своего крестника, а после ее смерти, случившейся через десять лет, дядя Габриэль взял мальчика на свое попечение.
Теперь у Теодора обнаружилось призвание; по собственному выбору и с одобрения старших он сделался путешественником-исследователем.
Когда Теодор уехал, жизнь дяди Габриэля потеряла много тепла и света. Это был юноша с прямым характером, до конца чистый и честный.
Теодор закурил другую папиросу и без стеснения сел на ручку кресла дяди.
- Как славно! - сказал он, положив свою смуглую руку на тонкую белую руку старика. - Кстати, я слышал, что граф фон Клеве умер.
По лицу дяди Габриэля пробежала тень.
- Да.
- И мальчик - прямой наследник?
- Да.
Теодор поднялся и отошел к горящему камину. Он стоял, поглаживая рукой затылок.
- Значит, Ирэн теперь свободна?
- Да, - опять повторил дядя Габриэль. Теодор проницательно посмотрел на него.
- Вы мне ничего больше не скажете?
Вошел Амадео, чтобы накрыть стол для обеда. Собеседники заговорили о разных мелочах.
- Когда будет готова твоя новая книга? - спросил дядя Габриэль.
- Право, не знаю. Еще надо поработать. Я должен сдать ее в мае.
- Это о Тибете?
- Да, отчет о миссии, выполненной мною для правительства. За это хорошо платили.
И с улыбкой, от которой у него выступили морщинки вокруг глаз, прибавил:
- Вероятно, кое-что смогу уделить для ваших бедняков.
- Пожалуйста, - произнес старый профессор, тоже улыбаясь и протягивая руку.
Теодор засмеялся. Он беспрерывно ходил по комнате и, наконец, уселся перед старым пианино.
- Что вам сыграть? - спросил он. - Грига, Мошковского, вашего любимого Баха, вашего слащавого Мендельсона или что-нибудь поновее?
Вместо всего этого он заиграл "Liebestraum" Листа.
Амадео входил и выходил с разными блюдами. Собака, маленький терьер, пробралась в комнату и уселась возле дяди Габриэля, который сидел, выпрямившись, в своем кресле с высокой прямой спинкой и смотрел на своего любимца.
Для него Теодор был все еще двенадцатилетним мальчиком; следующие восемнадцать лет как бы не существовали для него; старик в душе все еще считал его мальчиком, каким он его усыновил.
Амадео поставил на стол цыплят под белым соусом. Он торжествовал. Это было пиршество: блюдо, которое он приготовил в честь вернувшегося молодого барина, а также по случаю возвращения профессора из замка.
Он придвинул стулья к круглому столу, помог старику сесть и приготовился поднять блестящую серебряную крышку.
- Ваше здоровье! - произнес Теодор при виде цыплят на блюде.
Это была старая, неизменно повторявшаяся шутка, восходившая еще к тому времени, когда он в первый раз вступил в этот дом.
- Молодой барин никогда не забывает, - с гордостью заявил Амадео, - никогда!
Дядя Габриэль принялся разрезывать птицу, не переставая разговаривать. Теодор слушал, смеялся и, наконец, сам дал краткое, но веселое описание года своей работы в Индии. Амадео, бесшумно прислуживая, тоже прислушивался к каждому слову.
Когда обед уже кончался и на столе остались только вазы с винными ягодами и орехами, а также кофе, Теодор, глядя в упор на дядю, повторил свой вопрос:
- Вы мне ничего больше не скажете?
Затем, не дожидаясь ответа, встал и, отодвинув свой стул, принялся шагать взад и вперед по комнате.
- Все дни, все ночи, - заговорил он отрывисто, взволнованным голосом, - с тех пор как я из газет узнал о смерти фон Клеве, я бредил, жаждал, желал только одного. Иногда, уйдя далеко, совсем один, я ложился лицом в траву, и тогда у меня бывали видения. Вы не должны смеяться надо мной. Вы меня поймете. Я не могу выразить это словами. Я даже не могу ясно понять это.
Он остановился, затем тихо продолжал:
- То же самое со мной происходит и сейчас. Мало сказать, что я думаю об этом: это стало как будто частью меня самого... моей души... моего мозга, тела. И до меня люди любили. Наверное, каждый влюбленный считал, что никто не способен обожать свою возлюбленную так, как он. Подумайте, ведь каждый человек, каков бы он ни был, имеет право бороться за свое счастье. Он стиснул пальцы.
- Я страдаю, - сказал он сквозь зубы, - я страдаю, но не могу превозмочь этого.
Он подбежал к дяде Габриэлю и с силой опустил ему на плечо свою руку.
- Я добьюсь того, чтобы увидеть ее. Я должен ее видеть, даже если это не будет для меня счастьем. Я попробую.
Дядя Габриэль повернулся к нему. Ласковая доброта покинула его лицо, и на нем появилось выражение беспощадной твердости. Его глаза глядели с суровым беспристрастием.
- Разве ты не понимаешь, - сказал он, - что именно теперь ты неизбежно лишишь Ирэн ее спокойствия? Это ли ты хочешь сделать? На ее долю выпало так мало счастья, так мало хорошего в жизни. Вся ее юность была долгой жертвой, жертвой жестокой.
Его глаза заблестели.
- Она должна получить свою долю счастья в жизни, - сказал он дрожащим от волнения голосом. - Отнимешь ли ты у нее это счастье? В твоей власти это сделать. Одно твое слово, одно лишь слово, которое вовлечет ее в неволю, и она уступит тебе. Теодор, - продолжал он, беря юношу за руку, - ты всегда делал то, о чем я тебя просил. Исполни мою последнюю просьбу. Оставь Ирэн ее спокойствие. Всю свою жизнь она была связана. В твоей власти ввергнуть ее в неволю. О, конечно, ты будешь добрым с ней, ты будешь обожать ее, ты будешь с ней честным, но поверь мне, все это для нее в теперешнем ее состоянии - ужасно. Замужество для нее - это тюрьма, из которой нет выхода. Оставь ее на время, пусть она насладится своей свободой, пусть научится чувствовать, а тогда видно будет.
- Вы требуете от меня того, чего я не в силах сделать!
Дядя Габриэль с безмолвным укором поглядел на него.
Теодор некоторое время смотрел на ласковое старческое лицо с властными глазами.
- Спокойной ночи, дядя! - сказал он и вышел из комнаты.
Бывает иногда, что просыпаешься с таким чувством, будто весь мир создан для твоей радости. Это самое испытывала Ирэн.
В парке от солнечных лучей на снегу загорались бриллианты. Она ясно могла различить покрытую снегом ветку, а за ней голубое бархатное небо.
Горничная принесла завтрак. Ирэн сидела на постели. Ее темная коса с большим бантом была закинута через плечо. Анастаси бросилась за матине.
- Спасибо, мне не холодно, - сказала Ирэн, - мне очень хорошо.
- Но ведь вы можете простудиться!
Вбежал Карл и потребовал, чтобы ему позволили вскарабкаться на кровать матери вместе со своими игрушками.
Он весело улыбался Ирэн, и она отвечала ему тем же.
- Ах, как это весело! - сказал он по-английски. У Карла со дня рождения была няня-англичанка, и он говорил на английском языке чаще, чем на родном.
Ирэн пила свой горячий кофе, глядя на солнечный свет позади Карла.
Непонятная радость владела ею. Она неожиданно почувствовала, как чудесно быть молодой, как это чудесно и прекрасно.
- Не находишь ли ты, мой мальчик, - сказала она Карлу, - что я выгляжу ужасно старой?
Карл был очень занят; он все же вежливо взглянул на нее.
- Пожалуй, да, - сказал он одобрительно, - ты довольно старая.
- Жестокое дитя! - со смехом сказала Ирэн. Она увидела свое отражение в большом зеркале, висевшем на противоположной стене, пятно кружев, бледно-голубой бант и темная коса. Общее впечатление было, что ей около пятнадцати лет.
- Карл, детка моя, - сказала Ирэн, - хоть ты и совершенно не ценишь меня, я все же возьму тебя сегодня на каток.
- Чудесно! - сказал Карл и пополз с риском для подноса, на котором стоял завтрак, по кровати.
Он выпрямился и обвил ее шею руками.
- Я люблю тебя крепко-крепко.
Его шерстяная фуфайка была очень шершавой, а его объятия были способны задушить. Он наклонил голову:
- Послушай, милая мамочка!
Ирэн безмолвно кивнула головой.
Он терся своей холодной щечкой об ее волосы.
- Прошлой ночью у меня в кровати была блошка, - весело сообщил он. - Она меня покусала.
Он отодвинул одну руку и показал крошечный знак на коже.
- Поцелуй здесь.
Ирэн поцеловала. Но в ту же минуту ее глаза наполнились слезами.
- Мамочка, дорогая, - воскликнул Карл, опечаленный, - скажите, кто вас обидел?
И он стремительно опустился на пол, так что от сотрясения кофе и сливки потекли по голубому пуховому одеялу.
Он испуганно посмотрел. Затем, осторожно держась за кровать, заявил утешающим тоном:
- Это ничего, нечаянно.
В одиннадцать они были на озере. Карла сопровождали старый Иоахим и няня. Она была слишком тепло одета, вся в черном. На берегу она смотрела на происходящее с явным неодобрением. Ей не нравилось катание на коньках, а еще больше раздражал ее немец Иоахим. Продолжительное пребывание в Вене не уменьшило ее презрение к иностранцам. По ее мнению, они все слишком много разговаривали и еще при этом жестикулировали. Она считала, что Карл должен быть лучше воспитан, чем остальные его соотечественники, по возможности - как настоящий англичанин. Ее печалила мысль, что он все же вырастет иностранцем и будет говорить на этом ужасном немецком языке.
Мальчик с наслаждением скользил по льду. Его маленькие ножки в штиблетах, когда он старался сохранить равновесие, казались широко раскрытыми ножницами. Он вскрикивал от удовольствия. Старый Иоахим следовал совсем близко сзади него с вытянутыми вперед руками. Ирэн ловко описывала круги вокруг красного крокетного шара. Карл во весь опор подкатил к матери. Он вцепился в нее и висел на ней до тех пор, пока она не села рядом с ним. Эту шутку он нашел блестящей.
- Немножко холодно, - сказал он, вставая с большой осторожностью.
Ирэн тоже поднялась. Она весело смотрела, как он удалялся, гордо раскачиваясь, - почти квадратная фигурка, с его меховой шапкой, съехавшей набок. Внезапно на большой аллее она увидела всадника. И сразу, без видимой причины, - ездок был слишком на большом расстоянии, чтобы его можно было узнать, - она почувствовала, что радость этого дня улетела прочь.
Человек на лошади спешился. Тотчас же Ирэн узнала его. Только один человек из ее знакомых был такого высокого роста.
Она осмотрелась кругом, затем, слегка побледнев, направилась к берегу. Видя, что катанье кончилось, Иоахим тоже направился с мальчиком к няне, поджидавшей их.
Ирэн вбежала в свою комнату и переоделась, не позвав даже горничной. Затем она спокойно сошла вниз в голубую гостиную.
Теодор стоял перед громадным камином.
Он повернулся, когда Ирэн вошла, быстро подошел к ней и поцеловал руку.
Он выглядел очень веселым, спокойным и любезным.
- Здравствуйте, Ирэн! Как поживаете? - спросил он. - Дядя Габриэль прислал меня с письмом. Оно касается благотворительного дела, о котором он, кажется, уже говорил с вами.
Ирэн почувствовала какое-то неприятное сердцебиение.
- Да, - сказала она с усилием, - да, я напишу дяде Габриэлю.
- Я был в Тибете, - сказал Теодор. - Простите, можно здесь курить?
Он вынул свой портсигар и предложил ей папиросу. Она взяла папиросу, но не зажгла ее, так как чувствовала, что губы ее дрожат. Прошло уже почти пять лет с тех пор, как она в последний раз виделась с Теодором.
Теодор пододвинул для нее к огню одно из больших кресел, а сам сел напротив, положив ногу на ногу.
- Вы чудесно выглядите, - сказал он.
Она быстро заговорила:
- Вы сказали, вы были в Тибете? Хорошо там провели время? Я хочу сказать - достигли того, чего хотели?
- Приблизительно. Это был великолепный спорт. Я установил местоположение нового горного пути, более короткого, в Чильтахан.
Наступила пауза.
- Не правда ли, вы переделали эту комнату? И столовую тоже?
Его серые глаза смотрели вопросительно.
- Я постаралась сделать их менее мрачными. Карл-Фридрих не любил цветов, если вы помните, а теперь комнаты полны ими.
- А также веселья, - заметил Теодор.
Он отодвинулся от скачущих языков пламени.
- Вам, вероятно, живется теперь спокойно, - сказал он, не глядя на нее.
Она молча кивнула утвердительно.
- Как мальчик?
- Превосходно. Хотите на него посмотреть? - добавила она после минутного колебания.
Теодор сплетал пальцы своих перчаток.
- Если вы тоже этого хотите, - сказал он и затем вдруг стремительно встал.
- Ирэн, - сказал он.
Его голос трепетал от чувства. Он стоял над нею. Он видел изгиб ее лица, темные ресницы на ее щеке. Тонкая шпилька выскользнула сзади из блестящих волос; она казалась черной на изгибе ее белой шеи.
Он упал на колени рядом с ней, не решаясь коснуться ее руки.
- Ирэн, вы читаете, что в моем сердце, в моей душе?
Он видел, как она задрожала. Ее губы трепетали, как у испуганного ребенка. Возможно, что именно этот признак страха, этот простой симптом настоящего испуга сказал ему больше, чем могли бы сказать слова, которые он боялся услышать.
- Ирэн! - сказал он, словно защищаясь от себя. Она пристально смотрела на огонь, игравший в ее перстне, на плотные обшлага своего платья. Неужели она попадется опять в плен? И кто-то другой опять подчинит ее волю? Слова не приходили к ней. Она казалась себе такой растерянной и беспомощной. Теодор тихо встал.
- Хорошо, - сказал он. - Ирэн, дорогая, не принимайте этого так. Я хотел испытать свое счастье. А вы, - он попробовал смеяться, - вы только расстроились.
Он утешающим жестом обнял ее за плечи.
- Я ухожу, моя дорогая.
Она подняла на него глаза.
- О, Теодор!
Острая боль пронзила его при виде ее бледного лица.
- Боже мой! Вы боитесь меня! - воскликнул он. - Я не думаю, чтобы заслуживал это.
Он поднял свой хлыст и перчатки.
Где-то близко, в коридоре, смеялся Карл-Фридрих.
Они оба его слышали. Лицо Теодора чуть-чуть побледнело. Он остановился в дверях и сделал назад один шаг. Затем посмотрел на Ирэн и, не сказав ни слова, снова повернулся и вышел из комнаты.
Ванда де Кланс встретила Шторна во дворе замка. Он помог маленькой даме выйти из автомобиля. Затем они поглядели друг на друга.
- Вы мало похожи на путешественника-триумфатора, - сказала она весело. - Почему у вас не победоносный вид? Почему не видно трофеев?
Он рассмеялся вместе с ней.
- У меня сильно разболелись зубы в горах, и один туземец вытащил мне зуб крючком для застегивания ботинок. Хотите, я вам подарю этот крючок?
- Ах, бедняжка! Что же, туземец просто невзлюбил вас, или это была новая форма мести?
- Совсем нет. Это был единственный инструмент, который у нас нашелся. Он его попробовал применить, и вышло великолепно.
- От ваших страданий мне делается холодно. Если вы мне расскажете еще одну экзотическую историю вроде этой, я отморожу себе палец. До свиданья, дорогой. Загляните к нам, Тео, хоть ненадолго. Или не хотите? А это правда, что вы завели аэроплан?
Он сел в седло. Его лошадь горячилась, и он едва ее удерживал.
- Охотно. Я приду как-нибудь к чаю. Как поживает Рудольф? Как дети? Растут? До свиданья, до скорого.
Ванда взбежала наверх, в голубую гостиную, и, найдя ее пустой, устремилась в будуар Ирэн.
Ирэн стояла у окна. Матовый румянец, всегда вызываемый морозом, окрашивал ее щеки.
- Дорогая, вы похожи сейчас на привидение, - вскричала Ванда.
Она поцеловала Ирэн.
- Пойдемте к камину. Что с вами? Что случилось? Или бедняга Теодор сделал вам предложение? Он выглядел таким же веселым, как факельщик на похоронах. Уж не угадала ли я? Вы отказали ему и теперь чувствуете себя виноватой? Не надо, дорогая, огорчаться, он еще вернется!
- Я очень бы не хотела этого! - сказала Ирэн. Она была как в лихорадке и нервно сплетала пальцы.
- Ах, Ванда, я не могу всего высказать, но вы должны, зная мою жизнь, понимать, что замужество - это то, о чем я не хотела бы думать.
- Так не думайте, - сказала Ванда. - Тео - безобиднейшее в мире существо. Он более чем мил. Ирэн, вам следует выйти из своего затворничества и не киснуть в этом ужасном месте. Переселитесь ко мне на несколько дней.
Ирэн покачала головой.
- Нет, только не, сейчас. Но это очень мило с вашей стороны.
Ванда сняла ботинки и поставила свою маленькую ножку на стенку белого фарфорового камина.
Она находила, что Ирэн чересчур серьезно смотрит на жизнь, и думала о том, что она, Ванда, не стала бы расстраиваться из-за таких вещей. Теперь, когда Ирэн свободна и ее порабощение кончилось, стоило ли себя чем-нибудь угнетать?
- Слушайте, дорогая, - сказала она. - Поедем со мной в Париж. Развлекитесь туалетами. Мудрецы говорят, что платье - лучшее средство утешения для женщины. Несколько новых шляп сразу улучшат ваше самочувствие.
Она весело взглянула на Ирэн.
- Какая вы милая, Ванда!
- Так едем?
- Я подумаю об этом.
- Это значит, что вы не хотите. Всякий раз, как кто-нибудь из друзей отвечает мне так на мое приглашение, я вычеркиваю его из списка. Ужасно смешная вещь - женская нерешительность. Чем больше женщина обдумывает, тем больше усиливается ее нерешительность.
- Вы сегодня настроены очень философски.
- Как раз в меру... А как, милая, насчет завтрака? Я с удовольствием поглодала бы какую-нибудь косточку.
В эту самую минуту снизу, из столовой, донесся удар гонга.
- Благодарение небу, - сказала Ванда, вставая. Надевая свои сапожки, она раскачивалась перед Ирэн.
За завтраком, основательно подкрепившись, - в то время как Ирэн ничего не ела, - Ванда заявила, что останется на целый день. Наградой ей было восклицание Ирэн:
- Правда, Ванда? Как я рада!
Они вместе вернулись в будуар, где Ванда сразу легла на ковер и пролежала на нем не менее получаса. Закурив папиросу, она спросила Ирэн:
- Как ты находишь свою свободу?
Ирэн полулежала в кресле, с закрытыми глазами, заложив свои гибкие руки за голову. Она выпрямилась и посмотрела на Ванду. Щеки ее покрылись легким румянцем.
- Это великое счастье, - сказала она кротко. - Великое счастье, - повторила она. - Не нахожу для этого другого слова. Вставать утром и знать, что мне не надо идти в комнату больного ровно к десяти часам, где должна читать вслух до без четверти двенадцать. В половине второго я получала свой выходной час с приказом вернуться ровно в половине третьего. Меня осыпали бранью, когда я на минуту опаздывала. Это унижение, для вас непонятное, наполняло шесть лет моей жизни.
- Но у вас был ребенок, Карл. Лицо Ирэн просветлело.
- Да, у меня был Карл, и если бы его не было, я думаю, я не перенесла бы этой жизни.
- Мы охотно бы все навещали вас, но Карл-Фридрих делал это прямо невозможным.
Ирэн встала и начала беспокойно ходить по комнате.
- По ночам, - сказала она внезапно, - когда я, наконец, получала свободу, я иногда спускалась сюда и шагала, шагала взад и вперед. Однажды я даже попробовала выйти в парк. Я чувствовала, что не могу оставаться без движения. Казалось, моя душа проснулась с нестерпимым ощущением ужаса и страха.
Она отвернулась от Ванды.
- Вы не представляете себе, - сказала она, задыхаясь, - какое неизгладимое впечатление оставил у меня первый год моего брака. Тогда-то я по-настоящему узнала дядю Габриэля. Он часто приходил, несмотря на свою занятость, и сидел с моим мужем, выслушивая, как он бранит все и всех так, как это он один умел делать. Но дядя Габриэль не боялся его, как боялись я и большинство других, и я уверена, что Карл-Фридрих очень любил его. Но он не хотел его видеть перед смертью. Он даже отказался его принять. Дядя Габриэль обыкновенно сидел со мной и болтал о самых простых вещах, рассказывая мне самые забавные истории, так что я на время забывалась.
В ее голосе послышались слезы.
- Он был единственным человеком, единственным существом, с которым я могла разговаривать.
Ванда сидела лицом к огню, обхватив руками колени.
- Да, это старик ангельской души, - сказала она. - С ним чувствуешь себя совсем легко и просто. Как он был рад, когда Тео вернулся... Ирэн, я не хочу быть надоедливой, но, ведь, правда, Тео ужасно милый. Подумайте, как рад был бы дядя Габриэль, если бы вы в состоянии были... изменить ваш взгляд на брак. Тео действительно очарователен, вы это знаете. Я уверена, что он уже много лет вас любит.
Ирэн всплеснула руками.
- Вам, которая была счастлива в замужестве, - сказала она с горечью, - легко других уговаривать, но я ее испытала, эту жизнь, и достаточно настрадалась. Ванда, мне двадцать шесть лет, и я еще никогда не жила настоящей, свободной жизнью. Если я снова выйду замуж, это будет просто потому, что не смогу жить без человека, которого полюблю, а вовсе не потому, вовсе не потому... - она запнулась, - не потому, что другие найдут этого человека подходящим и милым. Я готова лучше умереть, чем снова выйти замуж за человека, которого я не люблю, не люблю истинной любовью. Так как я всегда казалась забитой, несчастной, вы все, наверное, решили, что мне не дано сильно и глубоко чувствовать. - Она нервно рассмеялась. - Возможно, что вы были правы, возможно, что так и было до смерти Карла-Фридриха. Но на днях ночью я проснулась. И я вдруг почувствовала, что моя молодость, моя жизнь, мое счастье еще не ушли от меня. Жизнь ждет меня, и я не знаю еще, что она несет мне. Но моя душа раскрыта для нее. Вы не представляете себе тех маленьких радостей, которые наполняют сейчас мою жизнь. Я так счастлива, что могу сама заказать чай, что этот чай - мой, в моем собственном доме, что ни одна душа в мире не может войти и приказать мне что-нибудь сделать. Иногда вечером я надеваю бальное платье и танцую одна в своей спальне. Я не танцевала уже годы. Я начинаю снова свою жизнь с того момента, на котором она остановилась восемь лет тому назад.
Ванда положила свою маленькую руку на тонкую белую руку Ирэн, оставшуюся лежать на черном платье.
- Вы ребенок. Но я понимаю вас. Но только, ради всего святого, если ваше сердце переполняет такая жизнерадостность, будьте осторожны. Пламя притягивает пламя, это неизбежно, вы знаете. И поэтому я снова повторяю, будьте осторожны!
- Спойте мне что-нибудь, - попросила Ирэн.
После чая Ванда уехала домой. Как только автомобиль отъехал, она нахмурилась.
В этот вечер, сидя у своего туалета, она сказала своему мужу:
- Вся беда в том, мой друг, что сильное чувство - опасная вещь.
Позже, сидя в карете по дороге в оперу, она неожиданно склонилась к Рудольфу, оставив на его пальто след пудры.
- Если бы люди не женились... - сказала она. И в ответ на его недоумение:
- Каких людей, дружок, ты подразумеваешь?
Она ответила мягко:
- Тех, о которых говорю, мой властелин.
Бедность, может быть, очень благотворна для души, но часто она бывает весьма тягостна для тела. Наблюдать ее особенно удобно в Латинском квартале. По обычному представлению, он сплошь населен молодыми влюбленными. На самом деле, однако, молодежь, живущая там сейчас, не более склонна к любви, чем в тихом Чельси или в закоулках Бедфордского парка. Но правда то, что бедность здесь господствует, голод - вещь обычная, а сытость - редкое явление.
В феврале этого года в Париже было очень холодно, совсем так же, как в Вене. Слишком даже холодно для Жана Виктуара, голова которого, с ее огненного цвета волосами, страдала от резкого ветра.
Войдя в свою бедную комнату, он осмотрел ее с горькой усмешкой. Затем положил на стол свою скрипку и немедленно принялся быстро и со вкусом ругать погоду, свое искусство, самого себя, голод и отсутствие огня.
Это был очень стройный, высокий молодой человек. Юмор проглядывал в его лице, несколько слабохарактерном и очень привлекательном. У него были глаза серо-зеленого цвета, такие, какие обычно называют глазами газели, а волосы торчали на голове, как красная щетка. Одной из его привлекательных особенностей была его улыбка. У него были прекрасные зубы, которым было нечего грызть уже в течение восьми часов.
- Черт побери, - сказал он, фыркая, - ну и холодище!
Он засунул свои тонкие руки в пустые карманы. Его дешевый костюм блестел от продолжительной носки. Его ботинки были в самом плачевном состоянии. Манишка и воротник были из целлулоида. Вместо галстука был повязан кусок черной ленты. Носового платка не было. Он задолжал хозяйке за свою конуру и не представлял себе, когда и как сможет оплатить ее.
Он топотал ногами, стараясь согреться, и попробовал даже улыбнуться, но это ему не удалось. Все у него болело: желудок, голова, ноги. Ступни ног совсем замерзли. Он не видел никаких способов достать денег. Он охотно бы занял у кого-нибудь небольшую сумму, но он уже слишком часто прибегал к этому средству, чтобы решиться опять беспокоить своих приятелей. У него не было на примете никого, кто бы мог одолжить ему су.
Он снова выругался.
В конце концов он опять вышел на улицу, надев на голову свою печальную круглую шапочку. Он направился к овощному рынку на улице Кассон, не имея определенного плана, - разве только удастся подобрать на тротуаре несколько жареных каштанов.
Жан Виктуар быстро дошел до рынка и подоспел как раз вовремя, чтобы увидеть, как старик в отвратительных лохмотьях и с еще более отвратительной физиономией ловко спрятал в карман несколько картошек, в то же время жалобно что-то выклянчивая у ничего не заметившего хозяина ларька.
"Вот дуралей! Не будет же он есть сырую картошку!" - подумал. Жан. Все же ловкость старого вора заинтересовала его и на короткое время заставила забыть собственные невзгоды. Он побрел по улице за стариком, с большим удовольствием следя за его манипуляциями с вязанкой хвороста.
- Он их испечет, вот что он хочет сделать!
Эта мысль, как молния, блеснула в его мозгу. Жан тотчас повернул обратно и подошел к ларьку с картофелем. Он сделал вид, что поскользнулся, и рухнул на ларек. Схватив несколько картофелин, он долго жаловался, незаметно пряча в карман похищенное.
На счастье, он встретил старого бродягу идущим по улице, и услужливо облегчил его на одну вязанку прутьев, так как у того было их две. Вернувшись домой, он развел огонь и великолепно испек свой картофель.
Некоторое время он размышлял о том, не будет ли благоразумно обратиться с просьбой о деньгах к своей сестре в Лондон. Как дочь своего отца, трудолюбивого учителя, его сестра, по естественному течению вещей, тянула лямку гувернантки. Она жила в одном семействе в части Лондона, называемой Кемберуэлл. Из ее писем Жан знал, что служба у нее тяжелая, так как с преподаванием совмещался ряд других обязанностей.
Ему не было стыдно обращаться за помощью к Анжель. Разве она ему не сестра? А разве он не артист? Иногда бывает выгодно чувствовать себя артистом, когда нужно заглушить колебания совести.
Все же Жан решил, что к Анжель обращаться не стоит: начать с того, что нет даже двадцати пяти сантимов на марку, а кроме того, если у нее и есть деньги, она может все-таки не послать ничего, и тогда прекрасная мечта о деньгах поведет лишь к разочарованию.
Он присел на корточках около огня, слегка раскачиваясь на каблуках и тщетно стараясь придумать, откуда бы раздобыть денег. Он играл на скрипке и играл хорошо, но никому не было дела до того, хорошо он играет или плохо. Горестный отказ его семьи признать профессию скрипача за карьеру вынудил его покинуть родной дом в Лионе с небольшими сбережениями, какими располагала его семья, к тому же не весьма благожелательно настроенная к его планам. Он захватил еще свою скрипку и два костюма, один - на каждый день, другой - выходной.
Латинский квартал, конечно, был единственным местом, где он мог поселиться. Вопреки предсказаниям всех, Жан сразу получил работу в оркестре одного кафе, причем ему самому казалось, что он этим оказывает хозяину милость. Его несчастное самомнение, не допускавшее возможности, что какой-нибудь другой скрипач может обладать таким же, как он, мастерством или пониманием, привело к тому, что ему было отказано от места в кафе как раз за неделю до смерти его отца. Жан отправился в Лион. Здесь он великолепно держал себя во время тяжелых похоронных сцен и уговорил Анжель, чтобы она сама зарабатывала себе на жизнь. Теперь он умирал от голода, а Анжель, которая могла бы быть ему полезной, была в месте, называемом Кемберуэлл - название, которое Жан не мог даже произнести. Она жила, несомненно, в не очень денежной семье, фамилию которой Жан даже и не пытался произнести.
В тот день он играл на улице, но его пальцы так замерзли, что он почти не мог держать смычка. Поэтому он вскоре отказался от своих попыток.
Огонь угасал. Жан наклонился над ним так низко, что его колени касались раскаленной железной решетки камина. Он запустил пальцы в волосы. Только они были роскошны из всего, что его окружало, и сохранили свой блеск.
В этот момент его артистическое сознание испытывало колебания. Обыкновенные буржуа лионского домика неожиданно оказались "родными". Круг его друзей, которых он всегда характеризовал, как "тупиц, погрязших в грошовом существовании", оказался для него, когда огонь потух, не лишенным некоторого интереса. Больше того, его собственное искусство показалось ему в этот момент не таким уж высоким, и он почти начал мечтать о получении места правительственного чиновника с прочным жалованьицем в три тысячи добрых франков в год.
Веселые огоньки плясали перед его глазами. За три дня он съел только небольшой хлебец, немного кофе и две печеных картошки. Огоньки образовали сияющую арку, а затем, словно желая продолжить свои упражнения, начали отделяться в виде огненных шариков, пляшущих по стенам и потолку. В комнате не было ни кровати, ни стула, - только расшатанный стол и деревянный сундук.
Жан смотрел на этот сундук и, хотя в нем уже давно лежал только мусор, готов был расплакаться от нежности: этот сундук был последним звеном, связывавшим его с лионским домом, последним предметом, свидетельствовавшим о том, что у него когда-то был дом, пища, близкие люди. Несколько дней тому назад он охотно спустил бы его торговцу всяким хламом, если бы была хоть малейшая надежда получить за него несколько су; но такой надежды не было. Сундук был поломан, крышка заплатана, и замка уже не было.
Наконец, схватив скрипку, Жан выскочил из дверей и бросился вниз по лестнице. Фонари уже были зажжены. Вечерний воздух, казалось, искрился от холода. Жан мчался по улице, слегка пошатываясь. Он крепко прижал к себе скрипку. Его рыжие волосы развевались от ледяного ветра.
Кафе "Limite" находилось на Монмартре; оно славилось своим залом, винами и оркестром. Оно принадлежало той же компании, которая содержала курзалы в самых модных курортах Швейцарии и только что построила казино в Эвиан-Ле-Бене.
Мсье ле Барб, управляющий кафе, был очень знаменит и толст. Это был громадный брюнет с сердитыми напомаженными усами. Его волосы были прямо откинуты назад без пробора. Его манишка так сияла, что могла бы соперничать в своем блеске с позолотой стен. Он курил только сигары "Корона", впрочем - за счет компании.
Жан был его открытием. Ле Барб был человеком, знавшим все и всех. Он сообразил, задолго еще до того, как это сделало большинство парижских кафе, что хорошая музыка, которую ценят посетители известного круга, может быть вещью полезной. Он создал "голубой оркестр" и этим удвоил доходность ресторана. Он слышал игру Жана в ателье одного из своих друзей и сразу понял, что игра эта - нечто реальное. Тогда он пригласил Жана и даже разрешил ему выступать без голубой ливреи, на ролях солиста, - и тут произошел крах. Жан потерял голову, иначе говоря - чувство меры. Однажды, чем-то раздраженный, он осыпал ле Барба таким чудовищным потоком ругательств, что этот сановник даже не нашелся сразу, что ему ответить. После этого оставаться на службе в кафе было невозможно. Жану не удалось найти уроки. У него не было возможности выступать в качестве самостоятельного концертанта, а все работающие оркестры были скомплектованы еще задолго до начала сезона. Недели две Жан жил на свои сбережения, которые были очень ничтожны, пуская в ход все хитрости, чтобы дольше протянуть. Но сбережения кончились, а вместе с ними стало таять и самолюбие. Вскоре от него не осталось и следа, особенно когда началась голодовка. Оно до того изгладилось, что Жан, наконец, решил пойти просить извинения у мсье ле Барба и ходатайствовать о своем восстановлении в должности.
Подойдя к раззолоченному кафе, откуда доносился вкусный, памятный Жану запах всяких яств, Жан не вошел через большую внутреннюю дверь, у которой стоял швейцар в золотых шнурах. Он направился к черному входу, куда обычно торговцы приносили свои товары. Морис, один из помощников ле Барба, занимался там флиртом с какой-то закутанной в шаль дамой. Он изумлено вытаращил глаза на Жана, затем посмотрел на него с подобающим высокомерием. На вопрос Жана, где мсье ле Барб, он лениво провел большим пальцем мимо своих плеч. Жан вошел в темное, похожее на погреб помещение под кухней, вдыхая запах луковичной шелухи, соломы и винных пробок; затем открыл дверь в огромную кухню, с рядами плит, кастрюль и людей в перепачканных балахонах из белого полотна. Он знал, что мсье ле Барб всегда бывает здесь за полчаса до начала вечернего съезда публики.
Он сразу заметил его, стоящего рядом с главным поваром. Его белоснежная манишка сияла при электрическом свете, в его волосах отражался блеск медных кастрюль и котелков. Его толстые пальцы сжимали сигару.
Жан пошел к нему по посыпанному песком полу.
- Мсье ле Барб, - начал он.
Толстяк обернулся. Его маленькие острые глаза на секунду остановились на худобе, бледности и бедности просителя.
Затем он спросил гордо:
- Что скажете, мсье Виктор?
Жан слабо улыбнулся.
- Тысячу извинений, мсье ле Барб. Простите мою ужасную глупость в прошлом месяце. Я пришел просить вас дать мне снова работу.
Мсье ле Барб вложил в рот сигару и выпустил великолепный клуб дыма. Ароматный дым попал прямо в блестевшие от голода, как бриллианты, глаза Жана, так что они затуманились от слез.
- Ага, - загремел раскатистый голос управляющего, - итак, дружище, ваша голова осела под вашей шляпой?
- Дело не в голове, - сказал Жан просто, - а в желудке, мсье. Я голодаю. Я готов играть у вас сегодня вечером за хороший ужин.
- Месяц тому назад вы пренебрегли кафе, моей презренной особой, своим жалованьем и своим ужином. Времена меняются!
Жану ничего не оставалось сказать, и потому он промолчал. Огненные точки быстрее заплясали в его глазах. Он едва слышал голос мсье ле Барба, - казалось, он доносится откуда-то издалека. Он понял, однако, что сегодня вечером нет работы, но что завтра в Вену отправляют оркестр, и, если он хочет, он может ехать с остальными на половинном жалованье против того, какое он получал раньше.
- А сегодня... сегодня... - бормотал он.
Мсье ле Барб смеялся. Он добился полного триумфа. Это был реванш. Он принял сейчас на службу человека, который, как он инстинктивно чувствовал, когда-нибудь прославится, и притом на такое жалованье, что даже бродячий музыкант, пиликающий на скрипке, отверг бы его с презрением. И вдобавок еще, - о, сладость мести! - Жан просит у него поесть. Будучи человеком деловым, он, несмотря на такую победу, пожелал довести своего врага до полного унижения.
- Что вы толкуете про сегодня? - спросил он холодно, подмигивая главному повару, который сочувственно улыбался.
- Ради Бога, - сказал Жан со вздохом, - дайте мне чего-нибудь поесть.
Путешествие в Вену было ужасным. От старой простуды у Жана начался жар, который продолжался три дня. Это был иссушающий колючий озноб; Жану казалось, будто за подкладку его платья насыпали песку. Конечно, он ехал в третьем классе и потому не мог ехать скорым поездом. Скамьи всюду были деревянные, и он чувствовал себя больным от тряски. Остальные музыканты оркестра были мрачны и молчаливы; двое тосковали по родине, один от любви.
- Какая жизнь! - говорил себе Жан. - Какая проклятая жизнь!
Ему удалось извлечь из угрюмого виолончелиста утешительные сведения, что оркестр послан в Вену, так как ни один из тамошних оркестров не согласился играть за ту маленькую плату, какую предложила компания.
Подкрепляемый ежедневной пищей, Жан, наконец, почувствовал, как к нему понемногу возвращается вера в себя.
"Так, - говорил он себе, слушая сетования виолончелиста. - Так, отлично. Я согласился играть за эту плату. Но посмотрим, когда я приеду и меня послушает публика... тогда поговорим о жалованье. Мы еще повоюем!"
Его привычные мечты вспыхнули в нем с новой силой. Он хорошо понимал, что для того, чтобы достичь звания виртуоза, надо либо быть баловнем судьбы, либо иметь влиятельную поддержку. Он склонялся в своих мечтах больше к последнему пути, как более верному и менее фантастическому. Когда его услы