и акватинтовые [15] гравюры про бурное заседание Конвента [16], паденье Бастилии [17] и про Сен-Жюста [18], глядящего сантиментально на голубя; сели за столиком; и - перелистывали альбомы.
Перелетая с предмета к предмету, отщелкивал Кувердяев словечками, как кастаньетами; Надя казалася лилиевидной; профессор - раскис, выставляя коричневый клок бороды; он посапывал носом.
- Да, кстати, Василий Гаврилыч назначен на...
- ?...
- ...пост министерский - да, да!
Благолепов, Василий Гаврилыч, недавно еще только ректор, теперь - попечитель, был вытащен в люди Иваном Иванычем: да, вот, - чахоточный юноша, лет восемнадцать назад опекался - вот здесь, в этом кресле; ведь вот - кура-лёса! Он, старый учитель, сидит в этом кресле, забытый чинушами; а ученик его...
На Кувердяева полз раскоряченный нос; и - очки на носу; потащили все это два пальца, подпертые к стеклам:
- Вы, батюшка, знаете ли, развивайте, - ну, там, - лакейщину: что Благолепов? Он есть - дело ясное - тютька-с!
Ладонью в колено зашлепал, кидаясь словами:
- Так может и всякий; вы тоже, скажу - лет через десять сумеете - да-с - попечителем сделаться.
Кресло скрипело, поехала мягкая скатерть со столика:
- Вы распеваете вот кантилены [19] - я вам говорю; предо мною-то, батюшка, шла вереница таких заправил-с: Благолеповы - все-с, - прокричал не лицом, а багровою пучностью он, - я протаскивал их - дело ясное: скольких подсаживал, батюшка, - не говорите - усваивали со мною они покровительственную, какую-то, чорт подери... - не нашел слова он, передергивая пятью пальцами, сжатыми в крепкий кулак вместе с ехавшей скатертью.
- Выйдет такая скотина в... в..., - слов искал он, - в фигуру, казалось бы: тут водворить в министерстве порядок и... и... дело ясное! Нет, - говорю: продолжают невнятицу. А результаты? Гиль, бестолочь и авантюра, - я вам говорю, - обливался он потом, мотаяся трепаной прядью.
- Писал в свое время я им докладные записки: Делянову, Лянову, Анову, - чорт подери - и другим распарш... членам Ученого Комитета; писал и Георгиевскому: обещал; ну, - и что же? Записки пылятся под сукнами: да-с!
Он вскочил, собираясь пустить толстый нос в Кувердяева, бросил очковые стекла на лоб; краснолобый ходил:
- Был момент - говорю: наша жизнь оформулировалась; и с утопиями - мы покончили там - с революцией и с катастрофами... Крепла Россия... И можно было бы, я вам говорю, - помаленьку, - разбросить сеть школ и добиться всеобщего - да-с - обучения. Приняли же во внимание мою докладную записку об учреждении университета в Саратове, - он поглядел, но ему не внимали: - сидели чинуши и немцы-с. И этот великий князишка, - был с немцами-с; я говорю - незадача!... Царя миротворца-то [20] - нет, говоря рационально; на троне сидит - просто тютька-с - я вам говорю... Посадили они генерал-губернатором - чорт подери - педераста (еще хорошо, что взорвали [21]). Что делали все Благолеповы? Да перетаскивали педерастов; ведь вот: Лангового-то - помните?... Тоже вертелся!
И сел, задыхаясь, в разлапое кресло; и темные тени составили круг, опустились, развертывая свиток прошлого.
С детства мещанилась жизнь; ухватила за ухо рукой надзирателя; бросила к повару, за занавеску, и выступила клопиными пятнами, фукая луковым паром у плиты.
Без родных, без друзей!
Задопятов, соклассник, захаживал; после раздулся уже и седовласую личность, строчащую все предисловия к Ибсену (Ибсен - норвежский рыкающий лев, окруженный прекрасною гривой седин), - Задопятов, теперь превратившийся в светоча русской общественной мысли и исправивший два юбилея, известный брошюрой "Апостол любви и гуманности", читанной им в Петербурге, в Москве, в Нижнем Новгороде, в Казани, в Самаре, в Саратове, в Екатеринодаре, печатающий - правда, редко - стишки:
Я, мучимый скорбью, встаю
Из пены заздравных бокалов
И в сердце твое отдаю
Скрижали моих идеалов
Пред пошлым гражданским врагом
Пусть тверже природного кварца
Пребудут в сознаньи твоем
Заветы прискорбного старца. Он - знамя теперь и глава "задопятовской" школы; и критик, укрывшийся под псевдонимами "Сеятель", "Буревестник", писал, что: "Никита Васильевич - лев, окруженный прекрасною гривою седин", перефразируя стиль и язык "задопятовской" мысли; и - кстати заметить: о сотоварище, друге всей жизни, профессор Коробкин однажды совсем неуместно сказал, что он - "старый индюк и болтун".
С Задопятовым он под линючею занавеской боролся с невнятицею; Задопятов заметил: "История просвещения распалась на эры: от Гераклита невнятного до Аристотеля ясного - первый этап; с Аристотеля - к Конту [22] и Смайльсу - второй; Смайльс - преддверье третьего".
И с "Бережливостью" Смайльса уселся Коробкин; и - ясность сияла ему; он устраивал мыльни клопам, прусакам, фукам луковым, повару, переграняя все - в правила, в принципы, в формулы; так он и выскочил в более сносную жизнь: кандидатской работою "О моногенности интегралов", экзаменом магистерским, осмысленной заграничного жизнью (в Оксфорде, в Сорбонне), беседами с молодым математиком Пуанкарэ [23], показавшим впервые ночные бульвары Парижа ("Аллон, Коропкин, лэ булевар сон си гэ" [24]), диссертацией: "Об инварьянтах" и докторской диссертацией: "Разложение рядов по их общему виду"; гремевшей в Париже и Лондоне книгою "О независимых переменах" пришел к профессуре; тогда лишь позволил себе взять билет на "Конька-Горбунка"; очень скудные средства не позволяли развлечься; и все уходило на томики или на выписку математических "цейт-шрифтов" и "контрандю"...
Таковы достижения многих усилий, теперь попиравших невнятицу: повара, комнатку на Малой Бронной (с пейзажем помойки), и вот - занавесочка лопнула; томики книг разбежались по табачихинскому флигелечку, где двадцать пять лет он воссел, вылобанивая сочиненье - себя обессмертить: да, - так "рациональная ясность" держала победу; невнятица - выглядела из окошечка желтого дома напротив.
Боялся невнятиц: едва заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался - рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником; под полом пленная все же сидела она, - чорт дери: перекатывала какие-то шарики; он все боялся, что - вот: приоткроются двери, и фукнет кухарка отчетливым луковым паром; по рябеньким серым обоям прусак поползет.
Насекомых боялся.
Скрижаль мирозренья его разрешалась в двух пунктах; пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу; пункт второй: математики (Пуанкарэ, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Лефлер и Карл Вейер-штрассе) - уже докатились; таким же путем вслед за ними докатится масса вселенной, вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный - лишь в этих вопросах.
Он членам Ученого Комитета об этом писал. Но проекты пылели в архивах, а он углублялся в свои перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, - до треугольника с вписанным оком, где он интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем: мир - наилучший.
Поэтому он ненавидел и привкусы слов: революция; он полагал, что толчок есть невнятица.
В мыслях он занял незанятый трон Саваофа - как раз в центре "Ока": зрачком!
При царе-миротворце он правил вселенною; при Николае - толчки сотрясали уж плиты паркетиков этого вот флигелька; и профессор взывал к рациональным критериям; он потрясал карандашиком: "Ясности, ясности!" Требовал все пересмотра учебного плана Толстого. Но члены Ученого Комитета - молчали. Сперва был готов уничтожить "япошек" и он; за Цусимою - понял: народ, где идеи прогресса ввелись рационально, имел, чорт дери, свое право нас бить; революция 1905 года - расшибла: он с этой поры все молчал; и когда раздавалось ретроградное слово "кадеты" [25], - в моргающих глазках под стеклами виделось бегство зрачков, перепуганно вдруг закатавшихся в замкнутом круге.
Так он отступил в интегралы - не видеть невнятицы, уж угощавшей толчками под локоть; в... - да, да: Василиса Сергевна вдруг объявила себя пессимисткою, следуя тем Задопятову; Митенька - чорт подери - лапил Дарьюшку; действия и распоряженья правительства, - ужас его охватил при попытке осмыслить все это.
Решил не спускаться по лесенке Иакова вниз, а пробыть в центре ока, воссев в свое кресло, ограненное двумя катетами (эволюционизм, оптимизм), соединенными гипотенузою (ясность) - в прямоугольник, подобно ковчегу, несущемуся над потопом; единственно, что осталось ему - это и изредка в фортку пускать голубей, уносящих масличные веточки в виде брошюрок; последняя называлась: "Об общем делителе".
Вот он - очнулся.
Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла перед ним жизнь людская: невнятица!
Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались крики: "фу-фу". И разгневанно там Василиса Сергевна в платье мышевьем (переоделась к обеду) отыскивала источник заразы; ругалась над Томкой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышав, что источник заразы - отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку и ел в уголочке ее; отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь, привздергивая слюнявую щеку:
"Рр-гам-гам!" Их оглядывал всех окровавленным глазом; довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку.
- Вот ведь, - невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости?
А Василиса Сергевна, брезгливо поднявши край платья мышевьего, требовала:
- Отдай, гадкий пес!
Пес - отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.
Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за ней). Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):
Истины двоякой -
Корень есть во всем:
Этот - стал собакой,
Тот живет котом.
Всякая собака -
Лает на луну;
Знаки Зодиака
Строят нам судьбу.
Верная собака,
В зубы на-ка, Том,
Эту кость... Однако, -
Не дерись с котом!
Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского университета.
Звонили.
Собаку убрали: мог быть попечитель, Василий Гаврилович; Дарьюшка дверь отворила; и - Киерко.
- Здравствуйте, Киерко.
- Рад-с - очень, очень-с, - потер руки профессор; и подлинно: видно, что - рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачочком, и им перекинулся от Василисы Сергевны к профессору; и от профессора - вновь к Василисе Сергевне.
То был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот - кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто - ровнялся.
- Где вы пропадали? Провел в кабинетик.
А Киерко руки свои заложил за жилет - у подмышек; и, поколотив указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь:
- Ну-с - ну-те: как вы?
Дернул лысиной вкривь: и, вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов:
- Это - кто ж?
- Кувердяев.
- Бобер, - не простой, а серебряный - локти расставил, побив ими в воздухе, - как же здоровьице - ну-те - Надежды Ивановны? - быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора - к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него.
Подцепил он профессора: тот - как забегает; Киерко же:
- Ну я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю - ну-те: бездомок!
Прошелся вкривую; стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета, привздернув плечо, оттопырив края пиджака и разглядывая прусачишку.
- Скажу я, что все поколение - да бобылье же! Профессор смотрел на него, подперевши очки, - с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать.
- Да, да, - бобылье, - плеснул веком; зрачком же провел треугольник: прусак - глаз профессора - желтый паркетик - прусак.
Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый "прима", и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: "J'accuse!"
- Вы - бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое - ну-те: да это же - видимость: мы земляки, по беде.
И прусак - глаз профессора - желтый паркетик - прусак:
- Как хомут, повисаем без дела... А впрочем, - вкрепил он, - хомут довисит: до запряжки.
И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но - жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:
- А, собачёвина, "Canis domesticus", - здравствуй; пословица есть, - обернулся он с корточек, - "любишь меня, полюби и собаку мою: собачёвина, лапу!"
Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул - на солёный, на мокрый, на песий:
- Породистый пойнтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, - улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу, - "я - животное тоже, но я - совершенствуюсь; ты пока - нет".
И "поймал": выражение сходства профессора с псом - в очертании носа и челюсти.
Киерко хвастал вниманьем к безделицам: мелочи он наблюдал; и потом соблюдал воедино; и так соблюденное людям бросал прямо в лоб; выходило же и интересно, и ярко; а память его походила на куль скопидома: оттуда все сыпались разные черточки, полуштришки, мелочишки: сказали б, что - отбросы; но, - из них Киерко строил свои непреложные выводы: даже казался порой воплощенным прогнозом, железной уликой; до срока - он медлил: натягивал завесь ленцы, с прибауточками да покряхтываньем; и ходил - с перевальцем.
Он делал, казалось, десятую долю возможного: вяло пописывал в "Шахматном Обозреньи" под разными подписями: "Цер", "Пук" и "Киерко"; звали же все его: Киерко, так он просил:
- Называйте же - ну-те - меня просто "Киерко"; по-настоящему длинно; и чорт его знает: "Цецерко-Пукиерко".
Делал десятую долю, а все прочие десять десятых пролеживал, как говорил, на диванчике - в доме напротив, стоящем средь пустоши очень большого двора: в трехэтажном, известкою белою крытым; там первый этаж занимали одни бедняки, а второй был почище. Здесь Киерко жил; и отсюда захаживал в шахматы биться он двадцать пять лет (холостым еще помнил профессора).
- Умная шельма Цецерко-Пукиерко: жалко - лентяй.
Иногда начинало казаться: за эту десятую часть ему жизнью отмеренных данных хваталися люди, - считая присутствие Киерко просто опорой себе, когда - все исчезало другое. Профессор заметил: когда он испытывал прихоть себя окружить атмосферою Киерко, - Киерко тут и звонился, являясь с лукавым уютом, как будто с минуты последнего их разговора лишь минуло двадцать минут.
Никому не мешал; он казался простым соблюдателем всяких традиций квартиры: с профессором игрывал в шахматы; с Надей разыгрывались дуэты (тащил он с собой тогда виолончель); с Василисой Сергевною спорил, доказывая, что и "Русская Мысль" [26] никуда не годится, и "Вестник Европы" [27]; с кухаркою даже солил огурцы; пыхал трубочкой, дергался правым плечом и носком, заложив за жилетиком палец - у самой подмышки; и здесь выколачивал пальцами дроби: смешливо и "киерко".
Вдруг - исчезал; не показывал носу; то снова частил: и профессорше даже казался проведчиком:
- Этот Цецерко, - скажу "а пропе", - он не пишет ли в "Искре"?
- Ах, Вассочка, что ты, - хихикал профессор. Однажды спросил:
- Расскажите мне, Киерко, что вы там, собственно...
Киерко, в губы втянувши отверстие трубочки - ("пох" - вылетали клубочки), ответил ведь - чорт его драл - на вопрос затаенный:
- Собрания, совокупленья людские, - пох-пох, - запрещаются нашим законом...
Щемил левый глаз; и уткнулся бородкой и трубочкой под потолочек:
- У вас паутиночки: вам бы почистить тут надо. И свел всю беседу - к чему? К паутинке!
Сегодня профессор был Киерке рад; еще утром подумалось:
- Вот бы пришел к нам Пукиерко; мы поиграли бы в шахматы.
Он и пришел.
Сели: доску поставили, - передвигали фигурами:
- Ну-те-ка... Ферзь-то... А нового что?... Благосветлова - а!
- Беру пешку.
- Движения ждете воды? - И зрачок, как сверчок, заскакал по предметикам; Киерко им овладел:
- А что, если, - профессор продвинул фи гуру, - да нет: будет все, как и было.
- Он - ну-те - им нужен, - скривил ход коня, - сволокли рухлядь в кучу; и "сволочь" такую хранят: дескать - быт и традиция... Это ж попахивает миазмами: нет, я, вы знаете, я санитар, я... - "вы - ферзью?"
- Вы, Киерко, есть социалист.
- Как хотите; а вы "консерватор"? Нет, знаете - кто? - повертел он носком, вынул трубочку, ею стучал, чиркнул, фыркнул, вкурился: - "пох-пох" и - клубочки выстреливали.
- Дело ясное - ферзью.
- Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы... Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж "япошки"? Да что, - консерватором сделались: это, позвольте заметить, - как кукиш показанный: надо же жить математику - нуте... - вкурился и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил "вертом":
- Съем - ферзь.
- Чорт дери.
- Либералы - матерые - ну-с - консерваторы; знаете ли, что на свете навыворот - все: волки выглядят овцами, овцы - волками, - "пох-пох" - вылетали клубочки.
Привздернул плечо, и - вкривую прошелся, щемя левый глаз.
- Ну-те - мне содробите две дроби, которых: числители,
скажем, - "два", "три".
- Я найду наименьшее кратное! - вскрикнул профессор.
- А далее?
- Далее, я числителя каждой умножу на кратное.
- Ну-те: и мы так, - согнувшись дугой, стрельнул пальцем в профессора.
- Да, - наименьшее кратное - есть уравнение экономического отношения; а умножение - росты богатств: ну-те - прежде чем множить богатства - равнение по наименьшему кратному: наш фронт единый.
Профессор, не слушая, над опустевшей доскою шатался ладонью.
- А, чорт подери - попал в "пат": и не шах, и не мат.
Атмосфера уюта - висела: и стало - немного смешно, чуть-чуть жутко.
И киерко.
Митя и Грибиков выбрались из горлодеров базара - к Арбату, проталкиваясь в человечнике; пересорились пространства, просвеченные немигающим очерком медного диска.
И вот - неизбежный Арбат.
Еле Грибиков справился с чохом, уставился в Митю:
- А много ли книжиц у вас?
Не лицо, а кулак (походило лицо на кулак - с носом, с кукишем) выставил Митя:
- А вам что? Казался надутым:
- Я думаю, коли вы так раздаете изданья наук, с позволения вашего, даром...
- Продашь.
- Стало, - батюшка - вас не снабжает деньжатами? - злобно мещанствовал Грибиков: - Денежки нынче и крысе нужны, - он прибавил.
- Не очень, - как видите...
- Что?
- Не снабжает...
"Какой приставала, - подумалось Мите, - отделаться бы"...
- Был бы, я полагаю, оравистый, многосемейный ваш дом: а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна, стало быть, он проживает сам-четверт, а деньги жалеет.
И Грибиков едко мотал головой.
- Ну, прощайте, - отвязывался Митюша. Едва отвязался.
А Грибиков тут же обратно свернул; и потек горлодерами, соображая его занимающее обстоятельство (брал не умом, а усидкою он, подмечая и зная про всех), правил шагу в распылищи, к тому букинисту:
- Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера том - (тот самый, который барчонок оставил: - даю две полтины.
- Рупь с четвертью.
Поговорили они, сторговались, почесывались:
- Стало, носит?
- Таскается: сорок уж книжек спустил, я так думаю, что - уворовывает.
- Родителевы! Он, родитель, богато живет, - енерал; и давно подмечаю, - со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.
- А все они так: грамотеют, а после - грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.
Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы; бесчеловечные переулки открылись; они человечили к вечеру; днем - пустовали.
Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький здесь в распенсне; глаза - вострые, шляпа - с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского; ходят "они" к господину Иванову; барин Рачинский взовет с папироской: "Исайя, ликуй"; и пойдут они - взапуски; и господин сочинитель Иванов туманов подпустит: дымят до зари; ничего - безобидные люди. Все Грибиков знает: дома и квартиры - по Табачихинскому и по семи Гнилозубовым; этот вот дом: почему он пустует? Китайский князь, двадцать пять лет подавившийся костью, является здесь по ночам: подавиться; он давится каждою ночью; нет мочи от этих давлений. Княгиня живет за границей, с княжною, которая выйти все замуж не может; она поступила давно на военную службу; такая есть армия; и называется - армиею спасения жуликов.
Грибиков по двору шел мимо лысин с бутылочным битышем, к белому дому; и стал, разговаривая со старушкой в кретонах; старушка показывала на бледнявую барыню:
- То "дядя Коля", и ce - "дядя Коля"; все "дядя" да "дядя". Коль дядя, так "дядей" и будь, а то "Колей" его называет она: сама слышала.
- Да, Николай он Ильич, из Калошина...
- С нею мемекает песенки.
Барыня - та, о которой шла речь, вся закуталася тарлатановою кисеею; летами страдала сенной лихорадкой, а осенями простудою; против - над домиком - вздулся белеющий облачный клок; и замраморели пятнами тени; и пели:
Прости, небесное созданье,
Что я нарушил твой покой.
На приступках мужчина сидел - пустобай, заворотничок, красновеснушчатый и красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков дельно заметил:
- Сапог-то пошел в разноску!
Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.
- Опять синяки расставляешь себе на лицо? И понюхал свой палец.
Мужчина чесался; открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:
- Бутылочку мы раскутырили. Жизнь - размозгляило что-то.
Подрыльником ткнулась в колено свинья.
- Эх, Романыч, возгривел, - крысятился прохиком Грибиков, - ты на лицо посмотри: баклажан.
- Ничего, это "пиво"!
Они отворили раздранную дверь, из которой полезло мочало; попали в кухню, где баба лицом источала своим прованское масло из пара и где таракашки быстрели, усатясь над краном; тут салился противень. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох.
Уже скрипнул визжавый замок; охватило придухою: комнатка - с паревом, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, с дагерротипами, с молью; мужчина уселся на свой жестяной сундучок и ударился в горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно когда-то начавшийся и неоконченный.
- Думай, Романыч, чего тебе так-то. Романыч сучил желтомохую руку.
- Я здесь и помру: собираться мне некуда.
- Давеча ты согласился же: александрейку-то взял!
- Взял и пропил: и нет тебе - "фук"; и - возьму; и опять же - пропью.
- Так ты думаешь - барин Мандро тебе...
- Что ж? и подарит, коль есть у него эта треба в клоповнике в этом.
- Тебе-то клоповник - зачем он? Тебе вот клоповник, другому кому - Палестины, - и Грибиков не посмотрел, а глазами огадил, - зачем тебе комната: ты проживешь годов пять да помрешь: на полатях.
- А может, еще и женюсь...
- Тебе сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека; то дело тяпляпое: а воспротивишься ты фон-Мандро? Да ведь он, фон-Мандро, - и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: - подумай, чем пахнет, уж он-то сумеет сгноить; по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом.
Дикий Романыч тут - в рявк:
- Кулаком я сумею расщетить его; знаем мы - фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого - видел; тащился сюда он; весь пакостный, карла, с протухшею мордой, без носа... Чего меня гоните, - тут он упал головою на стол и, закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать.
- Александрейки-то брал, - трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; чад желтый над словом пошел: - Он тебя, брат, заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он...
Спохватившись, прибавил претоненьким, даже пресладеньким голосом, чтобы услышали стены:
- Ну, что же, что носа нет, он человек, брат, больной - что ж такого! Что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.
Вдруг стена, очевидно, имевшая ухо, взревела по-бабьи:
- Романыч, уж ты закрепись: он сгноит тебя вовсе; за комнату - плочено; кто же погонит? Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованьем себя унижать: захмелевшего человека гноить.
Так сказавши, стена замолчала: верней, - за стеной замолчали, и Грибиков фукнул:
- А чтоб тебе, стерва!
И вышел, - сидеть на скамье, подтабачивать воздухи, все ожидая, что воздухи вот просветятся, и мутное небо под небом рассеется, чтобы стать ясным, что лопнувший диск в колпаке небосвода, кричащий жарой, станет дутым, хладнеющим, розовым солнцем, неукоснительно улетающим в пошелестение клёнов напротив.
Подхватят тогда краснокудрый дымок из трубы раздувай ветров, и воззрится из вечера стеклами тот красноокий домишечка, чтобы потом под измятой периною тьмы: почивали все пестрости, днем бросающие красноречие пятен, а ночью притихшие; ноченька там за окошками: повеселите я, как лютиками, - желтоглазыми огонечками: ситцевой и черно-желтою кофтой старухи, томительно вяжущей спицами серый чулок из судеб человеческих; в эти часы за воротами свяжется смехотворная скрипитчатая, сиволапые краснобаи; и кончится все - размордаями и подвываньями бабьими; и у кого-то из носу пойдет краснокап; и на крик поглядит из-за форточки там перепуганный кто-нибудь.
Грибиков будет беззвучно из ночи смотреть, ожидая каких-то негласных свиданий, быть может - старуху, которая кувердилась чепцом из линялых кретончиков в черненькой кофте своей желтоглазой, которая к вечеру, подраспухая, становится очень огромной старухою, вяжущей тысяченитийный и роковой свой чулок. Та старуха - Москва.
- А пропо - скажу я: Лиховещанские, Кудаковы - при их состоянии - ставят на стол всего вазочку с яблоками да подсохшие бутербродики с сыром, а, как его, Тюк...
- Двутетюк, а не тюк...
- Двутетюк...
- И не стыдно тебе, - повернулся профессор, - дружок, заниматься такими, - ну, право же, - там пустяковинами.
Василиса Сергевна перетянулася злобами:
- Жизнь такова: это вы улетаете все в эмпиреи свои, не принявши в расчет - скажу я, - что у Наденьки нет выездного парадного платья.
- Мой друг, - и профессор подкинул свой ножик, - то - мелочи; ты посмотри-ка - вот алгебра, приподымается буквой над цифрой, - наставился носом на муху; тогда Василиса Сергевна заметила:
- Мы-то - не цифры: у Задопятова сказано... И зачитала она:
Тебе внятно поведают взоры,
Ты его не исчислишь числом, -
Тот порыв благородный, который
Разгорается в сердце моем...
- Задопятову я вышиваю накнижник.
- Опять Задопятов!
- Ну, что ж, - вышивай: хоть... набрюшник! Стоногие топы пошли коридором, наткнулись на Митю:
- Ну, кто - дело ясное - спрашивал?
- Спрашивали... по русскому языку...
- Ну и, собственно говоря, что же ты?
Митя знал, что с "четверками" сына не мог бы никак помириться отец, что на "тройки" кричал бы, от "двойки" бы слег; Митя - вспыхивал, супился, грыз заусенцы.
- Я... пять... получил...
- Ясное дело: что ж ты одежду разъерзал! Мазуля! И в серые сумерки, где выступали коричнево-желтые
переплеты коричнево-серого шкапа, профессор прошел псовой мордою; там со стола пепелилось растлением множество всяких бумаг, бумажонок, бумажек, бумажечек - черченых и перечерченных; щупал мозольный желвак (средний палец на правой руке) и бумажки надсверливал глазками (перечеркнуть перечерки последнего вычисления в перепере... и так далее); суетуном потопатывал он.
И копался, трясясь жиловатой рукой над полкой, отыскивая ему нужное издание Бэна; стоял - второй том; первый том - чорт дери - провалился сквозь - чорт дери - землю. С недавнего времени взял на учет один факт: исчезала за книгою книга; математические сочинения оставались нетронутыми; все же прочие трогала чья-то рука.
Тут, надтуживая себе жилами лоб и испариной орошая надлобные космы, затрескал он дверцами книжного шкапа, бросался на книги, расшлепывая их все кое-как друг на друге и кое-как вновь их бросая на полки: да, да - Бэн пропал; и - некстати весьма; меж страницами он хоронил вычисленья, весьма-весьма нужные (письменный стол был набит):
- В корне взять, - чорт!
И гиппопотамом потыкался, охая, - от полки к полке; от кресельных ручек - к столу; там очки закопал в вычислениях; и - слава богу - вздохнул, отыскавши очки... - у себя на носу.
А в окошке - стояла брусничного цвета заря; но брусничного цвета заря - предвещала дожди.
Он устраивал смотр интегралам.
В их ворохе вызрело математическое открытие, допускающее применение к сфере механики; даже - как знать: применение это когда-нибудь перевернет всю науку, меняя предел скоростей - до... до... скорости - чорт подери - светового луча.
Уж рука в фиолетовых жилках тряслась карандашиком: он забодался над столиком - в желтом упорстве; локтями бросался на стол, подкарабкиваясь ногами на кресло, вараксая быстреньким почерком - скобочки, модули, прочие знаки, сопровождаемые "пси", "кси" и "фи".
Автор толстеньких книг и брошюрок, которые были доступны десятку ученых, разложенных между Берлином, Парижем, Нью-Йорком, Стокгольмом, Буайнос-Айросом и Лондоном, соединенному с помощью математических "кон-тра нд ю", разделенному же - океанами, вкусами, бытами, языками и верами; каждая начиналась словом "Положим, что"; далее - следовала трехстраничная формула - до членораздельного "и положим, что"; формула (три страницы) - до слов "при условии, что", и формула (три страницы), оборванная лапидарнейшим "и тогда"; вызывающим ряды новых модулей, дифференциалов и интегралов, увенчанных никому не понятным красноречивым: "Получим"; и - все заключалось подписью: И. И. Коробкин; коли ту брошюру словами прочесть, выключая словесно невыразимые формулы, то остались слова бы: "Положим... Положим... Тогда... Мы получим", и - вещее молчание формул, готовое бацнуть осколками пароходных и паровозных котлов, опустить в океаны эскадры и взвить в воздух двигатели, от вида которых, конечно же, падут замертво начальники генеральных штабов всех стран.
Все четыре последних брошюры имели такое значение; их поприпрятал профессор; последняя, вышедшая в печати, едва намекала на будущее, понятное только десятку ученых; брошюры Ивана Иваныча переводились на Западе; даже на Дальнем Востоке; сложилася школа его; Исси-Нисси, профессор из Нагасаки, уже собирался в Москву, для того, чтобы в личной беседе с Иваном Иванычем от человечества выразить, там - и так далее, далее... Он разогнулся, надчесывал поясницу ("скажите пожалуйста - Том-блоховод тут на кресле сидел"); и обдумывал формулы; закопошился в навале томов и в набросе бумаг, и разбрязгивал ализариновые чернильные кляксы: набатили формулы; "Эн минус единица, деленная на два... Скобки... В квадрате... Плюс... Эн минус два, деленное на два, - в квадрате... Плюс... И так далее... Плюс, минус... Корень квадратный..." - мокал он перо.
Стал морщаном от хохота, схватываясь руками за толстую ногу, положенную на колено с таким торжествующим видом, как будто осилил он двести препятствий; горбом вылезали сорочки; и щелкал крахмалами, вдавливая подбородок в крахмалы; щипнув двумя пальцами клок бороды; но сунул он в нос.
Из угла опускалася ежевечерняя тень; уж за окнами месяц вставал, и лилоты разреживались изъяснениями зелено-бутыльного сумрака; ставились тенями грани; меж домиками обозначился - пафос дистанции.
Медленно он разогнулся и у себя за спиною схватился рукою за руку: от этого действия выдавился живот; голова ушла в шею; казалася вшлёпнутой в спину.
- Пришел бы Цецерко-Пукиерко: вот поиграли бы в шахматы.
Вечером, - шариком в клеточке хохлится канареечка; полнятся густо безлюдием комнаты; а из угла поднимаются лиловокрылые тени; темнотный угодник в углу, из-за жести, вещает провалом грозящего пальца.
И липнет к окошку: Москва.
Со свечкою сочерна шел он.
И желклые светочи свечки вошли косяками и, круг откружив, разлеглись перерезанно; там, из-под пальмы виднеяся, Наденька ясно разрезалась лунною лентой:
- Дружок, к тебе можно?
И малые, карие глазки потыкались: в Наденьку, в набронзировку, в салфеточку кресельную, - антимакассар.
- Что вы, папочка, - личиком глянула Наденька, точно серебряной песенкой.
- Так, на минуточку... - он вопрошал приподнятием стекол очковых.
Явление это всегда начиналося с "не помешаю", "минуточку", "так себе"; знала - не "так себе", а - нутряная потребность: зашел посидеть и бессвязною фразою кинуть.
Умеркло откряхтывал в кресле, разглядывая деревянную виноградину - вырезьбу, крытую лаком; катал карандашик: и им почесался за ухом; когда сквозь леса интегралов вставал табачихинский дом, номер шесть, то он - шел себе: к Наденьке.
- Папочка, знаете сами же вы: никогда не мешаете... Он шлепал ладонью в колено: и, как карандашик, очинивал мысль.
- Ну? Что скажете?
- Да ничего-с.
Она знала, что очень "чего-с": и - ждала. Оконкретилось в нем, наконец:
- Кувердяев...
- Ну, так я и знала! Она улыбнулась.
- Что скажешь, дочурка, о нем?
Заходил дубостопом (ведь вот грубоногий): он был для нее главным образом, - "папочкой".
- Ну, я скажу: Кувердяев - фальшивый и злой.
Он прошел, не сгибая колена, к стене, где обои лило-волистистые, с прокриком темно-малиновых ягод над ним рассмеялися: прокриком темно-малиновых ягод; рассеянно ягоду он обводил карандашиком.
- Разве не видите сами? Дубасил словами по ягоде.
- Да, как же можно... Ведь - деятель он, так сказать... Все же, чем-то довольный, - ладони потер:
- В корне взять...
По-простецки пошел, повисая плечом, - сложить плечи в диван и оттуда нехитро поглядывать: широконосым очканчиком.
- Э, да вы, папочка, - вот какой: хитренький, - заворкотала, как горлинка, Надя.
- Ах, что ты!
- Вы сами же рады тому, что я так отзываюсь о нем.
И она распустила перед зеркалом густоросль мягких, каштановых прядей.
- Зачем представляетесь!
Ясно прошлась в его душу глазами:
- Довольны?
Улыбкой, выдавшей хитрость, расплылся и он.
- В корне взять...
И молчал, и таскал из коробочки спички: слагать - в параллели, в углы и в квадраты; подыскивал слов: не сыскались; безгранилась мысль - потекла в подсознание.
Прыснул