щенными, а то и совершенно темными, знакомыми переходами направилась в ту половину дворца, где лежал больной Иван. За царицей шла с фонарем одна только карлица-шутиха, потешная Анастасии, злая, но преданная и бойкая девка-горбунья.
Вот и проход, ведущий в покои царские. Алебардщик узнал и пропустил царицу. Вот двери комнаты, где лежит больной. И здесь, по соседству с его спальней, - щекочет обоняние сильный запах курений и жженого можжевельника, который сжигался, чтобы не дать распространяться заразе.
Приоткрыв дверь, Анастасия робко заглянула в обширную, хотя и невысокую, слабо освещенную опочивальню.
Иван спал на кровати, лишенной обычного полога. В углу сидел и сладко храпел очередной монах, склонясь над толстым томом церковным, который читался вслух для развлечения царя, когда тому становилось полегче. Скляницы, ковши, кубки на столе... Лицо у больного вырезается на изголовье, исхудалое, бледное. Но спит он спокойно, глубоко. Это была как раз минута перелома, кризиса. Сильный жар сменился упадком сил и понижением тепла в теле. Врач, видя, что Иван покрылся испариной и впал в глубокий сон, тоже ушел отдохнуть. Теперь надежда воскресла, царь мог быть спасен, если только не явится какой-нибудь неожиданности.
И долго глядела царица на спящего мужа. Потом, вспомнив о заразе, об опасности, которая грозит ее ребенку, - она нагнулась, тихо положила за порог красное яйцо и шепнула бледными, пересохшими губами:
- Христос Воскресе, Ванюшка, милый мой... Спаси тебя Господь. Хоть взглянуть привелось... Христос Воскресе!
Мысленно послав мужу поцелуй, тихо прикрыла дверь и ушла.
По дороге она сказала своей провожатой-карлице.
- Слышь, скажи Дарьюшке, что я в мыльню прошла. Пусть принесут туда мне надеть все чистое, другое. А это сжечь прикажу. И пусть она побудет у младенчика, пока не сменюся. Тогда приду. Тогда - можно будет. Не занесу ему ничего. А только ты... ты, гляди, молчи... Не сказывай, где были мы с тобой.
Только успел соснуть немного, передохнуть часок-другой митрополит Макарий после долгой, утомительной пасхальной службы и снова встал, прокинулся в обычный ранний час. Умылся старец, прочел краткую молитву и подошел в раздумье к широкому окну своей кельи, заменяющей и кабинет, и библиотеку. Распахнув половину рамы, состоящей из больших слюдяных окон-чин, вставленных в частый деревянный переплет, владыка зажмурился от снопа солнечных лучей. Вместе с порывом ласкового весеннего воздуха и с гулом трезвона пасхального ворвались они в небольшую келью, где пахло ладаном, кожей старинных переплетов и сухими травами, хранимыми в особом ящике на случай легкого недуга, когда Макарий любил пользовать себя домашними средствами.
Стаи голубей, питомцы владыки, словно бы только и ждали его появления, сорвались с карнизов соседних хором великокняжеских, с подзоров Грановитой палаты, налетели от церкви Риз-положения, стоящей в самом углу митрополичьего двора, и тучей опустились на каменные плиты перед окном, на голые, покрытые почками ветви соседних кустов, на карниз окна, - куда только возможно, поближе к щедрому хозяину. Макарий, завидя гостей, добыл из нарочно приготовленного мешка сухого гороху и горстями стал кидать его птице, которая шумно ворковала, дралась между собой, переносилась с места на место, веселя старика этим гамом и суетой.
Жилище митрополита Московского отличалось скромностью, хотя уже намного превосходило ту простоту, с которой мирились первые владыки, жившие в незатейливых и тесных срубах. Каменное зданье митрополичьих покоев установлено было на высоких арках-подклетях. Обитаем был лишь второй этаж и верхняя светлица, где летом царила прохлада, такая желанная для отдыха после знойного дня. Во втором этаже, не считая передних и задних сеней, обширных и предназначенных для приема простого люда, было всего три просторных, но невысоких и просто обставленных кельи. Первая служила для приема, для работы и называлась "горницей". Вторая - "крестовая". Здесь, в большом киоте, помещались старинные образа: Бог Саваоф в чеканной, золоченой ризе, украшенной дорогими самоцветами; Богородица-Одигитрия, Ангел-Хранитель и чудотворец Макарий, покровитель владыки. Все иконы сияли дорогими окладами. В особом поставце - церковные и богослужебные книги, рукописные, в тяжелых переплетах, деревянные доски которых были обтянуты кожей, украшенною живописью и золотым тиснением.
Список "Миней" на данный месяц, произведение самого Макария, лежал на почетном месте, поверх других.
Задняя келья, столовая и спальня, отличалась широкими скамьями по стенам. Здесь на ночь, в переднем углу, под иконами, клали тюфяк Макарию, сверху - перинку, простыню и одеяло. А утром все уносилось в подклеть, в кладовую, пристроенную там, между арками. Если не приходилось владыке есть вместе с какими-нибудь почетными гостями, он и за трапезу садился не в Столовой палате, устроенной особо, а здесь же, в заднем покое. Передняя горница была тоже не пышно обставлена. Неизбежные лавки по стенам, одно кресло, обитое тисненой кожей, другой - стулец резной, кленовый, сиденье и спинка покрыты подушками рытого бархата. Два-три стола: один затейливый, складной, расписанный и выложенный разноцветными узорами из кусочков дорогого дерева; остальные с ящиками или прямые, резные, изукрашенные искусными мастерами, которыми полна была особая слободка митрополичьих "работных людей".
Вообще, патриарший двор, отделенный от царского высоким тыном, но соединенный с ним деревянным извилистым "Чудовским переходом", представлял из себя целый городок, как и царский двор, только поменьше.
Небольшое зеркало на стене в первой келье, подсвечники искусной работы, тонко чеканенные; часы с боем в углу, в тяжелом футляре, дополняли убранство лучшей, жилой кельи Макария. В углу же, на особом поставце, стояло несколько кубков, чаши, ковши - подарки царской семьи и больших бояр митрополиту по разным торжественным случаям.
Только что Макарий, кинув последнюю горсть жадным голубям, успел сверить свои "воротные" часы, круглую, тяжелую луковицу, с "боевыми" часами, громко тикающими в углу, как за дверьми раздался обычный входной опрос:
- Аминь! - откликнулся Макарий, давая тем разрешение войти.
Служка вошел и, совершив обычное метание, доложил:
- Отец протопоп Сильвестр тамо и Адашев, ложничий царев, Алексей Феодорович. Молют, владыко, видеть очи твои. Благословишь ли?...
- В добрый час!.. Зови... Рад видеть... Мантию сперва одеть помоги... И клобук, вон...
И Макарий, бывший в домашней зеленоватой ряске из тафты "таусинного" цвета, с нашивками, то есть с рядом мелких пуговиц, застегнутых на петли, да в камчатной легкой шапочке, - с помощью служки накинул на себя мантию из пушистого бархата темно-вишневого цвета, украшенную жемчугом и изображениями четырех Евангелистов, черненными на серебре. Белый вязаный шелковый клобук был осенен крестом из самоцветов и окаймлен по сторонам четырьмя серебряными дощечками, тоже с изображениями святых, сделанными эмалью. Жемчужный, хитро вышитый спереди херувим и другие жемчужные узоры дополняли украшение белой невысокой митры, какую тогда носили московские первосвященники.
Служка ушел. Распахнулась снова дверь, и вошли ранние гости Макария - Сильвестр и Адашев.
- Что скажете, гости дорогие? - после первых привычных приветствий и благословений спросил хозяин, усаживая протопопа у стола с собою и указав Адашеву на скамью, тут же, близко, у стены. - Какие дела в такую рань вас подняли? Тебя, отче, и тебя, чадо мое?
- Вестимо, дело есть. Зря не стали бы тревожить тебя, владыко! - со своей обычной суровой, отрывистой манерой проговорил Сильвестр. - Наутро крестное целование княжичу Димитрию приказано для ближних бояр, для набольших, а там и для всех... И для князя Володимера Ондреича.
- Ведаю о том. Не без меня делается. Где ко кресту приводить - меня миновать можно ли?
- Вот то-то и оно-то! Неладно это.
- Что неладно? Не пойму, отец протопоп. Стар, видно, стал, туг разумом.
- Ну что ты, Христос с тобой, отче-господине! Первый год мм, что ли, друг с дружкой знаемся? Ты?... Да постой, был у тебя Данилко, брат вон его? Сказывал ай нет?
- Данило Адашев? Как же... Нонче, как только я к себе собрался, он во храме и подошел. Говорил, как же... Так вы вот насчет чего?...
- Да, не по пустякам же, говорю... Вон толкуют: нынче спозаранку проснулся царь в памяти. Может, в последний то раз... Очень плох, сказывают. Так ты бы сам. Или через людей каких ближних... Вон хоть Михалко Висковатый, дьяк царский. И тебе он человек приближенный. И поговори. Пусть повременит с присягой али и совсем поотложит... Чего в голову пришло царю-то: малыша спеленатого в государи нам сажать?! Что будет?!
- А что будет, как мыслишь?
- И думать нечего: что в Иваново малолетье было, то и теперя поновится... коли навяжут царству...
- Погоди, отец... Навяжут, говоришь ты... Бог так постановил, что сын по отцу наследник.
- В малом деле, а не в государевом. Недавнушка в нашей земле энти порядки пошли. Раней братан второй по старшом на престол садился. Так и теперь Старицкий князь государем быть должон, коли Бог возьмет Ивана.
- Ну, коли должон, так и будет. На все воля Божья.
- Так воля ж Божья без людей не творится, владыко. Не робята мы с тобою, ведаем то.
- Не робята, не робята, истинное твое слово, отец протопоп. А ведь про них и сказано: узрят царствие небесное... Ино дело и робятками быть хорошо же.
Сильвестр нетерпеливо повел плечом.
- Риторе сладчайший! Владыко милостивый! Не словеса твои, что слаще меду дивния, слушать мы пришли, а дела, помощи великой просить.
- Рад... Что могу?... Все на благо Руси, на спасение душ христианских творить готов.
- Так и я же о том же. Сколько лет видел ты дела мои. Не на благо земли мною что деяно ль? А ни макова зернышка. Так и ныне поверь: не на злое, на доброе мы с Алешей склонить тебя пришли. Да и дело-то все порешенное. Пристанешь ты к нам али нет, присяги той не примет никто, и не бывать, и не будет она!.. - даже ногой притопнув, отрезал властолюбивый, избалованный долгой диктатурой над Иваном фанатик-поп.
- Вон оно что?... - протяжно произнес Макарий. - Ну, этого мне не сказал Данило. Сказывай, сказывай, что там у вас решено, как слажено? Може, тогда и я, чтобы горшего зла избежать, пойду на малое, на легчайшее.
- Ну вестимо... Так и след... Так оно и надоть!..
- А уж коли надоть, так и подавно! - с незаметной усмешкой произнес владыка. - Говорите ж, как дело обстоит?
- Да вот, Алеша поведает тебе, владыко.
Адашев, внимательно следивший не только за каждым словом обоих собеседников, но и за малейшим изменением в выражении лица у того и у другого, скромно заговорил:
- Сдается мне, горячность да прямизна отца протопопа в сомнение ввели тебя, отче-господине. Ни на что не пришли мы склонять, а благословения и совета твоего испросить. Велика мудрость твоя. Не единожды и нам, как и всей земле, она в помощь бывала. Как сыну с отцом родным, дозволь поговорить с тобой, владыко, а никак инако...
Кротко, ласково кивая головой, слушал Адашева Макарий, искренно любивший этого умного, чистого душой и нравами человека. Пользуясь Сильвестром, незаметно для того самого, Макарий всегда при этом опасался, что поп, по известного рода ограниченности и умственной близорукости, по грубости душевной, перетянет нитку или будет сбит вредными, опасными людьми и вместо пользы станет приносить вред Ивану и земле Русской. А для Макария, вышедшего из простонародья, родина и благо государства Московского были выше всего. Насчет Сильвестра не ошибся старик. В Адашеве владыка был больше уверен, как в сознательном, бескорыстном помощнике. Но события последних дней, заговор бояр в пользу Владимира, созревший в дни болезни царя, заговор, о котором прекрасно знал Макарий, не хуже Сильвестра, наконец, участие в заговоре Адашева - все это поколебало веру Макария в ум и в совесть Алексея.
Владыка надеялся, что можно еще повлиять на Адашева и ждал, когда тот придет к нему. Теперь желаемый случай представился. Если Адашев не продал себя за выгоды, если он искренно заблуждался, полагая благо земли в перемене порядка престолонаследия, Макарий надеялся уговорить Алексея, открыть ему глаза, чего никак невозможно добиться с упрямым, ограниченным Сильвестром. Этот старик если уж выскочил из колеи, так основательно и навсегда. Вот почему Макарий в свою очередь не только стал слушать, что говорит ему молодой постельничий царя, в сущности бывший одним из первых людей земли, - но старался проникнуть в душу говорящего, прочесть думы и угадать заветные чувства его. И неподдельною любовью зазвучали слова Макария к Алексею:
- Говори, говори, любимое мое чадо! Да поможет мне Господь понять тебя и вразумить душу твою по Его святой воле!
- Не бунт затеваем мы, владыко, не новое что вводить собираемся, не старину рушим али противимся воле царской и слову Божию, земле родной на погибель. Нет! Первый бы я всякого казнить повелел, кто затеет лихие дела неподобные. И напрасно ты с сумленьем принял речи брата моего и Протопоповы. Вот, я все скажу по ряду тотчас.
- Говори, говори, я слушаю...
- Да много и толковать не приходится. Ты, отче, не хуже нашего про все, чай, осведомлен? Ну вот! - заметя утвердительный кивок Макария, подхватил еще горячей Адашев. - Сам знаешь, бояре надвое раскололись. Бунт неминуемый впереди, распря, нестроение земское и кровопролитие братское. Так не лучше ль до сроку искру утушить, чтоб огню большого не дала? Жив ли будет царевич полугодовалый али помрет, Господь его храни, - дело не изменится! За Володимером Андреичем охотней все пойдут. Его знают. Совет его, близких бояр и князей, которые за него руку держат, все знают же. А неведомо, кто станет у колыбели Димитриевой до возраста до его? Може, такие, что хуже еще будут самых последних злодеев, каких досель терпела земля святорусская! Зачем же это?
- Вот, вот! - подхватил Сильвестр. - Што было, слыхали мы; што есть - сами видим. А што буде - кто ведает?... Ты мне дай синицу в руки, а не Димитриева журавля в небе.
Наступило небольшое молчание.
Что было - то знаем, что есть - то видим. Что будет - дело темное... Так ли? - задумчиво повторил Макарий слова протопопа.
- Чему иному быть? Так он и видимо: все по-старому выйдет, смуты да распри пойдут!
- А к чему же разум людской дал Господь нам, твари своей? К чему создал нас по образу и подобию Своему? - спросил спокойно Макарий. - Живи мы лишь по-прошлому да по-настоящему, - и царствия бы нам небесного не знать... Оно ведь тоже грядущее впереди! И его не видали люди живые, а лишь верят в него. И верой воистину живы, а не единым питанием хлебным. А по вере - и дается людям... Так и в земском, и в государском деле великом. Можно про злое слышать, худшее видеть, а лучшего ждать и получить его. И тут - вера же надобна! А то еще у меня рассуждение такое есть: видим мы, что лет более семи ведут землю русскую на благо чьи-то руки, по воле Божьей. Почему же вы полагаете, что и по смерти Ивана-царя те же руки не останутся при кормиле государственном, не управят дело великое, святое, земское, на благо люду крещеному, по присяге, данной всеми: служить царю Ивану и царевичу его, Димитрию... по совести чистой, коя есть - дар высший и рай сладчайший на земле!
Конец речи Макарий произнес стоя, по привычке проповедника и пастыря душ.
Оба собеседника его тоже поднялись со своих мест. Макарий продолжал:
- Не окольными путями - прямо скажу! Верой и правдой служили доселе Ивану советники его ближние. Ничем не покривили душой ни пред царем, ни пред царицей, ни пред народом его...
Вздрогнул Адашев при этих словах, словно почуял намек, затаенный укор. Но в пылу речи Макарий, ничего не замечая, продолжал:
- Вот и верю я: кто раньше, при взрослом царе, набалованном, с пути сбитом, умел до правды дойти, обуздать страсти царевы и в порядке вести дела царские - тот и при вдовой царице и при младенце-царе власти-силы не потеряет, кого бы там из вельмож для прилику в опекуны ни поставили бояре, Дума царская... Вот как оно, по-моему. Что скажете, братие?
Адашев, задумавшись, молчал. Сильвестр заговорил, насупясь:
- Не мимо сказано: Бог - единая крепость моя! Безумец, кто на песке созиждет здание. Дунет ветр - и рухнула гордыня человеческая! Князя Володимера знаю я. Всех евойных - тоже знаю же. И уж все обговорено, все обещано мне, даже с клятвою...
- Обещано... с клятвою?... Да кто обещал? Кто клялся-то? Вот я, митрополит Московский и всея Руси... Хуже - еще мне может быть, а лучше - и некуды. Вот ежели я что скажу, можно верить. Царю - можно верить, и то гляди, в какой час слово было молвлено... Ему - тоже корысти нет кривить али душой лукавить. Двоих-троих из бояр да вельмож наберем, у кого слово и дело - воедино, кто не ради страху по закону живет, но и по совести... А другие - прочие? Тому - денег мало... Иному - мест да разрядов хочется... Тот - за брагу, за блуд богомерзкий себя и душу свою предаст и продаст! Аль тебе они, батька, неведомы? Слуги и родня вся Володимерова?! Палецкий - грешник, стяжатель старый, прости Господи, не в осуждение, но в назидание душ ваших говорю... Фунник Никита, что в казне царской позамотался, теперя присягу кривит, полагает: новый царь в столбцы не заглянет-де, прочету взыскать не соберется!.. Князь Ивашка Пронский Турунтай!.. Так он - прямой турунтай и есть, душа заячья, шаткая... Сколько разов бегивал да сызнова каялся, у царя откупался... Кто поманил, его кафтаном новым да шапкой с бубенцом, - он и тут. И в Литву гнется, и к султану залетывал! А московские настоящие государи не очень-то бегунов жалуют, хошь и Рюриковичи те! Вот и мутит Ивашко Турунтай... А там - Патрикеев, князь Петр, Щеня по прозванию, да "щеня" - не ласковое, злое, кусливое! Ему хочется - стоит, не стоит он - первей бы первых быть! А воцарится Володимер, да не по шерстке погладит собаку эту сварливую - она новых хозяев, новых пинков искать побежит. Шереметы-перемёты еще в своре... А там - другие Пронские, захудалые, что на деревни да на посулы княгини Евфросиньи зубы точат... Семен Ростовский, дурень-сын отца-простеца... Шуйские - лисы, что носом чуют, где добыча легкая. Их первое слово между собой: два дурня бьются, а Шуйские смеются. Им нож вострый, что не ихний род главный в земле. Что Святая София ихняя, новгородская, перед нашими храмами святыми московскими главу клонить должна. Горделивое семя змиево! А там... Э, да чего и усчитывать! Один другого краше! И таким-то людям ты, батько... ты, Алеша, - себя и землю на милость отдаете? Помыслите!
- Чего раздумывать? - упрямо проворчал Сильвестр. - Думано уж да передумано. И вкруг царя - не медом мазано! Все того же лесу кочерги. Уж я порешил - не переделывать стать. А ты, вижу, владыко, отсыпаешься от нас? Жаль! Все время заодно шли...*
- Ни от вас я, ни к вам. Я не думный боярин, не советчик земский. Я - Божий слуга, за всю Землю смиренный богомолец. Всегда то было, так и останется. Как Бог решит, так и я буду...
- Ин и то ладно, ежели хоша мешать нам не станешь! - толкуя по-своему слова Макария, произнес Сильвестр. - Благослови прощаться. Пора уж нам.
- Бог благословит! - осенил обоих крестом Макарий, и гости, покинув горницу, озабоченные, задумчивые, медленно стали спускаться по ступеням митрополичьего крыльца, не обмениваясь между собой ни звуком.
А Макарий, поглядев им вслед, с сожалением покачал головой и зашептал:
- Горячие кони, добрые, да неоглядчивые. Занеслись, заскакалися... не быть добру! Обуздать теперь их надобно! Господи, прости мое прегрешение. Ты зришь сердце мое. Не для себя - для земли, для царства - и грех приходится брать на душу порой... И лукавить, и земными делами заботиться...
И, обратясь к образам, висящим в углу, Макарий стал горячо творить молитвы.
Через несколько минут, подойдя обратно к столу, он уж протянул руку, чтобы дернуть точеную рукоятку со шнуром, которая вела к колокольчику, призывающему служку, - как вдруг за дверью раздался голос его, быстро произносивший обычное "Господи Иисусе..." - и затем сейчас же возгласивший в приоткрытую дверь:
- Государыня, великая княгиня жалует!
Распахнулась дверь, и в сопровождении двух ближних боярынь в келью Макария быстро вошла Анастасия.
За время болезни Ивана она часто навещала владыку, только здесь и находя облегчение безысходному горю своему.
Но приход царицы в такую раннюю пору был очень необычаен. Да и вид у нее был слишком взволнованный. Невольно, вместо приветов и благословений, Макарий поспешно спросил:
- Что случилось, княгинюшка, дочка моя милая? Али царю твоему плохо? Жив ли еще? Не может того быть, чтобы... Мне знать дадут первому, позовут для святой исповеди, для... Да что приключилось, сказывай.
Царица, жестом дав знать боярыням, чтобы те ушли в переднюю, вдруг заплакала и закрыла руками лицо. Но видно было, что краска пурпуром заливает это миловидное, исхудалое, кроткое лицо.
- Сядь, сядь, милая! - с чисто отеческой лаской, усаживая царицу, заговорил Макарий. Налил в ковшик из жбана, стоящего в стороне, дал пить Анастасии.
Сделав несколько глотков, царица пришла немного в себя и дрожащим голосом заговорила:
- Пришла я к тебе, владыко, а сама не знаю: почто и зачем? Что сказать, как начать? И ума не хватает. Слов не подберу. А пойти - надобно, больше не к кому и кинуться...
- Пришла, стало, Бог привел. Зачем? - узнаем сейчас. Слов не подбирай. Говори, как само скажется. Стар я... отец твой духовный. И знаешь, дорога ты мне, словно родная дочка. Не царицу я чту - люблю в тебе душу твою кроткую да чистую. Ежели жив царь, значит, иное горе? Обидел тебя кто? Али княжич наш захворал, храни Господь? Что там стряслося? Ну-ка выкладывай. Все обсудим, горю поможем с Божьей помощью...
- Ох, уж скажу... Стыдно, страшно... а скажу...
- Фу-ты, Господи, - с тревогой заговорил Макарий, - стыдно? За кого же? Не может быть того, чтобы за себя. Быть того не может в жизни. Так за кого же? Скорее говори. Не пытай меня, старого... За кого стыдно тебе? Страшно кого?
- Его... - проговорила вполголоса Анастасия. - Алексея... Адашева...
- А, вот оно что! И ты доведалась? Ну, успокойся. Был он сейчас у меня, толковали мы... Сдается, Бог наведет на ум парня. А не наведет - мы и сами кой-что одела... Да постой, погоди... Ты не только о страхе али о кознях вражеских поминала... О стыде толкуешь что-то? Чего стыдно-то тебе? Говори, дочка моя о Христе, государыня милая. Не алей, не соромься! Не мужа-мирянина зришь пред собою - пастыря духовного... старика древнего... Ну... ну...
И он даже стал гладить по волосам Анастасию, дрожащую от смущения, как гладит отец маленькую дочь свою.
Не глядя, опустив глаза, кое-как могла рассказать царица все, что случилось в ее покоях, у колыбели Димитрия, когда пришел от заутрени туда Адашев.
И чем дальше говорила она, тем сильнее омрачалось светлое, ласковое сперва лицо архипастыря.
Кончила она - и воцарилось долгое молчание.
- Так, так, так... - произнес наконец Макарий. - Вон оно куды метнуло... Э-хе-хе!.. Окаянный-то, окаянный - что творит с душами людскими, богоподобными?! Спаси Христос, защити, Многомилостивый!
Он обеими руками осенил голову царицы, словно желая защитить своим благословением от чего-то ужасного, грозного.
- Толковала ты с кем из баб твоих о том, что было?
Что ты, владыко! Нешто у меня язык повернулся бы? Тебе вон, и то...
- Так, так, так... И добро!.. И молчи!.. И никому... Слышишь. Царь оздоровеет - и ему нишкни! Помолчи об этом.
- И царю? И Ване? Да как же я? Разве можно? Грех ведь... должна ж я...
- Говорю, помолчи! Не совсем, а до времени. Пока не окрепнет царь. Это - раз. Да и по иным еще причинам потерпеть надобно. И Алешке поганому, нечестивцу-грешнику, виду не подай, что сердита на него. Словно и поверила ты, что пытал он только тебя, а не взаправду на грех склонял, тянул в геенну огненную... А там, когда время приспеет, я шепну тебе... Вместе царю и поведаем, что во время его недуга было. Для тебя ж легче так будет.
- Правда, правда, так мне будет способнее.
- Ну вот, то-то ж! А мятежа боярского не бойся. Только бы царь с хворью своей вытерпел. Не убрал бы его у нас Господь! А трона у твоего княжича - боярам не отнять! За вас больше бояр и князей станет, чем за ворогов ваших. Я уж осведомлен. Так, гляди, не тревожься! Да лучше легла бы ты пошла. Коли ты еще захвораешь, кто станет Димитрия-царевича доглядывать? Береги себя... и на Бога уповай! И верь ты мне, старику, слуге Божию, - все образуется...
Так успокоив и ободрив царицу, Макарий проводил ее до переходов, сообщающих его кельи со дворцом.
А затем, вернувшись к себе, велел позвать дьяка царского, Ивана Михайлова Висковатого, сам же стал готовиться к торжественному служению, которое должно скоро зачинаться в Большой Крестовой палате митрополичьей.
Как раз в ночь на Светлое Христово Воскресенье совершился перелом в болезни царя Ивана.
Мозг больного царя неутомимо работал во все шесть недель, пока приступы сильнейшего жара и беспамятства сменялись более легким, но все же мучительным состоянием, когда болел каждый нерв и мысли тяжело, с трудом проносились в голове, все мрачные, зловещие, как на подбор, думы...
Война, пожар и кровь, пытки и убийства - вот какими кошмарами наполнялись видения Ивана, о чем твердил он в бреду своем. А после кризиса, уснув с полуночи, в тот самый миг, когда должны запеть гимн радости, гимн Воскресения Христова, - больной проспал без сновидений до полудня. И только перед тем, как пришло время просыпаться, когда сон стал тонок и тревожен, - не знал Иван, во сне, наяву ли? - но видел он, что подошел к его кровати кто-то, величавый, с открытым, но властным взглядом и, подавая ему красное яичко, произнес:
- Христос Воскресе!
И трижды склонился затем над Иваном с освежающим, отрадным лобзаньем, словно ветерком прохладным обвевая пылающее лицо больному.
- Воистину воскресе! - ответил Иван, совсем раскрыл глаза и увидел ясно весь свой покой... И различил, как исчезал, расплывался в воздухе образ того, кто сейчас христосовался с ним. Даже казалось Ивану: в руке еще лежит красное яичко, поданное неведомым гостем... Да нет, сейчас вот узнал он, кто это был. Прапрадед его, святой Владимир. Он пришел из обителей райских к хворому правнуку. Конечно, с добром, с вестью о Воскресении. Ведь окружающие и сам больной считают, что ему не встать. А вот сейчас что-то новое совершается в глубине, где-то во всем существе недужного царя. Он как-то сознает, что спасен, что опасность миновала. А эта уверенность вливает новую струю бодрости и сил в исхудалые члены, в измученную, упавшую, богатырскую раньше грудь государя.
Огляделся Иван - все тихо. Никого в покое. Даже очередной чтец ушел, должно быть, поесть в трапезную.
Невольно сразу мысль царя перенеслась к иной обстановке, к иным картинам. Он вспомнил свой въезд в Москву. Вспомнил восторг толпы... Казалось, снова гремят клики и ликованье сотен тысяч народа. А теперь?...
Горькая улыбка мелькнула на побледнелых устах Ивана. Он захотел вызвать. иную, более отрадную картину. Его сын?... Его Настя... Они были бы здесь, не отошли бы от него, если бы болезнь не грозила заразой... Они бы...
Но тут, на полумысли, на полуобразе он закрыл отяжелелые веки и сразу, мгновенно снова заснул.
Проснулся Иван часа через три, чуя в себе еще большую бодрость, хотя руки и ноги так слабы и тяжелы, словно налиты не кровью, а свинцом.
Пробудился Иван от легкого шороха, ощущая, что кто-то тут находится у его постели, глядит ему Е лицо. Проснулся царь и не шевелится, только глаза приоткрыл. Он не ошибся. Лекарь-жидовин, все время пользовавший больного, стоит у постели. За ним царь разглядел полную фигуру шурина Данилы, рядом - сухого, но костистого дьяка Ивана Висковатого, с широколобой, плешивой головою. Увидел Иван и плюгавого, вертлявого боярина Ивана Петровича Федорова, который с опаскою, но заходил к больному царю, надеясь, что, в случае выздоровления Ивана, можно будет хорошо учесть свою "бескорыстную преданность государю-батюшке"...
Боярин постоянно принимал живейшее участие в каждой смуте, "изловлен на воровстве", на подстрекательстве черни к убийству Михаила Глинского, перенес ссылку на Белоозеро. Но с усилением Захарьиных - снова возвратился в Москву, вертелся и вблизи Ивана, и при княгине Евфросинье Старицкой: всем служил, всех продавал и всем был вреден, кроме себя самого, извлекая мелкие выгоды из своих мелких и крупных низостей. Человек невежественный и фанатически верующий в произвол судеб, он приходил к заразному Ивану, решив в душе: "Чему быть, того не миновать!"
Явной опасности он не видит в подобных посещениях. А что дохтура и лекаря царские толкуют, так они и врать здоровы. Ведь надо же за что-нибудь денежки грести.
За Федоровым в просвете ближнего окна темнела крупная, медведеобразная фигура окольничьего боярина Льва Андреевича Салтыкова, недалекого, преданного долгу присяги, грубого на вид человека, но тоже себе на уме. Из своей показной прямоты и грубости небогатый, не родовитый, а скорей - худородный боярин умел извлекать немало выгод для себя лично и для близких родичей. Служа всей душой государю, господину и повелителю, окольничий не упускал случая подчеркнуть всю преданность и пользу, приносимую его службой.
- Проснулся осударь! - негромко заметил Данило Юрьин.
- Вижу! - отозвался лекарь.
Испробовав пульс Ивана, ощупав его голову, тело, дав выпить из чарки какого-то настоя, - лекарь, отходя, произнес:
- Толкуйте теперь... Нет жару... В сознании государь. Если не ошибаюсь я, самое тяжкое время миновало. На поправку царь пойдет...
- Ох, дай-то Господь! - вырвалось у всех, и они стали креститься, шепча: - Дай, Господи, подай, Господи!..
- Царь-государь! Родимый ты наш! - негромко начал Данило. - Как можешь? Легче ль тебе Бог дал? Дело есть великое. Не в тяготу ли будет? Потерпеть бы, пока совсем одужаешь... Да никак невозможно...
Слабая, легкая краска проступила на мертвенно бледном, исхудалом лице царя. Хотя болезнь притупила в нем способность к восприятию, но и малейшее волнение было тяжело для истощенного организма.
- Говори... я слушаю... я все пойму... - тихо, с остановками произнес Иван, не шевелясь по-прежнему ни единым суставом, окованный полной телесной слабостью.
- Перво-наперво, вот послухай, что боярин твой, Ивашка Петров, баять будет. Какие речи промеж бояр и воевод пошли, как стало ведомо, что наутро - всем присяга, креста целование приказано за княже Димитрия цареванье, за власть государскую... Бунтуют, слышь, людишки твои наихудшие... холопы нерадивые! На нас ополчаются, на весь род наш, Захарьинский, будто мы тебе и царству не слуги и помощники, а лиходеи... Вот, послухай...
И Данило отошел, давая место у кровати боярину Федорову. Тот подступил поближе, с земными поклонами и раболепным выражением на подвижном лице, в скользящем взгляде мышиных, бегающих глаз.
- Говорить ли, государь?
- Говори... все сказывай...
- Лекарю-жидовину да монашку ты бы повыйти приказал.
Иван сделал знак, и Юрьин выпроводил из покоя обоих. Не переставая оглядываться, негромким, быстрым говорком, с какой-то бабьей интонацией доносчик-боярин зачастил:
- Ныне, опосля литургии Божественной, как за тебя, пресветлый осударь, в твое место царское - братец твой, князь-осударь Юрья Васильич здорованье принимал княженецкое, да боярское, да воеводское и христосованье давал свое государское, - немало всякого чина люду во дворец твой государев сошлось-понаехало. Сени, дворы и переходы полны. И тут о крестном целованье было сказано. И в тот же час разные пустотные речи пошли. И такие-то речи, что сказать боязно...
- Говори!
- А баяли, царь-осударь, все люди знатные: князь Петр Патрикеев, Щенята по прозвищу... Пронские князья, братовья и сродники ихние... Да Ивашка же Турунтай, и Данилка, Димитриев сын, да другой Ивашка, Васильев сын, што с самой Прони... И Одоевские, сродники княгини Евдокеи, да сам Володимер, князь-осударь, брательник твой... И Мезецкий, и Сенька, княжич Ростовский, и Оболенские туды ж, и Оболонские - худородники, лоскутники... И все заодно. И баяли они, осударь, што креста им княжичу Димитрию Ивановичу не целовать и "пеленочному царю" не служивать. Да и служба та будет не царскому дитю, а пронырам Юрьевым-Захарьиным. Они-де, чрез царицы-матушки заступку, и наладили-де это крестное целование, себе на величанье, а всем истым боярам и князьям на умаленье. И как почали им другие люди на тех речах выговаривать, так чуть до драки дело не дошло. Не поглядели, что и во дворе они в твоем, царском. Добро еще, что без наряду воинского, без ножей все сошлися... И много еще пустотных речей было говорено, да не Упомнишь всего. Больно язык кругом силен стоял, ровно у Крестца кремлевского твоего, осударь, в день базарный! Вот... Я все поведал тебе, царь-осударь. Не обессудь на усердной службишке, хошь она и не по разуму мне...
И, еще раз отдав земной поклон, доносчик отступил, наблюдая исподлобья за выражением лица Ивана.
Тот слушал, закрыв глаза, не меняя позы, не дрогнув ни единым мускулом. Только вокруг губ замечалось легкое подергиванье, от которого усы Ивана слегка шевелились. Помолчав немного, царь раскрыл глаза, перевел их на Салтыкова, который теперь занял место Федорова, и слабо спросил:
- Ну а ты?
- Да и у меня, осударь, почитай, те же вести, что и у боярина, - сипловатым, грубым голосом своим забасил Салтыков, хмуря и сводя и без того нависшие свои густые брови. - Вышел я, знамо, нынче ж из двора твово царского, сел на коня... Ну, знамо, еду по площади домой... И по пути нагнал меня, знамо, приятель давний, князь Димитрий Немаго... Оболенских который... сын Иванов старшой... Пытает меня: "Крест целовать станешь ли?" - "Как, говорю, не целовать? Царю целовали крест на послушании, ему и роду его всему царскому... Так и царевичу Димитрею надо ж, знамо..." А он на ответ: "И глупо, говорит, осел ты, грит, Лев!" Это он меня-то... "Я, грит, не поцелую. И не один я, все бояре первые. Даже близкие люди к царю: Адашев, Курлятев да Вешняк воевода с нами же будут".
- Адашев? - вырвалось у царя.
- Адашев, знамо... И говорит ошшо: "Как-де служить малому помимо старого?" - "Какого, пытаю, старого?... И царь у нас молодой, и наследник его - малолетен же!" А Митя засмеялся и бает: "Дурья голова! А князь Володимер Старицкий? Вон кто старый... Он и годами царя старше, самый старшой в роду! Не по закону осударь покойный, свет Иван Васильевич, да отец его, Василий-князь, - обычаи царские порушили. Не сыну по отце на трон садиться, а брату ближнему!.." - "Э, говорю, не к рылу-де нам в царских делах разбираться. Их государское дело. Царь наш есть царь. Богом помазанный". - "Ну, грит, не в царских, так в своих делах разберися! Кому власть-сила достанется, коли малолетнего Димитрия нам навяжут? Захарьиным, мздоимцам, худородным хапалыцикам? Мало они-де смуты сеяли? Кто довел, што Михаилу, дядю царева, на клочья чернь разнесла? Они же! Вот и нас так всех подведут да станут величаться, землю обирать. Не допустим того! Хошь за бердыши взяться придется, а не допустим!.." Тут уж я и слушать не стал. Обругал добре Митьку, плюнул и прочь поехал! Вот, осударь, я все и сказал. Не погневайся на худом умишке. Я, коли что, - больше кулаком оборонить тебя сумею, чем речами хитрыми...
И отошел с земным поклоном Салтыков.
Висковатов тут выдвинулся.
Но царь, видно, и позабыл обо всех, подавленный известиями, сейчас сообщенными безо всякой осторожности слабому, больному человеку. Он снова закрыл глаза и лежал, тяжело дыша ослабелой грудью.
Постояв немного, дьяк слегка откашлянулся, напоминая о себе.
- А! И ты еще здеся, - еле слышно произнес Иван, не раскрывая глаз, - толкуй уж заодно... Скорее бы конец... Допью свою чашу горькую...
- И, што ты, осударь! - сильно, спокойно подхватил дьяк, понимая, какое состояние овладело Иваном и сразу желая изменить направление дум у больного. - С чего взял, милостивец, што с худом я к тебе? Нешто не слыхал: от владыки я. А от него, молитвенника нашего, тебе худые вести когда были ль? Николи! И теперя я с оливою, с веткою, значит... Видишь, какого лысого голубя Бог тебе дал...
Болен был Иван, удручен всем, сейчас слышанным. Но успокоительные речи дьяка мгновенно воскресили надежду в сильном духом царе, а шутка даже вызвала слабую улыбку на лице.
Улыбнулись и окружающие.
- Вот спасибо! - уже гораздо живее заговорил больной. - Выкладывай же вести свои добрые... Клади свою ветвь масличную на язвы моей души болящей... Благовествуй, старый грешник.
- Грешник... О-о-ох, грешен, осударь... А, думаю, покаюсь - и Бог все грехи простит! А владыко тебе сказывать велел, штоб ты, осударь, слыша вести плохие, не кручинился. "Сварлира баба, да зуб у ней нет!" - ведаешь присловку? А то ошшо: "Сердит, да не силен. Так - чему брат!.." То-то и оно-то! Ведомо про все владыке, что на Москве творится. А он говорит: "Бог за тебя и за царевича твово!"
- Бо-ог?... Бог на небеси! Там его правда. А что на земле бывает - я сам видал... сам претерпел... И ежели Митя мой...
- Бог на небеси, так люди здеся сотворят Его святую волю. Слышь, послушай: хто да хто за тебя... И главный воевода стрельцовый, князь Воротынский, Володька, и брательник его, Михайло, и Мстиславский, и Серебряные, оба брательника... Все воеводы, все бояре думные, и попы, и собор весь священный, и вся Москва, и вся земля... Главное - стрельцы за нас! А они не выдадут. Сам ведаешь... Силой, добром ли, а присягу принять всех заставим, записи отберем! Так не кручинься, осударь!
- Ну и то... Спасибо тебе! Челом бью отцу и владыке моему, молитвеннику, заступнику извечному. Воскрешают меня речи такие... Истинно говорю! Вот что вы, бояре, Солтык, приятель, и ты, Петрович! - обратился Иван к Федорову. - Спасибо и вам на службе верной. Оздоровлю, Бог даст, - не забуду послуги вашей... А покамест повыдьте... Надо нам тута с шурином да с дьяком по семейности потолковать...
- И, царь-осударь! Твои слуги - холопы верные. И ушли мы, и нет уж нас! - проговорил Федоров и правда словно испарился из покоя.
За ним, отдав поклон, грузно вышел Салтыков.
- Слышь, дьяк, и ты, Данило! - начал Иван, когда закрылась дверь за ушедшими. - Что впереди будет - Господь Один ведает. Как-никак, а вон бояре ныне сына мово на государстве не хотят видети. И буде, придет на то воля Божия, - меня не станет... Вот, на кресте мне на моем поклянитесь обоº: волю мою исполнить обещайте...
Юрьин и Висковатов, пораженные торжественным, строгим выражением лица и словами больного государя, невольно протянули руки к большому золотому хресту с мощами, висящему на груди Ивана:
- Клянемся, осударь, все по слову, по воле твоей выполним.
- Вот, вы клялися, так помните ж! Сохраните и по смерти моей верность сыну моему, Димитрею... И не дайте боярам извести его никоторыми обычаями, ни отравой, ни удушьем, ни потоплением... ни в темницу заключить не давайте. А в тот же час, как помру, потайно возьмите наследника и побежите в чужую землю, где Бог наставит, что побезопаснее... Клянитесь на том.
- И в другом клянемся, осударь! - повторили присягу оба, боярин и дьяк.
- Ну вот... Теперя я буду поспокойнее!.. А казны вам будет заготовлено немало... и золотой, и всякой... Я уж скажу Головину. Только пошлите его ко мне. Не сейчас, погодя малое время. Силы теперь оставляют меня... Скорей бы лека...
Но он не договорил и впал в беспамятство от слабости, усиленной еще всеми предыдущими волнениями, которые и здоровому не каждому человеку были бы по плечу.
Настало утро другого дня, назначенного для принесения присяги младенцу-царевичу. Рано проснулся Иван, и первый вопрос его был обращен к лекарю, который дежурил всю ночь у постели:
- Ну, Схарушка, прямо молви, жидовин: как мое дело? Скоро ли помру али жить еще буду?
- Ну а ты сам, великий осударь, - как ты сам себе думаешь? - по обычной семитической привычке вопросом на вопрос ответил Схарья, лекарь царский, почесывая горбинку на носу
- Да как тебе сказать? Словно бы полегче мне, и голова яснее... Да не верится. Ты - знахарь... Тебе и Святцы на стол... Ой, нет... Грех какой! Жиду - про Святцы помянул... Ну, говори уж... Покинь свои извороты поганые...
- И если я был Бог, и я бы прямо сказал: будешь жив и здоров и проживешь долго на счастье своих людей. А я только бедный лекарь, раб Господа Саваофа... Что я могу сказать? Мое дело - лечить и помогать. А здоровье и жизнь от Бога. И Он не откажет в том царю, чего в избытке отпускает вон монаху твоему, который поест, попьет и бормочет порой тебе разные измышления ума человеческого...
- Ну, пусть так. Умру ль, жив ли я буду, нечего гадать! А нынче - много сил мне надобно. Так дай мне чего-нибудь. Хоть это, жидовин лукавый, сделать сумеешь ли?
- Отчего ж мне не суметь?