урил и, висок преклонивши к согнутому пальцу, сидел в беззаботной, в завалистой позе; прогреб бакенбарду; разгиб белой кисти руки выявлял очевидно желанье: завлечь и разжечь.
- Наши дети знакомы давно: и поэтому счел я за честь нанести вам визит.
- Очень рад-с...
- ...и свидетельствовать уваженье, которое вы возбуждаете всюду...
Мандро припалил бакенбарду; пригаром паленым припахивать стал он (невкусно припахивать)
- Хоть коммерсант я, - но верьте мне; знаю и я, что профессор Коробкин...
- Оставьте!
- ...профессор Коробкин... - Да нет же-с!
- ...профессор Коробкин есть гордость науки!
Профессор поставил свой нос пред собою и фыркнул, - пронюхал Мандро; виноват: бакенбарду Мандро.
- И при том деле есть: впрочем, так, - пустячок. Но профессор на все тартарыкнул рукою.
- Вы, кажется, - слухами полнится свет - очень трудитесь?
- Да-с: помаленьку.
- Весьма плодотворно?...
Профессор схватился за свалень бумаги.
- Открытие сделали?
- Что-с?
И рукой - за платком; его выхватил и, развернувши под носом на мягких ладонях, - глаза скосил в нос.
- То открытие, слышал я, - тут фон-Мандро прикурсивил ресницы, - значительно, очень-с; и, как говорят, оно в технике произведет пертурбацию; в жизни...
Профессор громчайше счихнул, все вниманье свое устремив на платок, загулявший по громкому носу.
- ...в путях сообщенья... Платок закомчился и спрятался.
- Я невзначай разговоры имел с представителем крупной промышленной фирмы, который взволнован: весьма!
Но профессор награнивал пальцами дробь.
- Не имея возможности встретиться с вами, он мне поручил предложенье - сказать между нами - вам сделать...
Профессор молчал.
- И сказать между нами...
Мандро тут замялся сперва и потом сразу выюркнул оком:
- Они бы купили охотно... Откинувшись, вымедлил:
- ...очень...
Профессор достал карандашик: чинил карандашик; сломал карандашик.
- Эх, чорт дери! Трах-тара-рах!
- Это вас бы устроило - смею я думать... - вновь выюркнул глазом Мандро и густейшее облачко дыма пустил, - извините меня, что я прямо так: сколько вы взяли б?
Очковые стекла взлетели на лоб; раздраженный профессор скосился и выдвинул ящик; он туго набит был: бумаг сбережень! Сваляшил рукою бумажки; достал из-под них три тетрадочки: тыкался носом в листки.
И с промашкой сказал:
- Что вы, батюшка, что вы?... Вот тут, - он рукой лупнул по тетрадочкам, - формулки кое-какие... И - только...
Он, явно лукавя, глазком набуравливал ящик: совсем не тетрадки.
Мандро привострился на ящик:
- Так: здесь!
И - разведывая оком.
Собрав свои брови, приблизил к профессору их, чтобы прижать его взглядом:
- Они предлагают вам очень почтенную сумму. Профессор, добряш, стал свирепым: глядел с задерихой;
- Они предлагают вам...
- Что?
- Триста тысяч.
Профессор замолнил очком: стал совсем неприятный звездач он.
- Четыреста.
- ?!?
И поглядел окровавленным взглядом, как Томочка-песик, покойник, - когда отбирали, бывало, у песика вонь; пес - рычит, угрожает оскаленной мордой, возясь над подушкой; но вонь - отдает; и покорно вздыхает; профессор же:
- Нет-с...
Не отдает: он - припрячет!
- Четыреста сорок.
Уж серо-сиренево-желтым настоем засохлых цветов встали мутные мраки.
- Пятьсот.
Но из глаз растаращенных ужас валил.
- Дело ясное, батюшка... Нет у меня никакого открытия.
- Как?
- Если б было, то я-с, сударь, - да-с - ре продал бы его...
- Почему же, профессор?
Мандро огорченно чеснул бакенбардой,
- Да так!
- Не согласны?
- И - все тут!!!
Взъерошился.
- Надоедать вам не стану, - прозубил Мандро. И в поспешном, и в нервном таком от стола отваленье сказалась досада...
- Быть может... Внушительно так поглядел:
- ...вы - надумаете?
И на фоне исчерченных, темно-зеленых обой он сидел с отверделым лицом - кривогубый и кислый.
Ивану Иванычу тут показалось, что ясность прогоркла туманом сплошным, что былая отчетливость виделась - желклой и горклой; его представленья о быте и жизни слагалися - скажем мы здесь от себя - из каких-то претусклых, весьма неприятно окрашенных контуров, точно с грязцой - желто-серых, оранжевых, тусклого сурика; все покрывали какие-то иссиня-сизые, исчерна-синие кляксы; теперь - разрывались они: и сквозила повсюду бездонная, сине-чернильная тьма.
И твердилось:
"Мандро!"
Сам Мандро с черно-синей своей бакенбардой сидел завлекающим и роковым перед ним; от него исходил аромат очень тонких духов: будто даже несло миндалем горьковатым; поднялся прощаться.
И снова рассклабился:
- Милости просим ко мне... Величайшею честью я счел бы.
Лишея глазами, он в дверь проморочил своей бакенбардой; уж карюю перегарь дня доедала не каряя ночь; и профессор просел в нее; все огорченья припомнились: Наденька, Митя!
По правде сказать, был профессор вполне подготовлен к тому, что источник пропажи томов - его сын; и как только поправился он, так, таясь от семьи, понаведался к Грибикову, его ждавшему: долго справлялся о томиках, - желтом и темно-коричневом.
Грибиков долго, со смаком рассказывал, как стелелюшивал Митенька книги: весь август, сентябрь и октябрь; он степенно поднялся с сиденья; смеялся двузубьем, свое ротовое отверстье раздвинув; глаза ж - стервенели: гиеньи.
Профессор как будто горчицы лизнул; но он твердо понес огорчение это; пошел к Веденяпину: потолковать: таки так-с: сын - дурак! Веденяпин же выставил, вот ведь подите, вопрос материальный:
- Карманные деньги у вашего сына имелись?
- Да нет!
- А просил он у вас?
- Ничего не просил.
- Как вы, батюшка мой, довели до греха его? Дифференцировали, а о сыне забыли, что взрослый; ему без карманных расходов нельзя-с: молодой человек...
В самом деле, что взрослый; и - девушек лапил; а все ж:
- Стелелюшил.
Два дня - приборматывал; ноги и руки пускал врастопырку; на третий же к сыну прошелся; над ним постоял:
- Ты зачем, брат, себя обсорил?
Трепанувши додер на халате, вздохнул и обратно пошел - в кабинет: там шкафы - перевернуты, кресла - содвинуты, наискось стол:
Полотеры!
Промаривал Митеньку только для вида, себе положивши: простить, - дело ясное!
Шло промолчание.
- И нате же!
Митенька лез на него; стал довязчивым; шумным: устал криводушничать он: проморенье ему надоело; к семейству прибрел, чтоб впервые схватиться за общее дело семейное; но оказалось: семьи-то и не было; тут отложилось решенье:
- Еще - подожду: не готовы принять они правды... И как-то особенно взорил: правдивил глазами; но слов
не сыскалося; доклину не было; мать - затворялась; отец стал отвертчивым, точно хотел он отвадить его от себя: прекословил:
- Ведь эдакий привра! Промаривал Митю.
Заметили: прежде дурачливый, Митя стал умничать: лез и оспаривал: даже учил:
- Вот: промозгленок, а - учит? - подлаивал старый профессор; а все ж с изумленьем отметил: - А кое-что, вот ведь, - прочел; ну он там - безалаберит: все-таки, в корне взять!...
Митенька стал зубы чистить; а прежде ходил затрепанцем: обдергивал куртку; поправился как-то лицом; прыщ сходил; и щека не багрела сколупышем; взор в нем сыскался.
Понял - Веденяпин.
Надюша - не то вот.
В синявой кофтенке, в такой заваленной юбчонке мяукала промельком, - чаще с прониткой: под пальмой; кенара любила; и - вяла: кихикила все; не давалось дыханье; ей камень на грудь навалил; ночами потела; бывало - такая с кваском; а теперь - поглядите: кривулькою крючится на канапе.
Капризулит.
- Какая ты стала раскрика, Надюша!
- Кричится мне, папочка! Сердцем кричала о том, чего нет.
Кувердяев - подлец; Митя - ворик; а мамочка, - нет уж: помалкивать!
Раз закурила табак: кружит голову он; поперхнулась: прокашляла до крови и, чтоб "они" не узнали про кровь, убежала в пестрявую комнатку - кашлять: жила там, - в надстройке; та комната, - кто в ней бывал? Кресло - камка: раскрутчивый шелк; под ногами - узорик квадратцами: коврик; прильнула она к канапейной подушке лицом, уходила в свою безызживную мысль: Кувердяев, который там мальчиков любит, - что ей? А страдала, что он оказался таким: все - такие в "таковской" Москве, уносимой потоком в безвестную бездну. Москва.
Там стояли тюками дома; в каждом сколькие жизни себя запечатали на смерть; Москва - склад тюков, свалень грузов; и кто их протащит?
Да время!
И время, верблюд многогорбый, - влачило. Но он - изнемог и упал на передние ноги: тюки эти рушить; за домом обрушится дом; и Москва станет стаей развалин: когда?
Поскорей!
Извлекались не стоны - сквозные арфичные звуки; они разрывались разрывчатым кашлем, ее выбивавшим из жизни, окрапленной сверху лавандовым запахом; промозглой капустой воняла "таковская" жизнь; и в ней кашляло время.
Смотрите-ка - кровь на платке!
Василисе Сергевне приснилось: сказали:
- Спасайтесь!
- А что?
- В переулок пришла ядовитая женщина!
И, ужасаясь, сгурбились в столовой: под рыжею тучей, припав головою к окошку, стояла огромная женщина в синих очках, расширялся ими до ужаса - в стекла: они - - в коридорик, защелкнувши двери, но - зная, что рядом уже, озаренная белой луной, за стеною стоит, отравляя их сернокислотным дыханием.
С болью тупой проснулась она; за промочкой волос (ее волосы лезли) под бледно с лимонного цвета разводами белых обой из светлявого кресла задумалася; под сквозным, кружевным туалетом среди несессеров вздыхала; о чем этот сон? Ощущала себя неприятно: как будто ждала, что наступит пора, когда в ясной налаженной жизни откроется: едкое что-то.
И вяла щекой, заваляшкой, все утро; и всем говорила потом:
- Я веду мемуары свои.
Огорченной овцою ходила по комнатам в дезабилье; докисала у окон: висели грустины над ней, как гардины.
Мандро произвел разворох, потому что его появление встретил профессор, как в глаз; и казалось: Мандро уж он видел - когда-то и где-то.
Он выдвинул ящик: сваляшил рукой сбереженье бумажек; рассыпал на столике шахматы; ставил на доску их.
- Перепукиерко, чорт подери! Расцецерко хотя бы пришел!
У себя самого сфукнул пешку.
Вдруг встал: да, - такая завара пошла обстоятельств, что - нет: не раскусишь; сплошной ерундак. Кавардачила жизнь: не нашли, чорт дери, квадратуры, а тут, чорт дери, кубатура; и щеки надулися, полные формулой; бросился он в промаранье бумажек: бросились в корзинку расчёртки кудрявого почерка; явно: болезнь принесла ему отдых; вся мысль - обновилась; хотел сформулировать принцип не дынных движений: и выявил въявь - мнимый мир.
Встал, - и пер в прямолобом упорстве, шепча вычисленья: от двери до шкафа, от шкафа до двери, замахиваясь на крутых поворотах, как будто себе подтетёху давал.
- Дело ясное, что - открытие: перевернет всю науку.
- Оно - применимо к путям сообщенья...
- К военному делу...
- Морскому!
- И, стало быть, мы, - брат, Ван-Ваныч...
От шкафа до полки вертелся кубариком. Вдруг - осенило.
- Еще вот - пронюхают.
Встали тут исчерна-синие волосы; чуялось - водопроводные трубы открылись: Мандро.
- Чорт дери!
Он отнесся искосым пригорбышем к двери; дверь запер на ключ; тяжко охая, сел на карачки, и, угол ковра отогнувши, он вынул паркетик из пола; под ним оказалися листики - все в вычисленьях.
- Здесь, - цело!
Глаза закосились на дверь; и разлет этих глаз выражал опасенье: с приходом Мандро в его дом ворвалось что-то новое; да, - и Мандро занимал; захотелось проверить на чем-то себя: поглядеть на Мандро.
- Да, вот - надо бы сделать визит, - дело ясное; этого требует вежливость; ну и там - Митенька-с; коли знакомятся дети, родители - ну там - наносят визиты.
Уж каряя перегарь дня просто сфукнулась: в ночь черноротую.
В злой, снеговой завертяй, поднимающий жути и муть, - с пересвистами, с завизгом, - выступили: угол дома, литая решетка (железные пики сцепились железною лапкою); и - дерева, раскаракульки; снежная гривина, воздух чеснув, отмельтешила; каменный, серо-ореховый дом, отступя от решетки - сложился себя повторявшим квадратом и крупные пуприны взнес: межоконных полос; точно шмякнули сбитыми сливками; наерундили гирлянд известковых изле-плин и вылеплин: груш, виноградин.
Ореховый торт, а не дом!
Точно в торте, сидел Задопятов.
За стеклами окон второго этажика морщились сборочки крапчатых штор с очконосою дамой под ними, едва выяснившейся пролизнями седо-серых волос, отдающих и в зелень и в желчь; поднимались два синих очка из-за стекол, - огромных до ужаса; и - все рассеялось: серо-ореховый дом, точно рушась темневшими окнами в мути и amp; жути, свой угол показывал из пересвистов и завизгов; скверик - исчез; подворотни - развылись; заборы ломились.
И дуем неслись раздымочки из труб.
И хотелось ждать, пока снова не станет все ясно, пока не прочертится серо-ореховый дом из деревьев провалами окон, пока из окна не проглянут два синих очка.
Анна Павловна там Задопятова, круглоголовая, тучная дама являлась в окошках с огромною лейкой в руке; поливала болезненный крокус; была далека от словесности; женщина - строгая, твердая, честная; предпочитала И. И. и П. И. Петрункевичей прочим кадетам; ее называли железной пятой; про нее отозвался когда-то усерднейший чтитель Никиты Васильича, - Ольдов, покойник:
Что за дичь! Бегут под женский бич
Даже львы, а не одни овны...
И Никита наш Васильевич
Под пятой у Анны Павловны!
Будь ты бритт, москвич иль костромич, -
Знай, ты должен с кряхтом крест нести,
Коль года судьбой сплетенный бич
Взвит над задом знаменитости!
Все выделялась лицом, прокрасневшим мозольчатой кожей, в обветрине, взростком губы, и вторым подбородком, окрапленным волосом; на голове волосы - гладкий свалень из зелени с желчью, прижатый к затылку нашлепкой: оттуда валились железные шпильки - на пол, на ковры; поражало блистание синих, суровых очков вместо глаз; ее платье из серенькой, реденькой рябенькой ткани, с косою прониткой, душило весьма выпиравшие формы; носила она башмаки без шнуровки, вздевая их на ногу с кряхтом (два пальца в ушко).
И пристукивала каблуком по паркету, хромая немного (была - кривоножка), рукой опираясь на твердую трость с наконечником из гуттаперчи; держала запас "пипифакса", который она покупала у Кёлера, твердо следя, чтоб везде было чисто; где нужно, повесила надпись: "Прошу содержать в чистоте", и струею горячего пара из клопоморителя дезинфицировала переплеты двуспальной постели, хотя клопов не было; раз в две недели бывала в собрании "Общества распространенья технических знаний меж женщин".
И часто бывала на "Курсах для кройки".
Годами страдала она кровотечей из носу; страдала одышкою, вспыхивая в это время до корня волос и кровяность показывая подбородка второго, слегка опушенного реденьким крапом волос; в представленьи Никиты Васильевича Задопятова образ почтенной матроны связался в последние дни с королевой из драмочки "Смерть Тентажиля", - не ясно: открыла убежище: "Ясли младенца" она.
Королева ж из драмочки "Смерть Тентажиля" - таскала младенцев.
В последнее время суровее стала она: кровотеча замучила; и без того молчаливая, - стала еще молчаливей, а строгость в глазенках, смотревших на мужа, - утроилась, учетверилась; таилось жестокое что-то, как месть; без того ее губы кривились оттенком сарказма, когда с ней делился Никита Васильевич воспоминаньями, мыслями вслух об эссе, замышляемом им.
Разговоры с женою привык называть он заметками:
- Это заметки мои на полях, так сказать, - говорил он, бывало, за завтраком, кокая яйца и их выливая в стакан.
А теперь обрывала она разговоры его, будто что-то тая; и поля неразрезанной книги глупейше пустели: Никита Васильевич робко косился; вполне упирался в квадратное это молчанье, ворча про себя:
- Запертой комод с ценностями. Ключ - закинут.
Молчала зловеще и едко сверлила глазами.
Давно подбиралась она к его ящику с письмами; тщательно заперт был он много лет; удивлялась, что - заперт; все прочее - было открыто ей; знала, где что; приводила в порядок бумаги его; в этом ящике вот - замечанья, наброски при чтенье Мюссе [38], афоризмы о Чосере [39]; в том же - конспект курса лекций и папка с приветствиями разным деятелям, сочиненными им; между прочим, приветствие Франсу [40], Уэльсу [41] и Полю Буайе [42], проживавшему в бытность в Москве в этих комнатах; литература предмета; один только ящик был заперт.
Ни разу его не оставил открытым.
И крепли сомненья в ней, боли; годами они притаились под стеклами синих очков; но - крепились; теперь они встали: пророслою злобой.
Никита Васильевич сидел, перекутав колени вигоневым пледом: строчил свой "эссе", подложив под себя неуклюжую ногу, мотаясь пенснейною лентою и веей волос; надувался, чтоб выпустить воздух над строчками фразы; ее перечел, зачеркнул; и, откинув вигоневый плед, он по вздошью похлопал себя, попривстал, - потоптался ногами по коврику; засеменил каракатицей в угол, к плевальнице: сплюнуть.
И - сплюнул.
Во всей обстановке, его окружающей, нюхалось затхлое что-то.
Здесь ветрили форточки; синий скрипел вентилятор, и денно, и нощно; но выветрить припаха все не могли; и дохлятиной сладкой воняло чуть-чуть, - не то трупом, не то мятным пряником.
Грустно оглядывал - то же; все то же!
Большой кабинетище с окнами в крапчатых шторках, со стенами в крапчатых, чуть желтоватых обоях; повсюду - крап черный; и - черные кресла; на них - полосатого канифаса чехлы, - желто-красные, мятые, с чуть темноватыми пятнами, - след от голов, прижимавшихся к спиночкам (головы мылись не часто в профессорском круге); шкафы, счетом пять, с завитыми, резными колонками красного дерева распространяли отчетливо запахи старой рояли.
И - бюсты: Мольера, Грановского [43], Ибсена.
Что еще?
Крокус болезненный, не поливаемый Анною Павловной нынче; сидела в шезлонге у окна; здесь, отсюда она изучала годами в окне изузорины фриза: дантиклы столбов розоватого дома напротив.
Никита Васильевич уселся писать, провисая пенснейною лентою и выводя расцарапочки, напоминающие паучиные лапки; себя, откровенно сказать, преужасно он чувствовал в мыслях: не дома; устроился, как в меблированных комнатах, в них; в той - сегодня; в той - завтра; он сам сознавал как-то глухо (почти в подсознаньи): тома его - просто гостиница; ряд коридоров с дверями, ведущими в комнаты; эта - Кареева [44]; эта - Грановского; Джаншиев, Гольцев [45], Якушкин [46], Мачтет [47], Алексей Веселовский [48] имели еще свои комнаты; он же имел - только собственный сор; поживет и уйдет, насорив.
Тут он встал.
И, разгуливая бурмотуном разволосым, себе самому дирижировал ручкой пера: над листом расцарапок; был в бархатной, черной, просторной толстовке, весьма оттенявшей седины его.
- Так поднимем же, - он бормотал сам с собой, - фу-фуфу... свои головы...
- Выше...
- И с поднятым гордо челом...
- Фу, фуфу...
- Понесем нашу скорбь.
Сочинял он фразистости.
- Что вы бормочете там? - из шезлонга вопросила его Анна Павловна.
Нехотя так отозвался:
. - Пишу... сочиняю...
. - И - ну? - усмехнулась она.
Положила на стол пред собою два синих суровых очка; и глазенки, ученые, строгие, пристальным проискром выбежали из-за нервных приморгов.
- Пишу, - расправлял он клокастый мотальник ("мотальником" старым она называла седины его), - что в пространствах российских охватывает беспредельность и веет надеждой на лучшее будущее; так подымем же - я говорю - свои головы выше, - прочел он последнюю фразу, - и с гордым челом понесем...
Тут брошюрное мнение он положил пред собой.
- Это ж мненье не ваше...
- Как так?
- Да Брандес [49] его высказал.
Рот разорвавши, ударилась в пАзевни.
Он ухватился за выжелчень уса, весьма недовольный ее замечаньем; смолчал; но во рту ощутилась безвкусица: задребеденилось как-то; он сам понимал: ничего, ничего не создал, четверть века хвалясь, что схватил он быка за рога, что медведя поймал:
- Дай его!
- Не идет.
- Сам иди!
- Не пускает.
Никиту Васильевича Джаншиев, Гольцев, Кареев, Якушкин поймали, пока он кричал из журналов, что справился с ними; поверили; даже писали об этом; писали о нем в иностранных журналах: Леже [50], де-Вогюэ [51] и Буайе; но он мыслил двенадцатиперстной кишкой, а не мозгом; продукт межвременья - цедил свои мысли часами - по каплям: мензурку.
И их разводил просто бочками фраз.
Он уткнулся в статью и казался себе самому страстотерпцем; пыхтел; вот, украдкой взглянув на часы, он решил, что - пора; неожиданно засеменил каракатицей, чтобы покинуть пропахлую комнату.
- Что вы? Куда вы?
И - капнула шпилькою.
- На заседание.
Едко скривилась:
- Оно не сегодня, а в пятницу.
Тут лишь заметивши, что позабыл он футляр от пенсне, он вернулся к столу, чтоб увидеть, как всем подбородком, вдавившимся в шею, ему показала второй подбородок; ведь - ужас: глядели очки - не глаза; два громадных, почти черно-синих очка стекленело без всякого выраженья.
Что было под ними?
- Не это, а то заседанье.
Она усмехнулась: обидно, жестоко и мстительно:
- Знаю, какие у вас заседанья... Быть может, с Агашею вы заседаете там...
Не оспаривал этот смешочек, но око - загасло; и, сжав кулаковину, снова разжал: поклокочить повисшее грустно кудло (с него перхоти сыпались); и провопив двумя оками, каратышом потащился вторично к плевальнице: сплюнуть.
И - сплюнул.
- Какая Агаша! Агаша - служила; и все тут.
- Служила еще неизвестно чем.
- Сами ж держали ее... И притом это было лет десять назад.
Он боялся ее лютой ревности; пал в свое кресло: и пал в закатай кудрявые фраз; тут возъятием глаз над мешками, подобными мощным отаям свечным, он откинулся, великолепно ладони воздев над собой, в этой позе напомнивши Лира, которого он очертил лет уж тридцать назад в обозренье журнала: "Артист".
И покинул пропахлую комнату.
Вскрыла: подобранным ключиком: ай! И - припадок удушья; едва с собой справилась.
Первая мысль: ей, как Норе, уехать из дома; вторая: как Элле Рентгейм [52], здесь остаться, чтоб мстить. Элле, или?...
Запуталась в Ибсене.
В ящике были: во-первых, одиннадцать стихотворений Никиты Васильевича, адресованных некой "Сильфочке"; был и двенадцатый. "Сильфочке" же посвященный игривый стишок (не стала читать); прочитала четыре строки; вот они:
Захотелось мне немножко
Черной самородинки:
И целую я у крошки -
Усик черной родинки
Во-вторых: извлекла она ряд продушенных записочек, в мило-наивных лазурных и в темно-лиловых конвертах: признанья в любви, обещанья свидания, воспоминанья о ласках; и тоже стишочки.
Как семенем, сея
Надеждой драгою, -
Ты шествуешь, вея
Седою брадою.
Я сердцем откроюсь
Любовному зною;
В седины зароюсь
Твои: головою.
За подписью "Сильфа".
Событие это стряслось, как удар.
Вот он вышел в переднюю с гладко расчесанной белой кудреей волос, в сюртуке; свою ногу протягивал в каменный ботик.
Прислуга стояла с распахнутой шубой.
Из двери просунулась в спину ему голова Анны Павловны блеклой сваляшиной желто-зеленых волос, распылавшись щеками, ушами: она - почернела (взлив крови к виску); громко капнула на пол железною шпилькою; друг перед другом стояли с таким напряженьем, как будто они ожидали, кто первый повалится вниз головою в открытую падину.
Выбежал.
Ропотень креп; кто-то крышу ломал; и - бамбанила: вывни ветров! Улыбнулося небо к закату: прозором лазоревым; туча разинулась солнышком; день стоял сиянским денечком: на миг; искроигрием ледени бросились в нос все предметы.
Оглядывал вяло площадку: он жил на Площадке (в Москве есть Площадки: Собачья Площадка, Телячья Площадка).
Вот - скверик: за сквериком - домик, сиреневый, бело-колонный (ампир); крыша - легким овалом, скорей - полукуполом; наискось - серый, просерый забор; строя угол, оливковый семиэтажный домина пространство обламывал кубами выступов в пять этажей, угрожающих пасть на затылок прохожего; дом вырывался в соседний проулок, давимый ватагой таких же кофейных, песочных и серых домов с шестигранниками полубашен и с кубами выступов; издали, в нише, воздвигнутый рыцарь копья лезвеем в пламень каменный змея разил над карнизами восьмиэтажного куба.
Громады - не зданья.
В одном только месте зияла пробоина - кучечка слепленных домиков: ветхий совсем пересерый, гнилой, между каменным синим и каменным же клоповатого цвета; все трое - о двух этажах; к ним прижался четвертый, разрозовый; и - в полтора этажа; вы представьте; над ними он высился; эту пробоину между семью и пятью этажами пора бы на слом; да владельцы ломили за место огромную сумму, чтоб портить проулок.
Нелепости!
Из пересерой гнилятины веснами окна бросали мелодии Регера, Брамса и Брукнера, а из домины соседней, обложенной плитами, великолепным подъездом, отделанным в строгом и северном стиле, с почтенным швейцаром и с лифтом - старательных хор выводил "Свете тихий" Бортнянского; происходили здесь спевки любительских хоров, воскресными днями дающих концерты в коричневой церкви Кузьмы-на-Копытцах.
Распутин, проездом бывая в Москве, посещал этот дом; Манасевич-Мануйлов вальсировал раз; и, почтив посещеньем, просфорочку скушал здесь Саблер.
Стояли тюками дома; в них себя запечатали сколькие - на смерть; Москва - склад тюков: свалень грузов.
- Извозчик,- Петровский бульвар!
Отворилась в ореховом домике дверь: Анна Павловна вышла в своем ватерпруфе из черного плиса, без меха, в пушащейся шапке, повязанной черным платком шерстяным; опиралась рукою на трость; ей, взмахнув, подзывала угольные сани; в них села, показывая на сутулую спину катившегося впереди Задопятова:
- Ну-те, за барином этим, извозчик!
Арбат: многоногая здесь человечина вшаркалась; над многоверхой Москвой неслись тучи; Никита Васильевич думал; уже - Рождество на носу; остается закончить семестрик.
Арбатская площадь!
Народу наперло; и все - в одно место; сроился; городовой посредине утряхивал пьяного парня в пролетку и - тер ему уши; закрывшись плащом, нахлобучил огромную шляпу и рот разрывал, указуя на площадь,- испанец: с плаката "Кино"; под ним дама влачилась мехами; и шла человечина - путчики, свертчики - в яснь, в светосверки снежиночек; щурили взоры; сверкательно скалились вывески: "Кёлер" и "Бланк".
Город - с искрой.
Никитский бульвар.
Задопятов - москвич,- знал дома; вот он,- памятный, бывший Талызина дом; после - бывший графини Толстой; наконец - Шереметева; Гоголь в нем мучился: литературные воспоминания встали перед взором.
Припомнился тост, знаменитый, им сказанный; тост, облетевший Москву и вошедший в том первый его сочинений; Тургенев пожал ему руку за тост; фыркнул Фет; в "Гражданине" [53] пустил фельетон князь Мещерский; Катков [54] - промолчал; а старик Григорович [55] с Украины приветствовал; Кекарева, Василиса Сергевна, еще гимназисточка, тост переписанный перечитавши,- влюбилась; открылась - вся будущность: двери редакций, домов; понедельники - Усовых, вторники - Иванюковых с "максимковалевскими" спичами, среды - Олсуфьевых (с Львом Николаевичем), Писемского - четверги, Веселовского - пятницы (с Янжулом [56], Носом [57], Шенроком [58], Якушкиным [59] и с Николай Ильичом Стороженко [60]), воскресник живой - Николай Ильича, на котором Иванов с Иваном Андреевичем Линниченко теряли от спору свои голоса, обсуждая дела "Комитета", садившего Чехова в лужу.
Да - время!
Он сам в этом времени, лев молодой, обрамленный курчавою гривой волос, еще черных, развеивал лозунги - фигою в нос - Стороженке; и фигою в нос - Веселовскому; много прошло перед ним здесь мальчат: Гершензоны, Шулятиковы, Столбиченки и Фричи толпой здесь внимали, смутясь, его "песне святой"; здесь считался "златыми устами" он,- фондом идей: и монетою звонкой идейных обменов.
Теперь называли его (ну, хотя б лигатурой [61]!): бумажкой... которая... служит... - молчание!
Либерализм лимонадный, прогоркнувши, чистит желудок не хуже касторки; и вот - он прогорк лет шестнадцать назад; и либретто из мыслей Никиты Васильевича уже пелось Столыпиным [62] года четыре назад, как теперь распевалось оно Протопоповым [63]: вместе с последним оно должно было собой увенчать петроградские крыши, строча пулеметами, чтобы, проклявши Россию, окончиться стрекотом фраз: из Парижа и Праги; так кариатидою стал он - ливрейным лакеем правительства в позе протеста - с подъезда Кадетского корпуса.
Вот он, старик, проезжая по старым местам, направляется к старому месту - раз в месяц (с пяти, с четырех - до семи, до восьми); уже двадцать пять лет (проститутка прошла; и за нею - бобровый поклонник); да, да, - что прикажете!
Это - идейная близость.
Уж высился многоугольными башнями замковый дом от начала Тверского бульвара: Михаил Васильич Сабашников [64] в прошлом году наотрез отказался принять его книгу (печатает молокососов каких-то); Никита Васильевич ехал с поджатой губою под башнями: здесь помещалось издательство.
Дом тот сгорел.
Задопятов смотрел сквозь бульвар, над которым в немом межесвете мельчили охлопочки серые; мальчик кидался там снежными ляпками; ветер поднялся; и шла - рвака листьев; едва прояснились дома Поляковых и дом Голохвасто-ва; Герцен в нем жил; вероятно, гулял на бульваре; гулял - Чаадаев, наверное; может быть, - с Пушкиным; в пушкиноведеньи был Задопятов нетверд: он оставил открытым вопрос, бросив взгляды на дом, где когда-то квартиру держит бонапартовский маршал, - за домом, известным и вам, полицмейстерским, выстроенным Кологриво-вым после пожара московского бывший Курчагина дом: здесь когда-то тянулись владенья - дома и сады - Солового.
Сгорели!
Страстной монастырь!
Приближаяся к месту свидания, так сказать, - он запыхтел; несмотря на преклонные годы, он чувствовал так же себя: четверть века испытывал то же волнение - именно с этого места; прилив беспокойства давал себя знать - совершенно естественный, если принять во внимание: его ожидавшая дама - сердечная, честная личность; и - прочее, прочее...
Гм!...
Неприличная сцена - налево; и - нос завернул он направо; и здесь - неприличие: "улица", - то есть все то, что стоит "улица". Где ж "отличное"?
Там, где нас нет!
А из саночек, быстро летевших за ним, будто падало в спину ему чье-то толстое тело; а город, лиловый, черно-вый, стал смяткою: черней и светов.
Хозяйка сдаваемой комнаты ухо свое приложила к две-рям и - услышала: - Да...
- У Кареева сказано ведь - уф-уф-уф, - и диван затрещал, - что идеи прогресса сияют звездой путеводной, как я выражаюсь, векам и народам...
- Вы это же выразили в "Идеалах гуманности", - вяло сказал женский голос.
- Но я утверждаю...
- Скажу а про по, - перебил женский голос, - когда Милюков [65] вам писал из Болгарии...
- То я ответил, как Павел Владимирович, указав на заметку Чупрова [66]...
- Которую Гольцев завез...
- К Стороженкам...
- И я говорю то же самое, - что; когда вам написал Мил юков...
Тут закракал корсет.
Тут хозяйка сдаваемой комнаты глаз приложила к прощелку замочному и - увидела: ай-ай-ай-ай!
Ай!
Дама лет сорока пяти, или пятидесяти, с заплеснелым лицом, но с подкрасом губы свою грудь заголила, сидела с невкусицей этой перед зеркалом; вовсе без платья, в корсетике с серо-голубенькою оторочкой, в юбчонке короткой и шелковой, цвета "фейль-морт"; платье цвета тайфуна с волной было сброшено на канапе серо-красное, с прожелтью; на канапе же Никита Васильевич - только представьте!
Никита Васильевич сел, раскорячившись, - без сюртука, верхних брюк, без ботинок; и стаскивал с кряхтом кальсонину белую с очень невкусного цвета ноги перед дамой, деляся с ней фразой, написанной только что дома:
- Приходится - уф - chХre amie, претерпеть все тяготы обставшей нас прозы...
Стащил - и стал перед ней: голоногий.
Почтенная дама, сконфузившись, пересекала рыжеющий коврик, спеша за постельную ширмочку, - в юбочке, из-под которой торчали две палочки (ножки без ляжек) в сквозных темно-синих чулках; из-за ширмочки встал драматический голос ее, перебивши некстати весьма излиянья прискорбного старца:
- Здесь запах...
- Какой?
- Не скажу, чтобы благоуханный.
Пошлепав губами, отрезал: броском:
- Пахнет штями.
- Весьма...
И действительно: промозглой капустой несло. Шлепал пятками к ширмочке; вздохи теперь раздавались оттуда и - брыки:
- Миляшенька...
- Сильфочка..