fy"> Посмотрев на ученье волынцев, Меншиков поздоровался с солдатами. Князь имел прескверную привычку здороваться с войсками чуть не вполголоса, и часто случалось, что солдаты, не расслышав его слов, хранили гробовое молчание. Но Хрущов, зная эту слабость князя, предупредил своих волынцев, и они гаркнули: "Здравия желаем, ваша светлость!" Меншиков просиял и завязал с Хрущевым разговор об оборонительных работах, жалуясь, по обыкновению, на отсутствие рабочей силы.
- - Если так, ваша светлость, - сказал Хрущов, - я поручу некоторые работы моим волынцам. Князь просиял еще более.
- А неудовольствие вашего начальства, полковник? - сказал он.
- Уж это я беру на себя, - сказал Хрущов. - Работа полезна солдату, разовьет силу, особенно молодых рекрутов.
В один из первых дней июня князь Меншиков сидел за утренним чаем в обширной столовой Екатерининского дворца, где была его квартира. Кроме нескольких молодых адъютантов князя здесь был еще [90] командир недавно прибывшего гусарского Лейхтенбергского полка Халецкий. Меншиков умел быть любезным, когда того хотел. Он часто приглашал к обеду или к чаю начальников вновь прибывших частей, сажал их подле себя и старался расположить их в свою пользу. Но по большей части любезность князя производила впечатление лишь в первые дни знакомства с ним. Князь любил, чтобы перед ним, в свою очередь, преклонялись и, главное, признавали его великие стратегические познания. Если он замечал, что им сколько-нибудь принебрегают, Меншиков круто изменял тон и из светского человека превращался в надменного начальника.
В ожидании чая разговор шел о разных предметах, и князь выказывал свои энциклопедические познания. Один из адъютантов князя, Панаев{50}, страстный наездник, говорил о лошадях. Князь тотчас прочел целую лекцию по иппологии.
- Удивляюсь, откуда вы, ваша светлость, не будучи кавалеристом, обладаете такими глубокими познаниями по части коннозаводства? - сказал генерал Халецкий.
- Говорят, ваша светлость, - вставил Панаев, - что будто вы в бытность вашу в германских университетах получили диплом не только доктора философии, но и ученого ветеринара...
Сказав это, адъютант несколько смутился, боясь, не обидится ли князь; но Меншиков одобрительно засмеялся своим дребезжащим смехом.
- Ты прибавь, братец, что у меня есть диплом на звание ученого кузнеца, и, на случай если моим завистникам удалось бы сместить меня с моего настоящего поста, у меня в руках остается ремесло.
- Ваша светлость, да, кажется, нет предмета, которого бы вы не знали! - с энтузиазмом воскликнул Панаев.
- А вот здешние моряки находят же, братец, что я хотя и моряк, но недостаточно знаю морское дело. Эти господа убеждены, что морское дело знает только тот, кто умеет громко кричать матросам: "Все наверх!"
- Помилуйте, ваша светлость, - сказал Панаев, - неужели вы верите сплетням, что будто моряки [91] вас не любят? Есть, конечно, два-три завистника да два-три человека, воображающих, что они могут распоряжаться здесь совершенно самостоятельно.
Говоря это, Панаев наполовину льстил князю. Панаев был молодой гвардеец, недавно приехавший из Петербурга, обласканный князем, искренне считавший Меншикова великим человеком и хваливший его в глаза и за глаза.
Камердинер князя Разуваев уже собирался подать чай, как вдруг было доложено, что с площадки библиотеки моряки усмотрели приближение к Севастополю сильной неприятельской эскадры, которая подходила к рейду с весьма подозрительными намерениями.
- Ну и пускай подходят. У нас одна Николаевская батарея имеет более ста пушек, и мы примем их с честью, - сказал князь. - Но я боюсь, что Корнилов снова вздумает настаивать на своем плане морского сражения. Не хотят понять, что с нашим немногочисленным парусным флотом мы совершенно неспособны выдержать сравнение с превосходными силами неприятеля, у которого столько винтовых кораблей и пароходов.
В это время князю доложили, что его желает видеть Корнилов.
Князь попросил Корнилова в кабинет.
Меншиков возвратился оттуда в самом мрачном расположении духа, проворчав: "Ничего не поделаешь с этим упрямцем!" - и велел камердинеру подать себе одеться. Одевшись, князь в сопровождении Корнилова и нескольких адъютантов отправился на площадку библиотеки.
В телескоп ясно были видны три громадных батарейных парохода, быстро приближавшихся к Севастопольскому рейду; вдруг они убавили ход и, по-видимому, стали осматривать местность и рейд. Корнилов некоторое время наблюдал, наконец сказал решительно:
- Как вам угодно, ваша светлость, я отправляю за ними в погоню шесть пароходов. Я вижу, что неприятельские пароходы значительно сильнее наших, но, будучи в двойном числе, мы с Божьей помощью одолеем их.
- Еще раз повторяю, не следует подвергать сравнению наши суда с неприятельскими, - угрюмо проворчал князь, чувствуя, что спорить бесполезно и что Корнилов сделает по-своему. [92]
Корнилов действительно велел уже дать сигнал, и шесть наших пароходов тотчас развели пары и пошли навстречу неприятелю. Неприятельские пароходы некоторое время продолжали приближаться к рейду. Вскоре стало очевидно, насколько они больше наших: наши пароходики казались по сравнению с неприятельскими чем-то вроде баркасов. Тем не менее, не принимая боя, неприятель стал медленно уходить, Корнилов указал на это князю.
- Как видно, Джон Буль не очень храбр, - сказал он. - Желал бы я, чтобы нам удалось сцепиться с ними. В борьбе с сильнейшим противником единственное действенное средство - абордаж.
Наш отряд, следуя за неприятелем, постепенно скрывался из виду, и наконец с библиотеки, несмотря на ее высоту, можно было видеть лишь рангоут наших пароходов.
Послышался выстрел, потом другой, третий.
- А, наконец-то завязали перестрелку! - сказал Корнилов. - Помоги Бог контр-адмиралу Панфилову{51}! Желаю неприятелям второго Синопа!
Новые, более отчетливые выстрелы послышались с нашей стороны. Спустя недолгое время наши пароходы повернули назад и стали приближаться к рейду.
Корнилов нервно кусал губы, Меншиков глядел на него в упор со своей обычной саркастической улыбкой.
- Кажется, Синоп у нас выходит не совсем удачный! - сказал князь и, обращаясь к адъютантам, прибавил: - Что, господа, более смотреть не стоит. Наши возвращаются после славного дела. Пойдем и мы домой пить чай.
Князь еще раз взглянул с усмешкой на Корнилова и ушел со своими адъютантами. Корнилов пожал плечами и, велев сделать еще несколько сигналов, поспешил на рейд.
Возвратившись во дворец, князь Меншиков сел пить чай и сидел все время молча.
Адъютанты перешептывались, не желая раздражать [93] его. Вдруг отворилась дверь и показался Корнилов, явившийся впопыхах, без доклада. Не переступая порога, он громко и горячо, со свойственной ему искренностью воскликнул:
- Вы правы, ваша светлость! У нас нет пароходов! Они наших не подпустили, да и борта у них настолько выше наших, что сцепиться не было никакой возможности.
С этими словами Корнилов снова исчез за дверью.
Эта перестрелка весьма неприятно подействовала на наших моряков. В первый раз им стало ясно, что в борьбе с союзниками кроме героизма и искусства необходимы были и те громадные материальные средства, которыми располагал неприятель.
Но еще крупнейшая неприятность ждала наших черноморцев.
14 июля на море был так называемый мертвый штиль. На рассвете еще чувствовался легкий восточный ветер, и, усмотрев три неприятельских парохода, наши крейсеры стали сниматься с якоря. Но вскоре с библиотеки был дан сигнал крейсерам остаться на месте, так как на горизонте появилась целая неприятельская эскадра. Ветер постепенно стихал, и наконец поверхность моря приняла зеркальный вид. Ярко-изумрудная вода Севастопольского рейда была совершенно прозрачна, солнечный зной давал уже себя чувствовать.
Матросы кончали уборку судов, мыли краску горячею водою, чистили наружную медь, проветривали паруса и флаги. На утро была слабая надежда, что вновь подует ветер и позволит сняться с якоря. Офицеры собирались в группы, и в разговорах между ними повторялось слово: "абордаж", "абордаж".
Легкий туман, с утра стоявший над рейдом, испарялся под лучами солнца и наконец совсем рассеялся. Суда наши стояли на своих боевых позициях. Один из трех ближайших неприятельских пароходов подошел к берегу у северного телеграфа.
Англичанин круто повернул, пустил ядро и две бомбы без всякого результата и побежал в море. Но полчаса спустя неприятельская эскадра стала приближаться. Она шла без флагов и парусов: парусные корабли двигались на буксире при помощи винтовых кораблей и пароходов. Эскадра была по силе равна нашему флоту, но имела то преимущество, что могла [94] двигаться и тогда, когда мертвый штиль отнимал у черноморцев надежду приближаться к неприятелю.
Неприятель, точно глумясь над нами, стал делать в виду Севастополя разные мудреные эволюции. Винтовые корабли учились водить на буксирах сразу по два и по три парусных. Три парохода, раньше подходившие к берегу, делали промеры. Весь Севастополь следил за маневрами неприятельского флота. Даже Нахимов, в последнее время живший неотлучно на своем далеком корабле, стоявшем в глубине рейда, приехал на библиотеку. Долго смотрел он на неприятельские пароходы, наконец отвернулся, проговорив: "Проклятые самовары! Недаром-с я не любил их!"
Удар, нанесенный этим происшествием самолюбию моряков, был весьма чувствителен. Многие молодые офицеры чуть не плакали от бессильной злобы, не зная, кого винить. Даже для самых легкомысленных людей стало ясно, что мысль о втором Синопе должна быть оставлена и что надо думать лишь о том, чтобы спасти родной город и флот.
Граф Татищев занимал квартиру в одном из лучших севастопольских домов на Екатерининской улице, хотя ему почти целые сутки приходилось проводить в лагерях близ Песочной бухты, где стояла его батарея.
О богатстве графа ходили в Севастополе несколько преувеличенные слухи, и многие севастопольские маменьки вздыхали, мечтая влюбить графа в какую-нибудь из своих дочерей. Всех интриговал вопрос, почему этот блестящий молодой человек променял гвардию на артиллерию. Одни утверждали, что у него вышла какая-то история с придирчивым армейским полковником, которому граф, гуляя на Невском проспекте, забыл отдать честь. Другие возражали, что в подобном случае при дворе всегда заступились бы за гвардейца, и приписывали перевод Татищева в армию несчастной любви, заставившей его будто бы бежать из Петербурга. Третьи, наконец, утверждали, что граф вызвал кого-то на дуэль, о чем узнало начальство, и хотя дуэль была предупреждена, графу пришлось будто бы перевестись в артиллерию. Какой из этих слухов имел основание - трудно решить, но, во всяком случае, по мнению многих севастопольских барышень, молодой граф был весьма интересным героем романа. Этого мнения не разделяла Леля Спицына, "капитанская дочка", как ее называли в Севастополе. Граф видимо интересовался ею и даже ради нее познакомился с капитаном, которому, впрочем, весьма не понравился. Капитан видел в графе петербургского хлыща и даже сделал выговор Лихачеву за то, что он познакомил свою кузину с этим аристократом. Капитан вообще не любил людей слишком светских и уверял, что слово "аристократ" означает: "Ори стократ, а все-таки я тебе не поверю!"
Граф мало-помалу стал свыкаться с обществом плебеев-артиллеристов, которое оказалось гораздо более серьезнее и образованнее, чем он ожидал. Товарищи Татищева, первоначально сторонившиеся бывшего гвардейца, также попривыкли к нему. Со скуки Татищев [96] иногда стал собирать у себя на квартире артиллерийских и флотских офицеров: с пехотинцами, самой плебейской частью армии, он знался мало. Таким образом, общество, собиравшееся у Татищева, было, во всяком случае, довольно избранное, и хотя здесь веселились и даже изрядно пили, но безобразия и бесчинства не допускалось.
Кроме денщика Василия, молодого парня из дворовых Татищева, у него был еще камердинер Матвей, старик с длинными седыми бакенбардами, в старомодном, некогда зеленом, теперь порыжевшем казакине и белых перчатках, всегда в безукоризненно чистой и туго накрахмаленной рубашке. Это был вполне барский слуга, необычайно ловко, несмотря на свою старость, подававший блюда, тарелки и обернутые в салфетки бутылки с винами. На молодого графа Матвей смотрел несколько свысока и покровительственно, так как носил на руках не только его самого, но и его отца. Севастополем старик был крайне недоволен, находя, что здесь и слишком жарко, и все дорого, даже фрукты не так дешевы, как ему бы хотелось, хотя в то время за пять копеек можно было купить порядочный мешок слив и даже абрикосов. Особенно же огорчало старика то обстоятельство, что граф, вопреки его советам, не взял с собою из деревни повара, но брал обеды в ресторане Томаса.
Что касается денщика Василия, из крепостных людей графа, он был бы отличным слугой, если бы не имел слабости напиваться раза два в неделю, с каковою целью он сливал остатки вин из разных бутылок, нисколько не смущаясь различием, существующим между красными и белыми винами, не говоря уже о таких тонкостях, как разница между хересом и портвейном.
В один из знойных июльских дней, когда на улицах было трудно дышать от жары и невыносимой пыли, покрывавшей слоем листву деревьев, рассаженных по обеим сторонам Екатерининской улицы, камердинер Матвей в ожидании своего барина накрыл стол белоснежною скатертью, поставил двенадцать приборов, так как у Татищева редко обедало менее десяти человек, и отправился будить денщика Василия, который спал в лакейской, издавая свистящие носовые звуки.
- Вставай, что ли, мужик необразованный! А еще денщик! Их сиятельство сейчас придут обедать, а он [97] почивать изволит. Вставай, говорят тебе, беги в ресторан, вели им, чтобы через полчаса было готово.
- А? Что? Куда идти, дядя Матвей? - заспанным голосом спрашивал денщик, протирая глаза и переваливаясь на другой бок.
- Вставай, говорят тебе! Какой я тебе дядя! Матвей потащил денщика за' ногу, тот отдернул ногу и продолжал храпеть.
- Ну, подожди, я тебя когда-нибудь проучу, - проворчал старик, но в это время послышался резкий звонок, возвещавший о приходе гра/ра. Старик побежал отворять.
- Что, Матвей? Как у нас? Никого еще не было? - спросил Татищев. - Какая пыль, просто дышать нельзя, - сказал он, бросаясь на диван.
- Вы что-то как будто нездоровы, ваше сиятельство? - спросил с участием камердинер. - Вам бы прилечь немного, и гостей не принимать, и самим покушать чего-нибудь полегче. Уж, право, давно следовало бы нанять хоть здешнего повара, если не хотите из ваших людей... Этими обедами все здоровье испортите...
- Нет, я здоров, так, устал, - сказал граф. Он был вполне здоров, но на него напала какая-то беспричинная хандра и скука. "Уж хоть бы скорее явился неприятель - по крайней мере, будут сильные ощущения", - думал он и жалел, что не моряк - все же им веселее: хоть пустячные, но все же были перестрелки. Сухопутная же артиллерия, находившаяся у Песочной бухты, пока вела самую скучную, самую прозаичную лагерную жизнь, и Татищев мог еще считать себя счастливым, что имел возможность почти ежедневно ездить в город и разнообразить свои впечатления.
- Не было ли писем, Матвей? - спросил Татищев камердинера.
- Два письма, ваше сиятельство, я положил вам на письменный стол. Прикажете подать умыться и переодеться?
- Нет. Ты знаешь, я люблю умываться основательно... Дай сюда письма.
Матвей подал одно письмо: оно было от бурмистра и касалось денежных дел.
Прочитав адрес на другом письме, граф тотчас узнал почерк. Нервным движением он неловко разорвал [98] конверт, слегка надорвал самое письмо, написанное на толстой почтовой бумаге, от которой, несмотря на продолжительное пребывание письма на почте, все еще слышался запах дорогих духов. Письмо было написано по-французски, изысканными выражениями, с незначительными орфографическими ошибками. Мы приведем его в переводе.
"Дорогой друг мой, нет более сил терпеть. Я не перенесу нашей разлуки. Мой тюремщик становится с каждым днем все более придирчивым и ревнует меня ко всем, но о тебе и не догадывается. Я должна сообщить тебе все без утайки. Я беременна и считаю низостью обманывать его и назвать твоего сына (мне почему-то кажется, что у меня будет мальчик) его ребенком. Он низок, гадок и жалок, но на такой обман я не способна. Единственный исход из моего положения - бежать, бежать, пока еще не поздно. Теперь я еще перенесу трудности продолжительного путешествия. Я еду к тебе, мой милый, не отговаривай меня от этого! Я беру с собой только чемодан с моими вещами: остальное, все его подарки пусть остаются у него. Я знаю, что ты будешь рад моему приезду. Ты, может быть, скажешь, что в мои годы (мне теперь уже двадцать пятый год) смешно вести себя как пятнадцатилетней девочке. Но пойми, это единственный исход. Ты, конечно, скажешь всем, что я твоя жена, а он не посмеет меня преследовать. Мне говорили, что есть закон, дозволяющий мужу требовать жену через полицию. Неужели есть такой ужасный закон? Но я скорее умру, чем вернусь к мужу. Притом он трус, а ты такой мужественный. С тобою я не боюсь никого в мире. Твоя навсегда. Бетси".
Татищев несколько раз перечитал это письмо и, стиснув зубы, потирал рукою разгоряченный лоб.
- Этого еще недоставало! - почти вслух проговорил он и кликнул Матвея: - Никого не принимать сегодня, сказать, что я болен.
- Давно бы так, ваше сиятельство, - ласково сказал старик и, уходя, прошептал: - В первый раз послушался старика! Такой упрямый мальчик! Весь в отца.
- Этого еще недоставало! - снова повторил граф. Ему стало душно, он выпил стакан холодной воды и, подойдя к окну, настежь отворил его. Но с улицы пахнуло как от раскаленной печи; вместо свежего воздуха граф вдохнул только пыль. Он с досадою отошел от окна и снова развалился на диване.
В бытность свою в Петербурге граф еще года два тому назад стал ухаживать за княгиней Бетси Бельской, одной из самых блестящих восходящих звезд петербургского большого света. Муж княгини Бетси занимал важный пост в министерстве. Это был человек весьма ученый, много путешествовавший не только в Европе, но и в Америке, в Египте, в Малой Азии, особенно по святым местам. В возрасте, когда другие имеют уже взрослых детей, он вдруг неожиданно для всех женился на девушке-бесприданнице из хорошей дворянской семьи, которая по окончании института была гувернанткой в семье его сестры. Граф Татищев познакомился с княгиней Бельской на придворном балу и стал бывать у ее мужа под тем предлогом, что будто бы интересовался сочинением о святых местах, которое князь Бельский давно уже готовил к печати, читая отрывки из него в избранном кругу своих знакомых.
Связь между Татищевым и княгиней Бельской скоро стала известна всем, кроме ее мужа, который был слишком уверен в своем превосходстве над молодой женой, чтобы подозревать ее в чем-либо, кроме легкого кокетства, которое он, как человек хотя и религиозный, но светский, не считал предосудительным. Лишь в самое последнее время пребывания Татищева в Петербурге, когда отношения графа к его жене стали притчею во языцех, князь стал смутно догадываться, но все же был настолько ослеплен, что подозревал всех, кроме настоящего виновного. Самолюбие не позволяло князю Бельскому видеть соперника в юном гвардейце, и его подозрения обращались против людей более солидных по летам и по положению.
Татищев относился к этой своей первой светской связи довольно легко. Конечно, он чувствовал, что с княгинею Бетси нельзя поступить как с какой-нибудь мещанкой; но ни на минуту он не считал своих отношений к ней предосудительными, а еще менее того видел в них возможность возникновения какой-либо серьезной связи. Светская среда, в которой он вращался, не только не порицала, но одобряла графа: многие ему завидовали. Полученное им воспитание и воспоминания о похождениях отца не могли внушить молодому графу мысли, что связь с замужней женщиной [100] есть что-либо предосудительное. Свет осуждал лишь людей слишком неловких, слишком грубо ведущих интригу, и еще более осуждал чудаков, относящихся к подобной любви слишком серьезно.
Теперь, получив это странное письмо от княгини Бетси, Татищев в первый раз увидел, что связь с чужой женою влечет за собою некоторую ответственность и может возложить на него тяжелое бремя.
"Что я буду делать с ней? Куда я ее помещу? Кто будет ей прислуживать, - думал Татищев, никогда до тех пор не задававшийся подобными мещанскими вопросами. - И главное, скандал: кто поверит, что я женат, как отнесутся ко мне товарищи и начальство? Черт знает что такое! Она погубит всю мою карьеру!"
Но вдруг ему стало страшно стыдно, так как Татищев знал, что Бетси любит его, как он, быть может, не способен никого полюбить. Ему стало стыдно даже за свои мелкие севастопольские победы, он вспомнил и свое неудачное ухаживание за дикаркой Лелей... Образ княгини Бетси, ее бледное, обрамленное черными локонами, овальное лицо, ее мягкие, бархатные, немножко узкие, томные глаза, слегка приподнятая верхняя губка и знакомая ему улыбка, которой он никогда не замечал у княгини в обществе, - все вспомнилось графу как живой укор. "Неужели придется взять Бетси сюда? - думал граф, ломая голову. - Как бы все это устроить? Каким образом избежать огласки, если муж захочет устроить скандал и потребует жену обратно? Нет, быть не может, чтобы она решилась приехать сюда! Уж лучше пусть едет в одно из моих имений. Но и там некому ее устроить! Хуже всего, что она в действительности еще более энергична, чем в своих письмах!"
Татищев отчаянно зашагал по комнате, стараясь что-нибудь придумать, но ровно ничего не выходило. Явился вестовой с пакетом от батарейного командира. Татищеву надо было немедленно ехать на Песочную бухту, и эта поездка отвлекла его мысли в другую сторону.
Отставной капитан Спицын стал снова подумывать о вступлении на службу. Каждый день он садился писать [101] прошение, начинавшееся словами: "Манифест государя императора объявил нам всем о разрыве с двумя западными державами. Желая принести посильную пользу отечеству..." Обыкновенно на этом слове прошение обрывалось. Капитан не мог перенести мысли, что, быть может, его услуги будут приняты холодно и что, во всяком случае, трудно надеяться, чтобы ему вновь было предоставлено командование кораблем.
Капитан сидел в своей "каюте", как он называл кабинет, выходивший окнами на рейд. Спицын до сих пор не мог привыкнуть к жизни на суше и старался сохранить во всем морские порядки. Летом он даже спал не на постели, а в койке, подвешенной в саду, между деревьями. Это представляло двойное удобство, так как капитан спал чутко, и мог следить за тем, чтобы матросские мальчишки не обрывали плодов в саду; в последнее время капитан пристрастился к садоводству и вел постоянную войну с воришками.
В один душный вечер, когда в воздухе не было ни малейшего ветерка, капитан сидел на террасе, читая газету и прихлебывая чай с ромом, как вдруг он увидел свою Лелю в розовом платье, в соломенной шляпке и в желтых перчатках. Леля шла, размахивая закрытым зонтиком, и, против обыкновения, не подошла к отцу, но прямо направилась в свою комнату.
- Отца стала забывать, - пробормотал капитан. - Конечно, я ей не могу заменить матери. Ах, если бы жива была покойница. Боюсь, что девчонка совсем собьется с толку. По целым дням катается в яликах с офицерами. Надо ее прибрать к рукам.
Капитан уже много раз давал себе слово обращаться с дочерью построже и приучить ее к хозяйству, но из этого как-то ничего не выходило.
Леля вошла в свою комнату, небольшую, но уютную, с белыми тюлевыми занавесками, этажеркою книг в красивых переплетах и столиком, заставленным разными безделушками. В углу стоял рабочий столик красного дерева, но Леля почти никогда не дотрагивалась до иглы и вообще никаких рукоделий не любила, предпочитая чтение. Пялец, составлявших в то время необходимую вещь во всяком доме, у нее и вовсе не было.
Не раздеваясь, Леля отодвинула ширмы, бросилась на постель: не обращая внимания на то, что сомнет шляпу, она уткнулась лицом в подушку и начала всхлипывать. [102]
- Какое право имеет он говорить мне такие пошлости! - сказала Леля. - Разве я дала какой-нибудь повод обращаться с собою так? Боже мой, Боже, мой!.. Он думает, если он граф, то вправе оскорблять других.
Она долго плакала - и было отчего. Граф Татищев с легкомыслием, свойственным людям его круга, привык смотреть на средний класс как на особую породу людей, с которою можно позволить себе вольности, недопустимые в аристократическом кругу. Конечно, барышне-аристократке он не предложил бы после такого непродолжительного знакомства кататься с ним вдвоем за городом или ездить tete-a-tete (наедине) в легком ялике. Леля относилась к подобным прогулкам просто, как провинциалка, не видящая в этом ничего предосудительного, как девушка, привыкшая видеть у отца одно лишь мужское общество и стеснявшаяся дам более, чем мужчин. Но при всей невоспитанности и незнании правил света в ней была врожденная стыдливость, все сильнее проявлявшаяся с тех пор, как Леля из ребенка становилась девушкой. Инстинктивный страх отталкивал ее от всего, что имело малейший характер пошлости, и даже любовные романы Леля читала редко, предпочитая им описания путешествий. Ухаживание графа сначала было ей просто непонятно; но как только он во время вечерней прогулки позволил себе сказать ей несколько любезностей, весьма невинных, по мнению графа, но возмутивших Лелю до глубины души, она твердо решила, что эта прогулка будет последнею, и даже не позволила Татищеву проводить себя дальше садовой калитки. А все дело было в том, что граф, не слишком выбирая выражения (так как говорил не с аристократкой), отозвался о красоте ее лица и стана.
"Как он смел! - думала Леля, краснея до корней волос при одном воспоминании об этих комплиментах. - Что ему за дело, какое у меня лицо и какая талия! Никогда больше не поеду с ним кататься! Бедный папа, я на него сердилась, а вышло, что он прав, называя этого графа пустым фатишкой".
Леля вытерла мокрым полотенцем лицо и глаза, чтобы скрыть следы слез, и побежала к капитану. Она была лихорадочно весела, обнимала старика, отнимала у него газету, заставила его идти с собою под руку, прыгала, пела песни. [103]
"Что это с ней такое? - недоумевал капитан. - То смотреть на отца не хочет, то на шею вешается. Вся в покойницу! Та, бывало, только что меня с глаз прогонит, а через полчаса, смотришь, уже называет своим капиташкой".
- Папа, не правда ли, какой славный мой кузен Лихачев? - спросила вдруг Леля.
- Да, лихой будет моряк... Одного ему не прощу, зачем тебя знакомит со всякою швалью.
- С кем это, папа? - дипломатически спросила Леля.
- Да хоть бы с этим... как его... графчиком. Кажется, он того... вздумал за тобой ухаживать. Только ты ему передай от меня, чтобы он лучше снялся с якоря, потому что если он себе это позволит, то я, несмотря на мои лета, так уложу его в дрейф, что с места не встанет!
Капитан грозно потряс кулаком.
- С чего вы это взяли, папа? Да я сама не такая, чтобы кому-нибудь что-нибудь позволить. Уж об этом не ваша забота.
- Как не моя забота? Да как у тебя язык поворачивается говорить так с отцом!
- Я ничего такого не сказала. Я говорю только, что сама сумею постоять за себя.
- "Сама сумею постоять", - передразнил капитан. - Знаю, теперь девушки стали вести себя очень самостоятельно... Но от этого и происходит все это... Смотри у меня, Леля! Вот отошлю тебя опять к тетушке!
- Ну, теперь, папа, меня поздно этим пугать. Я не боюсь никаких тетушек на свете.
- Ладно, ладно, не разговаривать, ступай лучше спать.
- Спать еще рано, и я не восьмилетняя девочка. Сказав это, Леля ушла в беседку. Капитан только вздохнул.
В семье покойного генерала Миндена в течение лета не случилось ничего особенного, если не считать радостного известия из Петербурга о назначении по высочайшей воле вдове Минден и ее дочерям "негласной" пенсии в три тысячи рублей в год. Со дня получения этого известия все в семье повеселели. Даже Саша, все еще ежедневно менявшая венки на могиле [104] отца, стала как будто веселее и иногда играла с сестрою на фортепиано в четыре руки.
К концу августа в Севастополь стали прибывать новые войска, съехалось много офицеров; да и флотские по случаю бездействия нашего флота все чаще стали появляться в обществе. Нападения врагов никто не боялся. С моря Севастополь считался неприступным. Вообще никакой тревоги в городе не было. Немногие уезжали, но зато были и такие, которые приезжали.
Граф Татищев говорил, а другие повторяли, что военное положение отразилось пока лишь на ресторанах, где почти исчезли французские вина, постепенно заменяясь крымской кислятиной.
Сверх того, в обществе стали меньше говорить по-французски и вообще на иностранных языках; даже Луиза Карловна говорила почти исключительно по-русски, а по-немецки только молилась и считала деньги.
Генеральша Минден, хотя была в глубоком трауре, вздыхала, говоря: "Мой покойный муж", а иногда чувствительно повторяла: "Наш покойник молчит, молчит!" - но, в сущности, чувствовала себя очень хорошо. Только из приличия она не уступала желанию своей любимицы Лизы и не возобновила вечеров, но, считая себя и дочерей надолго обеспеченными, перестала думать о том, чтобы выдать их за первого встречного, и мечтала о какой-нибудь солидной партии.
По-прежнему их посещала молодежь. Стали бывать и новые лица - адъютант Нахимова Фельдгаузен и другие. Время проводили очень весело. Сестры играли на фортепиано, моряки, армейцы и доктора наперерыв ухаживали за ними. За Сашей приударил даже молодой белобрысый доктор Генрихсон, имевший (конечно, не в Севастополе) жену и ребенка. Впрочем, его ухаживания были самого невинного свойства и не возбуждали ревности даже в Лихачеве, который снова стал посещать Минденов, когда только ему позволяла служба, так как постоянные учения, примерная пальба из орудий, работы по сооружению новых укреплений - все это отнимало у моряков пропасть времени.
Вообще дела было так много, что Лихачев не успевал разобраться в своих чувствах к Саше, хотя и заметил в ней поворот, весьма благоприятный для себя. Саша перестала тосковать и даже несколько пополнела. [105] При встречах с Лихачевым она улыбалась ему, и молодому мичману иногда казалось, что пожатие руки ее было особенно нежно.
Несколько месяцев назад один взгляд Саши мог бы осчастливить Лихачева, теперь же в ее присутствии он испытывал чувство, несомненно, приятное, но более спокойное и соединенное с внутренним самодовольством.
Чувства Лихачева к Саше окрепли с тех пор, как он стал верить в прочность ее привязанности к себе. Если Лихачев иногда и ревновал Сашу к доктору Балинскому, к молодому адъютанту и к другим знакомым, то стыдился признаться в этом даже самому себе. С тех пор как Лихачев стал серьезно работать и увидел, что его одобряет такой человек, как Корнилов, он вырос в собственных глазах и, придавая себе более цены, был уверен, что и любимая девушка оценит его.
В первой половине августа Лихачеву было поручено в числе других офицеров надзирать за доставкой морем камня и песку с Бельбека для возможно скорого сооружения башни над так называемой Двенадцатиапостольскою батареею, то есть батареею, для которой орудия были взяты с корабля "Двенадцать апостолов". Провозившись над этим делом с раннего утра до обеденного времени, Лихачев дождался, когда другой мичман приехал сменить его, а сам отправился на "Три святителя". Оказалось, что на корабле находится Корнилов, постоянно следивший за порядком во всем флоте. Корнилов стоял на палубе корабля "Три святителя" вместе с контр-адмиралом Новосильским, поднявшим на этом корабле свой флаг, и с командиром корабля Кутровым. Лихачеву b удалось услышать часть разговора между начальниками.
- Ну что вы скажете, Владимир Алексеевич, о пресловутом английском крейсерстве, - говорил Новосильский. - Ведь наш-то "Святослав" в июне стоял на мели в виду их эскадры, а они ничего не заметили и дали нам возможность снять его с мели самым удобным образом.
- Я повторяю то, что всегда говорил об англичанах, - сказал Корнилов. - Они прекрасные моряки, но не английскому, а всякому флоту принадлежит пальма первенства, если только командиры кораблей искусно управляют судами, если люди бдительны, если [106] их хорошо кормят и если они уважают своих начальников. Численностью и в особенности количеством пароходов неприятель превосходит нас. Но, с Божьей помощью, мы не выдадим родной флот и город.
- Но я к тому начал об этом речь, Владимир Алексеевич, - перебил Новосильский, - что, по моему мнению, в последнее время мы уже слишком много работаем на суше и ради этих работ забываем наши корабли.
- А я так думаю, что слишком мало на суше, - не согласился Корнилов. - Я это сознаю, да горю пособить не могу. Делаем по мере сил, постараемся и еще больше сделать. Вот вы будете недовольны этим: вы в душе моряк и не хотите видеть, что здесь, в Севастополе, мы с городом составляем единое целое. А я вам скажу неприятную для вас новость: крейсерство наших судов на время вовсе придется сократить, а корабельные команды должны усиленно работать над сооружением батарей.
- Да ведь на это, Владимир Алексеевич, надо каких-нибудь саперов, а не моряков... - возразил командир корабля.
- Эх, капитан! Что нам считаться! Неужели ждать, пока неприятель возьмет Севастополь, и тогда послать за саперами и за армией? Будем исполнять наш долг, какое бы дело нам ни представилось. На кораблях найдется дело, стоит только поискать его. Помните, что каждую минуту мы должны быть готовы к выходу на бой с неприятелем, и материальная часть нашего флота должна постоянно соответствовать пламенному желанию всех нас доказать, что мы пользуемся заслуженною репутацией.
Лихачев с восхищением смотрел на адмирала, сказавшего последние слова просто, без всякого желания сколько-нибудь рисоваться, что еще более усилило впечатление.
"Странное дело, - подумал Лихачев, - когда долго не видишь Корнилова, начинаешь верить всем сплетням о его властолюбии, честолюбии и прочему вздору. Но стоит увидеть его, и сам стыдишься, что поверил. Удивительный человек! В его глазах светится что-то особенное".
Лихачеву и на ум не приходило, что Корнилов чувствовал себя от усталости так дурно, что, выйдя на пристань, должен был взять дрожки. Семейство Корни-107
лова несколько дней назад переехало, по его желанию, в Николаев, и Владимир Алексеевич устроился по-холостому. По вечерам у него бывали Нахимов, Истомин и другие моряки. Добравшись домой, Корнилов вошел в свою спальню, не раздеваясь, бросился на постель и заснул как убитый. Но через полчаса он уже встал и, несмотря на сильную головную боль, собрался осматривать устраивавшуюся окончательно оборонительную казарму близ будущего пятого бастиона, а оттуда отправился на свой корабль "Константин".
Здесь, чувствуя себя совершенно" разбитым, он не был в состоянии даже написать письмо жене и поскорее лег спать, чтобы завтра встать до рассвета.
Князь Меншиков, по обыкновению, пил чай со своими адъютантами - Панаевым, Грейгом и другими. За чаем князь был весел, что удивило адъютантов, привыкших за последние дни видеть его в угрюмом настроении. Все лето князь жаловался на петербургских чиновников и царедворцев. Особенно доставалось от него главнокомандующему путей сообщения графу Клейнмихелю. Князь, когда был в духе, не пропускал случая, чтобы не поострить насчет графа. И в этот раз он по поводу медленной доставки провианта и отсутствия рабочих не преминул задеть своего врага. (Врагов князь нажил себе"видимо-невидимо.)
- Нечего сказать, исправно исполняет Клейнмихель мои просьбы, - заметил князь. - После Пасхи я обратился к нему с просьбой дать роту рабочих для исправления дорог, и есть надежда, что к Новому году обещанная рота будет дана... Едва добился, да и то помимо Клейнмихеля, присылки мне батальона саперов.
- Скажите, ваша светлость, - спросил Панаев не из желания угодить князю, но по ненависти к Клейнмихелю - чувство, которое питала к графу большая часть военных, - правда ли, что граф получил Георгиевский крест за венгерскую кампанию, в которой он вовсе не участвовал?
- Нет, - сказал Меншиков, улыбаясь, - не совсем правда! Он, братец, получил крест не за венгерскую кампанию, а просто за [108] компанию: нельзя же было его обделить, когда другие получили.
Адъютанты прыснули со смеха.
- Что делать, - продолжал князь, - если приходится довольствоваться крупицами из-под ног Клейнмихеля и инженерного департамента. Решительно я прихожу к убеждению, что после монахов самая худшая порода людей - инженеры... Кстати, скажу вам новость: сюда приехал из Южной армии саперный подполковник Тотлебен{52}. Кажется, Горчаков{53} вздумал нам прислать нового наставника.
Князь засмеялся неприятным дребезжащим смехом. В это время вошел камердинер и доложил о приходе Тотлебена.
- Проси в кабинет, - сердито сказал князь.
Кончив чай, Меншиков переоделся, велел подать бриться и тогда только вышел к Тотлебену. В кабинете шагал взад и вперед, с видимым нетерпением ожидая князя, молодой человек лет тридцати пяти, с несколько солдатской, но умной физиономией и серьезными добродушными глазами. Он был в походном мундире, с которого не успел вычистить пыль.
Князь Меншиков надменно смерил Тотлебена с ног до головы и, кашлянув, спросил:
- Кто вас прислал сюда?
Тотлебен изумленно взглянул на Меншикова.
- Если не ошибаюсь, обо мне была переписка между вашей светлостью и князем Горчаковым.
- Я так и знал! Изумительна рассеянность князя! Он всегда все перепутает... Я и не думал вас приглашать, он сам писал по этому поводу, но из этого еще ничего не следует.
Тотлебен, несколько озадаченный таким приемом, подал Меншикову письмо от Горчакова. Прочитав письмо, Меншиков уставился на Тотлебена и, язвительно улыбнувшись, сказал:
- Князь Горчаков, вероятно, в рассеянности позабыл, [109] что у меня есть саперный батальон. Отдохните, молодой человек, и затем поезжайте назад в армию. Здесь вам нечего делать.
Тотлебен снова изумленно посмотрел на Меншикова своими добрыми глазами и откровенно сказал:
- Ваша светлость, я приехал сюда не ради карьеры, а единственно из научной любознательности. Я так много слышал об отличном состоянии приморских укреплений Севастополя, которые, говорят, стали неузнаваемы главным образом благодаря распоряжениям вашей светлости.
Меншиков несколько смягчился.
- А вот здешние флотские приписывают все себе, - улыбнулся он, переменив тон. - Скажите, молодой человек, - спросил князь, подумав, - вы по фамилии Тотлебен, а я знаю, что был на Кавказе генерал Тотлебен - это не родственник ваш?
- Некоторым образом предок, - сказал Тотлебен.
- Так вот, этот генерал Тотлебен был очень способный человек. Вы, конечно, знаете о его заслуге там, на Кавказе.
- К стыду своему, ваша светлость, должен признаться, что не знаю.
- Стыдно вам не знать. Он там провел войска по такому пути, которого и теперь отыскать не могут.
- Во всяком случае, мне весьма лестно слышать об этом, ваша светлость.
- А вы и не знали до сих пор? Каков потомок, - сказал Меншиков, засмеявшись на этот раз дребезжащим, но добрым смехом. - Что же, если вы действительно так любознательны, здесь найдется обильная пища вашему уму. Поезжайте посмотрите всю нашу оборонительную линию.
Меншиков присваивал себе вообще все хорошее, что делалось в Севастополе, но не мог не сознавать, что только по делу сухопутной обороны он мог приписать себе некоторую инициативу.
- Я приехал сюда у вас учиться, ваша светлость, - сказал Тотлебен, в начале разговора не на шутку боявшийся, что Меншиков отошлет его обратно к Горчакову.
Эти слова окончательно расположили Меншикова в пользу новоприезжего.
"Он дельный офицер, не из тех петербургских пройдох, которые приезжают сюда затем только, чтобы [110] осуждать меня, а сами ничего не делают", - подумал Меншиков.
За вечерним чаем Меншиков обратился к одному из своих адъютантов, Грейгу, так, как будто о Тотлебене в первый раз идет речь.
- Сюда приехал от Горчакова саперный офицер Тотлебен, - сказал он, - и очень мне понравился. Ты сходи, братец, к нему - он остановился в нумерах. Познакомься, он тебе понравится. Предложи ему мою лошадь и завтра же поезжай с ним. Покажи все по порядку.
Рано утром Тотлебен поехал осматривать оборонительную линию, начиная от шестого бастиона. Его сопровождали двое адъютантов князя - Грейг и Панаев. Адъютанты все время хвастали, стараясь показать, что и они также могут приписать себе участие в возведении укреплений.