Главная » Книги

Кондратьев Иван Кузьмич - Драма на Лубянке, Страница 5

Кондратьев Иван Кузьмич - Драма на Лубянке


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

чем отвечать на подобную дерзость.
   Панна Грудзинская молча впилась глазами в Яковлева. Сыщик начинал ей нравится. В ее глазах из урода он начал превращаться в героя, тем более что Метивье, несмотря на свою красивую и стройную фигуру, несмотря даже на картинность позы, в которой он стоял, схватившись за голову, был решительно жалок перед Яковлевым.
   Лубенецкий смотрел на все это, как на спектакль, очень хорошо понимая, чем он кончится. То же самое было и с ним, когда он встретился с Яковлевым. Лубенецкий удивлялся только всезнанию и дерзости Яковлева и не мог не отдать ему предпочтения перед Метивье.
   - Чего смею?- улыбнулся Яковлев.
   - Да знаете ли вы,- загорячился француз,- что мне знаком сам граф Иван Васильевич! {И. В. Гудович. Он был главнокомандующим Москвы с 7 августа 1809 г. по 13 мая 1812 г.} Мне только стоит сказать ему два-три слова, и вас сейчас же выгонят со службы!
   - Так-с!- сделал мину сыщик... Со службы!.. Очень хорошо-с... А дальше что же-с?
   - А дальше! А дальше!..- начал заикаться француз.
   - Да вот что дальше,- перебил его Яковлев,- дальше вот что: меня со службы не выгонят, а ты прогуляешься в тундры севера.
   Метивье вытаращил на него глаза.
   - Да, именно, в тундры севера. Ты знаешь, что такое: тундры севера? Вероятно, не знаешь. Так слушай, я тебе; растолкую. Это, братец мой, в Сибири... знаешь, в Сибири... морошка растет и клюква имеется... Славная ягодка клюква! Ешь - не хочу... Ну, вот, братец мой, прогуляешься ты туда, покушаешь кислятинки и скажешь: вот тебе и клюква!
   - А!- снова протянул Метивье, смутно догадываясь, что он попал в какую-то ловушку.
   - Вот тебе и "да"!- передразнил его Яковлев и вытащил из кармана какую-то бумагу.- Ты это видел?- завертел он бумагой под носом Метивье,- видел?
   Взглянув на бумагу, Метивье мгновенно побледнел и опустился в кресло.
   "А, спектакль начинает быть интересным",- подумал Лубенецкий.
   "Что это такое?" - любопытствовала панна Грудзинская, с сожалением взглядывая на побледневшего Метивье.
   Яковлев, между тем искоса поглядывая на Лубенецкого, начал тихо развертывать бумагу.
   Бумага эта была - письмо, кругом и мелко исписанное на листке большого формата, палевого цвета.
   - А письмецо, знаете ли, любопытное,- щелкал Яковлев по письму двумя пальцами,- право, любопытное. Хотите, господа, прочту? Мало того что оно любопытное, но даже и поучительное. Оно написано по-французски, но мне его перевели. Ведь мы народ необразованный, медведи,- куда нам по "французскому"! Вот хлебы французские я еще кое-как уважаю, и то потому только, что они пекутся из русской пшеницы. И какой казус случился со мной на днях по случаю покупки белого хлеба. Иду по Тверской, иду. и думаю: дай-ка я зайду к булочнику Артуру и съем у него теплый хлебец. Только это я подумал, а сам Артур тут. как тут! "А,- говорю,- здравствуйте, мусью!" - "Бон жур,- отвечает,- бон жур!" Ну и прекрасно, бон жур так бон жур. Гляжу: несет в корзиночке хлебы. Спрашиваю: "Что это?" - "Хлебы, хлебы,- отвечает,- несу за Тверской застав".- "Кому?" - "Тому-то и тому-то". Прекрасно. "Дай-ка,- говорю,- съем один хлебец".- "О, нет! - загалдел, француз,- такой хлеб не хорош, там лучше, в булошной, иди в булошной".- "Нет уж,- говорю,- все равно, хороши будут и эти". Взял хлеб, разломил, и - можете ли вы себе представить - хлеб оказался с сюрпризом. Другой, третий - то же самое. Зачем, спрашиваю, столько сюрпризов, ведь накладно? Молчит француз и хлопает глазами. Вижу, малый струсил: думает - не заплачу за хлебы. Ну вот, очень мне нужно! Я не подлец! Взял и заплатил за все эти хлебы. Схватил деньги поджарый француз и бежать. А, думаю, обрадовался, жадная шельма, русскому рублю! Ну, что ж, Бог с тобой, думаю, беги, беги! Но мало мы вас, шаромыжников, кормим на Руси, прокормим, думаю, и тебя. Ушел француз, я к себе ушел и давай хлебы уписывать и сюрпризы рассматривать. Дрянь сюрпризы. Француз везде виден: все норовит ниточкой да бирюлечкой отделаться, не то что наш брат, русский человек, на пятак щей нальет - в три дня не съешь. Представьте же, что за сюрприз! Бумажки какие-то, да еще исписанные! Ну, думаю, надул француз, каналья, да делать нечего, начал рассматривать. Смотрел-смотрел, смотрел-смотрел... и... что бы вы думали?..
   Яковлев остановился, поочередно взглянул на каждого из слушающих и вдруг рассмеялся, рассмеялся своим нехорошим, холодным и дребезжащим, как старая пролетка, смехом...
  

XVII

  
   В полные глаза смотрела Грудзинская на Яковлева, не упуская из виду ни малейшей игры его некрасивой физиономии во время длинного рассказа. Странно, эта некрасивая физиономия, эти кошачьи, налившиеся кровью глаза, эта стриженая голова с коротким туловищем начали казаться ей не такими уж дикими и отвратительными, какими они показались ей с первого раза, при давешней встрече. Она даже начала находить во всей пошленькой обыденной фигурке Яковлева как бы нечто невиданное, привлекательное, переходящее незаметно в своеобразную красоту.
   "Так вот он какой!- не отдавая себе отчета почему, раздумывала девушка.- Вот он какой, этот медведь, который мне нынче показался таким нехорошим, таким гадким! А-а-а!"
   И девушка, сама удивляясь своей более чем нелепой находчивости, сравнила Яковлева с Наполеоном.
   "Такой же маленький,- рассуждала она,- такой же толстенький, кругленький, глаза тоже имеют особенную силу и..."
   Но "и" панны Грудзинской как раз сошелся с "и" Яковлева, и поэтому думы ее были прерваны совершенно неожиданно.
   Яковлев после своего "и" рассмеялся, а панна Грудзинская кинула короткий взгляд на Лубенецкого, желая хоть слегка уловить, какое впечатление произвел на него рассказ Яковлева. Панна напрасно кинула этот взгляд.
   Лубенецкий молчал, подперши правой рукой голову, и лицо его изображало совершенное равнодушие, как будто все окружающее нисколько его не интересовало.
   Бог весть почему, но это равнодушие Лубенецкого не понравилось хорошенькой панне.
   "Что он надулся?- задала она себе вопрос.- Должно быть, сердит на Яковлева за то, что он знает наши тайны, как мы пересылаем письма. Ну, сердись, голубчик, а он все-таки знает",- как бы даже радовалась она подобному открытию и решила, наконец, что Яковлев, кто бы он там ни был, хлопец славный.
   Метивье все это время сидел, как на иголках. Он хорошо понимал ту песню, которую поет сыщик, знал, чем она кончится, но, несмотря на всю свою ловкость и опытность в разных делах, решительно не знал, как ему выйти из такого неловкого положения. Тем более ему невыносимо было подобное положение, что он был поставлен в него каким-то незначительным судебным чиновником. Административного преследования, собственно говоря, в подобном случае Метивье почти что не боялся. Благодаря сильным связям он, во всяком случае, из обвинения незначительного чиновника мог бы выпутаться и выйти сухим из воды. Как обвинителя он Яковлева не боялся.
   Но он боялся этих двух новых лиц, Лубенецкого и Грудзинской, которых он не знал, что они за люди и зачем они, собственно, к нему приехали, боялся их, как свидетелей своего неожиданного глупого положения, о котором они могут разблаговестить по всей Москве, что для него было хуже всяких административных преследований. Глупая мода в среде аристократического общества, где он царил, могла бы пошатнуть его репутацию, а вместе с тем и все то, что держалось и основывалось на этой - репутации. Яковлев, по мнению Метивье, подобной молвы пустить не мог, так как он вращался в такой среде людей, которая в то время еще сильно презиралась. Молва этой среды не достигла бы своей цели. Совсем иначе взглянул Метивье на Грудзинскую и Лубенецкого. Панну Грудзинскую он сразу оценил по достоинству. Он увидел в ней девушку, которая не только вращалась в лучшем кругу людей, но даже и царила в нем. Следовательно, она была для него опасна. Что же касается Лубенецкого, то доктору как-то не верилось, чтобы это был простой торгаш, содержатель кофейни. Он чуял в нем нечто другое и по пословице "рыбак рыбака видит издалека" даже уловил в нем что-то хищническое, себе подобное. Впрочем, это была совершенно мимолетная догадка, которая сейчас же выветрилась у него из головы. Во всяком случае, и Лубенецкий возбудил в докторе подозрение.
   Метивье далеко не был так прост, как показалось Лубенецкому. Способности этого залетного хищника едва ли чем уступали способностям галицкого еврея. Замечательно, что и Метивье почувствовал такое же неприятное чувство к личности Лубенецкого, какое Лубенецкий чувствовал к Метивье. Еще хорошенько не зная друг друга, они уже были врагами. Стоило только кому-нибудь кинуть между ними кость, чтобы они сцепились и начали грызть друг друга.
   Эту-то кость Яковлев и хотел кинуть между ними.
   Сыщик очень хорошо знал, что каждый из них, отдельно взятый, нисколько не уступит ему в ловкости и не поддастся, поэтому он и задумал поссорить их. А чем поссорить их, как не тем, что дать им знать, что каждый из них доносит о русских представителям агентуры. Какие донесения писал Лубенецкий и как их пересылал по назначению, Яковлев не знал, но был вполне, уверен, что он их пишет и пересылает. Донесения же Метивье он давно уже перехватывал, давал их переводить, аккуратно подшивал письмо к письму и таким образом составлял довольно интересную коллекцию французской болтовни. Посылая свои донесения, оплошавший агент и не подозревал, что они не достигают своей цели, мало этого - хранятся не у французского министра полиции Савари, а у московского незначительного чиновника, и читает их не Наполеон Бонапарте, который по подобным донесениям составляет понятие о России, а какой-то Гаврила Яковлевич Яковлев.
   Увидав в руках Яковлева свое письмо, Метивье предположил, что сыщик перехватил только последнюю его корреспонденцию, и быстро соображал о новом способе пересылки донесений за черту города, откуда они беспрепятственно, через руки особых посыльных, шли уже по назначению.
   Может быть, читателю покажется странным, что агентами французского правительства принимались самые хитрые меры для перенесения писем за черту города, когда они могли пересылать их обыкновенным способом, по почте или посредством частного лица. Такие уловки объясняются тем, что в описываемое время в народе уже ходили слухи об агентах и об их письмах, которые они посылают в Париж, и поэтому было сделано тайное распоряжение задерживать на почте все подозрительные письма, у застав, негласно, осматривать проходящих и проезжающих из города и вообще следить по всем окраинам города, чтобы не проносили подозрительных писем. Распоряжение это, как большинство полицейских распоряжений, было страшно только на бумаге, на деле же оно было вовсе не опасно: никому не было особенной надобности следить за какими-то подозрительными письмами, а если кто и следил, так следил мимоходом или просто для очищения совести. По крайней мере, за все время не было задержано ни одного серьезного, идущего к делу, письма. Так, задерживали пустяки какие-то, и то больше по любопытству, чем по обязанности. Агентам, однако ж, распоряжение это было известно, и они, по очень естественному чувству хоронить концы в воду, для пересылки своих писем пускались на разные уловки.
   Пускался на них и Метнвье. Уловка его - переносить за город письма в хлебах - была, как видно, задумана в недобрый час. Яковлев, как видите, лакомился и хлебами булочника Артура, и письмами Метивье.
   Минут пять продолжал смеяться Яковлев. Минут пять неприятный и холодный смех его нестерпимыми диссонансами звучал в ушах Метнвье и Лубенецкого. Оба они, и Метивье и Лубенецкий чувствовали, что сыщик смеется именно над ним и, кроме того, готовит им еще какой-то сюрприз. Одна панна Грудзинская,- или по странной случайности, или просто из женского каприза, который иногда превращается во что-то невозможное и неестественное,- не находила в смехе Яковлева, действительно гаденьком смехе, ничего неприятного. Напротив, смех этот даже нравился ей, мало того - ей самой хотелось посмеяться над Метивье и Лубенецким таким именно смехом, а не другим. Почему? Для чего? Она сама не знала, да и не старалась знать. Она просто подчинялась минутному влечению, Бог весть из чего зародившемуся. Может быть, это было чувство тайного негодования, что она, девушка молодая, красивая, выросшая с лучшими понятиями о жизни, силой обстоятельств поставлена в необходимость вращаться в среде людей, с которыми она не имеет ничего общего и которые смотрят на нее, как на орудие своих целей. А может, и потому, что Лубенецкий, который начинал ей нравиться, умалил себя в глазах своими темными отношениями с Яковлевым и Метивье, тем более что он, Лубенецкий, не потрудился даже объяснить ей, куда она приехала, что должна делать и что из всего этого выйдет. Хотя она и решилась отдаться на волю Лубенецкого, зная по опыту, что он не поставит ее в неловкое положение, но женское самолюбие не переставало напоминать ей, что она не более как игрушка в руках Лубенецкого и, кроме того, игрушка из-за денег. Скрепя сердце, молодая девушка переносила это оскорбление. Пылкая и надменная от природы, бывшая богиня варшавских салонов, она нелегко переносила его, но все-таки переносила. Прозорливый в других делах, Лубенецкий как-то не замечал этого и, несмотря на зарождавшуюся в глубине души его страсть к хорошенькой панне, смотрел на жертву ее как на должную дань и даже не оценил этой жертвы. Девушка, понятное дело, инстинктивно чувствовала подобное отношение к ее особе, и с этого вечера какое-то смутное негодование на что-то и на кого-то начало понемногу закипать в ее груди. Сочувствие девушки к глумлению Яковлева над Метивье и, стороной, над Лубенецкнм было как бы первым протестом за оскорбление, нанесенное ее девическому чувству.
   Странно, Яковлев,- при всей своей гаденькой, будничной натуришке вне специальности, в которой он действительно являлся мастером своего дела,- чутьем понял положение девушки; мало того, он даже подметил в ней, вскользь, между делом, сочувствие к себе.
   Сочувствие Грудзинской польстило самолюбию Яковлева, и ему захотелось как бы даже порисоваться перед девушкой.
   - Так вот-с,- обратился он прямо к ней, вдруг перестав смеяться,- дело-то какого рода: в хлебах оказались письма. Прелюбопытные, как видите, хлебы. Нехорошо только одно: что ни письмо, то все одно и то же содержание. Это, стало быть, рассылалось циркулярно. Я сразу понял. Впрочем, письмо настолько интересно, что достаточно и одного. Других и не надобно. Что ж, господа, хотите - прочту?
   Тут сыщик, не дожидаясь ответа, которого бы он, вероятно, и не получил, развернул письмо, повертел его с минуту в руках, искоса поглядывал на побледневшего Метивье, и начал читать выразительно, отчетливо, медленно.
   "Продолжаю характеристику московского высшего общества,- читал он,- московское высшее общество, прежде всего, стадо баранов: куда один, туда и все. Потом - это толпа дикарей, азиатцев, которые ни на что не способны, кроме как на глупые оргии. В политике ничего не смыслят, хотя иногда и занимаются ею. Что же касается отношения их к престолу, к императору, то..." Яковлев остановился.
   - "То..." А, каково начало-то!- воскликнул он, поглядывая на всех.
   Лубенецкий сделал гримасу недоумения. Грудзинская улыбнулась. Метивье сидел в своем кресле без движения и, видимо, обдумывал что-то решительное.
   - Вот если бы это высшее общество,- косился между тем Яковлев на Метивье,- то есть, как сказано в письме, это стадо баранов, да узнало бы, что про него пишут добрые люди, вот то-то бы взбеленились. Как вы, господа, думаете на этот счет? Ведь взбеленились бы?
   - Конечно, отзыв не особенно-то хорош,- проговорил внушительно Лубенецкий.- Я сам, как человек принятый в среду русских людей и сделавшийся сам в некотором роде русским, нахожу его даже неприличным. По крайней мере, такой отзыв нехорошо рекомендует писавшего письмо. Впрочем, что же вы не продолжаете, Гавриил Яковлевич? Продолжайте. Письмо, в самом деле, обещает быть интересным. Продолжайте. Мы вас слушаем.
   - Довольно!- вдруг встал Метивье перед самым носом сыщика.
   - Как так - довольно!- искусственно удивился Яковлев, несколько отступая назад.
   - Так... довольно... Я покупаю у вас это письмо...
   - Покупаете?- спросил, растягивая слоги, Яковлев.- Да?
   - Да... покупаю... если вы только продадите его...
   - Отчего ж не продать? Продам!.. Но... только... извините меня... не дешево...
   - Сколько вам?
   - А как бы вы думали?
   - Мне все равно!
   - Ведь мы трое, не один я,- придется платить всем.
   - Всем?- поднял голову Метивье.
   - Ну, разумеется, всем, а то как же!
   - А...- протянул француз и обратился к Грудзинской:- Вам сколько прикажете?
   Грудзинская выпучила на него глаза и не отвечала. Метивье обернулся к Лубенецкому:
   - Вам?
   - Дорого-с!- ответил, делая насмешливую гримасу, Лубенецкий.
   - Однако?
   - Вот пусть вам скажет Гавриил Яковлевич.
   - Я каждому плачу по сто червонцев,- проговорил отчетливо Метивье, ни к кому, собственно, не обращаясь.- Угодно?
   Яковлев надул губы:
   - Маловато-с, батюшка, маловато-с. Самому дороже стоит.
   - Сколько же?
   - Да как бы вам сказать,- зачесал в затылке Яковлев,- не мешало бы еще прибавить столько же.
   - А!- взялся за голову француз,- еще столько же! Это, стало быть, шестьсот?
   - Да-с, шестьсот-с,- осклабился сыщик.- Да и то, по правде сказать, не особенно-то много... Дело, знаете ли, такое... Самому дороже стоит. Верьте мне, как честному человеку,- дурачился Яковлев...
   - Хорошо, я согласен на шестьсот,- проговорил сквозь зубы Метивье.
   - В таком случае позвольте получить,- произнес злорадно сыщик, делая легкое наклонение корпусом.
   - А, получить?- как-то особенно воскликнул Метивье и направился в соседнюю комнату.- Хорошо, я сейчас вынесу,- докончил он уже у самой двери и скрылся за нею.
   Яковлев быстро очутился у этой двери.
   - Держите ухо остро и - берегитесь!..
   - Я это предвидел,- прошептал Лубенецкий, переседая к Грудзинской.
   Грудзинская сидела и недоумевала, что все это значит.
  

XVIII

  
   Когда Метивье вошел в отдельную комнату, оставив гостей, он прежде всего опустился на минуту в кресло, чтобы хоть сколько-нибудь отдохнуть от нахлынувших на него чувств неожиданности и негодования.
   Непрошеные гости засели в его воображении какими-то чудовищными призраками..
   Метивье боялся их. Они были страшны для него, и он смутно чуял в них своих непримиримых врагов. И тем более они поражали его, что он не знал, чего они, собственно, хотят от него и что за цель их преследования.
   И странно, больше всего испугала его панна Грудзинская.
   Насколько она сначала очаровала его, настолько теперь казалась ему страшной и таинственной.
   Ее неожиданные улыбочки, ее взгляды и даже продолжительное молчание казались испугавшемуся доктору чем-то многозначительным.
   Он решил, что именно она, а не кто-нибудь другой, и есть настоящая виновница всей этой комедии, превратившейся для него в драму, что именно она и руководила несколько минут назад всеми действиями Яковлева.
   Доктор решил даже, что и письма-то его добывала она, а не Яковлев. Словом, молодая девушка превратилась для него в таинственную повелительницу целой шайки каких-то негодяев, преследующих из корыстных целей таких честных и благородных людей, как он.
   Примеров в этом роде в своей долгой практике Метивье видел немало.
   Кроме того, на его взгляд, все говорило не в пользу панны Грудзинской. Зачем бы ей, например, такой молоденькой, хорошенькой и, по всем данным, образованной, связываться с каким-то содержателем кофейни и сыщиком? Потом, зачем она ездит по ночам с такими пройдохами, как они, и посещает совершенно незнакомых ей людей. Наконец, что значили эти непонятные улыбочки, эти быстрые взгляды то на одного, то на другого, это подозрительное молчание?
   "Она, она виновница всего!" - мысленно восклицал Метивье и решил остановиться на ней, как на цели своего преследования, в защиту собственной особы.
   "Да, да, я должен именно ее преследовать и от нее защищаться,- быстро соображал Метивье,- так как она, а не кто-нибудь другой, руководит этими двумя негодяями. Но как это сделать? С чего начать? Они меня захватили врасплох, и мне нет времени даже одуматься. О, проклятье!- ругался он мысленно,- как это я так оплошал? И перед кем еще! Перед какими-то уродами с того света, на которых и смотреть-то противно, не только говорить с ними! Все это Артур, дурак, натворил! Не сумел писем перенести! И на кой черт он запрятал их в хлебы! На кой черт! Дурак! Дурак! Дурак!" - начал он честить своего собрата и в бессильной ярости схватился за голову. Потом вскочил.
   Голова его горела. Он весь дрожал как в лихорадке. Мысли путались.
   - А-а-а!-- теребил он свою голову, быстро шныряя из угла в угол небольшой комнаты.- Вот дело-то какое! Какое дело-то!
   Дело действительно для француза было весьма неприятное, тем более, что оно застигло врасплох, набежало, так сказать, с налету. Разом осел ловкий агитатор, почуяв, что он живет в стороне, далеко не такой глупой, как ему казалось. Факт в его глазах был налицо, и факт сам по себе довольно знаменательный. Его, Метивье, поймали, как школьника, и, имея все данные для преследования, не преследовали, однако же, а трепали, как мальчишку, за вихор.
   Сотни дум, сотни соображений, ни к чему не ведущих, пробежали в голове Метивье, и чем более он думал, тем более запутывался в разных доводах и предположениях. В конце концов, для него ничего более не оставалось, как уплатить условленную сумму денег, получить письма и - выжидать.
   Решив таким образом, он полез в какой-то ларчик, вытащил замшевый мешочек и появился с ним перед своими гостями.
   - А я думал, вы уж и не придете,- встретил его Яковлев.- Долгонько что-то. Для таких дорогих гостей, как мы, можно было бы и поторопиться.
   - Вот деньги,- проговорил дрожащим от волнения голосом Метивье, подавая Яковлеву замшевый мешочек,- тут как раз шестьсот.
   - И прекрасно!- произнес сыщик, взвешивая на руках мешочек.
   - Позвольте же письма!
   - А, письма? Вот они, получите! Мне такой дряни не надобно.
   И с этими словами Яковлев вручил Метивье пачку писем. Тот схватил их быстро и начал читать.
   - Все,- проговорил Яковлев,- и не беспокойтесь пересчитывать. Их было шесть, шесть я вам и передал. Письмо в письмо.
   Сосчитав письма, Метивье торопливо засунул их в карман и вдруг поднял голову.
   - Теперь прошу вас оставить меня!- произнес он заносчиво, указывая на дверь.
   - Ого, вот как!- помолчав, сделал удивленную гримасу Яковлев.
   - Да-с, прошу!- нагло воскликнул Метивье.
   "Фу, какой же он олух царя небесного!" - подумал Лубенецкий.
   Панна Грудзинская подумала что-то в этом же роде,отя и оправдывала запальчивость француза.
   Минута, однако ж, была скверная: Лубенецкий как-то кисло улыбался, а молодая девушка, очень естественно, чувствовала себя совсем неловко.
   Не смущался ничем только один Яковлев. Для него, по-видимому, не существовало нигде, никогда, ничего удивительного и неожиданного. Он невозмутимо смотрел на взъерошившегося француза и, видимо, готовил ему нечто новое, ибо лицо его уже начинало принимать подходящее к таким случаям выражение.
   - Эге-ге, так вот ты какой гусь лапчатый!- начал он, укоризненно покачивая головой.- А я думал, ты совсем не таков. Я был о тебе лучшего мнения. Скажите на милость: ему добро делают, а он за это порог указывает. Ну, брат, это не по-русски. У нас так не водится. По русскому обычаю что-нибудь одно: или приятель - рубашку долой, или ворог, что ни встреча - в зубы. А ты как же? Ты, когда плохо - труса праздновать, а выпутался из беды - и знать, мол, тебя не знаю, и ведать, мол, тебя не ведаю, вот тебе Бог, а вот порог. Ну, коли ты такой, так у нас, брат, в Москве, на таком коне далеко не уедешь: живо рылом в грязь попадешь, а то и того хуже - на другую кобылу сядешь. Чай, знаешь, что такое у нас кобыла? А коли не знаешь, так я тебе, братец мой, растолкую. Это, видишь ли, вещица такая, на которую положат, да и начнут стегать по известному месту... Любо-дорого!.. Только будешь ножками подрыгивать да всех святых вспоминать... Впрочем, я не злопамятен... вестимо, русская косточка... все к добру воротит... Будем говорить так: ты вот нам, мусью, за эти письма заплатил шестьсот червонцев... Дело хорошее - полюбовная сделка... Ну, а что бы ты, например, будем, так говорить, заплатил нам вот за эти письма... в другом роде?
   Тут Яковлев с какой-то особенной кошачьей ухваткой запустил руку в карман мундира и вытащил оттуда довольно объемистую пачку писем.
   - Здесь у меня настоящий архив,- похлопал он по карману.- Право, настоящий архив; если понадобится, и еще вытащу. Мусью, ты видел это?- сунул он бесцеремонно пачку писем к носу Метивье, постепенно переворачивая письмо за письмом.
   Метивье взглянул на них и замер на месте. Он узнал свои прежние письма. Как гром, поразила его эта неожиданная выходка сыщика. Он хотел что-то сказать, он хотел что-то крикнуть, но язык изменил ему.
   "Все кончено!- мелькнула в голове его,- я в руках этих негодяев".
   Доктор почувствовал, что ноги его подкашиваются. Тихо, как сноп, он упал в кресло. В глазах его зарябило: Лубенецкий смешался с Яковлевым, Яковлев с Грудзинской, и наоборот... словом, в голове его сделался полный кавардак, превратившийся, наконец, в какой-то бесконечный и тяжелый звон...
   Ловкий француз попался в силки...
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

  
   Под именем верещагинского погребка в 1811 году всем "питухам" и "бражникам", слонявшимся по Покровке, лучшей московской улице того времени, была известна довольно чистенькая полпивная лавки, содержимая на откупу второй гильдии московским купцом Николаем Гавриловичем Верещагиным.
   Купец Верещагин подобных лавок содержал по Москве несколько. Кроме того, он занимался еще содержанием и гербергов в Москве.
   В то время герберги были некоторым подобием нынешних гостиниц для приезжающих, а раньше, при Петре Великом - не более как питейные дома с закуской. Петр любил эти герберги и никогда не упускал случая выпить в них рюмку анисовки. Его примеру следовали и "орлы гнезда Петрова".
   Покровская полпивная лавка Верещагина была одной из доходнейших его лавок. Она находилась надалеко от дворца Разумовского и храма Воскресения Христова в Барашах. Бойкое место, ежегодное гулянье у Покрова, шумные прогулки в село Преображенское, масленичные катанья московских кутил - все это служило для верещагинского погребка очень хорошим подспорьем. Погребок торговал на славу. Купец Николай Гаврилович крестился и благодарил Создателя за ниспосланную ему благодать.
   - Слава тебе, Господи,- говорил он,- покровская лавочка - моя золотая мошна. Живу с ней, как у Бога за пазухой.
   И действительно, купец Верещагин жил, как у Бога за пазухой. Хотя он и объявлял ежегодный купеческий капитал не более как в двадцать тысяч, но у него деньжонок водилось куда более. Хорошо знавшие Николая Гавриловича поговаривали, что он нелишний был бы и по первой гильдии и что у него деньжонок и куры не клюют. Похаживали на его счет и несколько темноватые слухи, да ведь про кого же не говорят чего-либо непристойного? Все под Богом ходим.
   Николай Гаврилович не обращал на эти слухи внимания и жил себе да поживал, как подобает жить всякому православному христианину и русскому купцу.
   В описываемое нами время Николаю Гавриловичу было уже лет за пятьдесят. Он был женат вторым браком на купеческой дочери Анне Алексеевне. От первой жены имел сыновей, Михаила и Павла, и дочь Наталью. Бодрый старик еще не покидал дела: сам обо всем заботился, сам всюду заглядывал. Юноши-сыновья были ему пока плохой подмогой. Он мало на них надеялся. Однако старший - Михаил - кое-как помогал старику отцу. Но помощь его только в том и заключалась, что он ежедневно объезжал отцовские полпивные лавки и герберги и беседовал там, по любви к наукам, со встречными знакомыми. Особенно любил он Покровскую полпивную лавку, где проводил нередко по нескольку часов сряду. Заглянем в полпивную лавочку в одно из воскресений немного дней спустя после рассказанного нами в первой части.
   На стенных часах полпивной, с шипеньем и хрипом, кукушка прокуковала десять. Николай Гаврилович был человек глубоко религиозный, поэтому у него положено было за непременное и святое правило, чтобы его полпивные отпирались не ранее окончания обедни. Стало быть, полпивная была пуста.
   Сиделец Жук, как его назвали посетители за необыкновенную черноту лица, только что вышел из своей комнатки, помещавшейся рядом с полпивной, и начал приводить в порядок все находящееся за стойкой. Полпивная давно уже была убрана мальчиком. Сделав, что надо и зевнув раз-другой, Жук, которого настоящее имя было Григорий Власов, хотел уже было снова уйти в свою комнату, чтобы, пользуясь свободным временем, поболтать со своей молодой женой, как в окно, выходящее на черный двор, кто-то слегка стукнул чем-то твердым.
   - Кого там еще несет!- проворчал с неудовольствием Жук, остановившись у двери.
   За окном послышался голос:
   - Гриша, отопри-ка, брат. Я.
   - А, Матвей Ильич,- обрадовался Жук.- Сейчас, милый, сейчас.
   С этими словами Жук торопливо отпер дверь.
   - Милости просим,- говорил он,- милости просим, Матвей Ильич. А я, признаться сказать, думал, еще кто-нибудь. Рассердился даже.
   - Рассердился?- позируя, заговорил вошедший,- сиречь, без всякого рассудку, забыл, что я за человек такой есть! Ах, какой же я несчастливый!
   Тут говоривший поднял правую руку кверху и картинно, видимо шутя, произнес:
   - О, немилостивые боги! Доколе вы будете меня мучить? Чем я вас прогневил? До сих пор сносил великодушно все ниспосланные от вас несчастья. Но теперь уже недостает более сил моих вытерпеть сего мучения. Или вы не знаете, что сие для того только претерпеваю, что не хочу нарушить данного от вас закона? Какое ваше правосудие? Для чего вы не изливаете вашего гнева и не погубляете тех варваров, которые не имеют к вам должного почтения?.. Для чего?- возвысил он вдруг голос и геройски шагнул в сторону, остановив взгляд на сидельце.
   Жук стоял с разинутым ртом и слушал говорившего с видимым удовольствием.
   - Ах, Господи!- воскликнул он, когда тот кончил и стал перед ним в выжидательной позе.- Да как же хорошо! Просто век бы слушал не наслушался! Уму непостижимо, как это все у вас, Матвей Ильич, складно да ладно выходит. Ну, вот, кажись, возьми меня и скажи: Григорий Власов, вот тебе тысячу рублей - выдумай так,- не выдумаю, право слово, не выдумаю, разорвусь, а не выдумаю!
   - Сии слова,- заговорил как бы сосредоточенно Матвей Ильич,- приводят меня в великое сомнение. Я не знаю, что на оные отвечать.
   - А то: садись-ка, друг милый,- предложил Жук,- да разопьемте-ка, вот, для праздничка, одну-другую кружечку пивца. Славное у нас пиво.
   - Разопьем? Сиречь: наполним наши головы хмельными спиртами, отчего и сделается наша компания очень веселее,- произнес Матвей Ильич и сел у одного из столов, к окошечку.
   - Вот так-то лучше будет, Матвей Ильич,- начал, садясь возле него, Жук.- Благо праздник: народу покудова нет, мы и побалагурим с вами кой об чем. Уж больно я люблю с вами, Матвей Ильич, разговоры вести. Такой вы умница, и рассудительный такой, и так много всяких стран знаете на всей земле, что проста ума помраченье... И как это вы умудрились?.. Эй, Митенька!- кликнул Жук,- пивка! да получше! Там в уголку бочонок... Знаешь?
   Торчавший где-то в углу мальчик, худенький, с выкатившимися на лоб глазами, кинулся за пивом. Через минуту пиво стояло на столе.
   - Милости просим, Матвей Ильич,- угощал Жук.- Пожалуйте-с.
   - Можно-с!- проговорил Матвей Ильич, взявшись за кружку.
   - Уж какое пиво... одно слово: пей - не хочу.
   - Ой ли?
   - Откушайте.
   Матвей Ильич залпом опорожнил кружку.
   - Отменное пиво, надо правду сказать. И в "царьградском" такого не получишь.
   - Где уж! Цареградский мы тоже знаем! Что это вас давно не видать, Матвей Ильич?
   - Дело было. Отменное дело.
   - Вона что! Узнать можно?
   - Секрет покуда.
   - У вас все секрет. Чай, опять какую-либо историю сочиняете?
   - Есть тот грех.
   - Поскорей бы. Уж больно я ваши истории читать люблю. Страсть как люблю! "Английского милорда", почитай, всего на память выучил. Потом "Картуша", "Ваньку Каина". Ах, Ванька Каин! Вот бесшабашная головушка-то! Матвей Ильич, ужли ж все это правда?
   - Что это?
   - Да вот хоть бы, например, и "Повесть о приключении английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фридерики-Луизы с присовокуплением к оной бывшего турецкого визиря Марцимириса и сардинской королевы Терезии"?
   Матвей Ильич сделал многозначительную гримасу и так же многозначительно посмотрел на Григория Власова.
   - Это, брат... тут, брат... как бы тебе сказать, брат!.. это... это - назначение этакое, свыше, вдохновением у стихотворцев называется, так сказать - Олимп в голове свирепо действо свое производить начинает...
   - Так, так!- закачал головой сиделец, видимо ничего не понимая.- Так! В "Милорде" так и сказано: Олимп - гора в Греции, а у стихотворцев небо. "О, боги!- вскричал Милорд,- что я слышу!" - начал декламировать сиделец.- "Не сонное ли мечтание представляется глазам моим, или тихим ветром с высоты Олимпа от благости богов сие предвещание приносится! Не ты ли, чистейшая..." Пенничку?- вдруг прервал он декламацию.- Не прикажете ли, Матвей Ильич, а?
   - Пенничку? Можно! И ежели ты не сочтешь за тягость угощение сие, то я от благости твоей пенник с великим моим аппетитом кушать буду.
   - Сейчас, друг мой!- вскочил сиделец и скрылся в своей комнатке.
   Матвей Ильич остался в полпивной один.
   Матвей Ильич, по фамилии Комаров, был автор и доселе читающихся в среде известного класса людей повестей и рассказов "Английского милорда", "Картуша", и "Ваньки Каина".
   В описываемое время, то есть в 1811 году, Матвею Ильичу Комарову, этому автору-волшебнику, автору-магу и чародею, было уже за пятьдесят лет. Это был худенький и юркий старичок, с маленькой, редкой, клином бородкой, небольшого роста, немного сутуловатый и немного державший голову набок. Мелкие черты лица его украшались довольно толстым носом и губами. Особенно велика была нижняя губа. Волосы он носил небольшие, зачесывая виски по тогдашней моде вперед. Лоб имел широкий и открытый, глаза серые, добродушные. Вообще вся фигура автора-мага, при первом на него взгляде, производила совсем неблагоприятное впечатление. Но стоило только Матвею Ильичу разинуть рот - и неблагоприятное впечатление мгновенно исчезало. Он говорил тихо, спокойно, и в его самых даже обыденных фразах было столько наивной простоты, столько чего-то детского, недосказанного, добродушного, что душа невольно располагалась к нему. У него была бездна знакомых, и из числа их не было ни одного, кто бы не любил его. В свою очередь, и он любил всякого. Врагов у него не было. Он был кроток, тих, скромен и боязлив до мальчишества. Однако ж, несмотря на это, он любил прогуливаться по ночам и вовсе не страшился заходить в разного рода вертепы, куда бы, пожалуй, не решился заглянуть человек и с более храбрым характером. Достаточно того, что Комаров коротко был знаком с Яковлевым и нередко сопровождал его в похождениях. Это были весьма странные приятели. Но об этом речь впереди. Слушая Матвея Ильича, никак нельзя было предположить, чтобы он был автор таких кровожадных произведений, как "Картуш" и "Ванька Каин". Однако ж он был им, и - замечательно - книжная речь не имела ничего общего с разговорной речью. Только иногда, и то ради шутки, он позволял себе вставлять в разговорную речь книжные, вычурные по тогдашнему времени, фразы и цитировать места из собственных своих произведений. По происхождению Матвей Ильич был московский мещанин и грамоте выучился самоучкой. Произведениям своим, под которыми подписывался "Матвей Комаров, житель города Москвы", он не придавал никакой цены и значения. Он создавал их, по его словам, "на усладу и отдых благополучных россиян", и благополучные россияне, как видите, достойно оценили его. "Милорд" читается и по настоящее время, участь, выпадающая на долю немногих сочинений, и, может быть, долго еще читаться будет. А скольких "Милорд" обогатил материально!
   Недолго пришлось Матвею Ильичу ждать сидельца с пенником.
   Через каких-нибудь минут пять Григорий Власов появился с небольшим кувшинчиком в руках и, весело улыбаясь, поставил его перед Комаровым. Но только он успел это сделать, как в дверь, которая выходила на улицу, раздался стук.
   - Наш,- проговорил, отходя от стола, сиделец,- по стуку знаю, что наш. Что его сегодня так рано!.. Всегда после обедни является...
   Сиделец отпер дверь.
   В полпивную вошел молодой человек, высокого роста, в длинном, несколько щегольском купеческом сюртуке, с картузом и палкой в руках.
   Сиделец низко ему поклонился.
   - Все ли в добром, Михаил Николаевич?
   - Ничего, слава Богу,- проговорил молодой человек и перекрестился на все четыре стороны.
   Это был старший сын купца Николая Гавриловича. Верещагина - Михаил Николаевич Верещагин.
  

II

  
   Михаил Николаевич давно знал Комарова и был с ним в самых дружеских отношениях.
   Комаров любил молодого Верещагина за его привязанность к наукам и знаниям, очень редкую черту в среде тогдашнего купечества.
   Верещагин любил Комаров, как автора "Английского милорда" и других произведений, весьма ему нравившихся и, кроме того, как доброго, честного и умного для своей среды человека, с которым можно было поболтать о всякой всячине. Была и еще одна причина, может быть, более важная, по которой Верещагин не забывал Комарова, но о ней речь впереди.
   Верещагину шел двадцать первый год.
   Купеческие сынки того времени, более даже, чем теперь, представляли замечательную касту безобразников и олухов царя небесного. Мало того, что редкий из них умел читать и писать, так еще грамота в их среде считалась некоторым позором для купеческого звания, и грамотеи изгонялись ими, как недостойные козлища. Достойным качеством в их среде считался не ум, не грамота, а буйство и удаль без границ, пробным камнем для которых были драки, пирушки и безумные ночные оргии где-нибудь на окраине города в излюбленном трактирщике, в котором допускалось все, что только могла выдумать необузданная натуришка гуляки купеческого сынка.
   Подобных трактиров было немало раскидано по Москве-матушке.
   Молодой Верещагин вовсе не принадлежал к числу безалаберных и безнравственных сынков, мало того - он даже сторонился и бежал их. Из купечества у него было очень мало знакомых. Он имел с ними деловые отношения, по поручениям отца, далее отношения его с ними не простирались, почему он в среде купчиков, с которыми ему по необходимости приходилось сталкиваться, и прослыл "его благородием, дворянчиком, белоручкой". Подобное прозвище вовсе не оскорбляло молодого Верещагина. Напротив, он даже в глубине души своей гордился им, чувствуя свое превосходство над шутниками, и старался поддерживать в них о себе подобное мнение. Иногда он даже корчил из себя "дворянчика" и "недотрогу" и заметно рисовался своими познаниями. А познания его заключались в том, что он весьма сносно знал французский и немецкий языки, что было совершенной редкостью в среде купечества. Николай Гаврилович Верещагин, отец нашего героя, невзирая на то, что сам лично не жаловал наук, считая их, по тогдашним понятиям купечества, "соблазном на всякие скверны", сыну все-таки позволил учиться. Он отдал его в существовавший тогда Коммерческий пансион, где молодой Верещагин и кончил курс в 1810 году, в том именно году, когда пансион разрешено было преобразовать в Коммерческую практическую академию, существующую и по настоящее время. Верещагин вышел из пансиона одним из первых учеников и хотел поступить в университет, но отец решительно воспротивился этому, приказав ему лучше приноравливаться к торговле, чем бредить бесполезными науками: и того, мол, довольно, что знаешь, а выше влезешь - больней упадешь. Сын покорился отцовской в

Категория: Книги | Добавил: Armush (20.11.2012)
Просмотров: 370 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа