погоды на бульваре играла военная музыка, бродили офицеры, юнкера, матросы, солдаты; даже видно было несколько дам и девиц в ярких шляпках и бурнусиках, давно вышедших из моды в Петербурге. На нижних дорожках по жидким аллеям, усаженным акациями, ходили парочками. Вот юнкер под руку с молодой девицей, они горячо разговаривают и, быть может, объясняются в любви; а вот и еще пара, дама одета с особенным изяществом, тотчас отличающим ее от провинциалок. Это княгиня Бетси под руку с адъютантом Дашковым. Княгиня повздорила с графом Татищевым и нарочно гуляет с адъютантом, чтобы возбудить ревность графа; граф узнает об этой прогулке из оставленной ему записки. Сам виноват: она просила его идти с нею гулять, а он отвечал колкостями.
Княгиня говорит с Дашковым о политике, о петербургских сплетнях, о том, что, судя по полученным ею письмам, при дворе весьма недовольны князем Меншиковым, в особенности за евпаторийское дело.
- Да, это была колоссальная глупость, - заметил Дашков. - Хрулев, несомненно, человек безумной отваги и хороший тактик, но плохой стратег. Евпаторию мы могли взять в свое время, но не тогда, когда союзники оказались там и посадили туда чуть ли не двадцать тысяч войска.
Дашков хотел продолжать, как вдруг прибежал камердинер графа с запиской. Княгиня прочитала и, несколько смутившись, просила Дашкова проводить ее домой. Граф писал ей, что по случаю убыли артиллеристов на четвертом бастионе вызывали желающего служить там, что он также вызвался и сегодня же вечером окончательно переселяется на бастион.
Отставной капитан гулял еще несколько времени в саду, потом отправился на один из фрегатов навестить приятелей, но не успел еще дойти до пристани, как встретился с капитаном Зориным, который шел с озабоченным видом.
- Что с вами? - спросил Спицын.
- Знаете, у нас какая-то начинается катавасия. Вы слышали, что светлейшему велено подать в отставку и на его место Горчаков? [473]
- Как? Что? Ну, воображаю. Теперь пойдет еще лучше! Ваш Меншиков был хорош, но уж Горчаков показал себя на Дунае! Воображаю, что он здесь натворит!
- Официально это еще неизвестно, и я вам сообщаю по секрету. Говорят, Меншиков получил от наследника цесаревича весьма гневный рескрипт за евпаторийское дело. Переполох там, в главной квартире, полнейший. Мне сегодня случилось быть у Меншикова по делу. Сам старик все хворает, но бодрится и показывает вид, что ничего не случилось, а видно, что опечален и ждет своей участи. А ведь" сказать правду, чем виноват светлейший? Ему из Петербурга шлют приказание за приказанием, хоть тресни, возьми Евпаторию, он и послал Хрулева, одного из храбрейших генералов, а тот возьми да и наделай глупостей: поставил впереди всех греческих волонтеров и донских казаков. Волонтеры - народ храбрый, но их вели бестолково, как на убой!
Поговорив еще с Зориным, Спицын отправился на фрегат, где гостеприимные хозяева угостили его на славу и оставили ночевать.
За два дня до описанного разговора князь Меншиков, разбитый физически и нравственно, угрюмый более обыкновенного, сидел в своем кабинете, помещавшемся в Инженерном домике, где у него была квартира о двух комнатах, и разговаривал с Панаевым, жалуясь на всех и на все. В последнее время роль князя, хотя и назначенного главнокомандующим, свелась почти к нулю. Пока был жив Корнилов, иногда действовавший именем Меншикова, пока возможны были битвы вроде удачного балаклавского дела, слава нашего оружия переходила и на светлейшего; но теперь было слишком ясно, что он почти такой же нуль, как и старичок Кизмер{132}, комендант Севастополя, говоривший о себе, что он был сторожем арестантов, а теперь лишен и этой должности, так как арестантов выпустили на свободу.
- Людей нет, никто ничего не смыслит, - как бы про себя сказал Меншиков. [474]
- Ах, ваша светлость, - сказал Панаев, желая развеселить князя, - слышали, какой курьез был недавно с одним из наших генералов, мне неловко его назвать, но ваша светлость догадается?! Мне один флотский рассказывал.
- А что такое?
- Да вот что: вздумал генерал, седой, почтенный старец - он в отцы годится вашей светлости, - вздумал показать, что и он кое-что знает в морском деле. Что же? Давай принимать сигналы с телеграфа. Ему дают сигнал: показались неприятельские корабли на зюйд от SO{133}, а он, по сходству, принял за цифру пятьдесят и передает в таком виде. Понятно, на рейде страшный переполох. Я и говорю этому флотскому: однако, господин лейтенант, я вижу, что оный генерал поступил как ветреная блондинка...
- Ветреная блондинка! Ха! Ха! Ха! Да у тебя, братец, язык поострее моего! Ха! Ха! Ха! Ветреная блондинка! Ха! Ха! Ха!
Давно так не смеялся угрюмый князь, и Панаев был очень доволен.
Немного погодя князь сказал серьезным, но уже не мрачным тоном:
- Знаешь, братец, я скажу тебе новость. Думаю, что на днях состоится высочайшее повеление, по которому вместо меня будет назначен другой.
- Быть не может, ваша светлость! Разве кто-нибудь может заменить вас?!
- А князь Михаил Дмитриевич? У него дела пойдут лучше нашего. У него ведь есть организованная армия, а у нас всякий сброд.
- Но, ваша светлость, без вас нам придется оставить Севастополь! - совершенно искренне воскликнул Панаев.
- Отчего?
- Оттого, ваша светлость, что имя князя Горчакова не внушает неприятелю страха. В алминском деле англичане, зная, что Горчаков против них, и принимая Петра Дмитриевича за Михаила Дмитриевича, лезли на нас упорно. У них сложилось мнение: где князь Горчаков, там бой не страшен.
- Не знаю, почему англичане сделали о Горчакове [475] такое заключение. Горчаков в молодости был удалым офицером и нередко бывал смелым предводителем охотников... Так ты не желал бы приезда сюда Горчакова?
- Никак нет, ваша светлость. Да и князь Горчаков не согласится. Как тут управиться новому человеку. Ему все будет дико.
- А я так думаю напротив, - сказал Меншиков. - Он будет доволен назначением.
Вошел камердинер князя Разуваев; старик сильно похудел и стал постоянно кашлять.
- Ваша светлость, приехали генерал-интендант господин Затлер и генерал-майор Бахтин.
- Проси.
- Генерал Затлер здесь, а генерал Бахтин еще в Дуванке, только прислал вперед курьера.
- Ну и пусть там сидит. Послушай, Панаев, ты помнишь Бахтина - вице-директора комиссариатского департамента? Не понимаю, на кой черт его сюда прислали. Что мне с ним делать? Стар, глуп, мало сведущ и так тучен, что не войдет в мою избушку. Послать ему навстречу фельдъегеря, и пусть убирается домой.
- Ваша светлость, - решился заметить Панаев, - как бы на это не рассердились в Петербурге.
- Пусть сердятся! Это похоже на то, как присылают мне курьеров. Я их всегда отсылаю к Камовскому{134}, чтобы он угощал их. Камовский молодец на этот счет, рассыпается мелким бесом: "Ах, вы голодны с дороги, ах, как вы кстати!" - настоящий дипломат... А то посланный скажет, что армия умирает с голоду. Прислали нам также сестер милосердия. Я знал, что эти сестры будут главными орудиями сплетен. Воображаю, что они пишут обо мне родным в Петербург! Женщины везде одинаковы. Не зная сущности дела, на лету подхватывают всякий вздор, делают из мухи слона, пишут в Петербург кумушкам, а те бьют в набат, и идет кутерьма! Женские языки длиннее и поострее наших. Ах да, я забыл: просить Затлера сюда.
Панаев удалился, и в кабинет вошел генерал с неглупой и с виду добродушной физиономией. Он держал [476] в руках портфель, который положил на стол, достал оттуда записку, испещренную цифрами.
После первых приветственных слов Затлер просил позволения прочесть записку. Он прочел несколько строк, как вдруг Меншиков, слушая рассеянно, перебил его вопросом:
- Где вы прежде служили?
- До назначения в тысяча восемьсот сорок шестом году генерал-провиантмейстером служил я в артиллерии.
Меншиков вдался в расспросы, не имевшие отношения к делу. Затлер отвечал как мог, наконец спросил:
- Прикажете читать записку?
- Да, читайте.
Послушав еще несколько строк, Меншиков вдруг спросил:
- Вы ведь из Варшавы приехали в армию?
- Из Варшавы.
- Жив ли еще граф Ожаровский?
- Не знаю, кажется...
- Имя Ожаровского, - сказал Меншиков, - напоминает мне одно обстоятельство из кампании тысяча восемьсот тринадцатого года. Я состоял в то время при князе Волконском. После Кульмского сражения государь послал меня осмотреть позицию нашего гвардейского полка. Я возвратился с докладом. "Неправда, - сказал государь, - полки не так расположены". - "Ваше величество, я сам видел". - "Как же Ожаровский доложил мне иначе? Призвать Ожаровского". Он сознался, что сам не был, а говорил со слов других. Вот как иногда исполняют приказания.
Молчание.
Помолчав немного, Затлер спросил:
- Прикажете читать?
- Читайте, читайте!
По окончании чтения Меншиков благодарил.
- Стало быть, ваша светлость, вы утверждаете мой доклад? - спросил Затлер, и лицо его просияло.
- Утверждаю и совершенно разделяю ваши взгляды.
Меншиков еще поговорил с Затлером на ту тему, что нет людей. Генерал Семякин - глухарь, Герсеванов{135} ничего не понимает, и так далее. [477]
Затлер ушел от князя весьма довольный. Он страшно боялся за этот доклад, так как знал, что вследствие мошенничества подрядчика Цуккермана и его собственных подчиненных произошла утайка семисот тысяч казенных денег. Но Меншиков утвердил доклад, не вникнув в его содержание, и, стало быть, концы в воду опущены, так как проверять никто не станет.
Генерал Семякин, начальник штаба сухопутных и морских сил, был человек честный, прямой, бесхитростный, не особенно далекий, но вполне добросовестно старавшийся исполнить свои многотрудные обязанности. После балаклавского дела вследствие контузии он стал очень туг на ухо, чувствовал постоянные головные боли и шум в голове. Но это не мешало ему теперь трудиться и корпеть над бумагами с утра до вечера.
Капризному нраву князя Меншикова угодить было нелегко. Семякин работал как умел, никогда не унижаясь до лести и угодливости, иногда свойственной даже и талантливым натурам, а тем более людям дюжинным.
"Благодарю Господа, - рассуждал сам с собою Семякин, - что до сих пор могу потрафить князю: он, мне кажется, привык к моей прямоте; не знаю, как в душе у него, трудно разгадать. Вижу - доверяет. Все доклады идут без затруднений, все он утверждает. Делом его я не утомляю..."
Но бывали и такие минуты, когда Семякин не знал, что делать с князем.
"Бог его знает! Сердится чего-то, а чего - неизвестно, - думал Семякин. - Все не так, все не по его. Видно, что он избалован льстецами, которые все выставляют в розовом свете, я же, напротив, черное - черным. Говорю ему правду как главнокомандующему и как отцу, быть льстецом не умею, командовать не хочу и держу себя тем, чем должен быть его помощник".
Великие князья любили Семякина, и это утешало [478] его во всех горестях. Раз как-то, когда Меншиков был болен, к Семякину заехал великий князь Михаил Николаевич и нашел старика чуть не по уши в бумагах.
- Ну, - сказал великий князь, - теперь не удивляюсь, что редко вас вижу. Дай вам Бог здоровья! Не уставайте, будьте молодцом.
"Да, недаром я начальник штаба сухопутных и морских сил!" - с гордостью подумал Семякин.
Мало-помалу и сам Меншиков переменил сердитый тон на дружественно-величественный и на все, что ему предлагал Семякин, отвечал:
- Делайте, это хорошо.
В день неудачного евпаторийского дела Семякин с утра до трех часов был на открытом воздухе, а этот день был морозный, с метелью; старик сильно простудился и слегка занемог. Едва он успел оправиться, как Меншиков послал его осмотреть и расформировать прибывшую в Бахчисарай резервную бригаду. По дороге в Бахчисарай Семякин был поражен множеством всюду валявшихся трупов воловьих и лошадиных; брошенные повозки также валялись всюду. Это было ясным доказательством справедливости слухов, гласивших, что интенданты и "комиссариат" буквально губили злополучных погонцев. В ханском дворце Семякин был ошеломлен необычайным смрадом. Оказалось, что здесь гнили полушубки, все еще не прибывшие в армию, хотя зима близилась к концу. Солдаты защищались от непогоды рогожами, а полушубки отравляли воздух в городе, где был военный госпиталь.
Провозившись два дня в Бахчисарае, Семякин поспешил в Севастополь, но, к немалому изумлению и огорчению своему, узнал, что светлейший болен и по совету врачей уехал в Симферополь. Это известие, как удар обуха до голове, ошеломило Семякина. Он более всего боялся, что не будет в состоянии справиться с делами. Он полетел к Остен-Сакену, которому Меншиков сдал начальство. Остен-Сакен сам ничего не знал и не ведал.
- Видели ли вы князя? - спросил он Семякина. - Нет? Ну так поезжайте, догоните, догоните его, он вас требует.
Не зная, что все это значит, Семякин поскакал к великим князьям и узнал, что Меншиков, по всей вероятности, будет сменен, так как государь им недоволен. [479]
В два часа ночи Семякин поскакал на перекладной и днем догнал Меншикова в Бахчисарае, где князь остановился ночевать. Грязь была невылазная. Меншиков устал с дороги и был совершенно придавлен нравственным ударом, полученным им, когда он прочел рескрипт цесаревича... Этот рескрипт был равносилен повелению подать в отставку.
Меншиков принял Семякина радушно и даже задержал его на целый день. Ему хотелось перед кем-нибудь отвести душу. Он показывал Семякину некоторые письма государя, долго рассуждал с ним, наконец поздно вечером благословил его и сказал: "Продолжайте работать... Сакен об вас очень хорошего мнения, я поправлюсь, приеду".
Семякин поскакал обратно. На рассвете он, несмотря на глухоту, услыхал знакомые звуки севастопольской канонады, часа полтора поспал и поехал к Сакену. Дел было по горло. Надо было писать кучу писем, посылать в Петербург флигель-адъютанта, писать приказы. Семякин работал всю ночь. На следующий день работы опять было гибель. Вечером Семякин опять работал. Вдруг входит адъютант великих князей:
- Их высочества просят вас к себе, они через час едут в Петербург.
- Что такое? - спросил Семякин, думая, что ослышался.
Адъютант как можно громче повторил те же слова.
- Боже мой! Что же это значит?
Семякин сел на коня и поскакал к великим князьям, жившим весьма в скромном помещении. Он застал обоих великих князей в глубоком огорчении. Николай Николаевич взволнованным голосом сказал:
- Дорогой Константин Романович, мы получили горестное известие. Мы должны спешить в Петербург. Не только государыня, но и государь болен, и трудно болен.
Михаил Николаевич также сказал несколько слов и, чуть не рыдая, обнял и поцеловал Семякина.
- Застанем ли мы его? - спрашивал он.
Семякин был так поражен, что не знал, что ответить.
"Государь трудно болен... Его огорчила Алма, потом Инкерман и окончательно евпаторийское дело, само по себе неважное, но крайне обидное для русского чувства..." - так думал Семякин. [480]
В десять часов вечера великие князья умчались в Петербург.
Дела в Севастополе шли недурно. Впереди Селенгинского редута возник еще один - Волынский и был заложен третий. Под Евпаторией наши уланы поколотили зазевавшийся турецкий отряд и татар. В газетах стали носиться слухи, что придут еще новые неприятели - сардинцы, но над этим новым врагом только смеялись. Разнесся слух об окончательном назначении Горчакова.
Слух этот был подтвержден запискою, полученною Семякиным из Симферополя. Меншиков писал:
"Получил письмо наследника, уведомляющего меня, что я увольняюсь по болезни от звания главнокомандующего и что князь Михаил Дмитриевич Горчаков назначен на мое место".
Вскоре после этого на всех севастопольских бастионах появились полковые священники для отправления панихиды по императору Николаю Павловичу.
Слух о смерти государя разнесся еще за два дня до этого. Впервые он был сообщен неприятелем во время переговоров, но казался невероятным. Теперь, конечно, не оставалось более места для сомнений. Многие старые солдаты плакали. Молодежь понурила головы. Большинство не могло себе отдать полного отчета в состоянии собственных чувств.
Был май 1855 года.
Одинокая, истомленная нравственными муками и тяжелою беременностью, проводила Леля день за днем в своей конурке и, несмотря на чудную погоду, не выходила даже погулять, апатично выслушивая наставления и даже брань акушерки.
- Да послушайте, матушка, перестаньте вы ломаться и строить комедии! - говорит ей Ирина Петровна. - Пойдите гулять. Сюда бомбы теперь не залетают, бояться нечего, а убить могут и в подвале.
- Да мне все равно... хоть совсем не выходить.
- Вам все равно, а ребенку не все равно.
- Ах, Ирина Петровна, я теперь ничего не желаю, кроме смерти... И себе, и ему. [481]
- И не грех вам говорить этакие вещи? Да вы что, христианка или язычница? В Бога не верите?
- Верю, Ирина Петровна, и каждый день молю Его послать мне скорее смерть... Смерть - избавление от всех мук. Нет, я не переживу этого.
- Стыдитесь! Посмотрели бы вы, как простые бабы рожают. Вот у них бы поучились терпеть. А вы только и знаете, что хныкать.
- Я сознаю, что я очень дурная женщина, Ирина Петровна, и я буду очень дурной матерью. Я возненавижу своего ребенка, я не могу мысли перенести, что у меня будет ребенок.
- Э, да с вами после этого не стоит и говорить. Сидите себе и хныкайте, - решила Ирина Петровна и погрузилась в свою работу: она шила чепчик для будущего малютки.
- Ирина Петровна, вы знаете, что отец прислал мне денег? Я не хотела брать, а потом раздумала и взяла. Это все же лучше, чем брать у старушки няни... Ах как я себя ненавижу и презираю! Дойти до того, чтобы жить на средства бедной старушки и вдобавок объедать вас.
- Да перестанете вы сегодня говорить глупости? Что, я вас гоню, что ли? Расплатитесь со временем, надеюсь, не обманете.
Вдруг Леля вздрогнула и улыбнулась.
- Ирина Петровна, мой малютка разбушевался. Скажите, это он ножками так толкает?
- Ну да, ножками, а может быть, и ручками.
- Бедный малюточка! Спит себе, как в темной колыбельке, и ровно ничего не думает, - сказала Леля. - Опять разбушевался мой шалунчик, и как он больно мне делает... Я так боюсь за него... Сколько и мне, и ему повредили эти страшные бомбардировки... На Светлый Праздник я чуть с ума не сошла, так боялась, не за себя, а за него... Я слышала, старуха за стеной говорила со своей дочерью; дочь уверяет со слов какого-то матроса, что завтра опять будет сильная бомбардировка.
- Ну да ведь часто врут, - сказала Ирина Петровна. - Идите же погуляйте, потом, с Богом, ложитесь спать.
Леля наконец решилась выйти подышать воздухом и, почувствовав себя гораздо лучше, легла спать.
Утром Леля была разбужена выстрелами, но только [482] в три часа пополудни послышались первые страшные залпы. Значение этих залпов Леля понимала. "Бомбардировка!.." - мелькнуло у нее в уме, и, надев туфли на босую ногу, она выбежала на улицу; в воздухе уже носились снаряды, страшный гром стоял над Севастополем. Весь вечер Леля провела в состоянии, близком к сумасшествию. Каждый выстрел отзывался во всем ее существе и еще в другом крохотном существе, чья жизнь была связана неразрывно с ее собственной; это существо также обнаруживало беспокойство и шевелилось сильнее обыкновенного.
Леля пряталась куда могла, забивалась в угол, уходила в погреб, в чулан, на чердак. Ирина Петровна выбилась из сил, стараясь успокоить ее, и наконец махнула рукою, решив, что та сама одумается. Но и ночью бомбардировка не прекращалась, и тучи снарядов проносились над Корабельною.
На бастионе шла работа еще с утра, но сначала не представляла ничего особенного. Обитатели бастионов за последнее время так привыкли к перестрелке с неприятелем, что их тревожил не гул орудий; а, напротив того, молчание их. Часто случалось, что по какой-либо причине неприятель прекратит огонь; тогда у нас строили догадки: что бы это значило? И по большей части думали: такое зловещее молчание, наверное, предвещает штурм. Штурма севастопольцы боялись хуже всего, так как еще ни разу не испытали его.
Утром, задолго до начала настоящей бомбардировки, когда была слабая перестрелка на левом фланге, генерала Хрулева, храбреца, так неудачно поведшего евпаторийское дело, посетил генерал Шульц, только что перед тем назначенный начальником 2-го отделения оборонительной линии.
Как человек новый в Севастополе, куда он приехал недавно из Кавказской армии, Шульц начал с того, что перезнакомился с севастопольцами. Все приняли гостя радушно. Горчаков за три дня до бомбардировки пригласил его на обед. Остен-Сакен усадил на своей оттоманке и подробно расспрашивал о Кавказе, о нашей победе над турками при Баш-Кадыкларе и просил переехать к нему, в Николаевские казармы, а потом повел его на домашнюю церковную службу, при которой присутствовала вся прислуга Остен-Сакена. Постояв немного, [483] Шульц отправился к Пирогову, который жил против Сакена, в поместительной квартире с отличною мебелью, посетил коменданта Кизмера, с легкой руки Панаева прозванного Ветреною Блондинкой, - старика, убеленного сединами, ходившего с палкой.
Старичок, однако, не показался Шульцу комичным, а, напротив, почтенным. Все его семейство жило еще здесь.
Побыл приезжий и у Васильчикова{136}, милого, изящного аристократа, был у Тотлебена, которого застал в саду, усаженном тропическими растениями.
Почти все, кого видел Шульц, резко осуждали Горчакова. Сам главнокомандующий - старик в очках, вечно озабоченный и страшно рассеянный, - жаловался, что его принуждают к вылазкам.
- Я знаю, к чему бы это привело, - говорил он. - Сделай я сегодня такую вылазку, какой хотят Хрулев, Тотлебен да и многие другие, то вышло бы вот что: сегодня мы бы имели успех, завтра написали бы громкую реляцию, а послезавтра потеряли все войско... И что сказали бы обо мне в Петербурге, если бы я стал действовать наобум! Во всяком деле надо терпение, надо выжидать момент! Мы не должны вдаваться в рискованные предприятия!
В таком же роде говорил преданный Горчакову Коцебу{137}, интриговавший против Тотлебена.
Особенно резко осуждал главнокомандующего Пирогов.
- Меншиков был недоверчив и скуп, - говорил Пирогов, - но при нем хоть что-нибудь делалось. Теперь здесь единственный, кто мог бы поправить дело, - это Тотлебен; но посмотрите, как все против него интригуют!
Хрулев жаловался, что ему дают приказания, которые одно другому противоречат.
- Знаете, - прибавил он, - почему мне не дают дивизии? Только потому, что я артиллерист... Бестолковщина у нас полнейшая... [484]
Утром двадцать пятого мая Шульц опять посетил Хрулева. Тот был в крайне раздраженном состоянии, бранил Горчакова и наконец сказал:
- По-моему, только немедленная атака неприятеля всеми нашими силами на один пункт может привести к чему-нибудь.
- Но у неприятеля теперь войска чуть не вдвое более, чем у нас, - возразил Шульц. - И где вы видите, позвольте спросить, такой стратегический пункт?
Хрулев замялся.
- Ну, найти можно! - сказал он.
Шульц был приглашен обедать к Пирогову, у которого всегда было большое общество. Только что кончили обед, как послышался рев орудий.
Секретарь Пирогова, доктор Обермиллер, прискакал к дому и закричал с улицы:
- Канонада! Канонада! Врачи на главный фербант{138}!
Все обедавшие разбежались. Пирогов лег спать, зная, что всю ночь ему придется работать на перевязочном пункте; Шульц послал денщика к князю Васильчикову - просить лошади. Ему привели лошадь, но без казака, и генерал поскакал на четвертый бастион по Морской. По всей длине улицы ложились снаряды.
Подъехав к траншее и отдав лошадь саперам, Шульц пошел пешком. Ядра взрывали песок и камни. Множество артиллеристов спешили из города, от обеда, занять свои посты на батареях; в числе их был и граф Татищев, только что обедавший дома и простившийся с княгиней, которая уже вполне примирилась с ним и отпустила его, рыдая, благословив его.
На самом бастионе было немного офицеров: остальные попрятались в блиндажах. Матросы работали у орудий молодецки. Орудийная прислуга суетилась, из землянок сыпались матросы, на бегу надевая куртки. С ревом, визгом и шипением неслись на бастион неприятельские снаряды. Налево уже слышался гром наших орудий с других бастионов. Четвертый бастион также спешно готовился принять участие в борьбе. Банники работали, на платформах слышалось мирное: раз-два-а, раз-два-а! [485]
- Твое куда наведено? - спросил одного из комендоров стоявший подле флотский офицер.
- Туда.
- Валяй!..
- Товсь! - гаркнул комендор, отскакивая от орудия, и дернул шнурок.
Пушка, визжа, отпрыгнула, и граната понеслась. Один из матросов вскочил посмотреть.
- Не донесло!
Офицер сам навел орудие, но неудачно. Третий снаряд попал хорошо, комендор отметил мелом на подъемном клине.
Но несколько погодя уже трудно было думать о прицеле. Наши и неприятельские выстрелы - все слилось в непрерывный рев.
Промежутков между выстрелами не было, и только сила рева то возрастала, то понижалась. В воздухе и в земле слышалось что-то вроде стона.
Дым так сгустился, что орудия направляли наугад. Огонь неприятеля становился все губительнее. Бомбы рвались над головами, уже была убыль в прислуге, но комендоры живо отстреливались. Поджарый мальчуган, босой и засаленный, с виду лет пятнадцати, метался как сумасшедший, поднося картузы{139} и снаряды.
- Гранату! - кричат комендоры. - Ядро!
При крике "ядро" он нес заряды, так как самые ядра лежали у орудий. В этом хаосе звуков он как-то различал, откуда и кто что требует.
Шульц, впервые видевший подобное зрелище, невольно подивился и крикнул:
- Я назначен вашим начальником. Рад служить с такими молодцами!
- Рады стараться!
- Все посторонние, укройтесь в блиндажах, но артиллерийским офицерам быть на своих постах.
Прятавшиеся офицеры вышли из блиндажей. Прятались из трусости весьма немногие, а большею частью просто из лени и небрежности.
"Успею еще", - думал каждый.
Шульц с несколькими офицерами пошел осматривать бастион. Что эти офицеры были не трусы, видно из следующего. Идя к самому опасному месту, они [486] даже не предупредили генерала, боясь его обидеть. Только один из них, когда генерал хотел повернуть вправо, сказал:
- Я иду с вами, но дорога эта ведет к смерти!
- Извольте, идем влево, - сказал генерал.
Едва они сделали два шага, как ядро ударилось в землю, разбрасывая камни. Один из камней ушиб генерала в кисть руки, другой хватил в лицо офицера, который лишился чувств. В то же время убило ядром одного мичмана, а удачно пущенные неприятелем две бомбы переранили более пятидесяти человек.
К тому же времени началась пальба и с Корниловского бастиона, это имя в честь убитого здесь Корнилова получил Малахов курган. Здесь же был в марте убит Истомин: ему ядром оторвало голову, и кости его черепа контузили нескольких офицеров.
Теперь здесь командовал уже другой начальник, и каждый день приходил сюда Павел Степанович Нахимов.
Вот сложенный из ядер крест - это памятник, положенный на том самом месте, где погиб Корнилов.
Может показаться невероятным, но это исторический факт, что в то время на Малаховом кургане, против которого неприятель вел теперь свои главные работы, у нас почти не было войска. Десятка три-четыре пластунов да матросы, составлявшие орудийную прислугу, - вот и все. Остальные войска, которым следовало быть здесь, находились на Корабельной слободке: так распорядился новый начальник левого фланга генерал Жабокритский, один из тех бестолковых генералов, которыми, к сожалению, изобиловала наша армия. На Камчатке, самом передовом из наших укреплений, где ежеминутно можно было ждать штурма, находилось всего триста пятьдесят человек Полтавского полка.
Но жарче всего было на передовых редутах. Еще с утра здесь засвистели пули. Утром на Селенгинском редуте можно было видеть воплощенную картину русской беспечности. Большинство орудийной прислуги спало около орудий. Некоторые матросы свернулись, другие растянулись на платформах, не чувствуя, что через них шагали и наступали им на ноги. По случаю вчерашней попойки многие из матросов представляли различные стадии состояния невменяемости. Старый, рыжеватый и рябой комендор Фоменчук, считавший [487] своей обязанностью напиться в праздник, а иногда и в будни до бесчувствия, сидел уже на лафете. Проснувшись с похмелья, он был всегда в самом свирепом настроении духа. Двое матросов сидели на "медведке", то есть на пушечном станке. Опершись о винград, стоял рекрутик, недавно поступивший в экипаж и совсем еще не похожий на матроса.
Вдруг к трем часам в цепи, залегавшей в ложементах{140}, впереди Камчатки, и состоявшей всего из сотни штуцерных Владимирского полка, послышалось несколько отдельных выстрелов, и вслед за тем затрещала стрельба по всей цепи.
Офицеры, большею частью пившие чай, поспешно высыпали из землянок. Раздалась команда: "К орудиям!" Впереди уже гремела канонада. Из амбразуры Волынского редута вырвался огонь, грянул выстрел, и редут заговорил всеми орудиями переднего и правого фасов. По гребню бруствера бегло засверкал огонь.
С Селенгинского редута палили картечью. С шипением выносилась картечь из передних амбразур. Но вот засверкал и левый фас Камчатки и вслед за тем заревели орудия оборонительной линии от первого бастиона до Малахова кургана.
Снаряды неслись и с фронта и с тылу через "Трех отроков".
Наши бомбы взвивались из-за Килен-балки, останавливались над Волынским редутом, и казалось, вот-вот упадут на него, а между тем падали больше в Георгиевскую балку. Одна из бомб, брошенная со второго бастиона, начала было опускаться на передний левый угол Волынского редута, но лопнула в воздухе, и осколки разлетелись за валы. Несмотря на треск и грохот, можно было разобрать, что неприятельские полки не приближаются и что штурма ,еще бояться нечего.
Вскоре канонада гремела по всему левому флангу. Белые, наклоненные в одну сторону столбы дыма протянулись по отлогим холмам Корабельной и вдоль оборонительной линии, от Волынского редута до четвертого бастиона. Местами они сливались в густой туман, который покрывал все: батареи, горы, здания, - но вдруг на фоне этого тумана снова появилось, как исполинский [488] парус, белое облако, и долго плывет, не рассеиваясь. Сверкают едва заметные огни, перекатываются выстрелы, взвизгивают ядра, мерно звякают двухпудовые бомбы, глухо рокочут чудовищные шести- и двенадцатипудовые, бросаемые неприятелем. Ударится бомба, брызнет фонтаном взброшенная земля, и послышится глухой взрыв; а иной раз слышно гудение осколка.
Жестоко пострадали наши передовые редуты. На них падало до пятнадцати бомб разом. Бруствера пронизывало ядрами насквозь. Редуты Селенгинский и Волынский, отрезанные от ближайших бастионов широкой балкой, казались жертвой, брошенной в огненную печь, вполне оправдывая свое прозвище "Трех отроков в пещи". Раненых приходилось носить отсюда за три версты на ближайший перевязочный пункт, в Доковую балку, через горы и овраги и под градом выстрелов.
Немногим лучше было на бастионах. На Малаховом кургане и третьем бастионе удачно отвечали неприятелю, но с течением времени и здесь выстрелы становились реже. Камчатка к вечеру совсем смолкла или, правильнее, почти была сметена неприятельскими бомбами. Вал исчез: вместо него громоздились кучи земли, растрепанные туры и фашины, валялись разбитые платформы, торчали из земли доски; многие орудия были до половины засыпаны землею.
В городе все были смущены этой бомбардировкой превосходившей две предыдущие. Особенного страха, впрочем, нигде не замечалось. Слишком уже привыкли все к подобным сценам.
Неприятельский огонь не прекращался в течение всей ночи. Утром Камчатка представляла груду развалин. К восьми часам утра огонь наших бастионов и батарей ослабел; один только третий бастион настойчиво боролся с англичанами.
Четвертый бастион неприятель громил до поздней ночи. Командир бастиона капитан Реймерс{141} был ранен в голову, но после перевязки остался на позиции. Многие офицеры были ранены. Одна из неприятельских бомб, разорвавшись в нескольких шагах от графа Татищева, ранила его осколком в ногу. [489]
Граф сел, схватился за ногу и спокойно сказал:
- Нога капут!
Рана была серьезная. Подбежавший офицер разрезал графу сапог: обе кости выше щиколотки были раздроблены. Графа уже собирались нести на перевязочный пункт, как вдруг на площадке бастиона в сопровождении одного из офицеров появилась, ко всеобщему удивлению, хорошо одетая дама. Собственно, появление женщины не удивило бы никого: в течение дня приходило немало матросских жен и в самый разгар канонады явился неизменный продавец булок, мужик в кучерском армяке, всегда полупьяный и всегда водивший с собою на бастионы десятилетнюю девочку, свою дочку, которая сначала плакала от страха, а потом привыкла.
Но явившаяся теперь дама была не матроска, и появление ее возбудило общее любопытство
- Ради Бога, скажите же, где граф, не мучьте меня! - говорила она сопровождавшему ее офицеру.
Это была княгиня Бетси. Долго она прислушивалась к грозным звукам канонады, и на нее напал страх: ей почему-то показалось, что графа непременно убьют. Промучившись весь день, она наконец не выдержала и поехала, а потом, сойдя с лошади, побежала на четвертый бастион. Местность она несколько знала, так как давно еще, воспользовавшись временным затишьем, упросила графа показать ей этот знаменитый бастион, а у нее была хорошая память на места. Тем не менее она легко могла бы заблудиться, если бы не встретила офицера, который, получив легкую рану, был на перевязке и теперь опять возвращался на бастион.
Увидя графа раненым, Бетси истерически расхохоталась и стала говорить совсем несообразные вещи, так что ее можно было принять за сумасшедшую. Гром орудий еще раньше довел ее нервы до крайнего напряжения.
- Ах как у вас тут хорошо, на бастионе, - говорила она. - Ха! Ха! Ха! Только зачем вы положили моего мужа так неловко на такие гадкие носилки? Ведь вы знаете, это мой муж! У меня его никто не отымет! Ха! Ха! Ха! Ты ранен, мой милый? Бедный, бедный! Ха! Ха! Ха! Ха! Не думайте, что я боюсь... Ничего страшного нет, ничего, ничего, ничего... Меня никто не смеет выслать в Петербург. Я останусь с ним... Отдайте мне его! [490]
Капитан Реймерс поручил одному из молодых мичманов проводить княгиню, которая ухватилась за носилки; ее с трудом могли уговорить, и она наконец позволила нести носилки, а сама, не обращая внимания на падавшие близ нее снаряды, шла за ними, опираясь на руку мичмана и продолжая смеяться и говорить бессвязные фразы.
Княгиня опомнилась только, когда носилки прибыли на главный перевязочный пункт, снова переведенный в Благородное собрание. В первой огромной комнате висели койки и стояли кровати, из которых лишь одна была пуста, и на нее положили графа. Поминутно слышались крики: "На стол!", "На койку!", "В дом Гущина!". Дверь налево в ампутационный зал была открыта настежь. Оттуда слышались стоны и крутая солдатская брань: ругались солдаты, усыпленные хлороформом. Некоторые раненые были положены прямо на пол.
В то самое время, когда внесли графа, в ампутационный зал вошел старик в солдатской шинели нараспашку, из-под которой выглядывала длинная красная фуфайка, какие носят скорее бабы, чем мужчины. На голове у старика был картуз, из-под которого выбивались клочки седых волос, спускаясь на висках. Старик отправился к зеленому столику, стоявшему в углу комнаты, и сел у столика, молчаливый, задумчивый и, казалось, безучастный ко всему окружающему. Это был Пирогов.
Вокруг маленького операционного столика толпилось несколько медиков, сверкали ножи и пилы, текла ручьями кровь, и жирный, опьяняющий запах ее пополам с запахом хлороформа бил в нос всякому, приходившему сюда со свежего воздуха.
Минуту погодя к Пирогову подошел один из докторов и спросил его о чем-то. Пирогов встал, и сосредоточенное выражение его лица стало еще более серьезным, но приняло оттенок особой уверенности. Он подошел к столу, взглянул на лежавшего пациента и, взяв нож, сделал несколько взмахов.
- Гениально! Гениально! - шептались между собою доктора, изумленные новым, небывало смелым приемом, который был придуман Пироговым тут же с экспромта.
Но носилки следовали за носилками, операция за операцией, и никакая гениальность не могла бороться [491] с такою массою работы. Серьезное выражение лица Пирогова сменилось озабоченным; засучив рукава с окровавленными руками, он сновал взад и вперед по палате, как будто отыскивая кого.
Вошел офицер, назначенный дежурным, никогда еще не видевший Пирогова.
- Что мне здесь делать, доктор? - спросил он, не догадываясь, что имеет дело с знаменитостью.
- Делайте что хотите! Тут некогда разговаривать с вами: видите, какая каша. А вот, подержите-ка мне этого молодца!
В углу стоял солдатик с простреленным пулею большим пальцем. Пирогов сделал знак фельдшеру.
- Этого без хлороформа, нет времени! - сказал он и при содействии офицера и фельдшера принялся за вылущивание пальца. Солдат стал кричать и барахтаться.
- Молчи, не то всю руку отрежу! - прикрикнул Пирогов.
Солдат перестал барахтаться, но отрывисто вопил:
- Ваше благородие! Явите божескую милость! Заставьте Бога молить!
Но операция была уже кончена, и фельдшер начал перевязывать.
- Это что за чудак-оператор? - спросил офицер.
- Как! Вы Николая Ивановича не знаете? - спросил фельдшер, с некоторым сожалением взглянув на офицера.
"Дай Бог и не знать!" - мелькнуло в уме у дежурного офицера, но из любопытства он стал искать знаменитого оператора, чтобы еще раз взглянуть на него. Пирогов уже ушел в другую комнату, где кипели самовары и сновали сестры милосердия в белых капюшонах, а также солдаты, фельдшера. Здесь же была княгиня, умолявшая одну из сестер дать графу Татищеву поскорее хоть стакан чаю, так как раненого мучила жажда.
Дежурный офицер наткнулся на носилки, в которых несли неопределенную массу, издававшую едва внятный, изнемогающий стон. Заглянув поближе, он увидел окровавленные кишки вперемешку с кусками одежды пластуна и еще какую-то кровавую массу вместо головы.
- Этого в Гущин дом! - решил, махнув рукою, попавшийся тут же дежурный врач. - Нечего было и носить сюда! [492]