еречил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и - кашляла: не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.
И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее - нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после - бродило по комнатам; дух отлетел - вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг - начертился; мурашником стала его голова.
Вдруг встал; и - попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, - от шкафа до двери, от двери до шкафу:
- Пронюхали!
И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал под-тетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою - баки Мандро.
Стало - жутко, как будто бы водопроводные краны открылись.
Казалось, что тихо, а - либо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая - будет, наверное будет: теперь!
Раз стоял он спиною к окну; показалось - квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно - кровь прилила, зарябило: в окне - никого; между тем: тень на белен, квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал, что обладатели тени - бестенны, что - брань между ними, что - Тартар открылся и что человек - в Тартар рушится: вместе: с... Москвой.
Суть не в этом: а в том, что она - в том, - что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то - с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то - пес с лицом человеческим: стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; "псеносец" пошел наутек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он - улепетывал.
Впрочем, - кто знает?
Рассеянность - чорт! Странно то, что - запомнилось: странно и то, что - навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах - на шинах, автобусах, автомобилях - Андроны, Евлампии, Яковы (или - как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.
Твердилось:
- Открытие, сударь мой, перехватить бы не прочь "они"!
- Ясное дело!
- У "них" небось губы не дуры.
- Появится, чорт побери, ко мне эдакий, - ну там - Мордан, да...
- Они...
Кто "они"? Неужели - Андроны, Мандроны, Мандры, Мандрагоры, Морданы? Ведь чушь, в корне взять: с извлеченьем корней он не справился; чушистей прочего то, что с усилием им извлекаемый корень - Мандро. Ну, при чем же Мандро? Что приехал пронюхать - одно; что какой-то мальчишка, псеглавец, сидел за окошком - другое: сидел ли еще? Третье...
Раз - показалось: когда он с салфеткой в руке из столовой взошел в кабинетик, он видел, что Дарьюшка вздумала пыль обтирать в таком месте, где пыль не стиралась; ковер отогнула; сидела на корточках - перед тем самым квадратцем паркетика, под... под... которым... - тсс-тсс! Увидев, что профессор вошел, - ну паркет протирать; он спровадил ее, двери запер; и - справился, что под квадратом?
Все - цело: листочки лежали... в порядке!
Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, пере-пере... спрятал - вполне; но - спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили б: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а - качался.
Качалось - все: уж устои московские стали нестоями - не достояли, явив недостойности.
Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь - мировой! Он сплетался из маленьких вихорьков: вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцею тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но, сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, - взвиваясь, взвиваясь - ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек... - об этом мы после.
Профессор все то объяснял утомлением: переработался: так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривуши, кривоплясы; сна - не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что - иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, - на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее - в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь...
Какую же он ерундашину там "наандронил":
- Пепешки и пшишки - в затылочной шишке!
- Ах, надо бы, надо бы - да-с: в корне взять - отдохнуть!
Так сплетенница всех наблюдений - псеглавец, Мандро, тень - "пепешки и пшишки" - в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье "пепешки" и "пшишки" с "шш", "шш" - шум в ушах:
- Эти "пшишки" - застой крови в мозге. Так он порешил; порешив, успокоился все же.
В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам, точно Тощ пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он - на основание тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) - на... Василису Сергевну; она - разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
- Что, Вассочка - Василисенок мой, - бродишь?
Двояшил глазами.
- А вы?
- И глаза!
- Да не спится.
Мелькали подстрочные смыслы меж ними. Он думал:
- Да, Вассочка, вот - затишела, - додер на халате трепал, - не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками: моргает в таком положении, как и в другом... Дело ясное: Вассочка, Василисенок...
И в свой кабинетик вернулся:
- Взять в корне...
Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
Взять в корне, - она, рациональная ясность, разъелась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, - очень дебристый мир!
Говоря откровенно, - профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе - не в трех: и не "Я" его, жившее в "эн" измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик - покойник: он - рухнул; и в яме лежит: "Я" ж кометою ринулось в темя из "эн" измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца - за завтраком; так вот из "эн" теневых измерений и двух подстановочных (как на подносике, - расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса - человек.
Раздорожьем все стало!
Гнилая зима!
Но гнилая зима - просияла: теплейшим денечком; декабрь стал - апрелем; а он - собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
- Томочка - умер!
А солнце слезилось сияющим и крупно капельным дождиком; солнечный дождь - это праведник умер!
Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая - съела.
Над мутной Москвой неслись тучи.
Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекоряченных, лупленых, каменных и деревянненьких, странно рябых.
Глазопялы - за всем, отовсюду следили; из окон, дверей, подворотен.
Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домик от домика защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
Завод подфабричивал дымом.
Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным:
- Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
Кувердилась старуха:
- А ну!
Со двора, где бабьево тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, - ответили:
- Как же, - хандрит: ерундит.
- Щелк - орехами щелкал какой-то с угла - безалтынный голыш: бескафтанник...
- Безносый, безбабый...
- Пархуч и пропойца он!
Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
- Хвастель развели.
Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
- Я видел карличишку.
- Ну?
- Как?
- Скажу: сдохлик! Загиркали.
Пепиков как-то разгулисто свистнул:
- Эх ты, - раздудыньги развел: подновинский ты шут! Перепротову просунулись пальцы:
- Мое вам: ну что? Как ползается?
И - кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи, Духовентов, "ура, дед Мордан" (так кого-то прозвали); в проулках соседних - безлюдие, тишь; а войдешь сюда - кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рядни заката.
Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, - да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
- Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил - говорю - карличишку?
- Не внюхаешь - не распознаешь. Обиделся Новодережкин:
- Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю. Наступило молчание:
- Грибиков этот сидит на своем достоянье.
- Сам - кость (в костоварку), а все ему мало...
- Так, так, - оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), - стал быть - алчность? Стал быть, полагаю, - мздолюбец?
- Трясыней сидит на своих сундуках.
- А за карлика кто ему платит?
- Мандро.
- А какая охота Мандре пархуча содержать?
- Как какая: съешь кукиш! И - кукиш под нос:
- Хорошо еще, - есть подо что!
И - пошло, и - пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, - лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
- Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел Хелефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчиры носил - Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими.
Он и заметил:
- Его бы держать на видках, - перешелкнувши палец о палец.
Парфеткин, - так даже в подпрыг!
- А, а, а? Телефонов:
- Ведь вот как оно!
- Невдомек!
- Вы смекните!
- А?
- Что?
- Да - вот то! Стало ясно:
- Xe-xе... Чует мушка, где струп!
И - завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, - кстати заметить, - что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, - тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен - Тру - де - л'Эгле), в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен - Тру - де - л'Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, - ахнули: боже, угодников всех выноси, - в мужской шляпе, в штанах; в руке - палка с балдашкою; голос - как в бочке; и - пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а - "он", что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут - как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить - обернется она: Анастасьем Юдифовичем.
Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, - исчез: перестал появляться; зато появились - негодники.
Странно; княжна на вопрос "чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься" - ответила:
- Армией...
- Как-с?
- Просто так.
Пошли справки: потом разъяснилося просто, что армия эта совсем создана не для гибели, а для спасенья различных негодников (пьяниц и жуликов), что генерал ей командует "Ботc" или "кот-с" (кто их знает): какой-то чудной генерал, безобидный во всех отношеньях; в полиции долго косились; потом кое-как обошлось: раздавала листовки; негодников в дом свой тащила: угодников - вынесли. Ей-то со всем уважением и донесли:
- Карличишка живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска.
Княжна навострилась; себе записала там что-то; и скоро заметили: шел карличишка; за ним, растаращив глазищи, - княжна; в подворотне настигла:
- Пойдемте со мной.
Карличишка, превратно поняв, - от нее: наутек! Все же к себе, говорят, затащила, листовкой карманы набила; петь заставляла:
К тебе, мой спаситель,
Взываю, - внемли, -
Я - пакостный житель
Земли!
Так они меж собой распевают; у них, говорили, такое есть средство от носа; помажут - и вырастет.
Пуще гуторили сплетницы: хлопоты с карликом; выйдет на улицу - смотрят, галдят да плюются:
На улице нашей
Живет карлик Яша.
Гулял с одною
Китайской княжною.
Ей под нос не курит
Да с нею амурит.
Он - вшами покрылся: и - запил.
Ведь вот!
Для чего это Грибиков всем разгласил на дворе.
- Да - живет у меня карличишка...
- Ах, что ты?
- Безносый.
- !?!
- Хандрит: ерундит.
Сам не знал, для чего, как не знал, для чего это он двадцать лет заседает в окне: примечать, что и как, и смекать, что к чему, коли связывать он не умеет: домеков и смеков.
С досугу?
Ему уж лет двадцать как нечего делать: подштопывать или ведро выносить, да процент проживать надоело; притом: любопытно весьма - насчет жизни других; тут зачешутся мысли: политика всякая; что, мол, там Митрий Иваныч, - не книги ли тибрит? Варвара Платоновна, - уж не живет ли с Бобковым? И то - "дядя К о л я" и се - "дядя Коля".
Какой он ей дядя!
- А что, коли я им вот эдак и так, - гнида ешь их! Просунется в жизнь из окошка: в чужую (своей-то ведь
нет); а пожить - занимательно; только - неясно и боязно как-то.
Интриги водил: скуки ради:
- А сём-ка я, а сём-ка я... - прямо к профессору: так, мол, и так... Ваш-то Митрий Иваныч подколоколил книжонки-с!
Не вышло: взашиворот вывели.
- Тоже: с каких таких видов себе карличишку на шею взвалил? Тьфу: совался к Мандро; сам едва понимал, для чего: этот самый Анкашин, Иван, - тот, который трубу починял (перепортились трубы мандровской квартиры), ему передал: так, мол, - барин Мандро, богатейший, желает призреть человечка; и - комнату ищет. Что? Как? Кто такое Мандро? Как живут? Сколько средств? Где контора? Все - вынюхал, высмотрел: и - досмотрелся себе до хлопот: теперь карлик на шее сидит.
Обсыпается вшами.
Про Грибикова Телефонов заметил раз как-то:
- Есть гадины; эти - вредят; он - воняет: и - только... Какая же гадина он?
Телефонов при этом забыл: есть на свете такие вонючки, при виде которых бегут леопарды; вонючка - невинная, непроизвольная гадина; Грибиков - тоже.
Таким мертвецом безвременствовал Грибиков; и - пересиживал ногу; курил, точно взапуски; передымела вся комната; передымело в душе; в голове росла дичь; на столе перед ним - вы представьте - двуглазкой лежали очки (жестяная оправа); он руку засунул за спину; дербил поясницу своим откоряченным пальцем (не комната - просто блошница какая-то); встал и, походкой валяся набок, потащился безбокою клячею, пастень бросая; и глаз зацепился за полудырявую скатерть.
Убогая комната!
Мозгнуло - все; и - зажелкло; поблескивал очень огромных арзмеров сундук (добрину укрывал): белой жести; да фольговый Тихон Задонский отблещивал венчиком; щуркался все тараканами угол стены; переклейные стены коптели, отвесивши задрань; и, точно гардины, висели везде паутины; копченый растреск потолка угрожал старопрежним упадом; замшелое место стеснилось в углу.
И - паук там сидел, очень жирный.
В углу - этажерочка, с вязью салфеточки: дагерротипы желтели из рам, и коралл-мадрепор, весь в ноздринах, был двадцать лет сломан; вытарчивали пережелклые "Нивы" девяностых годов со стихами Куперник, Коринфского, с вечно залистанной повестью, вечно единственною, Ахшарумова и Желиховской - пожелклая "Нива" и стоптанный рыжий башмак: под постелью с полупуховою периной.
Провисли излезлые шторочки мутной китайки, покрытые мушьим пятном; искрошилася связка из листьев табачных: папуха; курился, как видно, табак "сам-кроше"; а искосины пола закрылись холстиной обшарканной.
Здесь, в комнате, десятилетия делалось страшное дело Москвы: не профессорской, интеллигентской, дворянской, купеческой иль пролетарской, а той, что, таясь от артерии уличной, вдруг разрасталась гигантски, сверни только с улицы: в сеть переулков, в скрещенье коленчатых их изворотов, в которых тонуло все то, что являлось; из гущи России, из гордых столиц европейских; все здесь - искажалось, смещалося, перекорячивалось, столбенея в глухом центровом тупике.
Вот "Москва" переулков! Она же - Москва; точно есть паучиная; в центре паук повисающий,- Грибиков: жалким кащеем бессмертным; кругом - жужель мух из паучника; та паутина сплетений тишайшими сплетнями переплетала сеть нервов, и жутями, мглой, мараморохом в центре сознанья являла одни лишь "пепешки" и "пшишки", которые очень наивно профессор себе объяснял утомленьем и шумом в ушах; ему стоило б выставить нос из-за форточки, чтобы понять, что сложенье домиков Табачихинского переулка - сплошная "пепешка и пшишка", которая, нет, не в затылочной шишке, а - всюду.
Москва переулков, подобных описанному, в то недавнее время была воплощенной "пепешкою", опухолью, проплетенной сплошной переулочной сетью.
В затылочной шишке - затылочной шишкой - посиживал Грибиков: шишка Москвы!
Отворил он притворочку: выдымить.
Бледно-синявое облако никло к закату; тянуло морозен отаи подмерзли; покрылися снегом; сосули не капали; кто-то у желтого домика остановился, увидевши: под голубым колпаком дозиратель сидит, как всегда,- желто-карим карюзликом.
Вот и завьюжило: пырснуло с завизгом.
Слухи о карлике и Николай Николаевич Киерко выслушал; жил в белом каменном доме, которого первый этаж та-раканил и гамил сплошной беднотой и который соседничал с желтым, торчавшим - оконцами, Грибиковым и городьбою забора: в проулочек; соединял же дома - общий двор, не мощеный, с пророиной.
Кирейко вышел на двор и посипывал трубочкой в злой, мокросизый туманец в мерлушьем тулупчике, молью потраченном, в клобуковатой шапчонке,- лизой, узкоглазый и узкобородый: да, подтепель; дни разливони, пошли; он пристал к тарарыкавшей кучке, поднявшей галдан; тут стояли средь прочих: Анкашин, Иван Псевдоподиев, семинарист переулочный (руки - виляй, к девицам - подлипа); и Клоповиченко, сторонник стремглавых решений (на трубопрокатном заводе работал и там, видно, куртку задряпал), стоял в своей куртке проплатанной (вся в переёрзах), горбастый и крепкий; Романычу что-то рукою махал.
Было видно, что ловко сбивает он бабки:
- Тетерья башка, ну чего ты стоял за свой угол, когда тебя гнали: содрал бы за угол с Мандры; теперь Грибиков карлу себе отхватил.
- И за карлу проценты стрижет, - довахлял кто-то.
Киерко, слушая, сел на бревно: подходили к нему на дворе, точно он держал двор; говорили ему с подмиганцами:
- Что ж, Николай Николаевич, - будем давить блоху миром?
И Киерко похнул дымком:
- Далека еще песня!
Двудымок пустил из ноздрей.
Говорили Романычу: Грибиков, чорт его драл, набил нос табачищем и твердо копейку берет; ссудит с ноготь, процентом возьмет с раскулак.
- Обдерет.
- Ссужал летом, а осенью, брат, - гнал взашей из угла, - ужасался Романыч.
Сочувствовали:
- Драть-то не с чего...
- Эх!
- И за правду плати, за неправду плати. Жалоб капал.
- А ну-те - пох, пох: да они ж - богатьё!
И глаза Николай Николаича нарисовали двухвьюнную линию.
- Пох! - Николай Николаич посипывал трубочкой, - пох, погоди: доживешь.
И напрасно профессор Коробкин рассказывал всем, что "Цецерко-Пукиерко" жизнь просыпал на диване; он - бегал; какие-то были дела; он частенько захаживал, - нет, вы представьте к кому - к Эвихкайтен; Эмилий Леонтьевич Милейко, поляк, пе-пе-ес, там бывал; и бывал меньшевик Клевезаль; еще чаще он бегал в Ростовский шестой, на Плющиху, где жил большевик Переулкин, где те же решались вопросы с товарищами Канизаровым, Жиковой, Грокиной о пониманьи прибавочной ценности и о Бернштейне [69].
Еще: Николай Николаевич Киерко был двороброд; и пока представлялось, что - дрыхнет, он вертко являлся везде: на заводах, в рабочих кружках, в типографиях тайных, просовывал нос к комитетчикам, к земцам, к статистикам; Киерко можно бы было открыть в буржуазном салоне, приметить в "Свободной Эстетике", где еще? Он появлялся, подшучивал; и - исчезал; и о нем говорили так мало; он "киеркой" был (с малой буквы); в "Эстетике" даже не знали, что вхож он в профессорский дом; а в профессорском доме не знали, насколько оброс он рабочими: "Киерко", "Цер", "Пук", "Цецерко-Пукиерко", - кем же он был? Циркулировал слух, что - охранник, что - максималист; ни тому, ни другому - не верили. Надо принять во внимание; он - кочевал по мозгам; и заклепывал в головы, где только мог, социальный вопрос; в "переулкинской" комнате сыпал словами "Рикардо" [70], "Бернштейн", "Ортодокс", "Искра", "Ленин" и "Маркс"; на дворах - прибаутками; да, - веретенил словечками вертко; от слов оставались какие-то все уколупины; можно сказать, - ломал мыслями кости он; ставил остов воззрений для всех дворобродов. - Квасильня сериозная! Так говорили они.
- Нагорстаем мы жизнь, - пустопопову бороду брей, - веселился глазенками Клоповиченко.
В Романыче болью проснулось тупой забиенное место в душе; и ногою он пса отопнул от канавины: пес меделянский откуда-то бегал сюда.
- Где уж.
- Ну-те же вы - все с нюгандами, - выпохнул Киерко.
И - задождило пустым пустоплюем в лицо.
- Это разве же жизнь, - за свободу стоял Псевдоподиев, - аполитичность одна: правовая свобода нужна, брат Романыч.
А Клоповиченко ему:
- Так-растак!
- Так-растак!!
- Так-растак!!!
На него:
- Я уж знаю: тебе революцию - с барином? Сунет под нос тебе редьку.
Смеялись:
- Подохнешь от эдакой ты переживаки невкусной.
- Ужо вот покажет тебе Милюков: воля - ваша; а наше, брат, - поле.
- Уж ты извиранья оставь, - размахались жилявые руки, - с алтын обещает тебе Милюков; сам себе на рубли наступает.
А Киерко, высипнув сизый дымочек, - молчал:
- Он - грабазда!
- Чего вы, товарищ, вражбите, - боярился позой своей Псевдоподиев, - с миром?
- Растак! Пустопопову бороду брей!! Вот тебе елесят, а ты - веришь, распопа: а все оттого, что - распойный народ, - дояснил он.
И Киерко выкатил серый зрачок: дюже весело стало; доскоком пустил свой носок; глаз скосил на дымление трубки; другой глаз закрыл; и посиживал: единоглазиком.
- Галиматейное - что-то такое...
Романыча ж дружески - в хвост и в загривок, и давом и пихом: тот, этот:
- Скажи себе: "Надо бы нам единачиться".
- Где у тебя коллектив?
- Дармоглядом живешь!
- Слепендряй!
- Это ж разве за жизнь: это ж стойло кобылье!
- Сплотись!
- А то эдакий с пузом придет, - ракоед, жора, ёма; а ты - пустопопову бороду брей - костогрызом уляжешься, кожа да кости, - усердствовал Клоповиченко.
- Сдерет с тебя кожу бессмертный Кащей: подожди!
- Кожу, - слово ввернул тут кожевенный мастер из малосознательных, - мочат в квасу, а потом зарывают в навоз, чтоб сопрела; потом - сыромятят.
- А ты слыхал звон, да - кто он? - оборвали его. Слесарь слово ввернул:
- Гвоздь не входит, его - подотри ты напилком: так он и взойдет; так и жизнь трудовая; ее подотри, - заскрипит...
- Постепеновец!
- Он - меньшевик. Клеветаль этот, враль этот, ходит к нему...
- Заскрипишь, как раздавят.
- Взбунтуйся: в борьбе обретешь себе право; ступай единачиться с классом рабочим.
И Клоповиченко свою укулачивал руку:
- Сади буржуазию в ухо и в ус: и враскрох, и враздрай!
- Нет, нельзя: не велят, - сомневался Романыч и голову отволосил пятернею, - что палец под палец, что палец на палец.
Отплюнулся.
- Льзя ли, нельзя ли, - пришли да и взяли, - профукнул всем Киерко (он на дворе говорил поговорками).
Так резюмировал дюже и весело он разговор; трубку вынул; докур опрокинул; и вертко в проулок пошел; вслед ему:
- Энтот, - да: оборотчивый!
Тут мещанин в заворотье стоял; и жестоко глазами его проводил:
- Ужо будет тяпня!...
- За резак, поди, схватятся, - голос ответил. И сумерки сдвинулись.
Жалко мокрели дома: и, оплаканный, встал тротуар из-под снега; и Киерко думал:
- Да, да!
- Передышанный воздух, негодный.
- Москва - под ударом: она - распадается. Забочнем дома суглил он на площадь: в людскую давильню, - и в перы, и в пихи.
Лавчонки: пропучились злачности; промозглой капустой, пассолами, репой несло; снова забочень дома суглил в пе-пекресток; и он - вместе с забочнем дома; и, двигатель улицы, двигался в улице; закосогорилось; на косолете - домишка; наткнулся на парня, который там пер, раздавая павочки, бросая плевочки - под четверогорбок (направо, под горбку налево: гора Воронухина с горбками Мухиной, с новой церквой распрекрасных фасонов и с банями, старыми очень, "таковским и", прямо при Мухином горбке); там, далее - мост; самоновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо темный металл исщербился рельефами шлемов, мечей и щитов.
Николай Николаич смотрел с Воронухиной горки туда, где пространились далековатые домики, сжатые в двоенки, в троенки, пером заборов с надскоком над ними вторых этажей и с протыками труб из-за виснущих сизей фабричного дыма - за Брянским вокзалом; двухскатная крыша; под домом - к стене - его церковка; жалась и - дальняя лента лесов воробьевских над всем, с подприжавшеися береговою Потылихой.
Киерко все это взором окинул.
На все это двинулся полчищем мыслей своих головных, чтоб от каждой задвигались полчища кулаковатых мужчин.
Пох-пох, - прыснули светом двудувные ноздри авто: - пах бензина, подпах керосина.
Парком подвоняв, устрельнул.
В недрах нового дома с огромными окнами - в небо, взлетев над землею под небо, жила Эвихкайтен.
И Киерко шел к ней.
Мадам Эвихкайтен - зефирная барыня: деликатес, де-митон, с интересами к демономании и - парадоксы судьбы - к социальным вопросам: давала свое помещенье для двух разнородных кружков; в одном - действовал Пхач, демонист, розенкрейцер, католик, масон, что хотите (на всякие тайные вкусы!); и доха, и жрец, и священник по Мель-хиседекову чину, и дам посвятитель, сажающий при посвященьи их в ванну; и - прочее; в этот кружок приходили Тер-Беков и Вошенко, очень почтенный работник на ниве различных кружков, занимающийся лет пятнадцать историей тайных учений и подготовляющий труд свой почтенный "Каталог каталогов".
Этот кружок собирался по вторникам.
По четвергам собирался кружок социальный; его собирал Клевезаль; в него хаживал Киерко, не соглашаться, а - слушать.
Мадам Эвихкайтен же, барыня деликатес, опустивши лазури очей, очень тихо вела себя в том и в другом; и ходила в компрессиках: барыня с тиками, барыня с дергами!
У Эвихкайтен застал Вулеву, экономку Мандро.
Вулеву говорила мадам Эвихкайтен:
- Представьте, мадам, - же-ву-ди-ке [71] - мое положение, как воспитательницы...
- Ах, ужасно!
- Лизаша...
- Ужасно...
- Мадам, - же-ву-ди-ке, - что девочка - нервная и извращенная...
- Не говорите...
- А он, - же-ву-ди-ке - с ней...
- Эротоман!
- Шу-шу-шу...
- Негодяй...
- Шу-шу-шу...
- Просто чудище!!
И Эвихкайтен бледнела.
А Киерко понял, что речь - о Мандро: серо-рябенький, - молча внимал.
Очень часто здесь речь заходила при нем о Мандро; и всегда глаз скосивши на проверт носка, - улыбался вкривую: молчал, только раз прорвалось у него:
- Все Мандро да Мандро - ну-те: чушь он. Я знаю его хорошо; мы ж в Полесье встречались; вчера он - Мандро, а сегодня - хер Дорман; мосье Дроман - завтра; как Пхач ваш... Мандрашка он, - ну-те... В него ж одевается всяк: маскарадная - ну-те - тряпчонка; грошевое - нуте - инкогнито.
На приставанья сказать, что он знает, - смолчал; дергал плечиком; лишь уходя, четко выпохнул трубочкой.
- Жалко Мандрашку, как что, - его: хлоп! А паук, в нем сидевший, - сбежал... Пауки пауков пожирают "мандрашками" разными; ну-те - заманка для мух; паутиночка он... Пауки ж наплели за последние годы мандрашины всякой и сами запутались в ней; вы же, - в корень глядите: падеж будет, ну-те... Падеж - мировой!
И - ушел.
Эвихкайтен же - с тиками, с дергами - эти слова доложила Пхачу; Пхач с большим удовольствием мхакал и пхакал:
- Да, да - понимаю: вопрос объясняется своеобразием расположения токов астральных, не чистых, - и стал намекать Эвихкайтен, что надо бы сесть ей с ним в ванну: очиститься.
И Эвихкайтен ответила, что - "поняла"; ее мнения были тонки лишь в присутствии гостя; поступки с домашними - срам; все казалось зефиром - вдали; вблизи - бабища, прячущая под корсетом живот не зефирный; являлася в гости она с таким видом, как будто она - из Парижа; жила ж, как, наверно, уже не живут в Усть-Сысольске: невкусно!
А все говорила о вкусах.
Зачем посещал ее Киерко? Кто его знает.
Ответит гранитным молчаньем: ночь.
И не шел снежный лепень; отаи - подмерзли; сосули не таяли; великомученица Катерина прошла снеговой заволокой; за нею, кряхтя, прониколил мороз; он - повел к Рождеству, вспыхнул елками, треснул Крещеньем, раскутался инеем весь беспощадный январь, вьюгой таял; и умер почти солнепечным февральским денечком.
Но их водоводие, Март Февралевич, не капелькал по календарному способу, и Табачихинский переулок крепчал крупным настом; морозец, оживши, носы ущипнул; и носы стали ярко-брусничного цвета; согнулся под снегом забо-рик; стоял мещанин в заворотье; морошничал нищий; увы: длинноносая праздность таит любопытство; и Грибиков выглядел крысьим лицом из окна на проход многолицых людей.
И - показывал крюкиш: не палец:
- А вот, энта самая, - в шапочке в котиковой...
- С горностайной опушкою...
- Серебрецо подает: при деньгах.
С горностаевой муфточкой, к носику крепко прижатой, стояла Лизаша: прошли уже месяцы, - Митенька нос не казал и вестей не давал; посылала записочки; не отвечал на записочки; думала взять промореньем: молчала два месяца и - побежала, не зная с чего, в Табачихинский: встретить.
Ждала тут не день и не два.
Были странны ее отношения к Мите.
Сказала б - "оттуда"; "оттуда" - ее состоянья сознанья, граничащие с каталепсией; молча сидела ночами; и - видела образы, ясно слагавшие в жизни вторую какую-то жизнь, из которой тянулась к Митюше, сквозь все искаженья русальных гримас; что же делать: "оттуда" жила.
"Здесь" влачилась русалкой больною.
Немела порой; и - разыгрывалось, что идет коридором, во тьме; все скорее, скорее, скорее - спешила: летела; и чувствовала - коридор расширяется в ней, оказавшись распахнутым телом, вернее, распахом сплошным ощущений телесных, как бы отстающих от мысли, как стены ее замыкающих комнат; и переживала мандровской квартирою тело.
Отсюда на мыслях - бежала, бежала, бежала, бежала.
И - знала: сидит; все ж - бежала: в прозариванье, из которого били лучи; точно солнце всходило; спешила к восходу: понять, допонять; будто "Я" разрывалося, став сквозняками мандровской квартиры; "оттуда" блистало ей солнце, составленное из субстанции сплавленных "Я", обретающих бсмыслы в "Мы", составляющих солнечный шар.
Этот солнечный шар называла она своей родиной. Да, вот!
- Лизаша, - вы здесь? - выходила из двери мадам Вулеву.
И