лавой и вся аристократическая столица была от него в восторге.
Как раз в ту пору, именно в конце августа 1811 года, в Москве образовалась французская труппа под управлением француженки Бюссей и начала давать в Арбатском театре свои представления. Представления были тем занимательнее, что в них участвовали две тогдашние европейские знаменитости - драматическая актриса Жорж и танцовщик Дюпора, которых, дорожа дружбой Александра Павловича после Тильзитского мира, на время Наполеон уступил Москве и Петербургу. В том же месяце приехала в Москву и русская знаменитость Семенова. Эти две знаменитости, Жорж и Семенова, играли попеременно. Семенова являлась на сцене в русских спектаклях по четвергам, а Жорж во французских по субботам. Оба дня театр сверхудонизу был наполнен зрителями. Запрос на билеты доходил до того, что для получения их многие приходили в театр с вечера и всю ночь толпились у кассы. Обе актрисы являлись в трагедиях Расина и Вольтера. Любители и знатоки драматического искусства приходили от игры их в самое восторженное бешенство. Мало того, все высшее общество Москвы разделилось на две партии: жоржистов и семенистов. Представителем первой был доктор-француз Метивье с толпой аристократок "самой чистой воды", второй - граф Растопчин, который в свое время явится одним из героев настоящего повествования.
Когда Лубенецкий, несколько встревоженный, вошел в комнату Грудзинской, она была совершенно уже одета в свой национальный, подзадоривающий чувство костюм. Она вертелась по комнате, пробуя стуком по полу свои шитые серебром с подковками туфельки. Вертушка сразу заметила вошедшего Лубенецкого, но сделала вид, что не замечает его, и продолжала пощелкивать каблучками. Лубенецкий стоял и молча смотрел на ее ноги, которые по желанию обладательницы выделывали самые капризные и самые милые движения. Вдруг девушка, как бы невзначай, обернулась и лицом к лицу встретилась с Лубенецким.
- Ах, пан, вы! - воскликнула она тоном удивления и, слегка изогнув шею, протянула ему руку.
Лубенецкий молча поцеловал руку.
- Что вы, пан, такой хмурый? - спросила как бы с участием девушка и моментально отскочила, вскрикнув:
- Водка, пан!
- Совершенно верно,- ответил серьезно Лубенецкий.- Я немножко выпил... правда... так надо было... Но скажите, пожалуйста, куда это вы собрались, панна?
- Куда? - лукаво спросила девушка.
- Да.
- А зачем пану знать?
- Мне даже необходимо знать.
Панна нахмурилась.
- А если я не хочу сказать?
- Ваша воля,- в свою очередь, нахмурился Лубенецкий и сел.
- Моя? - как бы заигрывая, начала девушка.
- Ваша.
- Коли моя, то знайте же, пан, что я хочу отправиться в театр.
- Только-то?
- А то что же?
- Ну, это еще очень немного.
- А вы бы хотели большего? - лукавила панна.- Да?
- Для меня все равно,- серьезничал Лубенецкий, которому очень понравились последние слова панны, дышавшие какой-то приятной девической искренностью.
- Все равно? - протянула Грудзинская, устремляя пытливый взгляд на Лубенецкого.- Как это все равно?
- Нет, я не то совсем хотел сказать,- ответил Лубенецкий тихим и размерным голосом.
- А то что же! - с наивным достоинством проговорила девушка.
- Да, правда, я совсем не то хотел сказать,- продолжал Лубенецкий, не глядя на девушку.- У меня была совершенно другая мысль... Но все-таки вы сегодня в театр не поедете...
- Как так не поеду? - вспылила панна.
- Так, не поедете.
Панна вспылила еще более.
- Вздор!
- Нет, не вздор.
- Поеду, слышите ли, поеду! - вдруг затопала она ножкой.
- Впрочем, как хотите... Но это я говорю потому, что вы можете сегодня увидеть спектакль далеко интереснее того, какой будет в театре.
- Вы сегодня, пан, говорите какие-то странности,- надулась панна.- Я не понимаю вас. Не случилось ли чего? - спросила она уже с участием.
- Нет, ничего особенного. Все по-старому.
- Так что же вы такой хмурый?
- О, Боже! Причина самая простая: на горизонте московского неба появилась комета.
- Комета?
- Да, именно, комета.
- Что же она вас так смущает?
- По очень простой причине.
- Ну?
- Комета эта, если только она долго продержится, может много, очень даже много повредить нам с вами, панна,- проговорил угрюмо Лубенецкий.- Заметьте, очень даже много, панна.
Панна, из этих слов поняв нечто, вдруг сделалась серьезной и высоко подняла голову.
- Как так? И что такое? Я не понимаю, пан Владислав! - заговорила она, вглядываясь в Лубенецкого, который, говоря, вовсе не смотрел на нее.- Объясните мне.
- Все просто,- отвечал по-прежнему угрюмо Лубенецкий,- но тем не менее весьма нехорошо.
Грудзинская встрепенулась. В тоне Лубенецкого было столько искреннего, затаенного негодования на кого-то, что девушка вдруг почувствовала, что и она должна разделить это негодование, так как все близкое Лубенецкому близко и ей.
- Что? Что такое, пан? - допытывалась она, уже подойдя к Лубенецкому.
"А,- пробежало в голове пана,- струсила! Я так и знал, что струсит. Это мне на руку. По крайней мере, будет помогать мне так, как только может. А то она, как вижу, начала дурачиться со мной. Мне это совсем не нравится, хотя она при этом и выказывает много женственной грациозности".
Желая еще более смутить девушку, Лубенецкий проговорил:
- Что? Что? Вот что. Ежели мы только хотя немного оплошаем, нам несдобровать в Москве.
- Неужели? - воскликнула озадаченная девушка.
- Да, да, несдобровать,- подтвердил в раздумье Лубенецкий.
Панна вытаращила на Лубенецкого глаза. Она не на шутку перетрусила. Она очень хорошо знала Лубенецкого и, зная его, знала также, что он на ветер слов не кидает. Уж если сказал, что они в опасности, то уж действительно есть какая-нибудь опасность, которую во что бы то ни стало надо предупредить. Для Лубенецкого же, собственно говоря, не было никакой опасности. Ни Яковлев, ни Метивье вовсе не пугали его. Он надеялся на свои силы и действительно как бы даже помимо своей воли вывертывался всегда даже из самых затруднительных положений. А от Яковлева и Метивье ему даже и особенной опасности не предстояло. Яковлеву невозможно было уличить его в чем-нибудь, а Метивье только одно и мог сделать, что донести французскому министру полиции Савари о каком-либо нерадении к делу Лубенецкого. Но Лубенецкий был так далеко от исполнителя тайных поручений Наполеона и так набил свои карманы франками и русскими рублями, что для него этот донос вовсе не составил бы ничего угрожающего. Уж ежели бы на то пошло, то он даже просто-напросто мог кинуть свою роль агента и остаться жить в Москве навсегда, плюнув на всяких Савари и Метивье. Одно только самолюбие и заставило Лубенецкого обратить на все это внимание. Надо заметить, что Лубенецкий был отменно самолюбив и превосходство других просто приводило его в негодование.
Испуг же Грудзинской был весьма понятен. С прекращением дел Лубенецким прекратились бы и ее ресурсы на жизнь. А для нее это было бы невыносимо. Она уже успела привыкнуть блистать и пользоваться благами и относительным независимым положением, которое достигается только материальным благосостоянием. Другого чего-нибудь в виду у панны не имелось. Кроме того, она настолько привыкла к Лубенецкому, что разлука с ним показалась бы ей неприятной. Хорошенькая панна, несмотря на свою бойкость, развязность и ловкость, была еще настолько неопытна, что не знала себе цены и не умела разгадать Лубенецкого в отношении к себе. Она все еще думала, что служит для Лубенецкого поддержкой в его деле, и поэтому он благоволит к ней. Между тем Лубенецкий давно уже смотрел на хорошенькую девушку совершенно с иной точки зрения, хотя и держал себя в отношении к ней достойно и прилично. Девушка и не подозревала, что, собственно, труд ее по агентуре для Лубенецкого не составлял ничего особенного и что если бы он окупался ей при других обстоятельствах, то окупался бы весьма скудно.
Некоторое время Лубенецкий и Грудзинская сидели молча. Он наслаждался действием своих слов, она в глубине души своей решалась действовать с Лубенецким серьезнее и не относиться так легкомысленно к делу, как она думала было относиться. Лубенецкий подметил это и решил получить от девушки категорический ответ, ибо ему и в самом деле нужна была помощница в предполагаемой борьбе с Яковлевым и Метивье, которого он, не зная, ненавидел уже всей своей душой.
- Ну-с, панна, что на это скажете? - спросил он, переменяя угрюмый тон на несколько иронический.
- Я скажу одно пану,- ответила серьезно девушка,- если какая-то комета действительно для нас опасна, то пан может располагать мной как ему угодно.
- Да? - улыбнулся весело Лубенецкий.
- Да, пан,- ответила Грудзинская, несколько потупя голову.
- О, если так,- проговорил Лубенецкий, вставая и подходя к ней,-то нам с вами опасаться нечего.
- А велика опасность? - поглядела на него панна.
- Не особенно, но... как бы это вам сказать - жертв особенных вовсе не потребуется. Потребуется только маленькая энергия, терпение и, главное, небрезгливость.
- Да? - прищурилась девушка,- только-то?
- Будьте уверены, не более,- проговорил Лубенецкий, целуя ее руку.
В это время в соседней комнате послышались шаги. Лубенецкий встал.
- Эмилия, ты? - спросила Грудзинская.
- Я, панна,- проговорила, входя, Эмилия.
- Что ты?
- Там пришел господин.
Грудзинская вопросительно подняла глаза на Лубенецкого.
- Это мой хороший знакомый.
- А! - протянула панна.
- Что же, прикажете позвать?.- спросила Эмилия.
- Нет, я сам пойду встретить его,- проговорил Лубенецкий и вышел, кинув на Грудзинскую особенно выразительный взгляд.
Эмилия вышла вслед за ним. А панна Грудзинская вдруг быстро встала, оправилась и самым предательским образом развалилась на небольшом диванчике, причем одна ножка ее с особенной прелестью выглядывала из-под богато шитого платья.
Когда Яковлев и Лубенецкий вошли в комнату Грудзинской, она даже не тронулась с места, чтобы встретить их; Казалось, она тихо дремала. Войдя, Яковлев развязно поклонился по направлению к диванчику, на котором полулежала Грудзинская, и проговорил:
- Квартирка эта, кажется, мне несколько знакома.
Лубенецкий, успевший уже с утра освоиться со всезнанием Яковлева, нисколько не удивился этому.
- Очень может быть,- ответил он совершенно спокойно.- Вы так хорошо знаете Москву, что меня это нисколько не удивляет.
- Право, знаю, право, знаю,- говорил между тем, оглядываясь, Яковлев.- Вот тут, мне кажется, есть комната, обитая голубоватой материей. Мебель светлая. Два окна на двор. А вот сюда, направо, кажется, комната в четыре окна, которые выходят в переулок. Там, в углу, шкаф красного дерева с плтайными ящичками. Мебель там пунцовая. Такая же материя и на стенах с серебристыми искорками...
- Нет, нет, вы немножко ошиблись,-перебил его Лубенецкий, искривляя губы в досадливую улыбку,- вы немножко ошиблись, Гавриил Яковлевич. Теперь там мебель вовсе не пунцовая, а лиловая. Такая же и материя на стенах. Шкафа нет. На месте шкафа стоит постель Грудзинской, которую я вам и представляю, мой добрый друг:
С этими словами Лубенецкий подошел к дивану и взял осторожно Грудзинскую за руку. Грудзинская сперва открыла глаза, которые, казалось, были закрыты, потом слегка зевнула, а потом, вся еще не приподнимаясь, чуть-чуть слышно проговорила:
- Ах, это вы... вы...
Она вдруг замялась и не знала, как перед новым знакомым назвать Лубенецкого, но новый знакомый сам поддержал ее.
- Лубенецкий, хотите сказать,- подхватил Яковлев.- Да, да, он самый. А я... имею честь представиться... я - Гавриил Яковлевич Яковлев, следственный пристав...
- Ах,- вдруг вскочила с дивана Грудзинская,- я и не заметила, как вы вошли!
- Ничего, пожалуйста, не беспокойтесь, сударыня,- проговорил Яковлев,- мы люди простые и невзыскательные.
- Рекомендовать вам, мадемуазель Грудзинская, Гавриила Яковлевича, нечего: он сам себя отрекомендовал. Я только могу прибавить, что с настоящего дня это лучший мой друг.
- Очень приятно,- грациозно проговорила Грудзинская и протянула Яковлеву руку.
Яковлев, пожимая руку Грудзинской, в упор смотрел на нее.
Девушка, однако, не смутилась и предложила, мило и грациозно улыбаясь, обоим кавалерам присесть в ее скромном девичьем уголке.
Кавалеры присели.
Разговор сначала не вязался: все чувствовали себя как-то не на месте, тем более что не было ни малейшего предлога к тому, для чего они, собственно, собрались и кому что, собственно, было надобно. И Яковлев, и Лубенецкий, и Грудзинская чувствовали, что они взяли на себя новые роли, но какие именно - определить не могли, и, кроме того, они не рнали еще и тех целей, каких они достигнут в этих новых своих ролях. Да и для чего вся эта странная комедия? Яковлев уже успел убедиться, что с Лубенецким ему не совладать. Лубенецкий постигнул ухватки Яковлева, какими он достигает своих целей, и потому нисколько не опасался его, будучи заранее убежден, что он, во всяком случае, сумеет отпарировать удары сыщика. Панна Грудзинская была почти ни при чем и вознамерилась все делать ощупью, по чутью, так как Лубенецкий не посвятил ее ни в какие тайны, а сделал только туманные намеки на что-то. Оставалось одно, и то только для одного Лубенецкого, интересоваться Метивье, которого он не знал, но имя которого смутило его и задело за живое.
Но на этот мотив ни Яковлев, ни Лубенецкий как-то не наталкивались.
Был уже одиннадцатый час вечера, и новые знакомые начинали чувствовать неизбежное в таких случаях утомление, как вдруг Яковлев, ни с того ни с сего, предложил новым знакомым прокатиться по Москве или где-нибудь за городом.
- Вот прелестная мысль! - воскликнула Грудзинская.- Я совсем не знаю Москвы, и мне бы хотелось посмотреть на нее ночью, да еще при таком чудном освещении, как от кометы! Да это просто прелесть!
- А вы согласны, пан? - спросил Яковлев у Лубенецкого, который искоса и как-то странно посматривал на сыщика.
- Ну, разумеется,- поторопился ответить Лубенецкий.
- А нам это будет и очень даже кстати,- продолжал Яковлев.- Ведь мы с вами, правду сказать, довольно-таки натянулись "ерофеичу". У меня, признаюсь, голова как пивной котел. Кроме этого,- нагнулся сыщик к Лубенецкому,- мы можем, пожалуй, увидеть и... вы знаете кого,- договорил он, понизив тон.
- А, неужели? - как бы удивился Лубенецкий.- Ну что ж, это хорошо! Только на чем же мы поедем с вами, я, право, не знаю.
- О, об этом не беспокойтесь,- подхватил Яковлев.- У меня приготовлена славная парочка лошадок с просторным экипажем. Я ведь человек весьма предупредительный и за услугу всегда плачу услугой. Признаюсь, мне весьма понравилось, что вы, пан Лубенецкий, оставили записочку, которой пригласили меня к прелестной панне. Я доволен знакомством с вами,- обратился он к Грудзинской,- весьма доволен.
- Да? - мило улыбнулась панна.
- Верьте мне,- впился в нее глазами сыщик.
- В таком случае будемте друзьями,- протянула ему руку панна.
Яковлев пожал хорошенькую ручку панны и подумал: "Она таки плотная девчонка, надо узнать ее покороче".
Совсем другая мысль пробежала в хорошенькой головке панны. "Какой урод! - мысленно восклицала она.- И что за охота Владиславу знакомить меня с такими медведями!"
Через полчаса этот медведь усаживал панну в экипажец, который ожидал их у ворот, и, усаживая, очень свободно брал ее то за стан, то за руки. Панне это было далеко не по нраву, но она не давала ни малейшего вида, что это ей неприятно. Лубенецкий тоже смотрел на все равнодушно. Один только вопрос бродил в голове его: "Куда и зачем везет меня этот паук?"
Паук между тем не переставал весело болтать и вертеться перед панной. Усадив панну как можно удобнее, Яковлев сел рядом с Лубенецким, отпустил Тертея Захаровича, который стерег экипажец, и стегнул лошадок. Прозябшие лошади быстро тронулись, и экипажец, покачиваясь, равномерно загромыхал по пустынному переулку, направляясь к Поварской.
Ночь была тихая, холодноватая и сухая. Знаменитая комета 1811 года, поднявшись с севера, стояла уже на горизонте. В это время комета была не особенно еще велика, но тем не менее блестящий хвост ее немногим уступал свету полной луны. Странно и величественно блистала на небе эта чудовищная комета. Мириады звезд, окружая свою хвостатую сестру, казалось, для того только и мерцали еле видимо, чтобы еще рельефнее высказать ее таинственную величавость.
Все время, с августа 1811 года по январь 1812-го, по ночам, появляясь в прозрачном тумане, не сходила дивная звезда эта с горизонта. С вечера она поднималась с севера и до полуночи шла на восток, часа в три ночи она подвигалась на юг, а перед рассветом двигалась на запад и там исчезала вместе со звездами "Под лосем", пониже которых она появлялась. Хвост у кометы был замечательно блестящ, но не имел постоянной длины. По астрономическим измерениям наибольшая величина хвоста простиралась до 172 миллионов 200 тысяч русских верст. На небесном своде хвост кометы занимал 23®. 15 октября, в момент наибольшего приближения к нам кометы, расстояние ее от Земли простиралось до 28 200 000 географических миль. Комета со стороны, обращенной к солнцу, имела светлое кольцо, ширина которого была не менее 6000 географических миль. 7000 географических миль отделяли его внутреннюю сторону от центра ядра. Ядро имело в диаметре 653 географические мили. По глазомеру хвост кометы казался сажени в две, а шириной, в конце, около полуаршина.
Ни одна из комет, появлявшихся после, не была похожа на комету 1811 года, поэтому и неудивительно, что в народе по случаю появления кометы ходили самые чудовищные слухи. Народ русский видел в появлении ее какое-то грозное предзнаменование и назвал ее "Метлой Божьей".
Как ни странно, но, право, трудно не согласиться с тем, что с необычайными явлениями природы сопряжены бывают нередко и необычайные явления в мире. Примеров было множество. Может быть, это не более как простая случайность, но ведь и все в жизни, не исключая даже и самого нашего появления на свет, подчинено случайности. И никакие вычисления, и никакие выводы не в состоянии пошатнуть силы случайности. Все вычисления и все выводы, которыми человек хочет объяснить известное неожиданное явление, не идут далее самих выводов и являются сухим домыслом чего-то, тогда как совершившийся факт остается в полной силе...
Народ в необычайных явлениях природы всегда видит какое-либо знамение, и что же? - весьма редко ошибается...
Чем это объяснить?
Большое разлитие рек в 1812 году, упомянутая комета, страшные бури, землетрясения в Дубоссарах, в Балте и в Очакове как бы предвещали русскому народу что-то недоброе. В Москве бушевали сильные ветры, несшиеся с юга и запада. От этих ветров все небо затмевалось пылью, трещали заборы, и сорванные с домов крыши были далеко уносимы ураганом и с грохотом падали на крыши других домов.
"Быть великой войне!" - говорил народ русский, глядя на все эти необычайные явления, и - война совершилась, и именно совершилась великая война, которая потрясла всю Европу.
Народ не ошибся. Явления природы, явления, может быть, случайные, подсказали ему то, чего ни Талейрану, ни даже самому Наполеону не подсказали их дальновидные умы.
Не только простой народ, но и люди развитые смотрели на комету 1811 года как на нечто знаменательное. Каждый вечер на улицах и площадях можно было видеть толпы народа, которые с удивлением и страхом взирали на это небесное явление! И в самом деле, она производила на всех какое-то странное впечатление.
Произвела она это впечатление и на героев нашего повествования. Панна Грудзинская, как более восприимчивая, первая загляделась на красавицу звезду и, Бог весть почему, взгрустнула. Владислав Лубенецкий, поддерживая одной рукой девушку, углубился в самого себя и тоже как будто взгрустнул. Один Яковлев казался веселым и разбитным. Он бойко похлопывал вожжами, покрикивал "эх вы, котята!" и с особенной ухваткой нагибался вперед, чтобы раззадорить пристяжную, которая, под ходок, резво нагибала голову и откидывала задними ногами. Видимо, Яковлев любовался своими лошадками и хвастал ими.
- А, что? Каковы?- обратился он к Грудзинской, которая сидела между ним и Лубенецким.
- Да ничего,- ответила холодно девушка.
- Как ничего?- как бы обиделся сыщик.- Объеденье просто, а вы - ничего. Впрочем, вам не до лошадей теперь. Вы, я вижу, любуетесь на комету.
- Странное явление! - проговорила точно про себя девушка.
- Не к добру, сударыня!- ответил Яковлев.
- Вы думаете?- вмешался в разговор Лубенецкий.
- Уж верно!- отрезал Яковлев и повернул лошадей в какой-то узкий переулок.
- Куда же мы, однако, едем?- полюбопытствовал Лубенецкий без всякой цели.
- А мы едем к Метивье,- ответил сыщик,- в Останкино. Он там живет.
- А,- протянул Лубенецкий и потом вдруг прибавил:- Так поезжайте пошибче... холодно что-то...
- О, это можно!- сказал сыщик и, особенным образом тряхнув вожжами, крикнул:- Ну, милые! Ну, трогай!
Милые действительно тронули, потому что наши герои вскоре очутились в Марьиной роще, а потом и в самом Останкине.
В описываемое время вовсе еще не было моды выезжать летом на дачи, да в дачах и не было еще особенной надобности. Москва, состоящая тогда из каких-нибудь девяти тысяч домов, была вся покрыта садами и огородами, а некоторые дома, преимущественно же вельможных особ, просто утопали в зелени. Поэтому многие из зажиточных домовладельцев жили в своих московских домах, как на дачах. Потребность на дачи явилась не ранее двадцатых годов, когда Москва начала быстро отстраиваться и вследствие этого тесниться.
Метивье, однако, нашел для себя более удобным жить в Останкине, как бы на даче, среди невзрачных хибаренок дворовых людей вельможи.
Хибаренки эти раскиданы были на правой стороне усадьбы от Москвы и производили такой неприятный контраст с барским домом и так грустно лепились на занятой местности, что во время приезда в Останкино императора Павла сделано было распоряжение прикрыть невзрачность их шпалерами насаженных деревьев. Деревья эти, густо разросшиеся, существуют и доныне.
С легкой руки доктора после мало-помалу начали поселяться там на лето и другие. Раньше прочих избрали Останкино своим летним местопребыванием артисты московского театра, которые устраивали там концерты и серенады. Собственно же дачи начали строиться в Останкине не ранее двадцатых годов, когда переехал туда один богатый грек и начал давать там, в саду, блестящие балы с музыкой и фейерверками.
Поселившись в Останкине, ловкий француз весьма скромно маскировал свои проделки и, кроме того, находился вне всякой опасности со стороны администрации. При случае ему очень легко было улизнуть оттуда. Предосторожность эта, однако, была совершенно излишней с его стороны. Его никто и не думал преследовать, кроме, разумеется, одного Яковлева, который не упускал его из вида и которого он меньше других опасался. Яковлев, если бы ему понадобилось, нашел бы его и на дне морском, не только в барской усадьбе, в каких-нибудь трех верстах от Москвы. Ловкий француз не подозревал этого и в глубине души своей нагло посмеивался над глупыми московитами, которые не только приютили его, но даже поставили на пьедестал.
Выше уже говорилось о том, что за Метивье ухаживала целая орава московских аристократок всех возрастов. Теперь скажем, что они не только ухаживали за ним, как за молодым доктором, но даже просто, можно сказать, носили на руках. Ни один великосветский раут или бал не обходился без Метивье, ни одна великосветская особа не позволяла себе в случае мнимой или настоящей болезни пригласить другого доктора, кроме Метивье. Метивье просто царил в высшем обществе, и принимать его у себя в доме считалось "хорошим тоном". Видя все это, ловкий француз, однако, не увлекался успехом и держал себя как-то особенно скромно и мило. Куда бы его ни приглашали, он являлся без замедления, чтобы ему ни предлагали за визит - он брал, и брал так просто и с такой благодарностью, что пациентке или пациенту ничего более не оставалось, как чувствовать к нему самую глубокую признательность. Таких признательных пациентов и пациенток у Метивье было так много, что он положительно не успевал посещать их. Однако он ухитрялся как-то удовлетворять всех и всякого, кто к нему обращался. Мало этого, Метивье даже был не прочь и от благотворительности: он посещал многих бедных дворян и не только не брал с них за визиты, но даже покупал для них на свой счет лекарства. Словом, это был любимец тогдашнего общества, и едва ли кто, кроме Яковлева, знал, что это за птица.
Птица эта между тем жила, пользовалась успехом, тихо и таинственно напевала везде нужные песни и, по обыкновенной русской беспечности, вовсе не подозревала, что в ее гнездо намерены залететь коршуны.
Обогнув озеро, Яковлев направил лошадок в так называемую в Останкине Садовую слободку, где находился скромный, но весьма уютный домик Метивье.
В тот день Метивье возвратился домой ранее обыкновенного. Как-то случилось так, что вечером он был совершенно свободен. Объездив десятка два домов, где хворали разные Полины и Зизины, его почитательницы, он по привычке прошелся немного по окрестностям усадьбы и заперся у себя в кабинете. Метивье жил совершенно один. У него не было даже домашней прислуги, кроме старика кучера и старика сторожа, которые жили на дворе и не смели появляться в комнатах барина. Метивье сам убирал и запирал свои комнаты, которых, по-видимому, и запирать-то не было особенной надобности: все в них отличалось простотой, скромностью и не было ни малейшего намека на роскошь. Такая скромная, даже можно сказать, бедная жизнь доктора, зарабатывавшего сотни и тысячи рублей, не могла не обратить внимания его почитателей и почитательниц, которые жаждали подышать воздухом жилища своего кумира. Но кумир этот под разными благовидными предлогами никого у себя не принимал, а свою скромную жизнь объяснял своими скромными требованиями в жизни. Как бы там ни было, но Метивье жил один и никто его не беспокоил. Даже ни одна его поклонница не проникала к нему. Только и навещал его, и то очень редко, один француз - булочник с Тверской, необыкновенно худощавый и мизерный человечек, которого он будто бы лечил от худосочия. Но и этот господин появлялся у Метивье на весьма короткое время. Он обыкновенно приезжал ранним утром и сейчас же уезжал.
Яковлев ни разу не был у Метивье, но тем не менее очень хорошо знал гнездо этой птицы.
Когда экипажец Яковлева загромыхал у ворот домика Метивье, изумленный доктор, с фонариком в руках, не замедлил появиться на крыльце. В темноте ему трудно было разобрать фигуры неожиданных гостей. Он стоял, смотрел и недоумевал, кому это в такую позднюю пору понадобилось побеспокоить его. Но Яковлев скоро рассеял его недоумение. Увидав доктора с фонарем, сыщик довольно фамильярно закричал:
- А! Здравствуй, милейший мой доктор! Как поживать изволишь?
Доктор поморщился и, послав мысленно сыщика ко всем чертям, очень любезно воскликнул:
- О! О! Вы?!
- Да, да, я, милейший мой!- говорил Яковлев, подъезжая к крыльцу.- Да еще не один, с гостями. Уж прошу извинить.
"Что за гости?" - думал доктор, подозревая нечто неладное.
"А, так вот он, этот чучело!" - мысленно восклицал Лубенецкий, обозревая фигуру Метивье с ног до головы.
В свою очередь, и Метивье старался разглядеть фигуру Лубенецкого, который, вылезая из экипажа, поддерживал панну Грудзинскую.
Увидав девушку, Метивье пришел в еще большее недоумение.
Панна Грудзинская, одетая в свой национальный, несколько небрежный костюм, в сумраке вечера показалась ему каким-то необычайным явлением. К тому же молодая девушка так грациозно выпрыгнула из экипажа, что нельзя было не обратить на нее особенного внимания.
Яковлев, тут же на крыльце, представил доктору Грудзинскую и Лубенецкого, под именем Федора Андреева, содержателя кофейни.
Метивье поморщился и с видимой небрежностью протянул ему руку.
Лубенецкому это не понравилось, и он, мысленно назвав француза дураком, тут же решил, что такая птица для него не опасна, и даже усомнился в агитаторских его способностях.
Лубенецкий принадлежал к числу тех людей, которые оценивают человека сразу и оценку свою основывают на совершенных, по-видимому, пустяках, но тем не менее редко ошибаются.
Совсем иначе обошелся Метивье с Грудзинской.
Девушка произвела на доктора самое приятное впечатление.
Привыкший вращаться в кругу женщин, ловкий, изящный, он рассыпался перед ней в десятках извинений на своем родном французском языке и пригласил в свой скромный уголок.
Панна Грудзинская так заинтересовала его своей особой, что он даже забыл о том неприятном впечатлении, которое произвели на него Яковлев и Лубенецкий.
Когда они вошли к Метивье, он еще более начал заниматься девушкой.
Такое внимание доктора к Грудзинской, внимание с налету, не особенно понравилось Лубенецкому.
А Метивье, как нарочно, делался все более и более не принужденным с девушкой, как будто знакомство их началось не несколько минут назад, а по крайней мере несколько месяцев. Несмотря на то, что хорошенькая панна старалась отвечать ему короткими "да" и "нет", он все-таки не отставал от нее и действовал в этом отношении не только непринужденно, но даже с некоторой наглостью.
Не предупрежденная Лубенецким, как вести себя с этим новым знакомым, и даже не зная, с кем она, собственно, имеет дело, панна Грудзинская, что с ней весьма редко случалось, как будто даже несколько конфузилась. Лицо ее часто покрывалось еле заметной краской затаенного стыда, что она поставлена в такое странное положение, а в душе накипала досада на Лубенецкого, что он не выведет ее из этой неловкой роли.
Лубенецкий между тем зорко следил за Метивье и каждое его слово наматывал себе на ус.
"Пусть его лебезит,- думал он,- а я под шумок-то и раскушу тебя, мой милый".
Совсем другое бродило в голове ходившего взад и вперед по комнате Яковлева.
Странно, сыщик досадовал на то, что, по-видимому, для него не должно было составлять никакого интереса. Он досадовал на Метивье, лебезившего перед Грудзинской, досадовал за право, которым он пользуется перед хорошенькой девушкой.
"Экой черт мазаный!- ругался он мысленно,- и как скоро! Поди, полюбуйся на него, на лешего не нашего Бога! Вертится как черт перед заутреней, и та слушает его... Что ж я-то? Зачем же мы приехали?- задавал он себе вопросы, как-то не находясь, чтобы остановить Метивье.- Неужто только для того, чтобы француз полюбезничал с этой дурой?"
И сыщик невольно взглянул на "дуру".
Панна Грудзинская сидела в кресле у стола, несколько откинувшись назад. Яковлеву она видна была сбоку. Он видел ее профиль, на котором, перед светом, даже заметен. был легкий персиковый пушок.
"Славный кусочек!" - решил он, и им овладело какое-то непонятное, странное волнение. Он даже почувствовал, как начинают гореть его щеки, стучать виски, а глаза наливаются кровью. Какая-то нервная, лихорадочная дрожь пробежала вдруг по всем его членам. Он припомнил, как она полулежала на диванчике, высунув красивую ножку, потом, как он ехал с ней, чувствуя округленность ее стана, припомнил - прошелся по комнате, зашел с другой стороны, остановился на мгновение и жадными глазами, как молодой котенок над притаившейся мышью, впился глазами в молодую девушку.
Ни Грудзинская, ни даже Лубенецкий не заметили этого движения со стороны Яковлева.
Метивье был слишком занят девушкой, так занят, что он даже не обращал внимания на главных своих гостей.
Лубенецкий начинал уже чувствовать скуку и разочарование в личности Метивье.
Этот агент, которым он интересовался и которого он готов был побаиваться, показался ему просто болтливым французом, легкомысленным, пустым и даже преглуповатым.
"Неужели это агент?- удивился он.- Быть не может! Савари не настолько глуп, чтобы посылать в Россию таких попугаев! Должно быть, Яковлев соврал из каких-нибудь видов, и больше ничего!" - решил Лубенецкий и, успокоившись, ждал, чем кончится вся эта глупая сцена.
Глупая сцена окончилась тем, что раздосадованный на Метивье Яковлев обратился к нему с довольно грубым вопросом:
- А скажите, пожалуйста, господин доктор, долго ли вы будете таким образом болтать?
Метивье весьма сносно знал русский язык и понял грубость Яковлева, но сделал вид, как будто для него непонятно, что, собственно, сказал сыщик, обратившись к нему. Он очень наивно посмотрел на сыщика и проговорил:
- О, о, вам скучно, я знаю. Но погодите, все обойдется хорошо.
- Конечно, обойдется, без вас знаем. А вы вот что, вы послушайте-ка, что я вам скажу,- проговорил наставительно Яковлев.
Метивье очень любезно обернулся к нему и слегка склонил голову в знак того, что он готов слушать его. Еле заметная искра негодования промелькнула в глазах француза. Видимо, личность Яковлева производила на него омерзительное впечатление, но он знал, с кем имеет дело, и старался, насколько возможно, быть с ним любезным и предупредительным.
Лубенецкий навострил уши.
Сыщик прошелся, потер ладонью свою стриженую голову, как бы собираясь с мыслями, и остановился перед Метивье, вперив в него свои, уже налившиеся кровью глаза.
Метивье, как ни был ловок, но не выдержал этого пронизывающего его насквозь взгляда сыщика и отвернулся под благовидным предлогом высморкаться.
И Яковлев, и Лубенецкий заметили это движение доктора и, как ловкие люди, истолковали в дурную для него сторону.
"Трус,- подумал Лубенецкий,- испугался какого-то дурацкого, телячьего взгляда!"
"Эге, да он робеет!" - решил Яковлев и произнес вслух:
- Дело, знаете ли, пустое... так себе, знаете ли, любопытство одно... и больше ничего...
Яковлев снова прошелся и снова остановился перед Метивье. Видимо, ему хотелось помучить француза, на лице которого отразилось какое-то новое странное недоумение. Находчивый и блестящий в великосветских салонах, испытанный плут и проныра, бывший фискал ордена иезуитов, он вдруг, помимо своей воли, начал робеть перед невзрачной и пошлой фигурой сыщика и, досадуя на себя, старался казаться как можно более развязным. Он начал покачиваться в кресле, выделывал какие-то такты ногой и рукой, посматривал насмешливо на Яковлева, но все это как-то не вязалось с общим молчанием и было неуместно.
Метивье давно знал Яковлева и знал его как сыщика. Познакомившись с Яковлевым, он, понятно, опасался его, весьма резонно допускал, что сыщик имеет намерение преследовать его. Но Яковлев сначала настолько ловко обходил его, что Метивье решил, наконец, не опасаться сыщика, так как в его действиях ничего не было такого, что подавало бы повод к опасениям. Знакомство с Яковлевым французу казалось очень обыкновенным. Между тем оно было далеко не обыкновенное и стоило сыщику некоторой заботы. Так как Метивье вращался все более в кругу московских княжон, то познакомиться с ним обыкновенному чиновнику, да еще пользующемуся такой неблаговидной репутацией, как сыщик, было не так-то легко, не возбудив подозрения. Яковлев пустился на хитрость. Одного из своих ищеек он одел превеликим франтом и посадил на статную лошадь с приказанием встретить Метивье на дороге в Останкино и каким бы то ни было способом испугать его лошадей. Ищейка великолепно исполнил свою роль. Испуганные лошади Метивье понесли его во весь опор, кучер свалился, и Метивье находился в самом критическом положении, рискуя с минуты на минуту свернуть себе голову. Яковлев явился его спасителем. Выскочив как будто из-под земли, он с опасностью жизни остановил взбесившихся лошадей Метивье и выручил его из беды. Понятно, после этого случая аристократический доктор не мог не познакомиться с Яковлевым и не узнать, кто он такой, так как по этому поводу в одном из московских журналов: того времени, выходившем под редакцией двух писателей, И. и Н., в похвалу Яковлева была помещена довольно пространная статья, написанная одной великосветской особой, поклонницей Метивье. Кроме этого, от подлежащего начальства Яковлев получил официальную лестную похвалу за свое самоотвержение и даже денежную награду. Разумеется, никому и в голову не приходило, что за повод был к такому истинно достойному поступку знаменитого сыщика. Во всяком случае, совершившийся факт говорил сам за себя. Самоотвержение Яковлева было налицо.
Обладая необыкновенной силой, смелый, дерзкий, находчивый, Яковлев, нередко фискальничая, решался и на более бесшабашные поступки. Особенно много попадался он в неприятное положение, посещая Разгуляй. Разгуляем и по настоящее время в Москве называется местность, где находится вторая гимназия. Громадный дом, в котором помещается теперь гимназия, принадлежал тогда графу А. И. Мусину-Пушкину. Наискось от этого дома находился известный всем гулякам того времени трактир. Кому хотелось погулять втихомолку, негласно, особенно из купеческих детей, те вечерком, заперев свои лавки и собравшись веселой компанией, человек пятьдесят, катили на Разгуляй, в упомянутый трактир, как в отдаленный угол Москвы, где их другие посетители не знали. Там все было к их услугам: и отдельные комнаты, уютные, таинственные, и часы с курантами, считавшиеся тогда за редкость, и цыганки-ворожеи, и цыганки-солистки, и хор певцов, и гуслисты, и торбанисты, и миловидные прелестницы для известных целей, словом - все, что только требуется буйством, удалью и расточительностью русского, разгулявшегося человека. При таких случаях окна трактира запирались ставнями или закрывались тяжелыми шторами, и гуляки пировали там от зари до зари. Не одна молодежь проводила там подобные вечера и ночи. Тайком от жен "закатывались" туда и сами почтенные купцы, вследствие чего часто происходили там вовсе неожиданные встречи отцов с детьми, хозяев с приказчиками, приказчиков с "молодцами".
Очень естественно, что Яковлев как сыщик не мог упустить такого заведения из виду. Он делал туда частые набеги по ночам, переодевшись, и редко случалось, чтобы он, там не нападал на какой-нибудь след преступления; зато часто случалось, что он должен был отбиваться от целой толпы преследователей, которые не щадили сыщика. Больно доставалось Яковлеву, но доставалось и тем, кто с ним связывался. Достойно внимания, что на подобные рискованные экскурсии он всегда отправлялся один и, когда начиналась расправа, прямо говорил, кто он такой, засучивал рукава и без шума, без крика вступал часто далеко в неравную борьбу. В большинстве случаев после побоищ в лице своих преследователей он приобретал не врагов, а друзей.
Личности Яковлева Метивье, разумеется, коротко не знал, да и не мог знать. Сыщик казался французу обыкновенным, недалеким чиновником по полицейской части, и больше ничего.
Неудивительно после этого, что Метивье несколько растерялся, когда Яковлев заговорил с ним не только грубо, но даже просто оскорбительно.
- Вам что же угодно?- спросил он у стоявшего перед ним Яковлева, окидывая его с ног до головы искусственно презрительным взглядом.
- Что?- переспросил сыщик насмешливо.
- Да-с!- отчеканил француз.
- А ты вот что...- заговорил Яковлев.
- Ты?!- вскочил перед его носом Метивье.
- Разумеется, ты!- ответил спокойно Яковлев, не моргнув даже бровью.- А то кто же? Доктор небось? Француз? Птица великая? Как же, держи карман!
- А! - схватился Метивье за голову, решительно не зная,