тех встреч, какие у нее уже были. Ее обращение с Сергеем не изменилось, она была так же нежна и ласкова, но эти тихие вечера уже не доставляли ей такого счастья, как в первое время. Если бы он мог быть наблюдательнее, он бы подметил в ней иногда не то усталость, не то скуку. Среди живого разговора, среди нежных слов и, в особенности, в то время, когда он развивал перед нею свои мечты, свои планы, свои надежды, в которых она, конечно, играла первую роль, она вдруг иногда умолкала и сидела неподвижно, опустив руки. Живые краски сбегали с лица ее, огонь ее глаз потухал, и вся ее красота, заключавшаяся, главным образом, в этом оживлении, в веселости, остроумии, почти испарялась. Она делалась так бледна, апатична, она вдруг как будто старела...
Ей становилось просто скучно, а скука была первым врагом ее, от которого она бежала, как от чумы, которого прогнать она всегда была готова всякими средствами, всякими даже жертвами...
И как же ей было не скучать! Ведь это все одно и то же: Сергей остается неизменным, он только с каждым днем сильнее и сильнее ее любит, он с каждым днем сильнее тоскует и мучается... Он все уверяет ее в любви своей... Боже мой, да она сама видит, слишком даже видит, что он ее чрезмерно любит, только пусть бы уж лучше любил поменьше, да сумел бы прогнать ее скуку!..
Только очень чистые женщины, стоящие на большой нравственной высоте, способны как следует оценить любовь человека и сильно любить за то, что их сильно любят. Большинство же женщин, и в особенности таких женщин, какою была герцогиня, не нуждаются в истинном и сильном чувстве. Чтобы заставить таких женщин любить себя, чтобы приковать их к себе на долгое время, человек должен отдавать им как можно меньше своего сердца, получить над ними власть и пользоваться ею деспотически.
Сергей мог заинтересовать и увлечь герцогиню своей красотой, своей молодостью и свежестью, приятными сторонами своего ума и характера. Он являлся перед нею совсем новым человеком, он так не похож был на тех молодых людей, с которыми она до сих пор встречалась в Париже и в Версале. Он увлек ее сильнее, чем кто-либо, но удержать ее было не в его силах. Он слишком ей поддавался, слишком был послушен. Угождать ей, исполнять все ее желания и капризы было для него потребностью, а собственных желаний и капризов перед нею у него не было.
Потом он строил планы. Он вот хочет заставить ее развестись с мужем, наделать бездну глупостей. Он, пожалуй, вздумает оторвать ее от всего, что ей близко, с чем она сроднилась, без чего жить не может... О, конечно, он считает ее своею собственностью, думает, что вся ее жизнь, как есть вся жизнь, должна теперь сосредоточиться в нем одном. Как он ни нежен, ни послушен, ни мягок - он, конечно, самый смешной ревнивец! Она еще не успела убедиться в этом, до сих пор она не подавала ему повода к ревности, но она не может ошибиться - он так по-детски, так глупо любит... и потом, эти вечные нежные элегические признания.
Она любила их в пятнадцать лет, когда жила еще в стенах монастыря, признания эти понравились ей и в нем, напомнили ей то старое время ее девической наивной жизни.
Но что было хорошо в первые дни их любви, то ведь, наконец, становится и скучным!..
Конечно, он мил иногда, он такой славный мальчик, совсем ребенок... Мило в нем и то, что он не знает жизни, что он еще не устал, не пресытился жизнью, как все его сверстники. Да ведь она-то устала, она пресытилась, ей необходимо разнообразие - а то она умрет от скуки!
Бедный Сергей! Ему стоило только затеять маленькую игру, стоило начать опаздывать на свидания с нею, раз-другой совсем не явиться, завести какую-нибудь легкую, мимолетную интригу, о которой стали бы говорить, о которой бы и она узнала, тогда она перестала бы скучать, в ней все же было настолько к нему чувства, чтобы взволноваться этим. И если бы в объяснении с нею он выдержал характер, если бы он успел доказать ей, что она может легко его лишиться - она ни за что бы его не выпустила, и в чем больше бы он стал пренебрегать ею, тем больше бы у него было над нею власти.
Но на подобную игру Сергей не был способен. Если бы какой-нибудь опытный друг посоветовал ему все это, он почел бы этого друга врагом, а благоразумные советы - святотатством.
Он начал, наконец, замечать в Мари какую-то странную перемену - она уже положительно скучала и не могла скрывать этого.
- Ты бледна, ты грустишь?! - с тоскою говорил он, вглядываясь в ее потухающие глаза. - Мари, что с тобою, скажи мне ради Бога!
- Ровно ничего,- ответила она, - мне просто скучно.
Скучно!!! Он совсем не понимал этого. Могло быть тяжко, грустно, страшно - но только не скучно! Он старался вывести ее из этого странного настроения - удваивал к ней свою нежность, свои ласки, всячески доказывал ей любовь свою. Но этим он только вредил делу - Мари становилась все страннее и страннее...
Однажды, подъезжая в обычный час к отелю д'Ориньи, Сергей еще с улицы заметил свет в некоторых окнах.
"Что бы это такое могло значить? - с беспокойством подумал он. - Неужели герцог вернулся?!"
Его сердце болезненно забилось. Он решительно не в состоянии был встретиться с этим человеком, которого знал очень мало, который всегда оказывал ему самую изысканную любезность. Ненависть охватила его.
"Что же такое, что она его не любит! Ведь он ее муж, он имеет самые страшные права на нее!.."
Но он все же, может быть, как-нибудь справился бы со своей ненавистью, он не мог справиться с другим чувством - с сознанием своего унизительного положения перед этим человеком. Ведь он должен лгать перед ним, бессовестно лгать, выказывать ему почтительную любезность...
"Нет, я не могу с ним встретиться! - решил Сергей.- Я не выдержу, у нас сегодня же плохо кончится... а между тем ради Мари, ради ее спокойствия это невозможно!"
Он уже хотел ехать обратно; но мысль, что, может быть, герцог не возвращался, что свет в окнах имеет какое-нибудь другое объяснение, остановила его. Привратник объяснил ему, что у герцогини гости. Большая тяжесть спала с души его, и ее заменило изумление.
"Гости! Ведь она почти никого не принимала все это время и в этот час всегда ждала его, всегда бывала одна..."
С неопределенным, мрачным предчувствием, с тоскою прошел он ряд освещенных комнат и вошел уже не в будуар, а в одну из парадных гостиных. Мари встретила его и сразу поразила: бледности, апатии и скуки последних дней в ней не было и следа. Она снова сияла красотой и оживлением, она была мила и весела, как в то время, когда он только что узнал ее.
Общество, собравшееся в ее гостиной, было ему знакомо. Почти со всеми этими лицами он уже встречался в Версале. Это был интимный, родственный кружок герцогини: два-три дяди ее, еще недавно занимавшие важные места и теперь не знавшие на что решиться: последовать ли примеру графа де Марси и спешить вон из Парижа, или остаться в ежедневно редеющем кружке Тюильри. Были тут две тетки-старушки, кузина, потом неизменный член великосветской гостиной - изящный аббат с вкрадчивыми манерами и тихим голосом, с быстрыми глазами, умеющими проникать всюду и подмечать даже и то, чего никто не видел.
Но среди этого небольшого кружка оказалось и новое лицо, которое сразу остановило на себе внимание Сергея. Это был человек уже не молодой, но далеко еще не старый, хорошо сохранившийся, крепко сложенный. Он одет был с изящной простотой весь в черное - и этот черный костюм еще более выделял красоту его смуглого лица с резкими чертами, с огненными глубокими глазами, которые не то тревожно, не то пытливо глядели из-под густых, почти сросшихся бровей. Это лицо неприятно поразило Сергея, он заметил в нем что-то отталкивающее, что-то фальшивое. Еще у порога гостиной, где встретила его хозяйка, он спросил ее:
- Кто это?
- Это очень интересный человек,- ответила Мари, - меня им сильно заинтересовала моя тетка, маркиза. Его зовут граф Монтелупо, он итальянец, известный путешественник, ученый, доктор, обладающий многими важными медицинскими секретами, добытыми им на Востоке...
- Я никогда не слыхал о нем, - проговорил Сергей.
Герцогиня даже как будто обиделась на это его замечание.
- Мало ли о ком вы не слыхали, но это не мешает ему быть тем, что он есть - а именно, очень интересным человеком.
В это время к ним подошла старуха-маркиза.
- Ah, monsieur Gorbatoff, очень рада вас видеть, и этим удовольствием я обязана графу Монтелупо - ведь вы не имеете обычая навещать таких скучных старух, как я. А я все время была очень больна - не могла шевельнуться и, если бы не граф, который самым чудесным способом спас меня, я вряд ли когда-либо была бы в состоянии появиться в гостиной моей племянницы... Однако, что же мы стоим? Пойдемте... Мари, познакомь скорее monsieur Горбатова!..
Сергей и граф Монтелупо вежливо раскланялись друг перед другом. Старуха маркиза опять заговорила, обращаясь к Сергею:
- Да, вот, вот мой спаситель! Не будь его, да я, может быть, и месяца не прожила бы.
- Чем же вы были больны, маркиза? - почел своим долгом осведомиться Сергей.
- Ах, лучше и не спрашивайте меня! Страшно и подумать... я не знаю названия моей болезни; но дело не в названии. У меня вдруг отнялась нога... и при этом боли... боли! Ни днем, ни ночью не имела покоя... Вдруг приезжает в Париж граф; у него было рекомендательное письмо ко мне от одной моей приятельницы. Недвижимая на своей постели, я не решилась принять его... тогда он мне написал, рассказал все симптомы моей болезни и уверял, что меня вылечит... Признаюсь, к большому стыду своему, что я сильно сомневалась. Но вот граф явился, сделал какую-то смесь, обмакнул в эту смесь кисточку, нарисовал на моей несчастной ноге какой-то знак, произнес при этом таинственные слова - и, как видите, я здорова, я хожу, все мои боли, все мои мучения прошли, как сон...
Сергей взглянул на итальянца - тот сидел полуопустив глаза, на лице его выражалось спокойствие и чувство собственного достоинства.
- Болезнь маркизы,- произнес он на ломаном французском языке,- хотя и казалась здешним докторам непонятной и опасной, но для меня она была совершенный пустяк. Мне удавалось в один день излечивать самые страшные болезни, признанные всеми медицинскими знаменитостями за неизлечимые.
- В таком случае вы обладаете самыми могущественными средствами! - едва скрывая невольную улыбку, заметил Сергей. - Но, скажите, пожалуйста, причем же тут таинственные слова, о которых упомянула маркиза?
Итальянец поднял на Сергея свои черные, пронзительные глаза и с едва заметной усмешкой ответил:
- Главная сила моих средств и заключается в этих словах; ту смесь, которую я делаю, можно анализировать, ее может приготовить всякий, но без знания необходимых моих слов она не произведет никакого действия.
- Мне до сих пор не приходилось встречаться с подобными чудесами,- сказал Сергей,- и я не полагал, чтобы какое-нибудь слово могло иметь исцеляющую силу; но перед вашим свидетельством, я, конечно, должен смолкнуть.
Он учтиво и сухо поклонился и отошел от графа Монтелупо.
"Да ведь это или сумасшедший, или самый наглый обманщик!- подумал он.- Что выжившая из ума старушка-маркиза поддалась всему этому - немудрено; но каким образом Мари может им интересоваться?"
А между тем он видел, что и Мари, и все присутствующие смотрят на этого итальянца как на какое-то особенное существо, засыпают его любезностями, ловят каждое его слово. Только на губах изящного аббата по временам мелькала саркастическая усмешка, которую он, однако, тотчас же и прятал, стараясь представиться таким же заинтересованным и восхищенным, как и все остальные.
Граф Монтелупо возобновил свой рассказ, прерванный появлением Сергея. Он отвратительно говорил по-французски, но очень бойко, и обладал даром слова. К тому же он рассказывал самые невероятные вещи и увлекал не формой рассказа, а его содержанием. По его словам, он недавно вернулся из Азии, где прожил несколько лет, преимущественно в Тибете.
- Чему же изумляться,- говорил он,- если я могу своими средствами восстановить расстроенную функцию какого-нибудь органа! Мои познания могут удивлять в Европе; но для Азии они слишком ничтожны. Я только ученик великих учителей...
- Но если ученик производит такие чудеса,- с благоговением произнесла старушка-маркиза,- то что могут сделать учителя?!
- Все, что угодно! - торжественно и спокойно ответил граф Монтелупо.- Для них нет ничего невозможного. В Тибете я сам был свидетелем, как Далай-Лама при огромном стечении народа кинжалом распорол себе живот, собственными руками вынул все свои внутренности, положил их в большой таз с водою, вымыл, затем опять вложил на место, замазал громадный, зияющий разрез одному ему известным составом - и через несколько минут не осталось никакого видимого следа от этой страшной операции. Только Далай-Лама оказался гораздо бодрее. Народ ликовал; вода, в которой Далай-Лама вымыл свои внутренности, получила целительную силу, и каждая ее капля ценилась на вес золота...
- И вы сами, своими глазами все это видели! - с волнением в голосе произнесла Мари.
- Конечно! Иначе я бы не стал и рассказывать, герцогиня! Я находился в двух шагах от Далай-Ламы и видел такие подробности происшедшего... Но и это еще не все - восточные мудрецы способны на большее. Опять-таки у меня на глазах один из них оживил мертвеца, пролежавшего около полугода в замурованном склепе, в герметически закупоренном гробу...
- Это непостижимо! Это поразительно! - повторяли все и слушали с открытыми ртами, жадно впиваясь глазами в рассказчика, не смея дышать, боясь проронить одно его слово.
И Сергей с изумлением видел, что более всех поражена, более всех возбуждена Мари. Глаза ее сверкали и искрились, на щеках то и дело вспыхивал румянец. Она подсела ближе к графу Монтелупо, она глядела на него почти с обожанием.
Сергей не мог выносить этого. Его не так возмущал самый рассказ графа - он всегда с удовольствием слушал интересные сказки и даже, в известном настроении, был готов почесть самую причудливую сказку за действительность. Его возмущала не сказка, а сказочник, его тон, его манера, в которых он все яснее и яснее подмечал что-то фальшивое и наглое. Ему еще не случалось встречаться с шарлатанами-авантюристами, которых было так много в течение XVIII столетия и которые очень ловко пользовались доверчивостью общества и отлично устраивали свои дела в столицах Европы, но он много слышал о подобных людях, и, вглядываясь в этого итальянца, не сомневался, что он принадлежит к числу их.
Но ведь Мари не раз при нем зло и остроумно смеялась над такими шарлатанами, над этими делателями философского камня и открывателями универсальных целебных средств. Так что же это с нею? Чем этот сказочник так увлек ее, куда девались ее апломб, ее остроумие, ее живой и насмешливый ум? Она как глупая девочка слушает эти рассказы и принимает их как откровение.
Да и полно - что это за граф Монтелупо?! Тот ли он еще, за кого выдает себя? Кто его знает? В его манере, в его обращении столько деланного, он так не похож на человека, привыкшего к хорошему обществу...
Сергею стало тяжело и скучно, рассказы итальянца его не увлекали. Он поднялся и, отговариваясь делами, стал прощаться.
Мари его не удерживала и рассеянно протянула ему руку. Их взгляды встретились; но в первый раз он не прочел в ее глазах ничего, к чему привык, воспоминанием о чем всегда жил от минуты разлуки до нового свидания с нею.
Она его будто совсем не видела.
XVII. НЕЖДАННАЯ РАДОСТЬ МОСЬКИ
Красивый и обширный отель у церкви Магдалины был окутан вечерними сумерками. Стояла свежая и ясная зимняя погода. Бесчисленные звезды высыпали на темное небо. А внизу, кругом отеля, на бульварах шла обычная городская жизнь. Пестрая толпа менялась то и дело, мигали ряды зажженных фонарей, огни в лавочках, магазинах и кофейнях. Всюду слышался оживленный говор, иногда доносились звуки удалой, возбуждающей песни...
Стоило немного прислушаться и приглядеться - и легко можно было по тому, что делалось и говорилось, в полчаса каких-нибудь, в час уяснить себе настроение умов и положение дел в Париже. Несмотря даже на зимнее время и на этот, хоть и ясный, но довольно холодный вечер, все-таки вся парижская жизнь была на улице. По домам оставались только дети, да престарелые люди, которым было не до жизни. И сразу становилось ясным, что этот Париж, вышедший на улицу не из богатых палат, а по большей части из каморок и чердаков, находится в самом веселом, возбужденном настроении духа, что он чувствует себя хозяином и не боится никаких стеснений. Но опять-таки в этой свободе, в этом веселии чувствовалось что-то худшее даже самой неволи - среди видимой безопасности была самая страшная опасность, опасность беспорядка, безначалия, каприза дикой черни, всех этих бесцеремонных, грубых мужчин и женщин, при встречах величавших друг друга "citoyen" и "citoyenne" и в то же время не имевших ни малейшего понятия о своих гражданских правах и обязанностях.
В этой атмосфере мог себя хорошо чувствовать только человек ни над чем не задумавшийся, не имевший за душой ничего близкого, ничего дорогого и святого...
Толпа сновала взад и вперед. Иные останавливались и бесцеремонно усаживались на ступенях подъезда отеля, в котором жил Сергей Горбатов. Несколько человек прислуги, вышедших из отеля, вступали в беседу с проходящими и отдыхавшими на подъезде; только в числе этой прислуги, конечно, не было ни одного русского человека. Все люди, привезенные Сергеем из Петербурга, а их можно было насчитать около дюжины, выходили на улицу только в крайнем случае. Если хозяина не было дома, они обыкновенно собирались в кухне и толковали о своем горестном положении, о том, скоро ли придется вернуться на родину.
Так было и теперь. Хозяин уехал - он в это время в гостиной герцогини с тоскою и изумлением слушал россказни графа Монтелупо,- и его ожидали домой во всяком случае не раньше полуночи. Только в кухне да в сенях виднелся свет. Обширные и роскошные покои стояли почти в полном мраке, слабо озаряемые едва мелькающим отблеском уличных фонарей. Впрочем, в отеле была одна небольшая комната, вблизи от спальни Сергея, в которой был зажжен огонь - эту комнату занимал карлик Моська.
Грустно проводив Сергея - он, конечно, хорошо знал, куда отправляется "дите" каждый вечер,- Моська прошел в свою комнату и улегся на свою маленькую кроватку. Сон составлял теперь его единственное утешение, но он редко мог пользоваться этим утешением - совсем плохо стал спать. Вон и теперь, как ни старался он, а все же никак не мог заснуть, только поворачивался с боку на бок, старался найти какое-нибудь самое удобное положение - то нога, то рука помешает, то уху почему-то совсем неловко и даже больно.
- Нет, не заснешь! Нечего валяться! - прошептал Моська и слез с кровати.
- А и стужа в комнате! - продолжал он свой шепот - думать вслух была его старая привычка. - А и стужа же, оно немудрено, как там ни говори, все ж таки хоть и французская, а ведь зима!.. Даром, что снег пойдет и в ту же минуту растает... а утренники порядочные стали... Ну, а в доме вон и зимних рам нету - от окошек, как из пропасти, дует.
Он сел на кроватку и оглядел комнату. Комната его была небольшая, но уютная, с двумя светлыми, широкими окнами, с мягкой, низенькой мебелью, с камином. Когда Сергей Горбатов въехал в отель и решено было, что карлик займет эту комнату, она ничем не отличалась от подобных же помещений в богатых парижских домах. Но не прошло и недели, как внешность ее совсем изменилась. Остался только лепной, высокий потолок да камин с широким зеркалом в золоченой раме и двумя прекрасными севрскими вазами.
Моська устроил себе детскую кроватку с высоко взбитыми пуховыми неринами и целым десятком подушек, мал-мала меньше, возвышавшихся пирамидой у изголовья. Кровать была покрыта ватным одеялом, состоявшим из разноцветных треугольников и квадратиков всевозможных материй, очень красиво подобранных и сшитых. Это одеяльце было сшито в Горбатовском по приказанию Марьи Никитишны, даже под ее личным руководством, и подарено ею Моське в день его ангела.
В правом углу комнаты помещался киотик с образами, перед которыми горела неугасимая лампадка. Тут же была воткнута и верба, и тоненькая восковая свечка с налепленными на нее двенадцатью восковыми катышками. Эту свечку Моська хранил от последнего Великого Четверга, от "двенадцати Евангелий". В киотике же помещалось, вместе с образами красное пасхальное яичко, два пузырька, заткнутых воском и заключавших в себе один - святое масло, другой - святую воду. Тут также лежали и ватка от "Иверской", и колечко от святой великомученицы Варвары.
Самое видное место в киоте занимал образ преподобного Сергия, с висевшим на нем тоненьким шелковым пояском. На этом пояске была выткана молитва угоднику и три раза покоился этот поясок на мощах преподобного.
Моська сам привез его от "Сергия-Троицы" в последний раз, как был там. Он хотел, было, как в прежнее время, опоясать им Сереженьку, да тут же и раздумал.
"Бросит дите неразумное, не станет носить святыню... француз проклятый надругается только!.."
Но никому не подарил Моська этого пояса и вот теперь аккуратно каждый вечер вынимал его из киота и незаметно клал под подушку Сергею.
По стенам Моськиной комнаты были развешаны, гвоздочками приколоченные, плохие гравюры библейского содержания и лубочные картинки, по большей части изображавшие "адские мучения". Карлик чрезвычайно любил подобные картинки или "листы", как он называл их. Особенно же нравились ему "мучения грешников", и чем такая лубочная картина была безобразнее, тем более находил в ней прелести Моська. Иногда, в свободные минуты, он останавливался перед "адскими мучениями" и смотрел на них долго, не отрываясь. Воображение его, прицепившись к какой-нибудь отвратительной фигуре черта с хвостом и бычачьими рогами или поджигаемого грешника, похожего на что угодно, только не на человека - рисовало ему грандиозную и страшную картину, и Моська трепетал от ужаса.
Он собирал эти листы всю свою жизнь и никогда не расставался с ними. Уезжая куда-нибудь, он снимал их со стены своей комнатки в Горбатовском, сдувал с них пыль, свертывал их в трубочку и тотчас же по приезде в Петербург или в Москву, или вот теперь в Париж прибивал их к стенам своего нового помещения. Картинки были отрепаны, запылены, засижены мухами, но по-прежнему милы и дороги Моське.
У окошка на столике стоял поднос, кувшин с квасом и опрокинутый стаканчик. Моська не мог жить без квасу и первым делом позаботился о том, чтобы в числе штата, взятого из Петербурга заграницу, находился и один из Горбатовских поваров, специальность которого была приготовление самого вкусного и почти даже целебного кваса. Рецепт этого кваса в числе многих других, приятных и полезных для домашнего обихода секретов принесла с собою Марья Никитишна в горбатовское хозяйство.
Посреди комнаты стоял другой, довольно большой стол на коротеньких ножках и перед ним маленькое, покойное креслице. На столе лежало несколько книг, чернильница, перья, бумага. Это был письменный стол карлика; тут он работал по несколько часов в день, сочиняя письма для прислуги, для поваров и лакеев, привезенных из Петербурга. Они истомились тоской по родине и находили единственную отраду посредством Моськи беседовать со своими присными о "всяких здешних басурманских мерзостях".
Дверь в Моськину комнату всегда стояла на запоре. Он не любил, чтобы кто-нибудь без него входил в его помещение. Он вставал всегда чем свет и сам убирал и выметал свою комнату, а выходя, запирал ее и ключи клал в кармашек камзола. Поэтому-то в целые дни запертой Моськиной комнате, как в Горбатовском, в Петербурге, так и здесь стоял особенный запах лампадного масла, мятного квасу и еще чего-то неуловимого, но ничуть не противного, а приятного даже, одним словом, запах монастырской кельи.
Сергей с детства знал и любил этот запах. У него всегда как-то спокойно и тихо становилось на душе, как только он его заслышит и поэтому нередко он заглядывал в Моськину келью. Заглядывал он в нее и теперь, в это последнее время, только уж Моськин воздух не производил на него прежнего умиротворяющего действия. Слишком шумная и тревожная гроза бушевала в его сердце...
Моська несколько минут просидел на своей кровати, но холод начал пронимать его. Из окон, действительно, сильно дуло.
- Растопить камин,- подумал Моська,- а то того и жди лихоманку схватишь!
Он подошел к камину, растопил его и следил, как пламя перебегает с одного полешка на другое и вот охватило их все и засверкало, и заструилось, и помчалось вверх, пропадая в темном каминном устье. Дерево весело трещало, корчась и пламенея. Красный отблеск обдавал крохотную фигуру Моськи, его сморщенное грустное и значительно похудевшее в последнее время личико. Он стоял, повертываясь то одним боком, то другим к огню и становя то одну, то другую ногу на каминную решетку. Вот он и совсем согрелся, даже чересчур жарко стало.
- Ну, что в нем толку, в этом камине-то,- зашептал он,- согреешься, накалишься, а отошел,- и опять холод... и потому ведь никакого тепла не держит. И это, говорят, умный народ! Нечего сказать - умный! До печки не додумался. Что такое зимние рамы - не знают... дрожат, мерзнут, плачутся, а как пособить горю - им и невдомек, а уж чего бы, кажись, легче!.. Эх, кабы тут да лежаночку!
Ему так ясно-ясно вспоминалась его каморка в Горбатовском с вечно горячей лежанкой, на которой он так любил подремать, свернувшись клубочком.
- Эх! Кабы тут моя лежаночка! - грустно повторил он, отошел от камина и присел в креслице перед своим письменным столиком.
Он зажег все свечи в низеньких шандалах и принялся за работу: открыл на замеченных бумажками страницах три книги: первая книга была Евангелие на славянском языке, старинная, засаленная, в толстом кожаном переплете, с большими медными застежками. Вторая - новенькое Евангелие на французском языке. Третья - французско-русский словарь.
Моська с первого дня, как увидал француза Рено, догадался, а потом и убедился, что это безбожник, совсем безбожник, даже хуже идолопоклонника. Но он не раз слышал, и Сергей ему доказывал, что французы хотя и не православные, но все же христиане. Несмотря, однако, на все доказательства, этот факт оставался не совсем ясным для карлика. А по приезде в Париж и навидавшись здесь всяких ужасов, он наотрез отказался ему верить.
- Какой же христианин,- говорил он,- не может того быть. Кабы христиане были, разве так бы жили, разве бы такое творили?! Как это Сереженька говорит, что у нас одно Евангелие - не могу поверить. Наверно, в ихнем Евангелии то, да не то написано...
И вот он добыл французское Евангелие и в свободные минуты принялся сличать его со славянским. Какого слова не поймет - сейчас в словаре справится, а если же сомнение осталось, то пометит и на бумажку запишет, а потом при случае и спросит Сереженьку. К величайшему его изумлению до сих пор во французском Евангелии ошибок не находилось; но он все же не изменил своего убеждения и каждый раз, присаживаясь к работе, ждал, что вот-вот сейчас и нападет на что-нибудь совсем неподходящее и еретическое...
Как не удалось Моське заснуть, так не удалось ему и углубиться в любимую работу. Проверив несколько строк и записав на бумажке не совсем понятное ему слово, карлик отложил в сторону книги и сидел, подперев голову своими крохотными ручонками и тяжело вздыхая. Он опять начинал громко говорить сам с собою:
"И ведь кажинный-то вечер! Господи, и долго ли же это так будет, и чем оно кончится?! Ведь совсем, как есть, на себя не похож сделался... Ведь Марья Никитишна кабы увидала, так руками бы всплеснула, меня корить бы стала: "не доглядел!.." А мне что же?.. Что я тут поделаю, как за ним доглядеть?!"
Моська развел руками и опустил голову.
"Нешто он меня послушает!.. Ведь вон намедни завел было стороною разговор о Горбатовском, о матушке, о княжне нашей - так он вид делает ровно не слышит, а потом осерчал - "уходи, говорит, Степаныч, не время мне, дел много, надо работать" - а какие там дела, какая работа! Чай, и работы да дела все свои кинул!.. Ровно она его околдовала, ведьма эта французская! Ведь узнавал, ведь узнавал - всю подноготную про герцогиню эту выведал!.. Совсем, как есть, непутевая эта бабенка! Он, может, думает, что она золото, а того не знает, что не он у нее первый, не он последний... Много ее же люди бают - много у нее перебывало..."
"А ведь как свертела его, сердечного! - даже стыда всякого лишился... и это он-то, он, наш голубок белоснежный, Сереженька!.. Давно ли же на нем ни пятнышка не было, ни зазоринки!.. Думал я - так его в чистоте и к венцу представлю, княжне нашей раскрасавице из рук в руки передам: "на, мол, бери свое сокровище, уберег он себя от всякого греха и соблазна!.." Так ведь и думал, на то и надеялся. Мало ли что в Питере могло случиться, а ведь не случилось же... а эта, эта! На глаза лишь попалась - и все прахом пошло!.."
"Да, Господи ты мой милосердный, где же, говорю, глаза-то у людей? Ну что он в ней нашел? - Ведь дохленькая - кости да кожа, в лице ни кровинки, а рот-то как раскроет, так ровно съесть хочет - и всего-то меня, и с головою, и с руками, и с ногами проглотить может... Ну, уж ротик, нечего сказать - красавица! И это после Танечки-то, после княжны-то!.. Тьфу ты, прости Господи! Заворожила, как есть заворожила!.."
Моська встал и маленькими, но скорыми шагами начал ходить по комнате из угла в угол.
"Одно спасенье, одно спасенье - скорее вон отсюда, да так, чтобы никоим манером нельзя было остаться! По приказу государыни!.. А проживем здесь еще месяц, другой, так он уж тогда не разделается, пропадет, ни за что пропадет ребенок. Да что же это за муки такие?.. Чего они все молчат, ровно перемерли - не дай Господи! Ведь писал я Льву Александрычу, писал Татьяне Владимировне, кажись, писал как следует. Перед Львом-то Александрычем не стал запираться, всю как есть подноготную выложил: спаси, мол, племянника, коли дружбу старую Бориса Григорьича помнишь!.. Ну, да и княжне тоже хоть прямо и ничего не сказал, а поймет она, сердечная, что женишка спасать надо. Так что же они?! Чего молчат?! О, Господи!.."
Крохотные руки карлика поднялись, и он стал загибать пальчик за пальчиком, считая дни и числа...
"Давным-давно те письма получены, давным-давно ответ бы мог быть, а ни слуху ни духу, пропасть не могли, об этом и думать нечего. Так что же они? Ведь так нельзя, нельзя дитю оставлять без защиты. И ведь где ж таки видано, чтоб этакое делалось - услали без вины в ад кромешный и думать позабыли! Пропадай, мол... да что он им такое сделал, в чем провинился? И разве можно доброго, православного человека держать в этом проклятом Париже?! Ну, вот они присмирели теперь, изверги, да надолго ли? Ведь они теперь всякого, как есть всякого страху лишились, над ними никакого начальства нету... Они своего короля в грош медный не ставят. Он на потеху дался им, играют они с ним, как кошка с мышью: а повернись, дескать, направо, а пробегись влево, делай, что мы приказываем! А он-то исполняет, того не ведая, что чем больше их слушается, тем большего с него требовать станут, а вволю натешившись им, вконец его погубят - да одного ли его? Это что за народ - это народ без Бога, без совести, без разума - как учнет крушить, так разбирать не станет, кто прав, кто виноват... лишь бы под руку подвернулся... и не остановится, пока сам не подохнет! Зверь, как есть зверь!.. И вот у этого-то зверя и мы ноне в лапах, да еще и другую гадину, пиявку поганую, при себе держим. И впрямь она пиявка, бабенка эта негодная, всю кровь из ребенка высасывает!.."
Моська остановился, сморщенное его личико сморщилось еще больше, и он горько заплакал. Он был теперь ни дать ни взять малый ребенок, и жалкое, беззащитное и трогательное слышалось в его рыдании, виделось в его не то детском, не то старческом личике. Наконец, он удержал свои слезы, отер глаза маленьким платочком и безнадежно махнул рукой.
"Нет, лучше и не думать,- прошептал он,- думами и слезами не пособишь горю. Одна надежда на Бога осталась - неужто же он, Отец милосердный, захочет нашей погибели?"
Моська набожно взглянул на киот с образами, подошел к нему, упал на колени и долго, и жарко молился. Эта молитва укрепила его и успокоила. Он опять подошел к своему письменному столику и принялся за Евангелие. Внимательно работал он, но все же никак не находил ошибок во французском тексте.
Вдруг кто-то постучал у двери. Моська прислушался: стук повторился.
- Кто там? Кто стучит? - спросил он.
- Отворите, Моисей Степаныч, отворите скорее, это я - Петр.
Петр был молодой малый, любимый камердинер Сергея. Моська тоже благоволил к нему и обучал его грамоте.
- Что ты, Петр? Чего тебе?
- Да отворите же, Моисей Степаныч!
В голосе Петра слышалась не то тревога, не то что-то совсем необычное. Моська вздрогнул.
- Господи! али что случилось?!
Он вскочил, подбежал к двери и дрожащими ручонками ввернул ключ.
- Моисей Степаныч, пожалуйте, наши приехали! - проговорил Петр с радостным и взволнованным лицом.
- Что наши, кто такие наши?
- Деревенские - княгиня с княжной!..
Моська отступил шаг, схватился рукой за голову; но потом вдруг громко и с досадой плюнул.
- Тьфу, дурак! Это еще что? Озорничать вздумал со скуки! Что же я тебе посмешище, мальчишка дался, что ли?! Да как ты это со мною такие шутки выдумал? Нет, любезный, я тебе этого так не спущу!.. Вот постой, ужо вернется Сергей Борисыч, пожалуюсь я, как ты насмех меня поднимаешь, так он тебя за это не похвалит!
И совсем разобиженный и рассерженный Моська хотел запереть дверь, но Петр отвел его руку и вошел в комнату.
- Моисей Степаныч, да Бог же с вами, что это вы? - проговорил он, присаживаясь перед карликом на корточки, как всегда это делал, когда вступал с ним в беседу. - Да неужто же бы я так стал шутить - верно говорю, княгиня с княжной приехали!..
Моська вгляделся в лицо Петра и вдруг поверил.
- Не лжешь, не шутишь?! Взаправду приехали, Петруха?! - взвизгнул он, хватая его за плечи.
- Да взаправду же, Господи, ступайте - так сами увидите, зовут вас оне...
- Приехали! Боже мой, экое счастье! Слава тебе, Господи!..
Карлик быстро перекрестился по направлению к киоту, выскочил из комнаты и как кубарь помчался вдоль по коридору. Петр едва поспевал за ним, радостно ухмыляясь.
Пока Моська катился на своих коротеньких ножках через коридор и ряд комнат до той залы, где по словам Петра, находились приезжие, он чуть с ума не сошел от волнения и сомнений.
По лицу Петра он должен был убедиться, что тот его не обманывает, по крайней мере не хочет обманывать. Но разве это возможно, чтобы княгиня Пересветова с дочерью очутились вдруг в Париже? В последние дни он ожидал чего угодно, он мечтал среди бессонной ночи, поворачиваясь с боку на бок на своей детской кровати, что вот-вот придет письмо от Нарышкина или Безбородки, и по приказу государыни Сереженька должен будет немедля же выехать из этого кромешного ада и ехать в Петербург с еще большей скоростью, чем они сюда приехали. Он мечтал, что, по возвращении, на несколько дней отпросится в Горбатовское и убедит княжну Таню поспешить к Сергею.
"А явится она и все это колдовство пойдет прахом! Мигом позабудет дите неразумное французскую ведьму..."
Таков был единственный исход, представлявшийся Моське. А тут вот письма никакого нет - а сама Таня в Париже!
"Ведь это же невозможно, ведь это ровно в сказке - такого на свете николи не бывает!" - повторял себе Моська.
- Петруха! - вдруг крикнул он, обращаясь назад к своему спутнику. - Да ты что?! Ты мне ответь, как перед Богом,- своими ли глазами видел княжну с княгиней?!
- Кабы не видал - сам бы не поверил! - отозвался Петр.
- И тебе не почудилось, не померещилось?!
- Эх, Моисей Степаныч!!
Петр махнул рукою и засмеялся.
Наконец, карлик добежал до залы. Несколько свечей, зажженных в канделябре, тускло освещали обширную высокую комнату, в глубине которой на диване виднелись две женские фигуры.
Едва Моська показался у дверей залы, как одна из этих фигур встала и кинулась к нему навстречу. Он бежал уже, задыхаясь, но она оказалась проворнее его - мигом была рядом с ним, склонилась к нему, крепко обняла, его и поцеловала.
- Степаныч, Мосенька, голубчик, здравствуй! - ласково и взволнованно повторял над ним знакомый голос.
Он совсем ошалел, он стоял как истукан, неподвижно, с выпученными глазами, только сердце его шибко билось.
Наконец, он очнулся и радостно взвизгнул.
- Княжна! Княжна! Она и есть, золотая барышня! Вот счастье-то! Ох, голубка ты моя, ох, золотое ты наше сокровище!!
Слезы так и брызнули из глаз ее. Он ловил и целовал руки Тани, он хватал ее за платье, будто все же боясь еще, что это сон и что вот она сейчас исчезнет, испарится и ничего не останется от этой неожиданной радости.
- А вот и матушка, Степаныч,- проговорила Таня.
Карлик мгновенно опомнился, сдержал свое волнение, и, подойдя к дивану, на котором сидела княгиня, отвесил ей низкий поклон и бережно поцеловал протянутую ему руку.
Минута первого восторга прошла, теперь он снова владел собою. Он уже с изумлением вглядывался в неожиданных гостей, переводя глаза с княжны на княгиню и обратно. Наконец, он всплеснул руками.
- Матушка, ваше сиятельство! - пропищал он.- Да вы ли это, сударыня, ведь, почитай что, и узнать нельзя. Да и барышня-то, барышня как изменилась!!
- Да ну что же об этом! - с тихой и ласковой, совсем незнакомой Моське улыбкой проговорила княгиня.- А вот что, Моська, скажи ты нам, батюшка, как теперь нам быть, ведь мы ровно в лесу, как есть никого и ничего не знаем. Да и приехали-то в Париж на ночь глядя, как ни спешила, как ни упрашивал