Кондратьев И. К. Драма на Лубянке. Божье знаменье.- М.: Профиздат; Товарищество "Возрождение", 1992.- (Историческая биб-ка альманаха "Русская старина").
Молодая женщина, очень бедно одетая, с непокрытой головой, почти босая, стояла на Яузском мосту.
День был ясный, сухой, теплый.
Шел май месяц 1791 года.
Не обращая внимания на проходящих и проезжающих, молодая женщина, опершись обеими руками на каменные перила моста, молча смотрела вниз, на мутные воды Яузы, и, казалось, с удивлением что-то рассматривала.
Проходящие, в свою очередь, не обращали внимания на молодую женщину и шли своей дорогой.
Но один из проходящих заинтересовался почему-то молодой женщиной, хотя, видимо, и торопился куда-то: подошел к ней, остановился, посмотрел на нее искоса, так же как и она, оперся на каменные перила моста и, так же как и она, начал смотреть на Яузу. Разумеется, он там ничего не увидал, кроме, может быть, своей не особенно приятной физиономии, отразившейся в воде. Постояв несколько, он совершенно машинально плюнул в Яузу, одернул сзади полы своего русского сюртука и хотел уже удалиться, как молодая женщина быстро подняла голову и обратилась к нему:
- Послушайте, у вас есть дети?
Прохожий с удивлением посмотрел на нее, провел рукой по своей небольшой бородке и проговорил:
- Что изволили сказать?
Молодая женщина грустно улыбнулась, как-то странно качнула головой и протянула к нему свою руку.
- А, на бедность изволите? - проговорил он и сейчас же поторопился прибавить: - Бог подаст, матушка, Бог!
Молодая женщина как бы не поняла его и стояла перед ним по-прежнему с протянутой рукой.
- Бог подаст, матушка, Бог! - еще раз проговорил он с недовольством, быстро направляясь вверх по Шивогорке.
- У него нет детей,- прошептала молодая женщина и, опустив голову, тихо пошла по тому же направлению.
Когда она прошла мост и начала подниматься на Шивогорку, из одного дома навстречу ей выбежала круглая и румяная купчиха с пестрым платком на голове.
- Варюша, милая, подь ко мне, красавица! - позвала она молодую женщину.
Молодая женщина молча подошла к воротам, откуда выбежала купчиха.
- Аль ты позабыла меня, Варя?
Варя посмотрела на нее.
- Чего смотреть! Аль позабыла, спрашиваю?
Варя тихо покачала головой и грустно улыбнулась.
- Нет, не позабыла...
- А коли не позабыла, зачем же мимо меня, не повидавшись, проходишь?
- Зачем?..
Варя снова покачала головой.
- Нехорошего человека встренула.
- Нехорошего? - удивилась купчиха,- вона что! вона какие люди на свете бывают, Господи, прости согрешения.
- Бывают...- неопределенно прошептала Варя.
- Так вот же тебе, на, ешь на здоровье,- проговорила купчиха и сунула в руки Варюше большой кусок пирога и несколько медных грошей.
Варя спокойно взяла подачку и перекрестилась.
- Спаси тебя Бог от огня.
- Ох, спаси! - вздохнула купчиха, набожно осеняя себя крестным знамением.
Варя пошла далее. Купчиха долго провожала ее глазами, крестилась и шептала:
- Господи, спаси меня от огня! Господи, спаси меня от огня!
На углу Николоямской улицы Варя остановилась. Вдруг раздались звонкие крики: "Варя идет! Варя идет!" И к ней подбежала толпа ребятишек, которые, цепляясь своими детскими ручонками за ее отрепья, потащили ее к соседнему крыльцу.
Варя, ласково улыбаясь, покорно шла за своими вожатыми, не перестававшими кричать:
- Варя идет, ребятки! Поглядите-ка, вот она, Варя-то!
На крыльце ребятишки усадили Варю и сами уселись вокруг нее, кто где мог. Один белоголовый, голубоглазый карапузик уселся на ее колени. Другой поместился сзади, выглядывая своим чумазым личиком из-за ее плеча, третий сбоку, четвертый - где попало. Словом, каждый поместился там, где было удобнее. Не переставая улыбаться, Варя все смотрела на них, как они усаживались, и, видимо, радовалась. По всему заметно было, что она знала каждого из них и к этим усаживаниям давно уже привыкла.
- Ну, что же,- тихо заговорила она, когда ребятишки уселись,- пирожка хотите?
- На што пирожок? Не надобно пирожок! - закартавил белоголовый карапузик, усевшийся на коленях.
- А чего же - грошиков?
- И грошиков не надобно.
- Чего же?
- Варя, тетенька Варя, ты скажи нам сказочку, как маленький мальчик по грибки ходил,- вдруг почти в один голос загалдели все ребятишки.
- И-и! - закачала головой Варя...- по грибки ходил... А лес-то темный, а лес-то дремучий... у-у, какой дремучий!..
Варя нахмурила брови, как бы желая этим показать, какой именно был дремучий лес. Дети навострили ушки и впились глазенками в рассказчицу.
А рассказчица продолжала:
- А лес-то темный, а лес-то дремучий!.. у-у, какой дремучий!.. Идет мальчик да оглядывается... А на дороге-то коренья, сучья, ягоды... и тихо-тихо в лесу, вот, словно бы в церкви перед херувимской...- Идет мальчик да оглядывается... А кукушка все кукует да кукует: ку-ку! ку-ку!.. Вот идет мальчик... идет-идет... а на дороге гриб-боровик, да такой большущий гриб-боровик, вот словно бы шишка на Яузском мосту... И полюбился маленькому мальчику такой большущий гриб-боровик, и побежал маленький мальчик к большущему грибу-боровику... хвать боровик, а боровик ни с места... мальчик к боровику, и так-то мальчик к боровику и этак-то, а боровик себе стоит да стоит, словно бы и не его дело касается... здоровеннейший был гриб-боровик!.. А мальчик-то был хотя и маленький, да смышленый...
- Тетенька, а теперя таких боровиков нетути? - вдруг полюбопытствовал белоголовый мальчонка.
- Нетути, голубчик, нетути,- отвечала Варя,- все такие боровики вышли.
- Ишь,- удивился мальчонка,- вышли!
А Варя, понизив голос, продолжала:
- Вот, слушайте: маленький мальчик и думает: пойду-ка, думает, я в деревню, возьму-ка я ножик да срежу-ка я боровик, вот боровика-то и не будет...
Варя почему-то остановилась. Дети с нетерпением ждали окончания давно известной им сказки. Но в это время гулко прокатился в воздухе, на колокольне церкви Симеона Столпника, протяжный звон. Один удар, два, три, и вся окрестность огласилась непрерывным гулом нескольких колоколов, то густых и басовитых, то редких и тоненьких.
Детям не удалось дослушать сказку. Заслышав звон, Варя вдруг подняла голову и начала к нему прислушиваться, как будто она услышала что-либо необычайное, неестественное.
- Набат! Набат! - вскочив, вскрикнула она и, схватившись обеими руками за голову, побежала по Николоямской улице.
Испуганные дети с криком разбежались, не забыв, однако, подобрать кинутые Варей пирог и купеческие гроши.
Быстро добежала Варя до ворот церкви Симеона Столпника и остановилась в недоумении. Несколько минут смотрела она вокруг беспокойными глазами, потом проговорив кротко "пожара нет... не горит", тихо опустилась на каменные ступени ворот.
Она сидела долго. Звон между тем затих, хотя, казалось, воздух и гудел еще от последнего усиленного удара в один большой колокол.
В это же время из церкви, из главного входа, спускаясь по каменным ступеням, служащим подъемом на площадку, вышли несколько человек, видимо принадлежащих к купеческим семействам.
Они шли прямо к тем воротам, где сидела Варя. Впереди шла кормилица, в кокошнике, в нарядном сарафане, и несла на руках малютку, только что окрещенного. За нею - крестный отец и крестная мать малютки. За ними - родные и знакомые, в длинных купеческих сюртуках, в шляпах и с палками в руках.
Варя не видела их.
Подперши обеими руками голову, она все сидела и странно смотрела на возвышавшийся перед ней через узкую Николоямскую улицу дом с семью колоннами, длинный, двухэтажный, с мезонином темного цвета. Дом этот почему-то занял ее. Она как будто помнила его, как будто много раз видела комнаты и даже смотрела вон из того окна, которое налево, прямо перед широкой главой церкви. Варя даже начинала припоминать, как кто-то однажды, в такой же вот самый день, как сегодня, ясный, теплый, распахнул это окно и долго-долго качал ее перед ним, напевая какую-то тихую и грустную песню; как кто-то носил и возил ее в маленькой, хорошенькой тележечке вон по тому двору, который виден через ворота дома и спускается к реке Яузе... А двор был зеленый, широкий, и так ей хорошо было на этом дворе, что она всякий раз, как только ее вывозили на него, смеялась до упаду... А вот те белые фигуры на стене верхнего этажа?.. Она тоже их припоминает... С каким любопытством она когда-то издали рассматривала их своими детскими лукавыми глазенками!.. Странно... Чей же это дом?..
Мысли молодой женщины путались, голова кружилась... Она хотела припомнить еще кое-что, но это "кое-что" никак не припоминалось, а как бы уходило от нее еще далее... Глядит она, присматривается и видит перед собой все тот же темный каменный дом с колоннами и все то же знакомое ей почему-то окно.
Молодая женщина усиленно начала смотреть на это окно, ярко освещенное солнцем. Оно вдруг показалось ей огненным оком.
- Огонь! - беспокойно прошептала она и быстро отвернула от окна голову.
Перед ней мгновенно предстала ужасная картина пожара.
Пожар этот в прошлом был роковой минутой для молодой женщины. Она припомнила ужасающие его подробности.
Варя, известная всей Таганке того времени "блаженненькая", незадолго перед этим была женой известного и почитаемого всеми на Таганке московского купца Угрюмова. Молодая, красивая, любимая своим мужем, она была уже матерью двухлетнего сына, когда в доме Угрюмова, полном всякими достатками, произошел пожар. Часу в двенадцатом ночи, когда в доме все спало, в нижнем этаже, в нежилой комнате показался огонь. В то время пожары тушились еще домашними средствами. Поэтому, несмотря на все усилия потушить показавшийся огонь, он быстро проник в другие этажи, и через полчаса дом купца Угрюмова со всеми постройками, вышками, погребами и скворечниками превратился в целое море огня. Ударили в набат. Сбежался народ. Поднялись, по обыкновению, крики, шум, гам. И вдруг среди этого моря треска, шума и грохота раздался чей-то дикий, неестественный визг. Двадцатилетняя хозяйка дома Варвара Угрюмова в одной сорочке, простоволосая, с дико блуждающими взглядами выбежала на улицу и начала метаться. Кто-то хотел прикрыть ее и удержать, но она так рванулась от него, что он еле удержался на ногах. После этого с криками "Сын мой! Сын мой!" она начала рваться в огонь. Ее удерживали. Оказалось, что она в испуге забыла взять с собой младенца-сына. Нашлись смельчаки, которые ринулись в огонь, чтобы спасти несчастного, но большая часть дома уже обрушилась и искать младенца было совершенно бесполезно. Самого купца Угрюмова в это время не было: он уезжал куда-то. К утру весь дом превратился в закоптелые и обгорелые груды камня, дерева, железа. Молодая хозяйка в эту же ночь исчезла неизвестно куда.
Узнав о несчастии, купец Угрюмов умер от удара. Года два стояли обгорелые трубы и стены угрюмовского дома нетронутыми рукой человеческой, года два они напоминали суеверным поселенцам Таганки о тщете людского благосостояния. На третий же год кто-то бесправно завладел ими и начал воздвигать свой дом. Тогда же появилась на Таганке и купеческая жена Варвара Угрюмова. Где она пропадала три года - никто не знал, да и не старался знать. Варвара Угрюмова появилась уже совсем не той, какой она была, прежде. Тихая, кроткая, бесприютная и всегда бедно одетая, она ходила по улицам Таганки и просила милостыню. Кто подавал ей, тому она говорила: "Спаси тебя Бог от огня" и шла далее. Вскоре вся Таганка узнала ее и начала называть "блаженненькой". И Варя в самом деле была какая-то блаженненькая. Не то чтобы в здравом уме, не то чтобы сумасшедшая, она целые дни бродила по улицам, а ночевала где-нибудь на крылечке или под мостом. Особенно любила она детей, да зато же и дети любили ее. Все, что она собирала, большей частью отдавала детям, которые попадались ей на улице. Уличные ребятишки любили еще Варю и за сказки, которые она им наивно рассказывала, усевшись где-нибудь на крылечке или под забором. Варя была всегда молчалива и тиха. Один только колокольный звон и выводил ее из обычного состояния. Заслышав звон, она беспокойно бежала на него и потом, успокоившись, садилась возле церкви и долго сидела, подперши обеими руками голову...
Так было и теперь.
Вышедшие из церкви начали сходить через ворота на улицу по ступеням, на которых сидела Варя. Она сидела на последней ступеньке, почти посредине, и должна была встать или посторониться, чтобы пропустить проходящих.
- Поди, ведь это наша Варя, блаженненькая! - удивилась шедшая впереди всех кормилица и хотела обойти ее сторонкой.
Но отцу новорожденного, который поджидал на улице первенца, почему-то не понравилась эта встреча, и он тихо тронул сидящую.
- Эй, милая, посторонись-ка!
Варя медленно повернула к нему свою голову и - не то с удивлением, не то со страхом - остановила на нем свой странный взгляд.
Это был тот самый купец, которого она встретила на Яузском мосту.
Купец несколько смутился и хотел уже оставить Варю в покое, как та быстро вскочила и, тыча ему в лицо пальцем, закричала:
- Вот он!., вот он!.. тот самый!
- Кто... я-с?..- пробормотал как бы оправдываясь купец.
- Ты! ты!
- Что такое-с?
- Недобрый человек! Недобрый!
- А! - протянул купец и с чисто купеческой улыбочкой, которая так хорошо характеризует плутоватых торгашей, обратился к сопровождавшим его:
- Дура-с!.. С полчаса тому шел я по Яузскому мосту..! на бедность просила... Мелочи не было - не дал,- вот она и кричит... Дура-с!..
Сказав это, он быстро сунул свою руку в карман, вытащил оттуда несколько медной мелочи и протянул ее Варе.
- Получите-с... вот-с... и с Богом, милая... Молитесь за грешного раба Божьего Николая и младенца Михаила...
Варя не брала подачки.
Высоко подняв голову, она стояла перед ним в страшно возбужденном состоянии. Большие черные глаза ее сверкали, молодое лицо, еще не утратившее признаков красоты, передергивалось странной судорогой, и вся она дрожала как в лихорадке. Что-то дикое, неестественное и страшное было в этом несчастном существе, бедном, оборванном. Казалось, в голове ее бродило нечто ужасное и роковое; казалось, она припоминала что-то такое, что ошеломило ее и застыло в душе ее тяжелым, мучительным бременем...
Все молча смотрели на бедную женщину и недоумевали, что бы это такое значило.
Более всех выразилось недоумение на лице купца. Он нетерпеливо и с досадой поглаживал свою бородку и обдергивал полы сюртука.
Сцена эта, видимо, была для него невыносима.
- Что же-с, берите, милая...- проговорил он наконец дрожащим от волнения голосом, желая прекратить это тяжелое и, можно сказать, глупое положение своих родных и свое.
Стоявшая молча, Варя вдруг тряхнула головой, рванула у него из рук деньги и сильно швырнула ему их в лицо.
- Не надо! - прохрипела она злобно,- бери ты свои деньги назад!.. Разживайся!..
Купец вскрикнул и схватился за голову.
Медный пятак угодил ему прямо в лоб...
Произошло быстрое и неприятное замешательство.
Но потерпевший купец почему-то почел за нужное поскорее уйти.
Он быстро перешел улицу и скрылся в воротах противоположного дома.
За ним последовали и другие.
Варя же вдруг присмирела и начала с удивлением оглядываться.
Оглядываясь, она снова увидела знакомый ей дом.
- А, вот он где! - возбужденно зашептала Варя,- он тут живет... вижу... Ну, что ж, живи... Бог с тобой... разживайся чужим добром... разживайся... Чужое-то добро впрок идет?.. Ан нет, не пойдет! - вдруг возвысила она голос.- Не пойдет! Пропадешь ты с чужим добром! Вот увидишь, что пропадешь... жутко же тебе будет!.. о, жутко!.. И ты пропадешь... и сын твой пропадет... и весь род твой пропадет!.. Слышишь ли, пропадет! - вскрикнула она особенно громко, схватившись обеими руками за голову...
Через несколько минут с кроткой, по обыкновению, улыбкой на лице Варя уже сидела на крылечке с двумя мальчуганами и рассказывала им дикую и ужасную сказку о том, как один богатый московский купец съел свою родную дочь, чтобы несметное богатство свое оставить одному только сыну. Сказка была до того невероятна, что даже дети усомнились в ее правдивости.
- Варя, тетенька,- заметил один из мальчуганов,- как же это так, купец, православный, свою дочку съел? Нешто и купцы, как людоеды, своих деточек едят?
- Едят! Едят! И еще как едят! - сверкая глазами, закричала Варя и захохотала, глядя в упор на испугавшихся детей...
На бедную женщину нашел припадок мучительного безумия.
С тех пор, как произошла сцена у церкви Симеона Столпника, прошел двадцать один год.
Как и следует, много воды утекло. Как и следует, много случилось такого, что долго никем не забывается. Много угасло светил рода человеческого, много вместо них появилось новых. Сбросив с пьедестала одних, человечество воздвигло памятники другим, чтобы с течением времени предпочесть им новых кумиров и немедля воздвигнуть им новые памятники.
А время было знаменательное.
Это было время, вместившее в себя целую эпопею человеческой борьбы с враждебными ей элементами.
Это было время, когда появился гордый человек, задумавший создать всемирное владычество, и, обливая кровью поля Европы и знойные пески Африки, подобно орлу, выслеживающему свою добычу, зорко смотрел на восток и ждал момента, когда ему можно будет стремглав кинуться на него.
Момент настал.
Гордый человек двинул свои полки на восток, и вот на берега Немана, Вилии и Днепра впервые набежали чуждые им народы.
Тихо, сознательно, как роковая необходимость, двигал он полки свои в глубину России.
Дрогнула Россия.
"Кто этот дерзкий?" - спрашивало сердце русское и устами своего молодого царя сказало: "Не положу оружия, доколе хотя единый неприятель останется в земле моей".
А враг кичился.
"Россия увлекается роком! Она не избегнет судьбы своей!.."
Гордый человек, не он ли сам увлекался роком и не он ли сам не избег судьбы своей!..
Близ Ильинки, в Москве, существовала в 1812 году кофейня.
Кофейню эту содержал московский мещанин Федор Андреев.
Славилась кофейня на всю Москву, и ее посещали не только лица среднего сословия, простые дворяне, чиновники, но и лица более высшие. Причина этого заключалась в том, что у Федора Андреева подавался замечательно хороший кофе и, кроме того, имелись отделения в чисто восточном вкусе, с ковриками, оттоманками и даже кальянами.
Слух в народе ходил, что Федор Андреев турок.
В самом деле, он принадлежал к какой-то странной национальности. Кофейню же свою он содержал уже года два. В деньгах Андреев никогда не нуждался и жизнью своей далеко не напоминал торгового человека.
Веселый, расторопный, отчасти балагур, Федор Андреев умел всякому угодить и всякому понравиться. С посетителями своими он держал себя запросто и со многими из них был на "ты".
Отличительной чертой Федора Андреева было любопытство.
Только что появлялся знакомый или незнакомый посетитель, чтобы выпить одну-другую чашку кофе, как Федор Андреев подходил к нему, делал почтительный поклон и, приблизительно, заводил следующий разговор:
- Позвольте узнать, какой вы кофе больше любите?
- Мне все равно. У вас, я знаю, вообще кофе хорош.
- Совершенно справедливо. Но некоторые, например, любят ливанский кофе, некоторые не любят.
- Я люблю ливанский.
- В чашке, в стакане?
- В стакане.
- А некоторые, положительно, не могут пить из стакана,- замечает Андреев,- и я с ними совершенно согласен.
- Мне все равно! - отрезает посетитель, желая как можно скорее отделаться от докучливого хозяина.
Но от Федора Андреева отделаться было не легко. Он до тех пор не отходил от посетителя, пока не узнавал образа его мыслей. Цель же Федора Андреева при этом заключалась в том, чтобы оценить своего гостя относительно его политических взглядов, ибо политика была тоже слабой стороной Федора Андреева.
Сторона эта была несколько странна в нем и нередко удивляла посетителей. Но Федор Андреев так умел держать себя в этом отношении, что все сводилось на шутку.
Федор Андреев, как уже сказано, был московский мещанин и считался перекрещенцем из мусульман, но при взгляде на него никак нельзя было предполагать, чтобы он принадлежал к породе измаелитов. В нем прежде всего поражала благородная осанка и особенного рода достоинство, которые ни в каком случае не могли совместиться в верном поклоннике пророка, Хаджи Хубабат-Назари, как он прежде именовал себя. Потом, он говорил особенно выразительно и тоже с достоинством, хотя, видимо, и старался несколько изменить русские ударения, что, однако, ему всегда плохо удавалось. Далее, бывший турок, Хаджи Хубабат-Назари, в известное время пропадал куда-то и возвращался всегда поздно ночью, с особенной таинственностью запирался в отдельной комнате и сидел там, обыкновенно не выходя до следующего вечера. Вечером же он появлялся в кофейной, принимался за обычные дела, по обыкновению, любезно и предупредительно встречал посетителей и, по обыкновению же, был и любопытен и старался узнать образ мыслей посетителя относительно политической жизни мира. В таких случаях Федор Андреев редко когда узнавал что-либо новое, потому что всякий, с кем только он заговаривал, сам, в свою очередь, старался узнать от него кое-что и торопился полюбопытствовать, где бывал-побывал почтенный Федор Андреич. Но почтенный Федор Андреич при этом плутовато улыбался, трепал знакомого человека по плечу и потом шепотом, с игривостью что-то передавал ему на ухо.
- Неужели?! - восклицал тот, масляно улыбаясь.
- Уж так...- говорил Федор Андреев, прищуривая правый глаз и стараясь казаться как можно более простоватым.
- Ах ты плут! Ах, плут! - удивлялся посетитель.- Скажите пожалуйста, гусь-то какой нашелся!.. Ай да Федюша!..
- Эге! - подмигивал Федюша.- У нас так!.. Не знаем, как у вас, а у нас так!
- Ну, и что ж, хороша собой? - таинственно любопытствовал собеседник,- красавица?
Вместо ответа Федор Андреев целовал кончики пальцев и сладострастно чмокал губами.
- Стало быть, у тебя губа-то не дура.
- Еще бы! А у тебя?
- Кто на этот счет не грешен! Только я, брат, часок-другой... и довольно... А ты - вона что!.. двое суток... И видно, что восточный человек...
- Эге! - самодовольно улыбался Федор Андреев, с особенной ловкостью прищелкивая двумя пальцами.
С другим, с третьим, с четвертым посетителем происходило то же самое.
Хотя те, которые покороче знали содержателя кофейни и не верили его любовным похождениям, тем не менее не обращали на его поездки особенного внимания. Да и кому какое дело, чем кто занимается. У всякого свои хлопоты.
А Федор Андреев жил себе да жил таким образом и дожил до 1812 года.
В этом году, весной, отлучки его стали заметно делаться чаще и продолжительнее, несмотря на то, что присутствие его в кофейне было почти необходимо: в это время публика с особенным азартом начала посещать его кофейню.
Причина была простая: Федор Андреев получал три-четыре иностранные газеты.
Русских газет в то время почти не было. Вся премудрость и все новости дня черпались читающей средой из французских и немецких изданий. Успех этих изданий был очень понятен в то знаменательное время. В них было все, что только интересовало тогдашний мир. В них описывались подвиги Наполеона, печатались его прокламации, хвастливые до шутовства бюллетени и помещались панегирики, превозносившие маленького, толстенького и кругленького человечка до небес.
Понятно, что находилось много читателей подобных газет. Пылкие головы вообще любят восторженность, а восторженности в этих газетах было не занимать стать.
В один из дней августа месяца 1811 года в Тверские ворота под вечер въехала большая и неуклюжая дорожная карета. Карету везла тройка здоровых и красивых лошадок, которые, почуяв близость отдыха, особенно бодро подбежали к воротам. Завидев тройку, из каменных сторожек тотчас же выбежали два драгуна и заставили ворота рогатками.
Надо заметить, что Тверские ворота, существующие ныне только по имени, в то время были каменные здания с большими, истинно богатырскими, железными воротами. Ворота эти на ночь затворялись, а улицы загораживались рогатками. Таких ворот в Москве было около шестнадцати. Несмотря на то, что ворота были велики и тяжелы, они нередко пропадали. Так, однажды смотритель Яузских ворот доносил своему начальству, что в одну темную ночь ворота были неизвестно кем украдены. Все поиски отыскать похитителя, изобразившего из себя нового Самсона, остались напрасными: ворота как в воду канули.
В свою очередь, завидев драгун, кучер, с ног до головы занесенный пылью, осадил тройку и неохотно начал слезать с козел.
- Базиль, что там? - вдруг послышался из кареты молодой женский голосок с особенно сильным польским акцентом...
- Застава, паненки, билеты показывать надобно,- отвечал кучер.
- А! - протянул голосок,- ну, что ж, покажи... только, послушай, нельзя ли поскорей, пожалуйста...
- Живой рукой...
Через несколько минут кучер стоял уже перед смотрителем ворот, который вписывал в заставную книгу следующее:
"Антонина, Донатова дочь, Грудзинская, 16-ти лет от роду. Отец сей: подполковник польских улан Донат, Феликсов сын, Грудзинский". Далее. "При ней едут: шляхтянка Эмилия Прушинская, 23 лет, и дворовый человек Базил Гринцевич, 40 лет".
Не полюбопытствовав даже, действительно ли едут те, билеты которых вписывались в книгу, смотритель отправился в свою комнату. Драгуны сейчас же приняли рогатки, кучер вскочил на козлы, и карета, мерно покачиваясь, двинулась вперед.
Миновав пустыри, которыми были окружены ворота, карета повернула направо и вскоре очутилась на Поварской, где и остановилась в одном из переулков между Поварской и Арбатом перед небольшим двухэтажным домом с прекрасным палисадом.
Едва только карета, въехав во двор, остановилась, как из дома навстречу ей вышла довольно пожилая женщина, чисто одетая, и начала суетиться около вещей. Из кареты же, никем не поддерживаемые, вышли две девушки, с виду одинаковых лет и красоты. Пока кучер и женщина возились около вещей, девушки, несмотря на усталость, быстро прошли небольшой дворик и скрылись в дверях парадного крыльца. Видимо, девушки не раз уже бывали в этом доме и расположение его было им хорошо известно.
Только они скрылись, как кучер с женщиной будто невзначай сошлись за каретой и на лету поцеловались.
- А я думала, что вы уж и не приедете,- заговорила радостно женщина.
- Зачем же не приехать? - оглянувшись, ответил кучер.
- Так... мало ли что!.. Ныне времена строгие - все могло быть...
- Ничего не могло быть...
- Вон и звезда с хвостом явилась... Не к добру эта звезда, говорят у нас, пометет она землю русскую...
- Молчи... будет...- внушительно проговорил кучер, оглядываясь,- успеешь еще наговориться... не на два дня приехали...
- Ох, уж больно мне за вас боязно было! - вздохнула женщина и начала вытаскивать из кареты какие-то узлы.
Вскоре карета от вещей была освобождена, лошади выпряжены, а небольшой дворик, на некоторое время оживившийся, снова был тих, как и прежде.
Тишина эта не нарушалась до полуночи.
В полночь же, когда кое-где замерцали фонари, прибитые у заборов, к воротам дома подъехала извозчичья тележка, из которой выпрыгнул знакомый нам содержатель кофейни Федор Андреев.
Он быстро расплатился с извозчиком и еще быстрее побежал по дворику, посматривая на окна, которые были совершенно темны...
В маленькой, но уютно обставленной комнате, выходящей окнами на двор, сидели две приезжие девушки.
Одна из них, панна Грудзинская, довольно небрежно развалилась на небольшом диванчике, другая, Эмилия Прушинская, сидела у стола с книгой в руках. Видимо, они только что прекратили какой-то разговор, занимавший их обеих, и с целью приняли довольно беспечное положение. В самом деле, они притихли только в то время, когда заслышали у ворот стук остановившейся извозчичьей тележки. Обе они очень хорошо знали, что приехал именно тот, кого они ждут.
В передней послышались шаги. Девушки переглянулись, как будто желая сказать друг дружке: "это он, я так и думала".
Вскоре этот "тот" появился в комнате и, остановившись у двери, молча поклонился сперва по направлению к дивану, потом к столу. Эмилия, сидевшая у стола, сейчас же встала и подошла к вошедшему.
Пожав ей руку, он довольно холодно сказал: "Здоровы ли вы, Эмилия?" Девушка поблагодарила за внимание и снова скромно села у стола.
- Эмилия, поправь свечу,- послышался голос с дивана,- она так нагорела, что я не вижу даже пане коханку Лубенецкого.
Эмилия, привстав, торопливо начала поправлять нагоревшую восковую свечку, а "пане коханку" подошел к дивану.
- Вы забываете, панна Антонина,- заговорил пане коханку на чистом русском языке,- что мы в России и что я московский мещанин Федор Андреев.
- Москаль! - воскликнула панна Антонина. И еще - Федор Андреев!
- И кроме того - содержатель кофейни, стало быть - торгаш.
- Фи, совсем гадко! Позвольте мне называть вас по-прежнему паном Лубенецким.
- Для чего?
- Я так хочу! Иначе с вами и здороваться не стану.
- Хотите?
- Хочу, слышите ли! - капризничала молоденькая панна.
- В таком случае я согласен... хотя бы, откровенно говоря, я и не хотел этого.
- А почему?
- По очень простой причине. Я - московский мещанин Федор Андреев и хочу им быть, иначе...
- Иначе?..- шалила Антонина, плутовато прищуривая один глазок...- иначе... договаривайте, что иначе?..
Пан Лубенецкий оглянулся на Эмилию. Эмилия сидела и, по-видимому, была занята чтением лежавшей перед ней книги.
- Иначе дело будет плохо, потому что...
Пан Лубенецкий недоговорил и выразительно посмотрел на панну Грудзинскую...
- Секрет? - спросила она.
- Отчасти.
- О, на этот счет будьте покойны. Кроме наших ушей, никаких других ушей тут не имеется. Неужели вы думаете, пан Лубенецкий, что я не научилась в Варшаве быть осторожной.
- Верю... но...
- Я вам приказываю... слышите ли, приказываю, пан Лубенецкий, чтобы вы были у меня тем, что вы есть!..
- Это несколько трудновато,- улыбнулся пан.- Перед тем как мне быть мещанином Федором Андреевым, я был стамбульским брадобреем Хаджи Хубабат-Назари. Перед ним я носил имя благородного польского шляхтича Владислава Лубенецкого и сражался под знаменами Костюшко в чине офицера польской артиллерии... Раньше того...
- Довольно! Довольно! - остановила его миленькая панна.
- Чем же, однако, прикажете мне быть?
- Будьте тем, кем я вас узнала.
- Именно: благородным польским шляхтичем Владиславом Лубенецким.
- Да!
- И прекрасно. Но в таком случае позвольте уж и мне именовать вас, панна, так, как я привык именовать и как мне нравится... Антосей...
- Кто же вам запрещает?.. Именуйте!..
- О, если так, то повелевай мною, прелестная панна Антося!
- Повелеваю! - весело засмеялась девушка и, вскочив с дивана, далеко не по-женски схватила Лубенецкого за руку.
- Здравствуй, милый мой Владислав!
Вместо ответа Лубенецкий наклонился и приник губами к маленькой ручке панны Грудзинской. Поцелуй его был долог и горяч. Видимо, он был доволен этим свиданием. В свою очередь, и молодая девушка была ему рада. Лицо ее вдруг покрылось легким румянцем, а губы, маленькие, несколько пухловатые, сложились в приятную и милую улыбочку, в ту улыбочку, которая так очаровательна у красавиц, несмотря на то, что за ней часто скрывается самое чистое, самое прекрасное целомудрие...
Пан Лубенецкий и панна Грудзинская,- теперь мы будем так называть их,- познакомились перед этим года за два, в Варшаве, и познакомились при несколько странных обстоятельствах.
Пора знать, что пан Лубенецкий был вовсе не пан и не стамбульский брадобрей Хаджи, он просто был галицкий еврей, родившийся в Кракове. Умный, расторопный, он с детских лет попал в распоряжение людей, которые сделали из него человека, способного на все руки. Он отличался особенным знанием языков и во всяком обществе умел держать себя с замечательным тактом. Кто не знал его, тот никогда бы не сказал, что он еврей. Пан Лубенецкий скорее походил на уроженца Андалузии. С черными, как смоль, волосами, с быстрыми проницательными глазами, смугловатый, ловкий, находчивый, он на всех, кто с ним встречался, производил самое приятное впечатление. В двадцать лет он уже был настоящим героем. Он побывал в Париже, Венеции, Лондоне, заглянул в Мекку, прокатился по Босфору в Константинополь, полюбовался на Неву в Петербурге, был в Московском Кремле и хотел уже отправиться в Америку поискать счастья в Северных Штатах, которые только что освободились от английской зависимости, как одно обстоятельство заставило его оставить это намерение.
11 мая 1793 года последовал второй раздел Польши.
Раздел этот сильно взволновал польских патриотов. Они образовали из себя небольшой круг и приглашали к себе представителей из разных сторон Речи Посполитой для того, чтобы составить план общего восстания для освобождения Польши как от присутствия иноземцев, так и от влияния господствующей партии.
Главой этого восстания был избран знаменитый Костюшко, литвин родом, бригадный генерал Соединенных Штатов и кавалер ордена Цинцината. В марте месяце следующего года Костюшко приехал в Краков и был объявлен диктатором. Заняв диктатуру, он издал прокламацию, в которой всю польскую молодежь, без различия звания, призывал к оружию.
Имея некоторые данные считать себя польским патриотом, галицкий еврей под именем Владислава Лубенецкого поступил в ряды ополченцев Костюшко и сопровождал его в Варшаву. Не столько военными доблестями, сколько умением найтись в трудных обстоятельствах, пан Лубенецкий и среди воинов был отличен перед другими и получил чин капитана польской артиллерии. Костюшко, награждая Лубенецкого этим чином, проговорил: "Я даю тебе чин моего отца, помни это".
Может быть, пан Лубенецкий пошел бы и далее на поприще войны за свободу Польши, если бы с разбитием Костюшко под деревней Мацейовице и взятием его в плен не кончились и успехи Польши.
Пан Лубенецкий был свидетелем этого кровавого поражения и едва спасся от русской пули.
Вскоре после этого он гранил уже мостовые Парижа; носил синюю куртку на спине и толстую палку в руках. В Париже он видел первые успехи Наполеона и один из первых поступил в число его многочисленных агентов, когда запахло неизбежной войной с Россией. По этому случаю в начале 1809 года пан Лубенецкий получил от надлежащего начальства приказание отправиться в Польшу и Россию, организовать кружок и агитировать там в пользу Наполеона в среде низшего класса общества. Изобильно снабженный инструкциями и деньгами, под именем какого-то французского чиновника он не замедлил появиться в Варшаве.
Тут-то он и познакомился с панной Грудзинской, которой шла тогда восемнадцатая весна.
Польша всегда славилась молоденькими и хорошенькими женщинами. "Нет на свете царицы краше польской девицы",- сказал Пушкин в одном из своих стихотворений и, как истинный художник, не ошибся. В самом деле, ни одна страна в Европе не может представить ряда таких красавиц, каких представляет Польша. В Дрезденском дворце есть одна зала, наполненная портретами хорошеньких женщин, преимущественно же польских красавиц. Галерею эту составил король Польши и Саксонии Август II, особенный почитатель женской красоты. Он собрал туда портреты всех красавиц, в которых он влюблялся и влюблялся, конечно, с полным успехом. Все эти женские личики, числом 117, смотря на любопытного посетителя из своих золоченых рам, веют на него какой-то чудной, какой-то обаятельной негой и заставляют отдать полькам предпочтение перед другими прелестницами мира.
Как природная варшавянка, и панна Грудзинская была прехорошенькой панной, и живи она во времена Августа II, портрет ее непременно был бы лучшим украшением галереи короля-счастливца и занял бы место наряду с портретом лучшей красавицы Генриетты Дюваль, семнадцатой любовницы короля.
Панна Грудзинская с прихотливым искусством умела убирать свои пышные каштановые волосы, выбирать цвета для одежды, которые бы шли к ее кругленькому, с легким оттенком загара личику и к ее вздернутому носику, умела соразмерно стягивать свою миленькую талию, умела смеяться, улыбаться, танцевать, веселиться, любезничать, словом - умела делать все то, что так в женщинах нравится мужчинам. В довершение всего этого у нее был еще и очень