воим Ибраимом, атлетом-удальцом лет двадцати двух.
Вместе были они взяты в плен - и с тех пор не разлучались. Да и не выжил бы Ибраим без старика. Взяли его с поля битвы израненного, и простреленного, и проколотого в нескольких местах.
Старик сперва на руках почти нес долгое время Ибраима, только не бросить бы его в степи на растерзание волкам.
Потом умолил обозных, и раненого не пришибли, а позволили приютиться на одном из возов. Так и дотащились оба до Торжка, где их кинули в подвал.
Дорогой от грязи у Ибраима более глубокие раны загноились, в них завелись черви. Но крепкая натура молодого татарина долго позволяла ему все выносить. Старик омывал раны, порою томился жаждой, только бы сберечь каплю чистой воды больному племяннику... За этими заботами он забывал свои страданья, свой плен.
Одно время Ибраим стал поправляться. Но вдруг, должно быть от перехода гнойного заражения в кровь, стал бредить и метался целыми часами в жару, только изредка приходя в себя...
Склонясь над Ибраимом, прислушивался теперь Кара-Мелиль к его порывистому дыханию и видел, что тот скоро станет бредить.
Этого старик очень не любил. В бреду больной вскакивал. У Кара не хватало сил удержать могучего юношу. И тот метался по своей каменной клетке, тревожа остальных пленных собратьев.
Нередко попадал он и туда, где сидят немцы. Хотя они щадили больного, но все-таки довольно нелюбезно выпроваживали его обратно в "татарский" угол.
Ласково, почти с материнской нежностью поник суровый Кара-Мелиль над пылающим племянником и начал что-то нашептывать ему, словно желая заговорить, заколдовать больного от приступа бреда.
В это самое время говор, топот, лязг запоров послышался за входной дверью.
Пленные немцы, занимающие келью, первую от входа, все, кто только мог держаться на ногах, вскочили, прижались к стене, против двери, и стали ожидать.
Заскрипела на ржавых петлях тяжелая, окованная дверь. И по мере того, как она раскрывалась, потоки красноватого света от факелов и фонарей вливались в подземелье, заставляя щуриться пленных.
Немцы из второй кельи, а за ними и все татары из своего отделения сейчас же кинулись на свет, на звуки и сгрудились темной стеной между полусводами, отделяющими келью от кельи.
Первым вошел, спустившись по нескольким выщербленным ступеням, тюремный приказчик и с ним два факелоносца.
Человек восемь стрельцов протянулись затем живой стеной между пленными и царем, который появился в подземелье, окруженный ближайшими опричниками.
Как "игумен" и глава "братьи слободской", этого гнезда насильников, которое, по прихоти больного царя, подчинялось монастырскому строгому уставу и строю, - Иоанн одет в черную рясу, поверх которой темная шубка. На голове - шапка меховая, невысокая, вроде клобука. Под рясой звенит кольчуга. В руке - тяжелый посох со стальным острием на конце. За широким, иноческим поясом - дорогой восточный кинжал, - смесь монаха с воином.
Совсем близко за его плечом, справа, одетый почти так же, стоит кряжистый, широкоплечий Григорий Лукьяныч Малюта Скурлятев-Бельский. Рыжая борода беспорядочно обрамляет его простое мужицкое лицо. Понурый взгляд исподлобья и мясистые, бесформенные черты живого лица делают очень неприглядным этого первого помощника и палача царского, параклисиарха, пономаря Александровской "обители".
Рядом с этой отталкивающей маской выигрывало даже лицо Ивана, испитое, синевато-бледное, как у мертвеца, обрамленное жидкой, клочковатой бородой и повисшими усами, причем глаза так и горели, так и бегали, как у затравленного зверя, а мимолетная гримаса-судорога то и дело искажала все черты. Его сильные, желтоватые зубы оскаливались до клыков - и настоящий зверь глядел тогда на окружающих.
Иногда тяжелый, отвратительный недуг, много лет пожирающий Ивана, заставлял отекать его тело, все лицо. Тонко очерченный, красивый нос, сохраняющие еще былую правильность очертаний губы - все это искажалось, тонуло, обрюзглое, между вздутыми, отекшими щеками. Тогда Иван становился ужасным, отталкивающим на вид не меньше Малюты.
Отступя немного от обоих, встал соперник и тайный враг Скурлятева, князь Афанасий Вяземский, "келарь" братии. Стройный чернокудрый красавец, он не проигрывал даже под черным подрясником и скуфьей. А в блестящем боевом наряде чаровал и своих, и иностранных гостей.
Недаром одно время толковали, что нет и не будет у царя любимца ближе Вяземского. Но потом женоподобный Басманов, вкрадчивый, упитанный щеголь-князек Богдан Вельский заняли у Ивана то место, на которое не пошел мужественный, грубоватый подчас Вяземский.
Из думных и дворцовых бояр здесь постельничий царский, князь Димитрий Иваныч Годунов и племянник его, юный Борис Федорович, царь в грядущем.
Последнего особенно отличает Иван. Недавно подарил ему даже весь московский дворец убитого брата своего двоюродного, Владимира Андреевича, последнего удельного князя Ста рицкого.
Но "земских" мало с царем. Все опричники, человек сотня. Иные сюда вниз протискались, другие - в башне наверху остались, на дворе пережидают, не кликнет ли их "игумен" державный? Не отдаст ли им кого на расправу, на потеху.
Еще и на пороге не показался царь, как уж приказчик тюремный крикнул заключенным: "В землю ударьте челом государю царю великому Ивану Васильевичу вся Руси!" - хватил тяжелой плетью ближайшего немца, словно желая таким образом сделать русскую речь понятнее "бусурманам", и сам упал ниц.
Неохотно, один за другим, позвякивая оковами, склонились передние ряды, за ними задние.
Кто стоял в самой глубине, в темноте - те только согнули спины. Все равно не видно!
Отрывают свои головы от земли пленники, выпрямляются, не вставая с колен, глядя, слушают.
Царь стоит на верхней ступеньке, озаренный факелами, и глухой, носового оттенка, скрипучий какой-то, но внятный голос властно звучит под сводами:
- Сколько много всех их? Какие?
Также на коленях, смиренно, не подымая очей и головы, мучитель узников, тюремщик их робко, сладенько отвечает:
- Бусурман девять десят и три да татарвы - с два десятка... Али-бо-копа! Крымчаков - пяток, гляди, коли не врут... А то - ногайцы, степняки все.
- Крымских отбери. В обмен пригодятся. Из этих, - кивнув на литовцев, отрывисто, быстро проговорил Иван, обращаясь к толмачу-дьяку, - кто "посошные", {Земское войско, милиция.} кто - настоящие ратники? - отделятся пускай друг от дружки.
Толмач по-немецки крикнул прежде: "Встаньте!" - и, когда все поднялись, повторил им приказ Ивана.
Переглянулись угрюмо пленники, но ни один не шевельнулся.
- Да што же они стоят? Не понимают, што ли? Али все - одной масти? - уже с заметным раздражением сказал Иван. - Пускай же объявят: какие они? посошники? рейтары? копейщики? сыны Вельзевула проклятого?
С проклятиями, с богохульствами повторил дьяк вопрос.
Кунц, стоящий в переднем ряду, негромко, угрюмо заговорил:
- А зачем это знать вашему царю? Все равно, горожане мы, крестьяне, солдаты ли - воевать к нему против наших братии не пойдем... Мы - не татары, поганые язычники... Такие же христиане, как вы верные слуги нашего великого Ордена. А царь ваш жестокий - губит и нас, и вас самих без пощады!
Понимающий по-немецки Иван внимательно вслушивался в простую, нескладную речь ландскнехта, очень несхожую с книжной, и понял лишь главное: раб смел отказаться и за себя, и за остальных.
Красными пятнами покрылось лицо царя. Глаза засверкали. Зазвенел стальной конец посоха, ударяясь о каменные ступени.
Не успел еще толмач перевести слов Кунца, как Иван шагнул вперед, почти к самой толпе пленных, надменно выпрямил свою сгорбленную до того фигуру и негромко, но грозно заговорил:
- Не желает? Он не желает? Так я понял, Шемшура? Сам не желает и другие не хотят, ежели бы я позволил их к себе на службу взять? А?
- Так, государь, так, милостивец, родименький... Ясный со... - А на дыбу он желает? А огоньку попробовать, чтобы других
не мутил, не выскакивал, в коноводы смут не совался? Ну-ка!
И наложил тяжелую руку на плечо Кунца: он отделил его от стены товарищей и толкнул за неподвижный ряд стрельцов, вперед к Малюте. Сам обернулся туда же и, разглядев на груди у Кунца багровую полосу старой, раскрытой раны, ткнул прямо туда острым концом своего посоха, отчего кровь закапала часто-часто, и сказал:
- Припали-ка ему это местечко, кум. Видишь, полечить надобно.
Стиснув крепко зубы, звука не издал старый солдат.
Малюта неторопливо, лениво даже как-то, взял один из факелов у провожатых.
В то же мгновение Эверт рванулся вперед к толмачу, судорожно ухватил его за рукав шубы и заговорил, задыхаясь, глотая слова:
- Скажи... скажи ему... Скажи царю... Так... так нельзя... Ему... пленных мучить... Низко... Гадко... нехорошо... Бог его накажет... Стыдно...
- Цыц, щенок! - отбросив юношу, прикрикнул дьяк. Но царь так уж и впился глазами в Эверта.
- Второй заговорил... што, паренек? Што, милый? Али не по нраву тебе расправа моя царская с холопами, с ослушниками своими и чужими? Так я не сразу... Я прежде добром почал... А не захотел он, сам виноват... Молоденек ты еще... Жаль тебе, вижу, товарища... Ишь, личико-то все твое так и перекорежилось... Плачешь... Руки кусаешь... Хе-хе-хе... Гляди, локтя не достанешь ли? Ну ладно, и мне тебя жаль... Как мыслишь, Ваня: пожалеть малого? - обратился вдруг царь к царевичу Ивану, спустившемуся в это время в подвал.
Ростом чуть пониже отца, стройный, светлорусый, светлоглазый, он очень напоминал мать, покойную царицу Анастасию. Только орлиный нос, красивые, упрямые губы, ранняя складка между бровей и общее властно-презрительное выражение лица говорили, что этот розовый, кудрявый пятнадцатилетний отрок - сын одряхлелого и постарелого до срока Ивана. Царю самому всего-то было сорок лет.
Спокойно, почти безучастно поглядел царевич на своего сверстника-пленного, на раба, смевшего осуждать волю повелителя целого царства, и, слегка пожав плечом, сказал:
- Конечно, рук марать не стоит... Толков апосля сколько будет: пленных-де ты изводишь, мучаешь, батюшка... И то, лают больно про твое царское здоровье вороги и дома и в людях...
- Вороги... Истинно, вороги. Ты знаешь, Ваня, не зверь я... Справедливость люблю... И покорность! На то я и царь! Ну ладно... Слышь, Шемшура, скажи малому: ежели он пойдет ко мне на службу... Хошь и дохлый - ну да ничего. Видать: смел паренек. Это мне любо. Тогда отпущу ту собаку старую, бранчливую... И пытать не велю.
Дьяку, очевидно, жаль стало мальчика, и он очень охотно и убедительно передал по-немецки слова царя.
- Я... я вместо... - начал Эверт и не договорил, остановился в тяжелом раздумье.
- Не сметь... Эверт, не смей... Не хочу! - вдруг властно крикнул ему Кунц, внимательно прислушивавшийся к речам толмача и царя. - Все равно, сам покончу с собой, но не хочу... Ни я, ни ты, никто не должен служить этому злодею против нашей родины... Подлому этому мучителю, истребителю собственных людей... Он скоро сам...
Кунц не досказал. Малюта схватил его, зажал ему рот рукой, толкнул куда-то в угол, за толпу опричников и, когда вернулся назад, стал за плечом Ивана, - при свете факелов видно было, что весь перед его шубы и черная ряса под ней забрызганы чем-то липким, влажным... И пятна, брызги крови на руках он отирал о ту же самую рясу.
Дико вскрикнул Эверт. Вздрогнули, заволновались, дали отклик и все остальные пленники.
- Господи! Спаси и помилуй нас, Боже! Бог - защита наша! Проклятие мучителям! Проклятие убийцам! - негромко, но сильно заголосили ливонцы.
Татары молча, в ужасе смотрели и ждали, предчувствуя беду.
- Подлый убийца! - не выдержав, прямо в лицо Малюте крикнул Эверт и плюнул ему в глаза.
Тот быстрым движением выхватил свой окровавленный нож и, только обменявшись коротким взглядом с царем, подошел и нанес страшный удар в грудь, у самого горла, юноше.
Тот, протяжно, мучительно застонав, свалился, едва не потянув за собой убийцу.
Нож Малюты застрял в костях, и палач выпустил рукоять его. Так и замер в судорожных движениях Эверт с ножом в плече, заливая потоками крови пол темницы.
В диком ужасе шарахнулись немцы назад, словно желая укрыться от надвигающейся гибели в темноте подземелья.
Дернув недовольно плечом, царевич незаметно скрылся за дверью, ушел из подвала.
А из глубины третьей кельи, куда татары были отброшены напором ливонцев, послышались какие-то дикие, гортанные звуки. Кто-то хриплым, рвущимся голосом напевал веселую плясовую песню, странно прозвучавшую в этот миг в подземелье.
Ибраим, в припадке бреда, вообразил себя на веселой пирушке, вскочил, сорвал с головы повязку, прикрывающую его выбитый стрелою кровавый глаз, и, размахивая куском грязной ткани, словно кинжалом, пробился с песней и угрозами через толпу, выделывая ногами быстрые, ловкие движения танца.
За ним показался и Кара-Мелиль, напрасно стараясь удержать больного, но могучего еще "батыра" и повторяя:
- Ибраим... Ибраим! Постой! Погоди... Остановись. Ты погибнешь...
Вырвавшись из толпы на свободное место, больной прямо мимо озадаченных стрельцов кинулся в своем бешеном танце к царю.
Иван, не понимая, в чем дело, задрожал, откинулся назад, успел поднять только свой посох и ударил им безумного.
Удар слегка скользнул по руке. Ибраим словно и не заметил боли, пронесся дальше в своей пляске, не видя, что и стрельцы занесли свои бердыши, ожидая только приказа.
- Булна! Булна! - отчаянно завопил Кара-Мелиль, стараясь оттащить в толпу пленных племянника и пуская в ход свое знание русской речи. Потом быстро заговорил по-татарски:
- Безумный, больной это! Он не в себе... Он пляшет...
- Пляшет? - успокоясь повторил Иван, разобрав татарскую речь. - Больной? Ин ладно! Пусть пляшет, забавляет нас... Пустите его... - приказал он стрельцам, тащившим Ибраима из темной кучи пленных, куда последним усилием увлек его Мелиль.
Отбившись от стрельцов и от дяди, Ибраим, усиливая напев,
опять стал носиться по свободному пространству.
Вдруг Иван, не спускавший с него глаз, проговорил:
- Ну, довольно! Не станешь другой раз пугать нас зря, собака!
В темя, как быка, поразил посох Ивана татарина, промелькнувшего в это самое время очень близко.
Взмахнув широко руками, упал танцор и забился на плитах всем своим мощным телом, обрызгивая кровью стоящих кругом.
- Ай-ай! Что сделал? Зачем сделал? - завопил старик, падая на спину племяннику и стараясь рукой, клочками одежды закрыть зияющий пролом, остановить поток крови.
Но удар был нанесен сильной, умелой рукой.
Еще несколько движений, - и Ибраим вытянулся, затих.
- Это уж, государь, стоило ль? - негромко заметил Ивану Вяземский, боевое сердце которого не могло спокойно выносить вида подобной травли.
- Што-о? - сверкнув глазами, окинув злым взглядом любимца, спросил только Иван.
Но Вяземский, начав, уж не унимался.
- Сказано же было: больной... безумный татарин. Все равно што наш юродивый... Вот я...
Он не докончил.
В этот самый миг Мелиль, убедясь, что Ибраим мертв, огляделся вокруг с растерянным, жалким видом, заметил нож, торчащий из плеча Эверта, рванул его, что было силы и, как кошка, прыгнул прямо на Ивана, стараясь угодить ему в пах.
Малюта, хотя и следил внимательно за разговором врага своего Вяземского с царем, все же как-то бессознательно заметил первое и второе движение татарина, с бранью кинулся ему наперерез, желая ухватить за вооруженную руку старика, но не успел - и нож скользнул самому Мал юте по ноге, прорезал полы шубы, голенище сапога и нанес довольно глубокую рану выше колена. Только услыхав проклятие Малюты, увидя, что тот почти лежит перед ним, навалившись на татарина, а из ноги у опричника так и льется струя крови, - только тут понял Иван, какая опасность грозила ему самому.
Близость неожиданной смерти так поразила его, что ноги подкосились и Иван опустился на ступени, весь трепеща, посинелый, безмолвный. Но сейчас же вскочил, прохрипел: "Всех... всех до единого... искрошить! Извести... окаянных бунтовщиков, а головы на колья насадить на поученье иным злодеям!" И быстро поспешил вон, звонко ударяя стальным острием своего посоха по ступеням и каменным плитам подземелья...
А здесь, в глубине каменных мешков, в самом дальнем из них, куда кинулись одурелой толпой все - и немцы, и татары, при неверном свете факелов засверкала сталь, подымались и опускались бердыши... Обнажили ножи свои опричники, взялись за топорики...
Быстро редело обреченное на гибель беззащитное стадо людских существ... С воплями, гремя цепями, прятались они друг за друга, молили, проклинали - и падали, изрубленные, на каменные плиты пола, где ноги убийц скользили и погружались по щиколотку в лужу крови...
Иные из пленных, обезумев, старались защищаться, отбивались, кидались на землю, впивались зубами в ноги мучителям.
Те топтали несчастных, отбрасывали их под ножи товарищей и потом добивали сами, кромсая уже мертвые тела, шаря под трупами, чтобы посмотреть, не укрылся ли там еще живой кто-нибудь...
И только когда все пленные были перебиты, один за другим стали подыматься наверх палачи, унося с собой отрубленные головы.
Тюремный приказчик, сам напуганный до полусмерти, стоял в стороне и остался теперь последним, с двумя сторожами, у которых были в руках фонари.
- Что же, теперя хоронить надобно... Где их, экую ораву, повытаскивать наверх? Да и зазорно, поди... Митька, принеси кирки, лопаты... Ошшо двоих позовите... Яму тута выроем... поглыбже. Похороним всех!
И, осеняя себя крестом, он стал шептать молитвы.
Годы 7078-7079 (1570-1571)
Весь 1570 год был труден для Иоанна, хотя и довольно удачен. Новые затеи и широкие планы государственные охватили неугомонную, кипучую душу царя. А с ними вместе, конечно, и новые заботы. Из себя выходил он, видя, как тупо и косно большинство окружающих его, все старые бояре и князья. Невежество считается чуть ли не доблестью, лень и тунеядство - признаком благородной крови. А дела - так много... Литва и Польша выразили явное желание призвать на трон Иоанна, когда умрет доживающий свои последние дни Сигизмунд... Да и помимо их желания - все решил сделать царь, лишь бы только уладить дело и, без крови, приковать корону Ягеллонов и Пястов к тяжелой шапке Мономаха, украшенной и без того целым рядом новых корон! Видя, что Ливонию взять труднее, чем казалось вначале, Иоанн придумал новый ход, воспользовавшись мыслью двух приближенных немцев, давно служивших на Москве. Он вызвал с острова Эзеля брата датского короля, Фридриха, - королевича Магнуса, посватал ему свою племянницу Евфимию Владимировну и объявил:
- Желаешь быть королем Ливонским, с тем чтобы мы считались первой защитой твоей, а тебе - нас слушаться, как след голдовнику {Вассал.} - тогда всякую помощь получишь и войсками, и деньгами... И города за племянницей дадим тебе на Руси, пока в свое царство войдешь...
Без возражений согласился бедный эзельский герцог на такие блестящие условия и выступил во главе двадцатипятитысячного русского войска в походе на Ливонию. После нескольких удач осадил королевич сильный Ревель, подойдя к городу 21 августа 1570 года, да и засел здесь надолго - до 10 марта следующего года!
В то же время с востока тучи поднялись. Девлет-Гирей, как доносили, собрал стотысячное войско и шел на Русь.
Сам выступил с полками Иоанн, стал у Серпухова, желая встретиться с ханом и проучить хорошо... В Касимове как раз умер Абдалла отец царевича Саин-Булата... Иоанн неизменного своего любимца посадил на место отца беречь юго-восточную окраину, пока иного дела не подойдет. Но из Думы московской - тоже его не выпускал.
Покорный, незаметный, гибкий, как воск, в руках царя, но очень неглупый человек, Саин был незаменимый помощник. И ценил его царь.
В Литве у Ивана дела так удачно пошли, что король Сигизмунд приказал уж и архивы свои вывозить из Вильно, трусливо заявив:
- Куды пошел Полоцк, - видно, и Вильне ехать за ним! Вильна - не сильнее Полоцка... А русские его взяли... Проклятые москали, за что взялись - не отступаются!
Кончилось тем, что на три года заключили перемирие враги. За Иоанном оставалось пока все, что успел он захватить у Литвы.
Но чтобы вся эта громадная машина шла, хотя бы и неровным, ходом, Иоанну приходилось тратить всю мощь его души, больной, искалеченной, правда, но все-таки широкой и смелой... Царь до последней степени напрягал свой холодный, проницательный ум, вспоминал все, что прочел и услышал, что сам увидеть успел за свою жизнь - по части царского правления...
И шла машина... Скрипела, визжала... Ревела тысячью недовольных голосов... ломались тысячи негодных колес и щедро приходилось смазывать механизм горячей кровью людской, проливаемой и в боях, и на плахе... Но без битвы - не дается никакая победа... А плаха? Она тогда играла в общественной и государственной жизни не большую роль, чем теперь многолетнее заключение в одиночных тюрьмах. Тяжелая, позорная, но общепринятая кара! Грубый век если и не требовал грубой, первобытной кары, - то мирился с нею, не умея создать чего-нибудь лучшего... Только редкие люди сознавали, что их век жесток... Но они готовили миру будущее, а в настоящем часто сами ложились умной, отважной головой на залитый кровью обрубок дерева, на позорную плаху...
Так, в тревогах, в надеждах и полный забот, прошел весь год для Иоанна.
Хан побоялся нагрянуть, узнав, что царь лично готов повстречаться с ним. Слава Иоанна как полководца невольный ужас наводила на врагов. Наводил он ужас и на своих, особенно на бояр и воевод.
- Первый враг государя - он сам! - говорили не раз про него.
- Господи, укроти дух мой! - молился и сам Иоанн не раз в часы своего душевного просветления. - Пошли мир мятежной душе моей... Утоли страсти мнози, кои от юности моей поборают меня...
Не помогала молитва.
Кровь неудержимой, кипучей волной переливалась в его жилах, порождая бурные желания, приводя к дикому взрыву страстей и похоти, так же точно, как быстро, ярко и отчетливо проносились мысли в его мозгу, работающем с лихорадочной, с нечеловеческой силой.
На смену старому пришел новый, тяжелый 1571 год. Появился голод и мор, последствия долгих войн и последней резни новгородской, когда жители пили воду, трупными ядами зараженную... Все росли и ширились по царству эти два печальных наследья борьбы человеческой, два стихийных бича.
Природа, как будто не желая отставать от людей, стараясь показать, что в истреблении, как и в созидании, всегда она превзойдет своих рабов, дохнула смертью и гибелью...
Новые леса крестов вырастали везде, где ни селился только живой люд на Руси...
Казанские, касимовские, русские рати, все полки почти двинуты в Ливонию, где особенно разгорелась борьба.
Но в марте - со стыдом, ничего не сделав, должен был Магнус отступить от Ревеля, предав огню свой укрепленный, обширный зимний стан... Смущенный крупной неудачей, напуганный восстанием в Юрьеве, которого не сумел подавить, - не решился и вернуться в Москву королевич. Тем более что обрученная с ним княжна Евфимия Владимировна тихо хирела два года, сломленная вестью о гибели ее родной семьи, явно избегала видеть палача-дядю, - да так и угасла тихо этой весной...
Но Иоанн не отступал от принятых им решений.
- Другая невеста есть у нас про тебя! - вызвав Магнуса, объявил царь. - Княжна Мария Володимировна. Молода малость: 12-й годок ей. Нуда пока завоюешь царство свое, годика два пройдет - и готовая будет женка тебе молодая, королева Ливонская. Гляди, какая она у меня! Что яблочко наливное!
И действительно, княжна Мария, когда увидал ее Магнус, показалась ему очаровательным, здоровым, веселым подростком, уже полуженщиной по своим формам, по разумным, вдумчивым речам... До нее не дошла весть о том, как по воле дяди погибла вся остальная семья; пощадили ребенка люди и не успели разбить молодой жизни.
Так дело и порешили. Но Иоанн сам решил пойти на ливонцев вместе с Магнусом.
Еще войска, еще орудия и припасы потянулись по псковской дороге, на место войны...
Вдруг нежданно-негаданно удар разразился совсем не с той стороны, откуда чаяли.
Зашевелилась Крымская орда. Посол московский, Нагой, предупредил, правда, Иоанна. Царь послал воевод, князей: Шуйских двоих, Михаила Воротынского, Вельского и ближнего своего родича, Ивана Мстиславского, с 50000 ратников к "берегу" царства, на Оку...
Но плохо служили царю бояре... Все были злы на Ивана за недавние казни, за погром новгородский... Затем гибель славных, заслуженных воевод: князя Петра Щенятева, Серебряного-Оболенского Петра, Ивана Шереметева, Салтыкова-Морозова, Овчин-Плещеева - не устрашила, ожесточила только остальных.
- Стоит ли нам кровь на войне проливать? - толковали бояре. - И без того она на плахе прольется... Пускай же сам и ведает все царь... Нелюбы слуги верные - сам пускай послужит земле! Поглядим, что будет...
А иные - и прямо вошли в сношение с Девлетом, открыли ему, что делается сейчас в Русской земле... Бояре, близкие к разгромленному Великому Новгороду, - даже людей провожатых послали к татарам. И без малейших препятствий - пробрался хан в самое сердце царства: за Окой показались бесчисленные рати татар. Больше 120000 людей, с обозом и челядью, вел на Москву крымский разоритель.
Иван, не предупрежденный вовремя, кинулся было в Серпухов со своею опричниной, гонцов послал, чтобы стянуть сюда воевод, прозевавших нашествие хана, и здесь дать ему отпор. Но - случайно ли, умышленно ли, кто знает? - так вышло, что Иоанн оказался отрезанным от своих воевод ратью крымскою... Правда, воеводы, не желая отдавать Москвы Гирею, поспешили впереди него к этому городу, чтобы там и отбить нападение. Бояре полагали, что урок, данный Иоанну, и так довольно суров. Они не ошиблись. Бежать был вынужден Иван сперва от Серпухова к Слободе своей, а там и на далекий Ростов, как уходили в случае внезапных нападений татарских предки царя Ивана: Дмитрий Донской и Василий Дмитриевич.
Стыд и отчаяние угнетали царя. Но это было еще не все. Не побоялся хан воевод Иоанна, когда узнал, что царя самого нет под Москвой. Донесли Девлету изменники, какой ужас царит в городе, какой разлад меж воеводами, разлад, мешающий спасать землю и действовать дружно, заодно...
23 мая, на заре, ратники русские стали станом под Москвой, готовясь к обороне... А на другой же день - татаре явились за ним следом!
Дивное зрелище открылось глазам кочевников с Воробьевой горы...
Кремль и город сверкают на солнце золочеными церковными глазами... А в посадах черным-черно от люда православного. Шатры без конца белеются... На 300 верст вокруг не осталось почти никого из селян и горожан у себя на местах. Все в Москву кинулись, под защиту ее крепких стен, как только прослышали весть ужасную, давно небывалую: "Татаре за рубеж прорвались. К Москве идут агаряне неверные!"
Значит, море крови будет пролито, все ограблено, жены, дочери обесчещены, молодые парни в полон уведены, а старики, на куски изрубленные, лягут в степях, зверей и птиц кормить своим телом...
И все кинулись к Москве. Не на спасенье только, на погибель...
По совету русских же изменников, не решаясь идти на приступ города, - хан приказал пригородные посады поджечь... Со многих концов запылали деревянные дома... В сухой и ясный день пламя пошло гулять по тесным улицам и переулочкам... С воплем побросали люди свои дома, шатры, сараи, землянки, где ютились толпами.
Все в Кремль кинулись... А воеводы и войска, стоящие под стенами, впереди всех. От татар можно борониться. От стены пламенной не отобьется. А на Кремль - так и пошла по ветру, изогнувшись полукругом, высокая, грозная стена пламени... По ту сторону огненной стены хан с татарами, по эту - Кремль неподвижный, словно скала, у подножья которой буквально кипит водоворот человеческих тел... В самом пламени там испепеляются дома предместий, горят живыми люди, не успевшие выбраться вовремя за черту этой подвижной, живой, губительной стены, одетой короною густого, черного дыма... Словно волоса у неведомого чудища, вьет по ветру этот дым, загибаясь и все ниже спускаясь над Кремлем... Душит он тех, кто в Кремле укрыться успел... Душит тех, кто за стенами его находится... А поток людей, бегущих прочь от огня, водоворот живых тел - все гуще кипит... Ногтями, зубами работают озверелые люди. Сперва наполнились до краев телами рвы кремлевские. Потом, по трупам собратьев, - добежали остальные до самых стен... Лезут, царапаются по отвесным стенам несчастные, обрываются в ров и служат подножием для других, которые набегают им на смену...
Одни ворота кремлевские только и раскрыты остались, Спасские ворота, самые дальние от пожара, от врага... И здесь особенно сильно кипит водоворот людских тел...
В эти единственные, тесные ворота, под их своды - рвутся сотни тысяч обезумевших живых существ...
Но ворота не раздаются, твердо стоят немые, каменные стены и своды... Холодные раньше, - они горячи теперь от жаркого дыхания людского, от напора мягких, живых тел на жесткий камень. Слишком тесны ворота... И вот на первый ряд бегущих второй ряд набежал, совсем как волна на волну нахлестывает, как волна покрывает волну во время бури, в прибой, у скалистых берегов... И этого мало: третья волна на вторую набежала... Тройным рядом, по головам друг у друга, меся ногами и давя беспощадно слабеющих, идет-убегает озверелое стадо людское от смерти, от огня, находя смерть и гибель там, где ищет спасения... Тройным рядом рвутся, бегут под защиту пушек и стен кремлевских обезумевшие люди...
Вот набежала и четвертая волна... Еще ряд взобрался на плечи, на головы тем, под которыми два слоя живых тел уже катятся вперед, неудержимо катятся, хотя бы и самая жизнь отлетела... Живые - за собою мертвых влекут...
Но у самых ворот рассыпается в разные стороны этот четвертый верхний ряд, - что-то так и сплескивает его на землю с кипучего, тройного потока живых и мертвых тел... Четвертому ряду - места уже нет под сводами ворот... Ударяясь грудью о стены Кремля, висящие над темным проходом крепостным, - мертвыми на землю падают все смельчаки, дерзнувшие четвертым слоем лечь сверху на грозном потоке людского потока...
А надо всем этим ужасом царит невероятный, нестройный, дикий гул, хриплое дыхание, проклятия, вопли живых, стоны умирающих/раздавленных, затоптанных ногами - все сливается в одно...
Постоял за огнистой стеною Девлет - и назад повернул. Грабить нельзя. Глядеть - страшно... Даже ему, татарину неукротимому, врагу упорному Руси, ему страшно стало! Но ушел не с пустыми руками хан: 100000 пленных увел за собою.
Полмиллиона народу погибло в этот печальный день. Груды трупов пронести не могла быстрая, полноводная в ту пору Москва-река! Стояли долго люди вдоль по реке и отталкивали мертвецов шестами от берега, сплавляли их дальше, прямо вниз. По Оке пусть плывут, по Волге широкой вплоть до Каспия... А там, там просторно. Море слез, пучина горя людского, народного, - не глубже она все-таки бездонной пучины Божьих морей. Пусть одно в другом скроется... Бог потом рассудит в небесах у Себя!
Здесь же, на земле, царь вернулся и стал судить. За небере-женье Москвы были казнены бояре Сабуровы-Яковлевы, которым царь поручил охранять от врага престольный город свой.
А от победителя Девлета пришли грамоты с угрозами.
Казань и Астрахань требует себе обнаглевший татарин, грозя в противном случае немедленным новым погромом.
Смирился надменный Иоанн. Для блага земли, для спасения своей власти - сломил неукротимый нрав, свою гордыню безрассудную. Пишет хану ласково, мягко, приниженно, подарки шлет богатые, дань сулит, любимцев хана закупает, только бы время дали оправиться, оборону снова создать, прежнюю, крепкую обо-рону. которая столько раз от рубежа татар отбрасывала...
Астрахань сулил хану Иоанн, послам русским велит брань, даже побои выносить, обещать всякие блага татарам, поборы платить... Только бы опять война не возгорелась... А сам войска к Оке собирает, воевод шлет туда самых надежных: Вельского Богдана, Годунова Димитрия... С Михайлой Воротынским помирился даже. Один этот воевода может сберечь рубежи. Он там и создал охрану Руси от татар. Служба сторожевая, станичники - все дело рук Воротынского.
И не ошибся в воеводе Иоанн.
Следующей же весной Девлет, видя, что по губам только мажет Москва, а глотать ничего не дает, с такой же ратью, в 120000 человек, двинулся к Оке.
В Молодях, на берегу реки Лопасни, настиг Воротынский хана и так разбил его войска в целом ряде битв, что пришлось крымчакам поскорей назад уходить...
Вздохнул свободно Иван. Другим голосом заговорил.
И когда Девлет осторожно попросил, чтобы хоть самое малое из недавних посулов отдала Москва, Иоанн отвечал:
- Приди и бери. Не брал, что раньше давали, - теперь ни зерна не видать тебе макового!
А через год был казнен славный воевода князь Воротынский. Вельские и Годуновы, забиравшие силу при царе, - подкопались под опасного соперника.
- Зазнался уж больно старый! Раз крымского побил, думал и выше его нет на Москве... Ан нашелся: палач мой, Бузун, что голову князю снес... - так под веселую руку говорил опричникам Иван, словно не замечая, что им самим незаметно играют иные из окружающих его.
Про себя царь прибавлял в душе:
- Смекайте и вы тоже, голубчики... Кошку бьют - невестушка поглядывай.
В этом же году, развязавшись с Крымом, Иоанн сам двинулся в Эстонию, - проучить зазнавшихся шведов.
Много городов забрали русские, как и всегда при появлении царя среди войск. Но при штурме Витинштейна царь потерял немало храбрых воевод и любимца, палача неизменного, но смелого солдата Малюту Скуратова-Вельского... Богдану Вельскому, фавориту своему, взявшему Вольмар, - цепь и гривну золотую пожаловал царь, как высшую награду.
До 1575 года тянулась война со Швецией, с переменным счастием. И только узнав о грозном восстании черемис на востоке, царь поспешил заключить с Иоанном Вазой перемирие на два года, с тем чтобы прекратить войну в одной только Финляндии и в Новгородской земле. Эстония продолжала служить полем битвы. Города сдавались легко. Жители Габсаля утром впустили русских в город, а вечером - беспечно плясали и веселились на шумных пирушках.
Когда же московское войско, небольшой отряд героя Чихачева, после упорной защиты, проголодав три месяца, питаясь соломой и кожей, а порой и человеческими трупами, сдал крепостцу Пайдис втрое сильнейшим врагам, пушкари русские удавились на своих орудиях, от стыда и отчаяния, что их пушки в руки врагу попадут!
Только такой разницей в составе народной толпы и можно объяснить успехи плохо вооруженных полков Иоанна, разбившего наголову первых бойцов Западной Европы.
Пока со Шведом тянулась борьба, - новая забота Иоанну приспела.
Умер бездетным Сигизмунд-Август, последний Ягеллон, Носитель двух слитых корон: сдвоенной Польши и Литвы.
Давно уже втянулся Иоанн в ту кашу, которая кипела вокруг опустелого теперь трона соседней могучей сарматской страны.
И вот настал миг, когда надо было или совсем отойти или смело расхлебать то, что давно было затеяно.
Конечно, царь Иоанн выбрал последнее.
Годы 7080-7086 (1572-1578)
Поздно лег накануне Иоанн. Да и остаток ночи не покою был посвящен. Молодая жена у царя, четвертая по счету, царица Анна, дочь мелкого дворянина, Колтовского по прозванию.
Когда умерла, или отравлена была, как всем говорил Иоанн, его красавица-черкешенка, Мария Темгрюковна, года через два он вступил и в третий брак. Выбрана была им простая, но очень красивая девушка, Марфа, дочь купца новгородского Собакина. Брак этот, затеянный сейчас же после разгрома, как будто являлся связующим звеном между поруганным, растоптанным во прах Государем Великим Новгородом и его обидчиком, государем и царем Иоанном Васильичем всея Руси. Но искупляющий, примирительный шаг был свершен лишь наполовину.
Названную невесту царя, купеческую дочку, отравили завистливые боярыни еще до венца. Она тяжко захворала... Но и тут поставил Иоанн на своем, вопреки самой судьбе. Он обвенчался с больной девушкой... Венчанною царицею Московской, но девственно нетронутой - так и отошла она в иной мир через две недели после венца и увенчания своего в Архангельском соборе... А бояре, виновные и даже непричастные к этому убийству несчастной Марфы Собакиной, дорого поплатились за попытку мешать планам и решениям царя.
Затем - полгода не прошло - все царские богомольцы: архиереи, архимандриты и игумены созваны были к царю на совет.
- Челом бью молитвенникам моим и с просьбой смиренной прибегаю! - кротко заявил Иоанн. - О разрешении на четвертый брак молю... А дерзаю я на дело сие не без причин великих... Женился я первым браком, Господь благословил... тринадцать лет прожил с подружием своим, с кроткой царицею Анастасией Романовной... Но вражьим наветам, злых людей чародейством и отравами всякими царицу мою извели наши вороги... Тоже и вторую царицу Марию, с которой мы восемь лет счастливо прожили... И та вражиим коварством тайно отравлена... Избрал я себе девицу Марфу... дочь Василия Собакина... Но лукавый воздвиг многих ближних, родных даже людей моих, враждовать с царицей Марфой... В девицах еще испортили ее... Возложив упование на всещедрое милосердие Божие, взял я за себя царицу Марфу, в надежде, что исцелеет она... Но, увы! Две недели лишь пробыв за нами, так и скончалась, до разрешения девства ее преставилась! Много скорбел я о том... Мыслил облечься в образ иноческий, оставить соблазны мира сего... Но вижу христианство врагом побиваемо... Дети - сыны мои - еще молоды. Не мочно им землю держать... Ради того и дерзаю в четвертый брак вступить, противно правилу и закону церковному!
Повздыхали, покивали старцы головами и порешили: - Простить и разрешить царя надобно на четвертый брак, ради теплого его умиления и покаяния...
Эпитимию церковную возложили на царя. Два года не среди верующих, а у входа самого, с оглашенными, должен в церкви молиться Иоанн... Но на войне эпитимия с него снимается. Тогда весь священный клир принимает грех царя на свои рамена...
И вот, в четвертый раз завел семью Иоанн. "Молодоженом" зовут его, а он - самодовольно усмехается...
Но, справляя медовый месяц с Анной Колтовской, кроткой и безличной новой царицей, Иван не забывал про дела.
Утром, прямо из терема царицы, прошел он к себе, в "казенку", род кабинета при опочивальне.
Несмотря на ранний час, там уже двое сидят и ждут: особый любимец и помощник в делах Иоанна - боярин Борис Годунов, молодой, но умный и ловкий царедворец, замеченный царем и умеющий хорошо пользоваться таким отличием. Быстро стал возвышаться Борис, особенно когда женился на дочери Малюты. Сейчас он уж кравчим у царя Иоанна числится, хотя совсем недавно, как красивый юноша, рындой был царским... Первым из Годуновых - князь Димитрий в милость царю вошел... И всю родню повел за собой, умея ладить со всеми, каждому угодить... А Борис при царевиче Федоре, ровно пестун, приставлен.
Тут же в казенке и Саин-Булат царевич дожидается.
Возмужал он, пополнел сильно, как большинство азиатских князьков. Но ум и доброта, преданность Иоанну и любовь безотчетная - по-старому видны на открытом, красивом лице.
- Ждете? Добро. Позадержался малость... Нельзя же... Жену молодую потешить хочется... Тел