Сергей Клычков
КНЯЗЬ МИРА
Глава первая
ТЁМНЫЙ КОРЕНЬ
ФИЛИМОНОВ ЗАВЕТ
Свети, месяц, свети!
Забирай на серёдку, чтобы дальше было видно стариковским глазам!
Уж то ли в них с каждым годом и в самом деле темнеет, то ли сам ты стал
не так уж казист и высок и часто влезаешь в синюю гору, как и я же, старик,
на полати!
Понемножку уходит из жизни и памяти всё!
Да и сама жизнь человечья, должно, стала короче, но только длиннее
осенняя ночь!
В осеннюю долгую ночь кружатся теперь воспоминанья, как листья с
плакучей березы, стоит она нищенкой под окном и отряхает слезу за слезой на
дорогу, сметает ветер листья к забору и дождь прибивает к земле!
Свети, месяц, свети!
Лучина теперь уж не в моде, да и ты сам как будто тоже из моды
выходишь?..
Видно ль только тебе, какие в Чагодуе у нас фонари, свет к ним бежит,
как плясун, по бечёвке с торфяного болота, на котором раньше жил леший
Антютик, а теперь скоро не будет даже лягушек, потому что сухо, как на
бульваре, и в небо замахнулась с вырубки железная большая труба!
Выходим из моды и веры и мы!
Как теперь приниматься за рассказку, когда многое уже позабылось, а коль
вспоминать, так нельзя ж от себя словца не прибавить, к тому же слепой без
очков разглядит, что ты ещё рта не раскрыл, а тебе уж наперёд никто на
грошик не верит!
А трудно, как только трудно, когда люди не верят!
Кажется, присягу бы принял, в поруку бы крест положил по всей
правильности и старине, побожился бы так, что если проскочит хоть одно слово
неправды, так отсохли бы руки и ноги и к чёрту отвалился бы в сумку язык, да
боюсь, что загалгачут, засмеют и бока протолкают: ни божбе, ни ворожбе народ
больше не верит, а расписку, известное дело, - не дашь!
Теперь же заранее можно сказать, в чём только тебя ни заподозрят и с
первого же слова ни обвинят, а ты хоть в чём и повинен, так ведь в очень
немногом: какая же вина может быть на человеке, если у него дырявая память и
к старости вытянулся язык длиннее, чем хвост у коровы, и краснее, чем бабий
кумач!
Начнём же теперь издалека, но с самого корня: откуда в нашей округе
пошёел и повёлся серый барин Махал Махалыч Бачурин.
* * * * *
Премного лет тому будет назад, сколько - точно трудно сказать, а если
считать, так на руках пальцев не хватит, - словом, очень давно жил в нашей
округе преподобный мужик Михайла Иваныч Бачура.
Слово раньше ценилось на вес, а потому и фамилия такая, можно сказать,
неспроста, а по причине: получил её Михайла Иваныч от дедушки, который тоже,
должно быть, был чудной человек.
Сначала всему удивлялся:
- Ба, дескать, ба-а, что-о случилось!
...а потом сильно чурался:
- Чур меня, чура! Дай, дескать, бог, чтобы такое не случилось со мной!
...Отсюда и вышло вместе: бачура!
Бачурин!
Фамилия по нашей местности известная всем и каждому, в ту же пору
Михайла, несмотря на такую дедушкину память, сам-то больше всё же прослыл по
прозвищу Михайла-с-Палочкой, или, что то же, Михайла Святой!
Святой, конечное дело, не святой, потому что у нас, в мужицком быту,
святой только с иконы снятой - святость тайное дело, но мужик и в самом
деле ничего, если то смекнуть, что и все-то мужики как в поле трава: издали
так же сливаются они перед глазами, хотя каждая травинка и пахнет по-своему,
и на свой голос шумит!
Мужик и мужик, каких в старое время было хотя и не много, но и не мало:
с бороды козёл, со нраву - ни добр, ни зол, со слов вроде как угодник или
угоднику сродник, всё по обету да по старинке, насчёт хмелинки ни в рот
ногой, тишины беспримерной, первый за шапку при встрече, первый в поклон при
расставанье, не человеку бо кланяешься, а ангелу, стоящему у него за плечами
(о том, что вместо ангела мог стоять тоже чёрт, Михайла даже страшился
подумать!), оттого-то тихий с лика, тихий с поступи - и глаза такие
бездомные, все в мелких морщинках, хоронящих каждому робкую улыбку,
застрявшую в бороде хилым, убогим цветком... говорит с тобой, а сам упрётся
куда-то под бегучее облако вдаль и словно вдали всё разглядывает кого-то и
ждёт между простых и незначащих слов сказать вдруг некое тайное слово, -
встренешь такого где-нибудь на дороге, непременно сочтёшь за ходока по
святыне, потому что и в руках сукастая повыше головы, на конце с загогулиной
палка, с какими только странники ходят, и глаза каждого обернуться заставят:
то ли заплаканы они, то ли надул в них ветер, и с ветром упали в их тайную
глубину бескрайные полевые просторы, о которых издревле тоскует мужичья
душа?
Словом, со спины - горбыль, а на чины - бобыль!
Из-за этой самой палочки, а может, также по всегда отринутым заплаканным
глазам Михайлу, должно быть, больше всего и прозвали Святым.
Когда на него ни поглядишь, на сходе и в огороде, - всегда он с ней с
юных лет, будто собирается всю жизнь куда-то очень-очень далеко идти, да,
видно, никак не то сторону выбрать не может, не то родная земля крепко за
ноги держит и не пускает.
Чудной был старик!
Иной раз выйдет из дома, потрётся, почешется на крыльце, а как увидит
кого на селе, сразу вдруг заторопится, заспешит с озабоченным видом, как
будто по делу, куда-нибудь к чужим сараям или на огороды, а дойдёт до
околицы - шагу убавит, постоит, обсмотрит всё слезящимся глазом и...
обратно домой!
Чего уж он там дозирал, о чём думал, прислонившись к изгородной верейке,
не глядя на дождик или метель, кто его знает: может, так, скуки ради... на
полосу ходил за нуждою!
* * * * *
Но не зря просудачили люди, и неспроста сам Михайла проходил всю жизнь с
палочкой.
Под старость годов случилась с Михайлой история, которой теперь уж никто
не поверит, да, признаться, и мы хоть и верим, но уж не так твёрдо, как
верили раньше, а вполовину.
Дело же получилось с виду очень простое!
На теперешнее время так и пастуху над ним головы бы ломать не пришлось:
умерла у Михайлы на шестом десятке старуха, пошла в гололёдицу за водой на
колодец, шут, видно, ножку подставил, оступилась на льдине и пришибла
досмерти затылок.
По деревенскому обычаю, когда ни умирать - всё умирать, кости своё дело
лучше знают, к тому же баба была неродиха, а бессеменная баба в старину
стоила дешевле пустого мешка, в то время не то что теперь: бабы спешили -
родили, ни одного года зря не пустовали, - значит, для Михайлы, вышло, не
страсть какая беда!
Да Михайла очень-то и не тужил, глаза заплаканные были и раньше, а так
разве кому к слову погорюхтается, что плохо всё же без старухи: ни щей тебе
сварить, ни латку положить, а всё живому человеку требуется, без чего
нельзя.
Да и хозяйство Михайла после старухи совсем запустил, и так-то было ни
два ни полтора, а тут землю запустырил, а сам во все уже тяжкие пустился за
христовым куском.
От одинокой жизни прок небольшой, мало мудрёного, что Михайла в первый
же год снова продел нитку в иголку!
Ночевал он где-то на постоялом дворе, обходивши перед этим бог знает
сколь места, а поутру, как вышел со своей палочкой на дорогу, глядит: откуда
ни возьмись, рядом с ним девка, желтолицая, трёпаная, худища с виду -
совсем как осинка по осени.
- Возьми, - говорит, - дедушка, меня с собой в соседнюю деревню лесом
пройти! - Путь же, видно, был немаленький.
Михайла за дорогу всё от неё вызнал, кто она да откуда, оказалась
круглая сиротина, тоже сбирает, когда нету работы.
Михайла обмозговал все это дело и сперва так про девку подумал:
"С глинкой девка... с дурцой! Бог, видно, обидел!" А когда лес прошли и
показалась деревня, Михайла свернул с нужной дороги и наладил впрямик на
Чертухино.
"Что ж, что с дурцой, - обдумал Михайла, - это даже и лучше: такая
баба как лён на трепле!"
Оказалась же дельная баба, не поглядела, что Михайле за седьмой десяток
перевалило, должно быть, натерпелась, в сиротстве побираясь по людям.
После Михайловой старухи сразу прибрала к рукам кой-какое добро, сама
обшилась, Михайлу обшила, принялась за хозяйство в обе руки: изгорода,
глядит Михайла, подперта, гряды словно по линеечке в огороде, телёнок на
дворе жвакает полу, если к нему подойдёшь да за ухом почешешь, - даже
лучше, чем при старухе.
Так годка через два всё у Михайлы опять опрямилось, похоже на дело,
молодуха даже сердиться стала на Михайлу за его божью привычку ходить с
палочкой под чужими окнами на стороне, прося от своего, теперь совсем
неголодного куска Христа ради.
Сам же Михайла - должно быть, годы своё говорили - таял на глазах у
людей, крючился и пригибался всё ниже к земле, лысинка совсем у него съехала
за затылок, и козлиная бородёнка заиндевела, как недокошенный клок на
морозном ветру... облез Михайла, схудал с молодой женой и с каждым днём,
несмотря на её оговор, всё чаще выходил с палочкой за сельские ворота,
потому что всё же недоглядел в корень, рассчитывал, видно, на сиротство да
убогость, а дело повернулось совсем другой стороной, и с Михайлой случилась
беда, о которой прямым словом не скажешь!
- {{Ты бы, Михайла, к колдуну нето сходил!}} - советовали ему при
встречах старухи, у которых к старости на такие штуки глаз становится острее
иголки.
- К колдуну не колдуну, а богу молиться надо, - отвечал Михайла, по
своей привычке переводя всё на божественное, - надо богу молиться!
* * * * *
Но так и пришлось всё же сделать.
Пошёл Михайла к Филимону в Гусёнки, Филимон тогда уже был о полной
славе, и боком да намёком рассказал ему про напасть на старости годов.
Филимон только головой покачал, взял у Михайлы из рук палочку и долго
что-то шептал на неё, потом встал под образ, и Михайла даже слова разобрал:
- Спаси, осподи, распрями и выдыби раба твоего Михайлу, ты же вееши
одинако на дуб молодой и старый, прямишь и свежий побег и сук ото время
осохлый... сподоби же раба твоего Михайлу продолжения жизни, аки сподобил
еси Авраамля, Исаака, Иакова...
Слова вроде как божественные, и смысл в них хороший!
- Иди, - закончил Филимон молитву, - иди теперь домой, и если после
такой ограды через неделю не подымет, то опять приходи!
Но видно, что помощи Михайла у Филимона не получил, потому что, когда
Михайла во второй раз пришёл к Филимону, он и расспрашивать его не стал, а
помял губами, не глядя на Михайлу, вывел за ворота и через лес указал, куда
зимой солнце садится, роняя перед сумерками перо за пером, на большак к
Чагодую.
- {{Иди, - говорит, - всё время, пока землю кругом не обогнёшь!}}
У Михайлы даже в поджилках заныло, легко только услышать на старости лет
такие слова, не с корзинкой обойти округу или смотаться в Чагодуй на
четверговый базар: обогнуть кругом землю!
- Может, мази какой дашь, Филимон?..
- В этом разе, - говорит, - нет тебе мази!
- Мазь, она помогает! - опять шепнул Михайла.
- Нет уж, Михайла: стар старичок, и топор стал тупичок!
- Да уж это ты правильно сказал, Филимон: зарубил не по силе дерево, -
печально согласился Михайла, - да должен же сам понимать одинокое дело!
- Да дело-то - да-а!
- Ни щей тебе... ни заплатку поставить... сам посуди!
- Сквозь кулак дело видно... {{только, окромя земли, тебе теперь никто
не поможет!}} - отрезал Филимон последнее слово, как ломоть, и даже не
простился с Михайлой, оборотил на Гусёнки, а к околичным воротам под верею
сразу повалил туман из чертухинского леса, и из тумана выкатился круглолобый
месяц, уставился боком на Михайлу, будто так вот и хочет сказать:
- Ну и старый же ты куклим!
* * * * *
Какой был смысл в Филимоновых словах, надвое можно было понять, но
Михайла домекнулся впрямик: стариковское дело - глядит в могилу, а руки
тянет к сметане!
"Да, - думает Михайла, - года как вода: текут, а куда?.."
Пошёл Михайла от Филимона домой и по дороге все обсудил: придёт сейчас,
поговорит обо всём ладами, и на утречко можно тронуть в дорогу, но, вошедши
в избу и разглядев впотьмах проснувшуюся бабу, напрямик всё говорить не
решился, а повёл речь издалека, потому что старик был всё же заносистый,
долгое время молчит, а уже если развяжет рот, так есть что послушать.
- Где это ты, Михайла, шляешьси, полуночник... дня-то тебе,
греховоднику, мало!
- Молчи, Марья, нишкни! - сконфузился Михайла. - По делу ходил...
богу в лесу помолился!
- Благо за бабой никакое дело не стоит! - перекрестила Марья зевок. -
Ложись, несь, Михайла, ложись!
- Полно, Марья... что в спанье хорошего: цыган приснится!
- И то вроде как снилось. Завалилась с коровами, ждала, ждала тебя:
гляжу - нету!
- Ты вот что говори, Марья, ты ведь у меня до божьего слова охотница...
вздуй светец: почитаю я те богонравную книгу!
- Да мне что: читай, коли не усну!
Марья вскочила с постели и проворно вздула огонь, видно её всю до
подноготной, отвернулся Михайла и книгу с полки достал.
Марья забралась под шубу и подперла подбородок, привыкла она послушать
Михайлу, хотя мало что понимала. Читал Михайла враспев, как и все в старину,
на голос, а книга осталась Михайле после чурливого дедушки, и как называлась
она, шут её знает.
Будто потом уж она попала к гусёнскому масленику Спиридону, да это
никому хорошо не известно.
Читал Михайла эту книгу больше по памяти, потому что в грамоте не был
силён, а держал раскрытой на середине перед глазами, так как вообще-то был
охмуряло, отчего, может, всегда у него и выходило с на десято в пято - то
смышлёно, то смешно, то грешно, то свято!
- Слушай, Марьюшка, - начал Михайла, водя по странице пальцем, -
слушай притчу про вьюношу Силантия и про блудную царицу Загубу... было сие в
старину, а и нам, несмотря, тоже знать не мешает.
Трещит, трещит, перед бедой должно быть, лучина в светце, и на бородёнку
Михайле падает клочьями свет, ещё теснее собирая на лбу крутые морщины: годы
ли их проложили, старость ли их провела и прострочила некая извечная дума?..
БЛУДНАЯ ЦАРИЦА
Во некоем граде,
Во некой веси,
Не у нас и не здеся
Жил-был именитый купец...
А и был он ко нищей братии скаред, -
Ко церкви божией того боле скупец!
А и дал господь ему и его супруге,
Не по грехам и не по заслуге,
Прекрасное чадо. В награду...
Возрос у них в золотой палате
Непорочный вьюнош Силантий.
С лика Силантий толико
Прекрасен,
Со нрава Силантий велико
Острастен,
Разумом приманчив,
Ко роскошеству не припадчив!..
Со юности, с малолечества
Не взлюбил он богачества, купечества,
Не водил дружбы Силантий с гуляками,
А чтобы отец с матерью не калякали,
Он, коли шёл ко заутрени, возвращался толь ото всенощной, похвалялся
матери обновкою,
Говорил отцу с обмолвкою:
"А и важно же я сёдни, батюшка, пображничал! Ох, и складно же я сёдни,
матушка, покараводился, подарил девкам на семечки сто рублёв, пропил со
товарищами не триста, не четыреста, а целую тысячу, а и были целованы уста
да перси небесные,
А и было выпито вино чудесное.
А с того вина меня хмель не берёт, не берёт-ка хмель:
Маловат кошель!"
На такие слова ещё пуще купец тароватился, на такую речь купчиха
величатилась, никто не знал правды про Силантия,
Окромя нищей братии...
Тут и пришёл срок выбирать Силантию жену по карахтеру, по отцову норову,
по людскому сговору. Восплакался Силантий слёзами неповинными:
"Ах, и родный ты мой батюшка,
Ох, и родная ты мне матушка!..
Вы простите меня, помилуйте, что всю жизть я вас обманывал, не гулял я и
не бражничал, не пировал я со товарищи, со девицами под ручку не хаживал, а
и важивал я только компанию, спознакомство со нищей со братией, со братией
горе-горемычной,
Ко всякому горю привычной!
Раздавал я ваше золото, серебро ваше раскидывал по карманам дырявыим,
По ладоням черявыим,
Корявыим!
А и ныне надевайте на меня одежды брачные, власяницу на мене
натягивайте, примеряйте-ка ко мне вретище,
Коли любите ваше детище!
А хочу я спать не с молодой женой за златыми дверями
Во тереме,
А хочу лежать во печере со каменем холодныим, со заступничеством, со
прошением: недостаёт рук обмахнуть слезу сиротскую, ой, слабы уста утолить
беду!"
Именитый купец сына выслушал,
Сына выслушал, водки выкушал,
Обрядил родное детище
Во рубище, во вретище.
"Мне не жаль серебра, - говорит, - сынок, не жаль золота: не кидать
гроша - не видать барыша!
А мне жаль, сынок, что твоя душа
Обочла меня перед осподом, осмеяла меня пред купечеством!"
Отошёл отец от Силантия, родная мать в лицо ему плюнула, слуги отцовские
из дома вытолкали, собаки за полы вытащили,
Добрые люди глаза на Силантия вытаращили.
Не сказалось Силантию защитника,
Не подал никто ему ситника!
Подумал-подумал Силантий и пошёл в скитники!
Приютила Силантия пустыня нехоженая,
Сыпучими песками положёная,
Ни кустика среди ней, ни хворостинки,
Ни тропинки,
Ни животинки,
Ни птички какой певчия!
"Тако, - думает Силантий, - и душа человечия!"
Вырыл себе Силантий печеру пологую,
Разложил в ней одежду убогую,
Подвалил камень под голову, помолился, глядя в небушко:
"Положи, осподи, камушком, сподыми воробушком!"
Просыпается он рано поутречку, ещё заря в небе не занялася, ещё синь
течёт из-под облака, ещё месяц по земному краю проходит сторожем, встал
Силантий враз на цыпочки, на дыбки от удивления: а и видят глаза,
Да не поймут ни аза!
А и глядь-поглядь -
Что ни шаг, ни пядь,
Перед ним стоит сад, деревьями засаженный, на них цветики, словно
бусинки, на них веточки, словно лестовки с аллилуйями,
На них листики - уста чистые с поцелуями,
А на них плоды,
Да не для еды!
У печеры - золотой ручей, берег выложен чистым зеньчугом, а по бережку
тропка шёлковая, а тропа ведёт ко обители, купола издали синие,
Увешаны ланпадами скинии,
А и в скиниях старцы скитники,
От мирского глаза скрытники...
Подошед к той обители заочной,
Взликовал Силантий душою непорочной...
Тут и вышла к нему монастырская братия
Со хоругвями, со распятием:
"А и не в час же ты к нам пришёл, вьюнош Силантий, не вовремя! Ох, и
горе великое у божьей обители, уж и жили мы в обители, скрытились,
Постились, молились, скитились,
Ох, и ныне церкву излишку высокую взгрохали,
Ох, да и взгрохали, сами заохали,
Почто кумпол видно с любого конца, с любого краешку, почто слышен звон с
каждой пяди земли?.. Басурманский царь нас из-за горки высмотрел, собирает
войско несметное, басурманский царь страны ляховой,
Стороны загубной, аховой!"
Как помолится тут Силантий на звонницу,
Как и старцам в ноги поклонится:
"Ой же вы, старцы,
Перед богом огарцы,
Старцы скитники,
От мирского глаза скрытники!
Видно, и у вас не убежишь от беды, видно, и у вас от горя не скроешься,
отслужите-ка по мне панихвиду недолгую, на скорую руку кадилами отбрякайте,
отстою я её при живности, опосля выду к царю басурманскому, проведу его
хитростью и выведу, а коли не хватит ума,
Так вернусь во дома!"
Отслужили старцы панихвиду недолгую, огарцы пасхальные дотеплили,
окурили Силантия ладаном:
"Вот, тае, вьюнош, и надо нам!"
Тут в недолгую пору, в скором времени повстречалось Силантию войско
несметное, впереди его басурманский царь, под ним синий конь,
Из ноздри огонь,
Под копытами гром и полымя, он ушми прядёт в самом облаке, он и гривою
по земле тащит! Поклонился ему Силантий, поздравкался, басурманский царь
отпрукнул коня, опустил повода, плётку выронил:
"Ты монах... не монах?
Ты в каких именах?
Не видал ли, тут манастырь стоит, в небо звонница упирается,
А ворота не запираются?"
"А и зовут мене Силантий Силантьевич, а и сам я из нищей из братии,
нищей братии горе-горемычной,
Ко всякому горю привычной!
А и нет тут монастыря, нету церковицы, а растёт вон в небе луковица
То ль из золота, то ль из олова,
Не большая она будет, не махонькая, в аккурат с твою дурью голову!"
"Ну, уж луку у нас самих достаточно!..
Только сбыточно ли это, парень, статочно?.."
"{{А и ныне день Марфы-огородницы}},
А и Марфа слывёт средь святых греховодницей,
О мирской тщете
Заботницей, о людской суете
Заступницей!"
"О такую речь конь оступится!
Вы берите-ка, мои слуги верные, люботряса эвтого кудрявого, закрутите
ему руки на спину, положите вместе с провизией!.. Привезём мы его в свою
сторону, пусть насадит в небе луковок на всю нищую свою братию,
Горе-горемычную,
На всю шатию,
Ко всякому горю привычную!"
Так случилось всё, так и сделалось, привезли Силантия в царство ляхское,
а и в то ли царство самое,
Бесчинное да срамное!
Как взыграли килимбасы трубные, как царя встречать народ вывалил,
принимать на крыльцо дочка выплыла:
"Здравствуй, царь-осударь, здравствуй, батюшка! Что привёз ты мне в
подарочек на любовь свою отецкую?.."
"Эх, привёз я тебе, дочка Загуба Загубишна, да вещицу не простецкую".
Тут растолкали народ
И вывели Силантия вперёд...
Как только тут все разгляделися, на носы у всех глаза вылезли, на дыбки
ноги вытянулись:
"А и этот, дочка, молодец видит в небе луковки,
В небе луковки, в книге буковки,
Что мне делать с ним, рассуди-разложь:
То ли правда - ложь,
То ли сказка то ж,
То ль огнём палить,
То ль в тюрьму валить?.."
Дочка царская на Силантия воззарилась, с взгляда первого улыбкой
обронилася,
Подошла к нему, низко поклонилася,
Кудри шёлковые белой ручкой тронула,
Заглянула в очи синие: вся душа в ней захолонула!
"Ох, и царь-осударь, ты мой батюшка, отродясь я такой красоты не
видывала, сызмальства в такие очи не глядывала, а и скинь-ка ты рубище со
Силантия,
Обряди-ка его в парчовую мантию!"
"Ох, и дочка ты моя родная,
Девка красная греховодная!
Ты нежна,
Важна
Да вальяжиста,
Самонравна да куражиста,
А и, видно, мне теперь конец,
Мне конец, а тебе - венец:
Ты садись-ка с молодцом на мой царский трон,
Для мене любовь - на земле закон!"
Силантий в землю под ноги уставился, отошёл в сторонку от Загубы
Загубишны, обернулся ликом к люду хребетному,
Безотдышному, безответному,
Ко своему ли обету заветному!
"Ой, ты царь Загуб со Загубишной! Я не вижу красы, не зрю почести! А и
дал я обет быть во девствии,
А и вижу в том только средствие
От любого лиха-бедствия!"
Басурманский царь тут возгневался, дочка царская раззадорилась,
Распушилась, расхорохорилась,
На Силантия уставилась бельмами,
Обернулась лютой ведьмою:
"Ох, принять тебе, Силантий, ныне мучения
От великого моего огорчения:
Если так да если ты коли,
Так глаза тебе я выколю!"
Толкнула Силантия локтем
И проколола глазыньки когтем.
Силантий даже глазом не моргнул...
"Ох, принять тебе, Силантий, ныне от мене ещё муки:
Отрублю я тебе руки...
Левую положу-ка себе на сердечко,
А на правую продену колечко!"
Взяла в обе руки меч,
Размахнулась с обоих плеч,
Отрубила Силантия руки, Силантий и рукой не шевельнул...
"А и нет мне, бедной, любови,
Согласия по духу и крови!
Заповедан мне тяжкий блуд:
Отруби ему, батюшка... уд!"
Заплакала Загуба Загубишна, сама белой ручкой закрылася,
Силантий запел, как на крылосе,
Звонким,
Тонким
Голосом,
Повалился наземь колосом...
Ни перекреститься ему, ни на небо взглянуть, так и умер с одним
воздыханием.
А и тако пишет святое писание
Во наставление,
Во послушание,
Ему же ныне и присно и во веки веков...
* * * * *
- Аминь! - докончила Марья. - Ложись спать, Михайла!
Михайла перекрестился и закрыл книгу на той же жёлтой странице, по
которой шли кособокие строки, как и морщины на жёлтом Михайловом лбу.
- Ишь, Марья, заповедь, говорю, какая! От царицы и то отказалси!
- Полно, Михайла: да то же был вьюнош, а ты же... старик! Ложись-ка,
пра, лучше да выспись... Завтра гряды бы надо оправить да... горох... ох,
посадить!
Завернулась Марья под шубу и тут же с места захрапела с тонким свистом и
хлипом.
Задумался, видно, Михайла, а потом махнул рукой и заглянул под шубу:
лежит Марья навзничь, жадно у неё раскинуты руки, словно ловят кого-то во
сне, грудь поднялась к подбородку и в кончики рта набилась сладкая слюнка.
- У бабы вразумления мало, - покачал головой Михайла, - по бабьему,
значит, и рассудила!
До самого света досидел Михайла возле жены, как рыбак без снасти возле
бурного моря.
А когда в окно ударил рассвет, порешил, что иначе быть не должно и не
может: земля берёт мужичью крепость и силу! Прав Филимон!
"Схлестнётся дура, пожалуй, - подумал он, держась за скобку на выход, -
ну да грех да беда с кем не бывает!"
А ведь это и правда: земля куда раньше лучше родила и была чернее грача,
а сам-то мужик был намного сильнее на жилу и гораздо твёрже на пуп.
ФЛАНГОВЫЙ СОЛДАТ
Тут вот и начинается.
Последняя звезда висела к заре, как светлая слеза на девичьей румяной
щеке, вот-вот упадёт в синюю чашу, на которой незримой рукой наведены такие
хитро-причудливые узоры.
Молодой показалась земля Михайле в то утро, как вышел из дому.
Идёт он по дороге, и кажется ему, что позаодаль её вместе с ним идут, не
отставая, кусты бредовника и ольшняка и хилые берёзки провожают его на таком
безлюдье и тишине, завернувшись с головами в туман.
Чуть версту отмахал Михайла и остановился:
- Экий же старый я Фалалей! Гляди-тко, что вздумал!
Но как возвращаться назад на этот раз?
Хоть тянет в самый нос хлебный дымок от села и слышно, как залучает в
ночном пастух лошадей, по росе отдаётся конский топот и храп, только не
видно ещё ничего за туманом, плотно припал он к земле, до времени, видно, от
Михайлы что-то скрывая, только вдалеке уже выставились за туманом красные
рожки и мелкие облачка, похожие на библейское Амосово стадо, бегут с золотой
горы, светлое руно роняя на землю.
Встал Михайла на колени, вспомнил Филимонову молитву, положил широкое
знаменье и стукнул о землю лбом:
- Простите, добрые люди!
Мыкнула Михайле в ответ из села первая корова, выходя из дворовых ворот,
скрипнули на петлях калитки, а с синей горы из-за леса закхакала сначала
словно с того света Михайлова старуха, а потом молодо закуковала кукушка,
отливая свои серебряные "ку-ку" на далёкие версты.
Считал, считал за ней Михайла, сбился со счёта и рукой махнул в её
сторону:
- Пустое кукушка кукует! Годик, может, не то два от силы, а там и на
покой!
Скрипнули Михайловы лапоточки, и перед ним в дальнюю сторону побежала по
кустикам дорога, то загибая за них и прячась от Михайлова глаза, то вдруг
покорно вытягиваясь на далёко в струнку, жёлтая, с подорожником с краев,
похожим на ребячьи ладошки.
Ничего больше Михайла не видит на скором ходу, только, взбивая за ночь
осевшую пыль, прошёл пустоша, вошёл в тёмный лес, чинно стоят сосны и ели,
словно староверы за утреней, сложивши на груди руки и чуть наклонивши головы
вниз, вышел внезадоль на поле, загорелся к вечеру в стороне на большой горе
Чагодуй пузастым куполом, похожим на семенную луковицу, и под ним четырьмя
маленькими куполками собора засияли издали железные городские крыши,
крашенные под сурик и охру, причудливо ударила в глаза непривычная каменная
стройка с большими окнами казённых зданий, пылающими в косматых лучах
пролитой в них с неба зари...
Глянул Михайла на купол, положил крест на ходу и свернул с большака на
просёлок, который бог знает куда уводил, ни разу и раньше Михайла, когда
стрелял за христовым куском, не видал этой дороги, а тут словно кто сунул
под ноги, провела дорога немного по полю и скоро, словно в испуге, шуркнула
в лес, по лесу стрелой стрельнула, опять выбегла в поле, ловко по ней у
Михайлы загребают лапотки, обутые по свежим портянкам: ночь прикрыла дорогу
чёрным крылом, а Михайла, видно, потерял и усталь и страх.
* * * * *
К утру столько места отмахал, что и самому стало вдиво: Чагодуй уже
давно за плечами, и сторона пошла незнакомая, овражистая, если пахать, так
намучаешься с таким местом хуже, чем с непокорной женой, а деревни и сёла
редко-редко мигнут по пути где-нибудь с пригорка, только всё в стороне,
словно нарочно сторонятся Михайлы, и избёнки издали чуть кивнут князьками и
опять ухоронятся в ветки за зелёный лист, в котором просвечивает только
глубокое небо да серебрится лёгкий пух облаков.
В одном месте только бы Михайле выйти из леса, глядит, бежит ему
навстречу с опушки человек что есть духу и на бегу ещё машет рукой.
"Ну, - думает Михайла, - кого-то бог несёт, на кого насунешься, а то
пойдут без толку разговоры: пожал что, стану лучше за куст!"
Но не успел Михайла с этой мыслью и шагу ступить, как человек тут уж как
тут.
Удивился Михайла: солдат, бравый такой солдат, словно с парада, и усы за
ухо, и в зубах козья ножка, хотя, видимо, беглый.
- Здравия, - зыкнул, - желаю!
Сапогом даже прихлопнул и к козырьку приложился.
- Доброго добра, служивый человек, - Михайла ему отвечает, - бежишь
от кого али кого догоняешь?..
- Белый царь, - говорит солдат, - онамеднись на турка вышел, а я вот
по казённому делу тут к одному человеку бегу, да боюсь, что его не застану!
- А что за человек такой? - спрашивает простодушно Михайла. - Может,
я знаю?..
- Да человек, - отвечает бойко солдат, - человек немолодой, с седой
он бородой, со слов он угодник, а с усов он греховодник!
Михайла в немалом смущении посмотрел на солдата и за бороду ухватился.
"Как же так, - мерекает Михайла, - как же это такое выходит: царь наш
на турка, вишь, войной пошёл, а тут такой бравый солдат по пустым делам зря
время теряет?.."
- Не знаешь, грехом, такого? - с усмешкой спрашивает солдат Михайлу.
- А что же у тебя за дело такое? - тихо переспрашивает Михайла, не
ответив солдату.
- Да дело, конешно, - смеётся солдат, - за пень, вишь, задело... об
нём прямым словом не скажешь!..
- Бывают такие дела... как же, бывают! - протянул Михайла.
- Царь наш, вишь, на турка пошёл, так теперь половину солдат у него уж
беспременно перелупят, да ещё хорошо, когда половину, ну, и вышел такой
приказ: чтобы ни одна баба не пустовала и чтобы к новой войне росло в
деревнях пополненье! Понял?..
Михайле бы надо тут малость подумать или притвориться, что не понимает,
а он снял воронье гнездо с головы перед солдатом, как перед барином или
перед каким начальством, и выпалил ему спроста напрямик:
- Ты уж, - говорит, - служивый, не по мою ли грешную душу?
Смолчал бы - может, было бы лучше, как бы нибудь отнесло или ветром
отдуло, а тут сам навязался; солдат стрельнул на Михайлу, угольной бровью и
ногу отставил, грудь колесом на Михайлу выкатил, ус на полсажени в обе
стороны оттянул:
- Уж коли судить по бороде да по разговору, так, пожалуй, и да!
Михайла поклонился солдату в пояс и переступил немного в сторонку с
дороги: уж больно страшны усы!
- Ты сам видишь, - говорит, - служивый, старик я маломочный!
- Точно!
- Живу, - говорит Михайла с поклоном, - в бедности: дорого ли
возьмёшь за канительное дело?..
- Дело, говорю тебе, - подбоченился солдат, - казённое, я, може, за
него отличие получу, ну а, впрочем, если сверху лишков, так что ж с тебя
взять?.. Горсть волос!
- Спаси Христос, - кляняется Михайла, - ну а всё же... на дармовщинку
всё хуже выходит, потому и сладиться заранее лучше!
- Да скажу тебе прямо: не дороже денег!
Сплюнул солдат и козью ножку придавил на дороге.
"{{На душу христианскую метит, табакер}}, - уныло соображает
Михайла, - на душу метит!"
- Есть, - говорит, - у меня, служивый, целковик - в кои-то веки
ходил на богомолье, так нашёл на дороге, когда по ней какой-то купец на
тройке проехал, взял было тоже с собой на всякий греховый случай, а уж тебе
не жалко - отдам!
- Давай, - протянул руку солдат, - если не фальшивый - возьму!
- Вот, спаси те Христос!
Заторопился Михайла, и руки у него от радости задрожали, что о душе
солдат не заводит никакого пока разговору, достал из-за пазухи красный
платок, завязанный с кончика в узел, развязал и подал солдату монету.
- Важный целкаш! - повертел солдат целковик на свет. - Только вот с
орла какой царь, не видать, да видать, что не наш! Важный целкаш, хотя с
краю провёрнута дырка!
Жалко Михайле было целковый, да нечего делать, пускай!
- Скидывай теперь архалук, - строго говорит солдат, - надевай мою
шинеленку! В каком порядке живёшь и какое названье будет селу?
- Село Чертухино, сынок, а живу по леву... третий дом будет от края, -
перепугался Михайла ещё пуще, вылезая из своего армяка, видно по всему, что
дело не на шутку: как бы до души на добрался!
- За здравье как поминают?
- Кого, сынок?.. Меня-то?.. Михайла, батюшка ты мой, Михайла.
- Да тебя-то за здравие поминать - попа только тревожить... пора бы
уже за помин... я говорю про казённое дело, - крутит, крутит солдат ус, а
он от этой закрутки становится будто ещё длинней и пушистей, - по казённому
делу отвечай!
- А-а, батюшка, - Марья, родимый мой, Марья.
- Вот это так! Ну, да нам всё равно, что Марья, что Дарья, был бы
приказ, нам под замах не попадайся: пах-бах, и готово!
- Она у меня, служивый, баба молодая... глупая! Как что-нибудь не по
ней, так сейчас в слёзы!
- Утешим, - мигнул солдат, - утешим, и причешем, и вином напоим!
На-ка тебе усы - давай сюды бородёнку!
"Доберётся, - похолодел Михайла, - ох, непременно теперь доберётся!"
- Бороду, - говорит, - мне вроде как жалко! Без бороды мужику нельзя:
без бороды, сынок, ни одного святого нет на иконе!
- Много ты, старина, понимаешь! - смеётся солдат.
- Лик христов свой портить не буду, как хошь! Лик, он - христов!