Главная » Книги

Кондратьев Иван Кузьмич - Драма на Лубянке, Страница 8

Кондратьев Иван Кузьмич - Драма на Лубянке


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

одно словечко... куда-нибудь... в сторонку...
   Лубенецкий пригласил горбуна в свою отдельную комнату и приказал подать пеннику.
   Хватив одну-другую чарку, Сироткин, без всяких околичностей, прямо приступил к делу.
   - Вам известно-с,- начал он, - я служу у Гавриила Яковлевича письмоводителем.
   - Хорошо известно,- произнес Лубенецкий, смотря вкось.
   Тертий Захарыч скромно откашлялся, свернув голову в сторону, и при этом слегка прикрыл ладонью рот.
   - Вот-с... знаете ли... дело такого роду-с...
   - Да вы, пожалуйста, не стесняйтесь,- проговорил с досадой Лубенецкий.- Говорите без обиняков, что вам, собственно, надо? Если денег, так сколько и за что именно?
   Тертий Захарыч оглянулся и оправился.
   - Конечно, я человек маленький, меня легко обидеть, и жизнь-то моя - точно вот муха в осеннюю пору: то туда, то сюда, а все плохо, дунуло холодком - и нету ее...
   Лубенецкий посмотрел на горбуна.
   - К чему это вы такую жалобную песню запели?
   - А к тому-с, видите ли, что уж вы больно строго на нас, маленьких людей, смотреть изволите. Вестимо, что мы за люди! Так себе, недоноски какие-то, а все же у нас тоже, как и у других, душа христианская есть. Мы тоже христиане, а не грабители какие придорожные.
   - Все это прекрасно. Но что же вам надо?
   - Теперь-с мне, извините, ничего не надо. Коли вы так на нашего брата, бедняка, смотрите, так ничего не надо. Я, собственно, для вас, а вы - такое-этакое... точно мы собаки бесхвостые: на всякого прохожего кидаемся...
   - Полно расписывать-то. Говорите толком.
   - Теперь-с между нами толку нет,- произнес решительно Тертий Захарыч и встал.- Прощайте-с.
   "Подите, каков! - подумал Лубенецкий,- такая дрянь, и тоже с гонором. Вот не ожидал".
   Тертий Захарыч между тем направился к двери и готов был не шутя уйти. Лубенецкого моментально охватило любопытство. Желчь его исчезла. "Черт- возьми! - пробежало в голове его,- может быть, он и в самом деле с чем-нибудь важным пришел, а я обижаю его. С коих это пор начал я глупить так! Досадно, право!"
   - Эй, послушайте! - позвал он Тертия Захарыча,- остановитесь-ка!
   Сироткин остановился.
   - Что угодно-с?
   - Садитесь, прошу вас.
   Тертий Захарыч, как бы нехотя, сел на прежнее место.
   - Вот что, вы меня извините,- более уже мягким тоном проговорил Лубенецкий.- Я нынче как-то не в духе...
   - Что ж, бывает-с...
   - Не угодно ли еще? - предложил Лубенецкий, указывая на пенник.
   Тертий Захарыч выпил.
   "Какая, однако ж, он каналья!" - думал Лубенецкий, измеряя взглядом гаденькую фигурку Тертия Захарыча, который, сидя, в свою очередь, исподлобья пронизывал глазами Лубенецкого, размышляя: "Нет, брат, шалишь! мы и не с такой сволочью ладили, а то ты тут вздумал!.. Ну-ко вот, посиди, а мы тебя ошпарим потом, как индейку... Что-то ты тогда скажешь, жид проклятый!"
   - Ну что ж! Что скажете-то? - спросил его жид проклятый, которому поскорее хотелось узнать причину посещения горбуна.
   - Дело серьезное-с, размышления требующее,- проговорил Тертий Захарыч, пропуская еще чарочку.
   - С чьей стороны?
   - С вашей-с.
   - Например?
   - Позвольте получить задаточек - объясним-с.
   - Давно бы так и говорили! Сколько?
   - Сколько пожалуете. Мы народ бедный.
   - Пять карбованцев довольно будет?
   - Спасибо и на том. А уж после позвольте прибавочку пожирнее.
   - Какое дело?.. Если так - я за платой не постою. Если же вы меня вздумаете обмануть, то, извините за откровенность, я со сволочью сам сволочью делаюсь.
   - Нет, зачем же-с!.. Мы на чести... Позвольте получить...
   Лубенецкий кинул ему деньги. Тертий Захарыч взял их осторожно.
   - Теперь можно-с... теперь-с дело совсем другое...- проговорил он, засовывая в карман золотые, и рассказал Лубенецкому о докладе, который приготовляет Яковлев, обещая доставить ему копию.
   - А... ну что ж... и прекрасно! - сказал, выслушав Тертия Захарыча, Лубенецкий.- Доставьте: заплачу... Во всяком случае, вещь любопытная. Я люблю любопытные вещи. И скоро доставите?
   - На днях-с будет готово...
  

IV

  
   Лубенецкий с Сироткиным расстались чуть ли не приятелями. Сироткин, обрадованный легким, совершенно даровым получением карбованцев, долго и низко раскланивался с Лубенецким, весьма много возвысившимся в его глазах,- такова уж сила денег. Лубенецкий же, в свою очередь, обрадовавшийся случаю узнать кое-что про таких же птиц, как он, пожимал Тертию Захарычу руку и приглашал бывать у него в кофейне запросто, по-приятельски. Тертий Захарыч обещал не забывать столь приятного для него приглашения. Дело вообще приняло хороший оборот для обеих сторон. Тем не менее встреча с письмоводителем сыщика произвела на Лубенецкого не особенно-то приятное впечатление. Но тут не были виновниками ни Тертий Захарыч, ни предмет, о котором шла речь. Лубенецкому просто взгрустнулось по поводу этой встречи. Какая-то "дичь" и дрянь полезли в его голову и начали затрагивать давно зажившие раны. Вспомнил он свое детство, грязное и бессмысленное, вспомнил свои первые подвиги на поприще "наживы" и "обмана", вспомнил первые впечатления молодости, первые силы, первые радости, вспомнил, наконец, и свою первую встречу, встречу чисто деловую, с панной Грудзинской, которая сделалась для него в настоящее время каким-то идолом, каким-то духовным олицетворением счастья и наслаждения. Вспомнил - и непостижимая тоска охватила его. Гадко, мерзко сделалось ему за себя.
   "Кто я? Что я? - размышлял он в странном озлоблении. Куда я иду? Приду куда? Что мне надо, наконец? Неужели я только для того и жил и живу, для того только и подличаю, продаю все и всех, чтобы добиться поцелуя девчонки, которую я сам же, своими же собственными руками из грязи вытащил, обмыл и нарядил в золото! Неужели для того только? О, как глупо, как невыносимо! И откуда взялась эта привязанность? Как я натолкнулся на нее? На что она мне? Для наслаждения? Но что такое наслаждение? Если понимать его в прямом смысле, то я уже насладился и с помощью денег могу наслаждаться и долее. Деньги у меня есть. Отчего же у меня нет той силы воли, которая бы заставила меня забыть ее, предмет моего внимания, в смысле привязанности! На что она мне? Что мне в ней? Я должен смотреть на нее таким образом. Она для меня сделалась священна. Черт возьми! Это нелепость, я сознаю, но тем не менее я не могу отрешиться от этого нахлынувшего на меня затмения. Я все более и более ухожу в эту очарованную темноту. И когда я успел привязаться? В течение какого-нибудь месяца! Глупо! Странно! Нелепо! Это не более как ловкое кокетство с ее стороны, которого я не умел направить в свою сторону. Привязанность эта мне не нравится. Я хотел бы между нами более простых отношений. Простые отношения между мужчиной и женщиной как-то более подходят под строй нашей обыденной жизни, кроме того, они не так волнуют кровь, не беспокоят. И я добился бы этих отношений, если бы не имел глупости привязаться. О, эта дурацкая привязанность! Я всегда был против привязанностей каких бы то ни было, любовных же - в особенности, и вдруг сам же привязался к девчонке и готов на тысячу глупостей! И что всего прискорбнее: я сознаю, что она не уйдет от меня, даже отчасти спокоен на этот счет, сознаю, что она должна быть моей и будет, и в то же время - робею перед ней, трушу, а она с ловкостью, ловкостью чисто инстинктивной, поддерживает во мне эту робость. Она ведет себя, как женщина, которая кажется доступной, на деле же остается недосягаемой, что и составляет верх женского искусства... Гадко! Гадко! Гадко!"
   Лубенецкий с досады теребил себе волосы и строил тысячу планов, чтобы избежать как-нибудь влияния на себя панны Грудзинской. "Удалить ее? Самому удалиться? Но это невозможно по сотням причин. А это одно могло бы спасти его. Но, как знать, может быть, он тогда еще более привяжется к ней и, чего доброго, будет гоняться за ней еще более. Отдаться вполне делу агентуры: ходить, разузнавать, волновать умы неопытных людей? Может быть, это развлечет его... но... опять являлось несносное "но", и план рушился, как карточный домик ребенка... Долго волновался Лубенецкий, долго мысли его не приходили в порядок, наконец мало-помалу он успокоился. Ему захотелось отдохнуть. Он приказал подать себе трубку табаку, чисто турецкого табаку, с легкой дозой восточных наркотических экстрактов, и начал меланхолически затягиваться. Для успокоения нервов или чтобы дать своим мыслям новый оборот пан Лубенецкий нередко прибегал к этому средству. Корча из себя природного турка, он и для гостей, особенно же для гостей восточного происхождения, тайком, разумеется, имел у себя и гашиш, пользуясь им, впрочем, умеренно. С этой же целью имелась у него и отдельная комната в мавританском вкусе с разноцветными стеклами в окнах, с матовой лампой в куполе. Разноцветные стекла, как известно, для потребителей гашиша имеют особенную, неотразимую прелесть, ибо они есть первые проводники так высоко ценимых наслаждений при опьянении гашишем. Со своими гашишниками Лубенецкий не особенно-то много церемонился, хотя и брал с них за наслаждение столько, сколько можно было взять. Чуть кто из них входил в непозволительный экстаз, он сейчас же обдавал его холодной водой, а в рот вливал водку, которая чуть ли не моментально отрезвляла гашишника.
   Лубенецкий не находил нужным обращать на себя особенное внимание.
   Выкурив трубку, он растянулся на оттоманке. Мысли его прояснились. Жгучая тоска, навеянная Бог весть чем, прошла. Он вспомнил давешнюю встречу с письмоводителем Яковлева, вспомнил предложение горбуна, и этот предмет вполне овладел мыслями Лубенецкого.
   "Дело действительно большой важности,- рассуждал он, лежа,- даже очень большой. Я из дурацкого доклада сыщика узнаю то, что мне именно и знать надобно. А я еще и говорить с этим горбуном не хотел! Дурак я, право! На меня просто какое-то одурение нашло. Ведь этак, пожалуй, и впросак попадешь. Тот же подлец Яковлев сделает какую-нибудь неожиданную "подковырку" и подведет тебя под кнут. Здесь расправа коротка. А все это проклятое увлечение, все оно мутит меня, точно мальчишку какого-нибудь двадцатилетнего. Нет, конечно! Любовь - любовью, а дело - делом. Одно другому, если рассудить хорошенько, и не помешает. В последнее время я почти совсем упустил из виду этого пройдоху Яковлева, а упустить его никогда не следовало. Такой мерзавец пригодится везде и всегда. Пусть я и покончу с агентурой, не желая быть последним в числе последних, пусть я и сделаюсь чисто русским человеком, а все-таки такая личность для нашего брата - находка. Он мерзавец, но - простой человек. А с этими... черт с ними совсем, с этими великими людьми, с этими Наполеонами! Чем к ним ближе, тем опаснее. Ты из тела, а они из железа. Падает на них удар - отскочит, а тебя тут же удар согнет в три погибели. Им все простительно, а тебе - ничего. Ты курицу чью-нибудь неосторожно тронул - и тебя могут отстегать плетьми, а они устраивают публичную резню, смотрят на нее, как на представление актеров, потом скажут какой-либо каламбур или подходящее изречение древности, и все кончено, им же еще кланяются, их же еще восхваляют, а по смерти - воздвигают мавзолеи. Нет, подалее от таких людей! Благо, есть случай подходящий: я в России, где можно забраться в такую глушь, что тебя сам черт не отыщет. Только покончить бы с этими, уже начатыми, делами. Нельзя же так - вдруг, ни с того ни с сего - и убежал, мало того, что опасно, даже - невыгодно. Я еще могу кое-что перехватить от Савари. Денег-то у них много. Ограбили Италию, и деньги еще не скоро выйдут... Ну, а потом... потом уж я подумаю, куда кинуться и за что взяться. Одно смущает меня, это... Но вот - опять она! - Как будто кто-то другой подсказал Лубенецкому: опять она! - Что ж это такое! - взялся Лубенецкий за голову и сейчас же мысленно воскликнул: - Не могу я отрешиться от нее и не могу потому, что она с некоторого времени кажется мне более чистым созданием, чем другие женщины, более благородным, более неприкосновенным, и я слабею перед ней, я готов боготворить ее. Сам вижу, что глупо это, весьма глупо, она такой же временно оживленный кусок мяса, как и другие, так же слаба, как и другие, теми же, наконец, обладает животными инстинктами, как и другие, а не могу я встречаться с ней без внутреннего содрогания, без какой-то тоски и за себя, и за нее, без какого-то странного уныния за будущее. Минутами, при взгляде на нее, я впадаю в какое-то лихорадочно-восторженное настроение: готов целовать ее руки, ноги, готов, наконец, умереть возле нее, минутами же она двигается передо мной медленным, безостановочным и зловещим движением свернувшейся и застывшей змеи, которую начинает отогревать солнце. В эти минуты она кажется мне холодно-отвратительной, и я повторяю: "змея! змея!", но один взгляд ее - и все исчезнет в тумане какого-то очарования, чудного до опьянения, невыразимого до той боли, тупой, томной, замирающей, которую человек чувствует во сне, во время грезящегося падения... Что ж это такое? Что? - думал Лубенецкий уже горячо и порывисто.- Или я дурак набитый, или она действительно необыкновенная женщина, перед которой я должен склониться, пасть ниц, сделавшись из повелителя ее - рабом". "Да, да, да!" - точно сказал ему кто-то из-за угла, и, странно, в ушах его прозвучал этот неведомый голос. "Да, да, да!" - прозвучало тихо и так явственно, что Лубенецкий даже встал и заглянул в тот угол, откуда, как казалось, исходил голос. "Кто здесь?" - спросил он, совершенно помимо своей воли. Ответа не последовало, а в комнате сделалось еще тише: даже не слышно стало и глухого шума, который доносился из кофейни, точно замерло вокруг. "Вот еще неожиданность! - думал он, щелкая пальцами по стенке угла и слегка трогая ногой пол. Ни шороха от постукивания по полу ногой, ни звуков от щелчков по стене.- Странно! Не фокус ли это акустический!" Ради испытания Лубенецкий сильно стукнул об стену кулаком. Кулак не почувствовал боли, а звука опять не было. "Так и есть, фокус!" - решил он и начал ходить взад и вперед по комнате, все более возле стен, с намерением отыскать ключ этой тайны, которая сильно заинтересовала его. Панна Грудзинская, однако ж, тоже не выходила из его головы. Прохаживаясь, он все думал: "Что она теперь? Что делает? Сидит? Гуляет? Хорошо бы посмотреть... любопытно, когда обожаемая женщина остается одна, наедине со своей совестью... что она думает? Что волнует ее? Горе? Утрата? Радость победы или горечь побежденного, чем бы то ни было - все равно: совестью, словом, обманутыми надеждами, странной встречей..." Перед глазами Лубенецкого промелькнули какие-то невероятные картины, промелькнули и исчезли, оставив в голове томительный сумбур. "Фу, черт... как глупо! - сказал он вслух и сейчас же в раздумье прибавил: - Эх, дрянь!" Вдруг недалеко от него что-то звякнуло, точно уронил кто железную цепочку. Лубенецкий оглянулся и застыл на месте: перед ним стояла Грудзинская.
   - Вы... как сюда?..- пролепетал он, остановив на ней пристальный взгляд.
   Панна, в свою очередь, глядела на него пристально, и что-то невыразимое было в глазах ее: то они сверкали, как молния, то вдруг принимали тусклый цвет, подобный олову. Последнее замечалось чаще.
   - Я... к тебе...- проговорила она голосом, подобным шелесту листьев.
   Лубенецкого что-то приятное щипнуло за сердце и кинуло в жар.
   - Ко мне! - сказал он.- Но ты у меня никогда не была. Что тебе вздумалось навестить меня?
   - А ты хочешь знать?
   - Хочу... разумеется...
   Девушка помолчала, как бы собираясь с мыслями, и потом тихо-тихо проговорила:
   - Я люблю тебя.
   Она так тихо произнесла эти слова, что Лубенецкий скорее догадался, чем услышал их.
   - Любишь! - повторил он с изумлением и радостью.
   - Да, да! - прошелестела она.- Подойди ко мне.
   Лубенецкий шагнул к ней порывисто.
   - Сюда, вот сюда! - и она очутилась совсем на противоположной стороне комнаты.
   Лубенецкий стоял, уже не трогаясь с места.
   - Ты уходишь...- произнес он.
   - Нет, нет! - прошептала она с каким-то внутренним смехом, от которого на мгновение задрожало все ее лицо, белое до прозрачности.
   "Как она изменилась! - мелькнуло в голове Лубенецкого.- Что это значит?" И у него явилось желание рассмотреть ее. Не трогаясь с места, издали, он окинул ее взглядом с ног до головы. Девушка, как бы понимая, что ее рассматривают, стыдливо склонила голову. Прежде всего Лубенецкого поразил наряд ее: она была в одной длинной рубашке, настолько тонкой, что она показывала очертание стана женщины... Она как бы дразнила его своей полунаготой...
   Сердце Лубенецкого дрогнуло, ум помутился, и он мгновенно очутился подле нее. Теперь она уже не бежала от него. Нет, она как будто сама искала его. Когда он очутился подле, она пошатнулась всем своим станом вперед и протянула руки. Лубенецкий не устоял и приложился губами к протянутой руке. Девушка, видимо, почувствовала глубокое наслаждение и вся облилась румянцем.
   - Еще! - проговорила она страстно, обнажая руку до плеча.
   Круглое, молочного цвета, зарумянившееся плечо красавицы резко сверкнуло в глазах Лубенецкого, и в глазах его зарябило, сердце сжалось, а руки протянулись, чтобы охватить это прелестное создание.
   - Ты моя! - воскликнул он с жаром.
   - Да, да! - пролепетала она и вдруг, как туман, исчезла куда-то.
   Как угорелый кинулся Лубенецкий к двери. Дверь была отворена настежь. Через мгновение он очутился в кофейне. Кофейня была полна народом. Кто пил кофе, кто читал газеты, кто прохаживался с трубкой в зубах, но - странно - тишина в кофейне была невообразимая и, кроме того, никто не замечал его личности, и посетители все были незнакомые. Он обратился к одному из посетителей с вопросом: "Послушайте, не видали ли вы..." Но тот не дал ему договорить и вместо ответа пустил ему прямо в лицо клубок дыма. Лубенецкий поморщился и уже разинул рот, чтобы назвать невежливого посетителя "свиньей", как тот моментально превратился в чубук и пошел плясать по кофейне. "Ну, это чушь!" - подумал Лубенецкий и направился к выходной двери, весьма резонно допуская, что Грудзинская выбежала на улицу. Сделав несколько шагов в коридоре, он, в самом деле, внизу на лестнице услыхал тихие, неспешные шаги женщины. "Она!" - решил Лубенецкий и торопливо начал спускаться по лестнице. Когда он вышел на двор, его прежде всего поразили груды снега, лежавшие на улице и на крышах домов. "Что это? Зима? Вот странно! Кажется, еще только август месяц! Впрочем, может быть, только сейчас выпал снег, а я и не видел. Отчего же мне не холодно? Напротив, даже жарко..."
   - Владислав, коханный! Я здесь! - как-то глухо и чудно прозвучал голос молодой девушки в нескольких шагах от него.- За мной!
   И Лубенецкий явственно увидел, как девушка, запахнув свою длинную рубашку, нырнула на другую сторону улицы. "Я должен поймать ее",- решил он и зашагал туда же. Она стояла около водосточной трубы и как бы поджидала его. Была ночь, но не месячная, зимняя ночь, а ночь, когда, неизвестно отчего - от белизны ли снега или от звезд, мерцающих на небе,- по всему разливается тот мягкий, белесоватый свет, который кажется светом от спрятавшейся за тучи луны. При таком свете предметы принимают странные, причудливые формы. Девушка при нем потеряла все свои резкие очертания, она, казалось, состояла из белого пара. Лица не было видно. Когда Лубенецкий приблизился к ней, она тихо подвинулась далее.
   - Куда же ты? Постой! - воскликнул он, задыхаясь.
   Ответа не было. Чудное видение подвинулось еще далее. Лубенецкий приходил в задор.
   "Неужели она уйдет от меня? - промелькнула в нем мысль, как молния.- Нет, нет, она моею будет",- обнадеживал он себя и с особенной силой кинулся за чудным видением. Видение моментально заныряло в снегу. Занырял в нем и Лубенецкий. Он долго гнался за видением; уже, казалось, ловил, схватывал, обнимал, готов был запечатлеть безумный поцелуй, но она с какой-то неестественной силой вырывалась и двигалась все далее и далее. Наконец он обессилил. Сначала его обдало жаром, потом словно белый туман из сырой долины охватил его... Он упал... сердце его стеснилось, ноги уперлись во что-то твердое, точно приросли к чему-то, дыхание захватывало, в груди ныло... Он хотел вскрикнуть и - почувствовал на своем плече чью-то руку...
   Лубенецкий открыл глаза и увидел, что он лежит на чем-то мягком, протянувшись во всю длину тела.
   "А, это я видел во сне",- подумал он и приподнял сильно отяжелевшую голову.
   Было еще светло, но уже вечерело. Лубенецкий обвел вокруг себя сонными глазами, и первое, что попалось ему на глаза - это чья-то, торчавшая перед ним, личность.
   Лубенецкий быстро встал и сел на оттоманке.
   - Кто вы? И что вам надо, говорите!
   - Вот тебе раз! Не узнал! - услышал он знакомый голос.- Ну, в таком случае имею счастье представиться: Гавриил Яковлевич Яковлев.
   - А! - протянул Лубенецкий, торопливо вставая с оттоманки и протягивая Яковлеву руку.
   - Бе! - передразнил его сыщик, дружески пожимая протянутую руку и вместе с тем пуская, свернув голову немного в сторону, так хорошо знакомый Лубенецкому смех, похожий на дребезжание пролетки.
  

V

  
   Яковлев приехал к Лубенецкому не один: с ним были Комаров и Верещагин, и в то время, как Яковлев будил спящего Лубенецкого, Комаров и Верещагин беседовали в кофейне, ожидая "зверя", как назвал сыщик содержателя ее. Зверь этот, в сопровождении сыщика, не замедлил появиться. Яковлев сейчас же познакомил его с Комаровым и Верещагиным.
   - Имею честь представить,- говорил сыщик,- Комаров, Матвей Ильич, всероссийский сочинитель, строчила, сиречь творец "Английского милорда", от которого многие умники с ума сходят. А сей юноша,- указал сыщик на Верещагина,- Михаил Николаев, купеческий сын. Прошу любить и жаловать.
   Лубенецкий любезно раскланялся с новыми знакомыми и своим обращением, фигурой, речью произвел на них весьма приятное впечатление.
   "Да он совсем не похож на зверя",- думал добродушный Матвей Ильич, пристально посматривая на Лубенецкого.
   У Яковлева решительно не было никакой цели относительно знакомства Лубенецкого с Матвеем Ильичом и Верещагиным, если не считать того, что сыщик хотел показать Комарову Лубенецкого, как любопытный образчик "хорошего разбойника", могущего пригодиться автору для повести.
   Яковлеву просто хотелось повидать Лубенецкого по своим делам, чисто личным.
   В последнее время Яковлев наблюдал за Лубенецким издали, предполагая, что не "оборвется" ли он на чем-нибудь, но хитрый пан не обрывался. Далее посещений панны Грудзинской дело у него не заходило.
   Об этих посещениях Яковлев имел самые подробные известия.
   Он успел уже через одного из своих ищеек, посредством угроз и награждений, привлечь на свою сторону кучера Грудзинской Гринцевича и его любовницу Феклушу, которая была нечто вроде домоворш у панны. Глупая, но пронырливая Феклуша обязана была сообщать Яковлеву все подробности обыденной жизни Грудзинской, особенно же когда посещал ее Лубенецкий, что она и исполняла аккуратнейшим образом, но все передаваемое ею решительно не имело никакого значения для сыщика.
   Видя постоянно шныряющую взад и вперед по комнатам Феклушу, Лубенецкий инстинктивно понял, что дело не чисто. Не подавая ни малейшего вида подозрительности, он держал язык за зубами; кроме того, и не до агентуры ему было, он весь был поглощен созерцанием красоты панны.
   Что же касается самой панны и подруги ее Прушинской, то Грудзинская давно уже махнула рукой на "прямые свои обязанности", а Прушинская была решительно безгласное создание, хотя и хитрое до крайности.
   Красивая собой, несколько полноватая, Прушинская составляла положительный контраст с подругой своей, Грудзинской. Насколько Грудзинская была жива и подвижна, настолько Прушинская - неповоротлива и молчалива; что как-то вовсе не вязалось с ее свежей молодостью и красотой. Замечательно, что Польша, обладающая резвыми, бойкими красавицами, обладает и красавицами совершенно противоположного свойства, то есть похожими больше на автоматов, чем на живых людей. Подобные субъекты больше всего встречаются в небогатых шляхетских семействах, на которых с особенной силой отражается влияние католицизма и ближайших представителей его - ксендзов.
   Эмилия Прушинская была природная шляхтянка, но так же бедны были родители ее, как и родители Грудзинской. Сошлась она с Грудзинской в раннем детстве. Как-то рядом пришлись бедные "маентки" их отцов. Молодые девушки часто видались, играли вместе и незаметно привязались друг к дружке, невзирая на резкую противоположность характеров. В то время как счастье в виде Лубенецкого улыбнулось Грудзинской, она тотчас же пригласила к себе Прушинскую. Девушки с тех пор и не разлучались. Грудзинская вертелась, где только можно было вертеться, обделывая свои делишки, а Прушинская с утра до ночи не выпускала из рук молитвенника. Все это, однако ж, не мешало им жить вместе. Они мало говорили между собой, говорили больше глазами и движениями и отлично понимали друг друга. Единственное достоинство, которым обладала Прушинская, было то, что она вместе с каким-то бестолковым ханжеством совместила в себе и замечательную терпимость, и это было не хитростью с ее стороны, а чисто какой-то нравственной бестолочью. За это больше, имевшая свойство "пошалить" по-своему, панна Грудзинская и полюбила Эмилию, как-то свыкшись с тем, в глубине души, что Прушинская, невзирая на свою видимую холодность ко всему, обладает теми же качествами "страстности", какими и она, Грудзинская, иначе не могла объяснить терпимости своей подруги. И в самом деле, при взгляде на панну Эмилию, полную, свежую, румяную, с чересчур говорящими глазами, с волосами белокурыми, но имевшими какой-то пурпуровый отлив,- не верилось как-то, чтобы в этом здоровом теле, слишком даже здоровом, могла гнездиться неприступная холодность. Грудзинская, однако ж, не сомневалась в ее девственности. Она знала Прушинскую в этом отношении как самое себя. Девственницы даже спали в одной комнате, стало быть, никаких тайн между ними не существовало. Странное впечатление производили обе эти девственницы на того, кто с ними встречался впервые. Чем-то воздушным, идеальным веяло от легкой, грациозной Грудзинской, хотелось смотреть на нее, любоваться ею, слушать ее. Она порхала, как бабочка, или двигалась с безмятежной, прекрасной прелестью. Говорила тихо, вкрадчиво, пленительно, иногда же лепетала, как дитя. И то и другое шло к ней. Она казалась воплотившейся грезой, и поэтому как бы призрачная фигура ее так и просилась на полотно. В средние века, надо полагать, с таких именно существ великие художники писали своих мадонн. Панна Эмилия, напротив, поражала, прежде всего, своей тяжестью и мощью и просилась не на полотно, а на что-то другое, более житейское. Так и сулила вся ее статная фигура супружеское благоденствие и кучу здоровых детей.
   Когда Яковлев, особенный ценитель женских прелестей, встретил обеих девушек, Грудзинская поразила его и как бы даже облагородила его чувства. Прушинская, напротив, так и обдала его, свойственным одним молодым, здоровым женщинам, запахом. "Вот так телеса!" - подумал сыщик и на всякий случай наметил ее в своей памяти.
   Панна Грудзинская, однако ж, как-то более подзадоривала чувственность сыщика. С тех самых пор, как он виделся с ней у Метивье, она как-то не выходила у него из головы. Ему грезился то красноречивый, то потупленный взгляд польки-красавицы, и много кое-чего воображение его читало в том потупленном взгляде.
   Яковлев, надо сказать, был вполне русский человек, и поэтому воображение его перекроило польку совершенно на русский образец. Далеко не умный, грубый до зверства, Яковлев, однако ж, как нередко случается с натурами, действующими по инстинкту, обладал живым воображением, приближаясь тем к натурам поэтическим. Относительно женщин у него был свой взгляд. Он привык воображать прелестную женщину с потупленным взором, свидетельством девственной робости, с жаром любви, таимым от всех и оттого еще драгоценнейшим для счастливца. Много в жизни своей Яковлев сходился с женщинами, но ни одна из них не подходила под его инстинктивный идеал, а потому он смотрел на них совершенно с животной точки зрения. Повстречай он в лета своей юности подобную женщину, то - как знать,- может быть, отвратительные инстинкты его были бы направлены иначе, в лучшую сторону. Но Яковлеву не везло как-то в этом отношении, ему приходилось брать женские ласки с бою, и он успешно брал их, тем не менее это его огорчало и еще более подливало в его душу ожесточения, против всех и всякого. Любовь женщины - одно из самых лучших средств смягчить самую жестокую натуру. Ласковый взор любимой женщины имеет чарующее действие. К несчастию сыщика, чаша сия миновала его, почему физический урод сделался еще и уродом нравственным. Панна Грудзинская была первая женщина, которая заставила его несколько призадуматься и, кроме того, как будто подала повод рассчитывать на "нечто". Это "нечто" польстило самолюбию урода, и урод начал смутно на это нечто надеяться. Минутами прелестный образ панны Грудзинской даже начал вытеснять все другое из головы сыщика. Сначала сыщик, удивленный такой неожиданностью, старался отогнать мечту, как неотвязную муху, но потом, незаметно для самого себя, освоился с ней, привык, и вот сегодня, то есть в день, встречи с Верещагиным, когда тот упивался ласками юной Надежды Матвеевны, под впечатлением такого случая у сыщика окончательно созрела следующая мысль: "А что, в самом деле! Ведь и я тоже могу рассчитывать кое на что. Неужто она такая неприступная, такая великая, что и руки не дотянешь. Быть этого не может! Все под Богом ходим. Хожу я, ходит и она... А попробовать нисколько не мешает... Может, и выгорит"... Следствием подобного раздумья было то, что Яковлев под предлогом "дел" устроил свое посещение к Лубенецкому. Кроме того, что ему хотелось повидать Лубенецкого, он рассчитывал еще и поболтать с ним о Грудзинской, для чего - неизвестно, но, может быть, из этого неизвестного и выйдет что-нибудь. Сыщик мог бы посетить Грудзинскую и лично, но ему почему-то не хотелось этого. "Разумеется, пожалуй,- думал он.- "Этакие дела" хороши только при освещении". Под "этакими делами" сыщик разумел благоприятные встречи. Первая встреча с Грудзинской ему благоприятствовала. Он явился перед ней во всеоружии своей силы. Таковы же, по его мнению, должны были быть и последующие встречи, иначе дело будет испорчено. В этом отношении Яковлев рассуждал как мудрец и как хороший знаток женского сердца. Женщины вообще, как известно, несколько экзальтированы, и будничная обстановка чего бы то ни было притупляет их чувство. Истина известная, что редкая из женщин не ищет в избраннике своем героя и не любит, чтобы все явилось ей при некотором освещении, забывая, что в жизни человеческой героизм вещь относительная, да мало вообще и относительных-то героев. Ведь ни идеалы дивные и не самопожертвования какие-нибудь, а мелочи наполняют каждый день нашей жизни известной долей неприятных или приятных ощущений. Большинство женщин как-то не хотят понять этого, и не оттого ли является столько несчастных, обманутых женщин, и не оттого ли в среде их встречается столько разочарованных и разбитых жизней!
   Яковлев знал еще и то, знал, разумеется, через Феклушу, что Грудзинская нередко спрашивала о нем у Лубенецкого и что Лубенецкому не нравилось это. "Тут еще закорючка какая-то,- рассуждал по этому поводу сыщик,- должно быть, жидовская образина тоже на нее зубы потачивает. Ну, да пусть его, останется кое-что и для нас. Мы люди не разборчивые. Нам все подавай, все сойдет. Съедим зайца, съедим и крысу".
   Сыщик действительно в жизни своей был не разборчив, не требователен и не щепетилен. Суровая школа, которую он прошел в детстве, будучи кантонистом, научила его пользоваться крохами от других и быть довольным всем, что попадалось под руки. В некоторых случаях Яковлев был неразборчив до свинства. "Нашему вору все в пору",- говорил он в подобных случаях, и был по-своему прав.
  

VI

  
   Первым делом Яковлева и новых знакомых Лубенецкий пригласил в свою комнату. Было подано кофе, "ерофеич" и трубки-стамбулки. Понемногу завязался разговор. Матвей Ильич, любитель всего таинственного, остался комнатой весьма доволен и по поводу таких таинственных помещений рассказал что-то из арабских сказок. Содержатель кофейни ему решительно понравился, и Комаров дал обещание навещать его кофейню почаще. Верещагин был как-то не в себе: впечатления дня слишком утомили и его. Он больше молчал и слушал. Лубенецкий, отнесшийся сперва с недоверием к новым знакомым, увидал, что это люди совершенно безвредные и что Яковлев привез их к нему "так себе". На Верещагина он, однако ж, обратил особенное внимание. Образованный молодой человек был бы для него нелишним. Лубенецкий с двух-трех слов разгадал юношу, подробно узнал, сколько у его отца гербергов и полпивных, какого сорта народ в них бывает, и все намотал себе на ус. Подобно Яковлеву, такой же проныра, как и он, Лубенецкий так же хватал случаи на лету и старался обращать их в свою пользу. Яковлев и Лубенецкий не принадлежали к числу обыкновенных негодяев. Это были артисты своего дела, испытанные, смелые, хотя и казавшиеся на взгляд дюжинными личностями. Только плохие негодяи рисуются перед другими, только они строят тысячу планов предположенной гнусности. Настоящие же негодяи пренебрегают предварительными подготовками, очень хорошо зная, что заранее придуманные предложения никогда не сходятся с той действительностью, которая может представиться. Достоинство подобных негодяев заключается в том, что они нередко с какой-то дьявольской находчивостью быстро обращают в свою пользу первый попавшийся под руку факт и поражают им своего противника неожиданно и верно...
   Недальновидный молодой человек и не подозревал, что он без особенных поводов делается какой-то странной мишенью для двух стрелков, стоящих совершенно на противоположных точках, и всему этому причиной - знание им иностранных языков и его молодость.
   Ласково, учтиво Лубенецкий просил и Верещагина не забывать его кофейни, обещаясь, в свою очередь, посетить его как-нибудь.
   Яковлев ухватился за это приглашение.
   "Отлично! - рассуждал он.- Превосходно. Не узнаю ли я кое-что этим путем. Юноша в моих руках. Лубенецкий, наверное, встречаясь с ним, как с неопытным человеком, будет говорить напрямки. Этого-то мне и нужно. Тут-то я его и подловлю, если встретится надобность".
   Зачем-то вошла пани Мацкевич и потом что-то шепнула на ухо Лубенецкому. Лубенецкий извинился и вышел, обещая через минуту-другую возвратиться.
   - Видели? - мигнул Яковлев на вышедшего Лубенецкого, обращаясь к Комарову и Верещагину.
   - Предобрейшая он душа, Ганя! - ответил Матвей Ильич, добродушно посасывая стамбулку.- Люблю таких.
   - А он-то и есть настоящий разбойник.
   - Не верю, Ганя, хоть убей! - качнул головой Комаров.- Предобрейшая душа, и конец делу. Я, братец, раскусил его.
   - Я тебе говорю, что разбойник.
   - Да ведь у тебя, поди, все разбойники, Ганя, благо, якшаешься с ними.
   - А вам как сей мужчина показался, молодой человек? - обратился Яковлев к Верещагину.
   - Человек со смыслом,- отвечал Верещагин только для того, чтобы сказать что-нибудь. Он совершенно не обращал внимания на содержателя кофейни и сидел, потому что другие сидели, потому же и слушал и говорил кое-что. Поступок с Надеждой Матвеевной еще не успел выветриться у него из головы и сильно тревожил его мысли. По временам ему даже совестно было смотреть на Матвея Ильича, который сидел с ним рядом.
   - Эх, вы, сычи безголосые! - проворчал укоризненно сыщик.- "Предобрейший!" "Со смыслом!" Вам и показывать-то не стоило такого молодца! Не поймете вы его, не вашего ума это дело! Ваше дело только "ерофеич" тянуть!
   - А "ерофеич" у него отменный! - подхватил Матвей Ильич.- Надо будет к нему почаще заворачивать.
   Вошел Лубенецкий.
   - А мы тут про тебя, Федор Андреич! - обратился к нему Яковлев как ни в чем не бывало.
   - Что такое? - сел Лубенецкий.
   - Да вот почтеннейший сочинитель говорит, что ты - предобрейшая душа.
   - Говорю! - отчеканил Комаров.
   Лубенецкий приятно улыбнулся Комарову. Комаров ответил тем же.
   - Поздравляю! - обратился к ним сыщик.- Новые друзья... с вас спрыски, господа... и хорошие...
   - Первую повесть, которую напишу,- проговорил Матвей Ильич,- посвящу тебе и напишу так: "Надворному советнику и кавалеру Гавриилу Яковлевичу Яковлеву - всенижайше посвящает Матвей Комаров, житель города Москвы". Доволен?
   - Доволен. А ты, Федор Андреич?
   - В моей кофейне все к вашим услугам.
   - Пустяки это! Что это за спрыски?
   - Что же угодно?
   - Мне что угодно? Га! Мало же вы меня знаете, Федор Андреич, что задаете подобные вопросы! Я ведь человек, батенька, человек грешный! Хе! Хе! Хе!
   - Ну и что ж?
   - А то, люблю иногда побаловаться. Девочки вот, например, моя страсть, да еще - мордашки.
   - Что ж вам - не подарить ли мордашку?
   - Девочку бы лучше.
   - Ну, уж это, извините, желание странное, да и не кстати оно... Что я, торговец невольницами, что ли?
   - Все, батенька, в жизни нашей кстати,- затянул какую-то новую, видимо, преднамеренную нотку, сыщик.- Люди грешные. А помолишься - Бог-то и простит. Молись только как истинный христианин. Я вот каждое воскресенье в храм Божий хожу и, слава те Господи, чувствую от тягостей своих облегчение. Может быть, там у вас, по вашей прежней мусульманской вере, это все равно, а у нас, у православных, дело-то на этот счет почище выходит... "К чему это он такую бестолочь загородил?" - подумал Лубенецкий, вопросительно взглянув на сыщика.
   - Что смотрите? Я правду говорю!
   - Но к чему?
   - А я почем знаю! Так, в голову взбрело, и делу конец. Мало ли, что иногда в голову приходит. Иногда такую чертовщину загородишь, что после сам удивляешься. Привычка, мне кажется, может быть, и еще что-нибудь, не разберу, право: не зело грамотен. Всякому свое. Яблочко катилось вокруг огорода, кто его поднял, тот и воевода. Я не воевода. А вы, Федор Андреич?
   - Я мещанин.
   - Отменно хорошо! - восхитился ответом Лубенецкого Комаров, все время молча слушавший сыщика.- Я вот тоже мещанин и горжусь тем.
   - Доложу вам, Федор Андреич,- улыбнулся сыщик,- Матвей Ильич - славный человек. Вы его полюбите. Впрочем, это не то... Вы не подумайте, пожалуйста, чего-нибудь такого... Я шучу... Я ведь препорядочный шутник. Вы, быть может, не знаете, Федор Андреич! А коли не знаете, так я вам докажу. У меня есть дельце одно, и славное дельце, да не скажу я вам его. Вам не скажу, а кому-нибудь другому скажу.
   - Кому же? - спросил Лубенецкий, догадавшийся, что сыщик неспроста городит свою бестолочь, что в этой бестолочи есть свой смысл.
   Лубенецкому при этом припомнился доклад, о котором ему сказал Сироткин. "Не о нем ли он речь заводит? - подумал он.- Если о нем, я очень рад. По крайней мере, к делу ближе". Доклад не на шутку интересовал Лубенецкого. В нем он предвидел нечто важное для себя. Во всяком случае, иметь его под руками для такого агента, каков был Лубенецкий, стояло на ряду дел большой важности. На горбуна-письмоводителя Лубенецкий не особенно-то рассчитывал. "Принесет,- рассуждал он,- какую-нибудь дрянную бумажонку и убежит. Ему бы только карбованец получить. Да сыщик и не настолько прост, чтобы такие вещи пропускал через руки какого-нибудь писаришки". Словом, Лубенецкнй остановился на докладе и даже хотел, чтобы сыщик завел о нем речь.
   Сыщик, однако ж, хотя, собственно, и имел в виду доклад, говорил обиняками и вовсе не имел намерения заводить речь напрямки. Хотя он и не стеснялся присутствием Верещагина, но все-таки находил "это дело" для него лишним и неинтересным. Что же касается Комарова, то Яковлев успел уже переговорить с ним о докладе, и Комаров обещался для составления его прийти к сыщику на другой же день с утра.
   - Вы спрашиваете - кому? - уставился глазами Яковлев на Лубенецкого после его вопроса.
   - Да. Но только вот что еще: дело-то какое?
   - А какое дело - это секрет, Федор Андреич.
   - Для кого же не секрет, нельзя ли узнать?
   - А, например, для панны Эмилии или еще лучше для панны Грудзинской. Вот для кого! - заключил многозначительно сыщик.
   Лубенецкий медленно поднял глаза на Яковлева. Взгляды их встретились и высказали многое. Прошла минута молчания, красноречивого молчания для содержателя кофейни и сыщика, но вовсе непонятного и чуждого для Комарова и Верещагина, из которых каждый был занят своими мыслями.
   После этого, машинально как-то, Лубенецкий предложил выпить. Все выпили, потом еще выпили, и разговор принял совершенно другой оборот, более веселый и более общий, как обыкновенно бывает, когда компания несколько подопьет. Яковлев рассказал какой-то чиновничий анекдот не очень-то нравственного свойства. Комаров с комической торжественностью прочел какую-то глупую оду, сочинения В. Петрова, поэта времен Екатерины, где поэт нападает на султана и восклицает:
  
   Султан ярится! ада дщери
   В нем фурии раздули гнев, и т. д.
  
   Всем было весело. Все смеялись. Смеялся даже Лубенецкий. Новые друзья расстались далеко за полночь и в очень приятном настроении духа.
   Прощаясь с Лубенецким, Яковлев не забыл, однако ж, спросить, намекая на свое давешнее предложение:

Другие авторы
  • Буслаев Федор Иванович
  • Херасков Михаил Матвеевич
  • Иванов-Классик Алексей Федорович
  • Крешев Иван Петрович
  • Сальгари Эмилио
  • Некрасов Николай Алексеевич
  • Лонгфелло Генри Уодсворт
  • Еврипид
  • Россетти Данте Габриэль
  • Аничков Иван Кондратьевич
  • Другие произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Библиографические и журнальные известия
  • Панаев Иван Иванович - Барышня
  • Скалдин Алексей Дмитриевич - Идея нации
  • Страхов Николай Николаевич - Славянское обозрение
  • Полевой Ксенофонт Алексеевич - Der Trauerquell ("Бахчисарайский фонтан") verfabt von Alexander Puschkin. Aus dem Russischen ubersetzt von Alexander Wulffert
  • Губер Эдуард Иванович - Прометей
  • Дружинин Александр Васильевич - Военные рассказы графа Л. Н. Толстого, "Губернские очерки" Н. Щедрина
  • Порецкий Александр Устинович - Обзор современных вопросов
  • Спасович Владимир Данилович - Туман в истории и политике
  • Кайсаров Петр Сергеевич - Кайсаров П. С.: Биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
    Просмотров: 303 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа