о дождичком; дождичек быстро откапелькал.
Встал и побацал шагами:
- Да, да, знаешь ли...
И удивлялся - в окошко: блуждание с лампой из окон соседнего домика взвеивало чертогоны теней на заборике.
- Знаешь ли ты, - непонятно... Куда все идет? Там лиловая липла - в окошке.
- Утрачена ясность. Побацал: сел снова.
Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля, в разъёрзанной курточке, руки - висляи, весь в перьях: там он улыбался мозлявым лицом, когда Дарьюшка мыла полы, высоко засучив свою юбку: стоял и пыхтел, краснорожий такой; тоже - утренний шопот: "Пожалуюсь барыне".
- Дарьюшка, знаешь ли, - как-то... Пятки получает...
- Какие пятки?
- Я о Митеньке.
Пальцами забарабанил он: тра-тата, тра-тата, тарара-тата.
- Да-с, - тарара-тата.
Слышались в садике жуликоватые шопоточки осин.
- Молодой человек, - в корне взять, - и понятно...
А все-таки, все-таки...
Но про свое наблюдение с Дарьюшкой, - нет: он - ни слова; ведь Наденька - да-с, чего доброго, - барышня... Так, покидавшись бессвязными фразами с ней (Кувердяев, невнятица, Митенька), взял со стола он нагарную свечку:
- Ну, спи, спи, дочурочка.
Чмокнулся.
Со света снова в глазастые черни ушел он в тяжелые гущи вопросов, им поднятых.
Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно-сиреневой тверди.
А время, испуганный заяц, - бежало в передней.
Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град - щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвячину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля-перепоица чмокала прелыми гнилями.
Скупо мизикало утро.
Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми и перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку дивиться наплеванным лужам.
Вся даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили дымом; и... и...
- Что такое?
Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинскии дом; и потом всунул голову, стукнувшись ею о клетку; окно запахнулось: как есть - ничего.
Тут пошел - листочек, сукодрал, древоломные скрипы.
Уже начинался холодный обвой городов.
Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся - плечекосенький и черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою - сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжку:
- Экий паршивый ветришко!
Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; и разгрохатывался смешок подколесины: то сизоносый извозчик заважживал лошадь; его понукала какая-то там синеперая дама в лиловом манто с ридикюльчиком, с малым пакетиком, связанным лентою; в даме узнал Василису Сергевну:
- Она Задопятову, верно, отвозит накнижник.
Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы; тут поднялась таратора пролеток; лихач пролетел; провезли генерала; в окне выставлялися вазы, хрусталь.
Он пустился бежать - за трамваем; он втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил; перебежавши пролетку - на двор - вперегонку с веселою кучей студентов:
- Профессор Коробкин!
- Где?
- Вот!
Запыхавшись, вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром.
- У вас, как всегда-с: переполнено!
Тут же увидел: течет Задопятов, стесняемый кучей студентиков, по коридору.
- А пусть хоть набрюшник, - припомнилось где-то.
Белеющая кудрея волос задопятовских, выспренним веером пав на сутулые плечи, на ворот, мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик.
И око - какое - выкатывалось водянисто и выпукло из-за опухшей глазницы, влажняся слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок вывисал), - надувался сюртук.
Задопятов усядется - выше он всех: великан; встанет - средний росточек: коротконожка какая-то...
Старец торжественно тек, переступая шажочками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:
- У нас нет конституции.
Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу, - с таким видом, как будто высказывал:
- Право, не знаю: сумею ли я, не запятнанный подлостью, вам подать руку.
Стоящим левее кадетов растягивал губу с неискреннею, кисло-сладкой привязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, - очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:
- Знаю вас, батюшка...
- У Долгорукова - с Милюковым - при Петрункевичах...
Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том "Задопятова", чтоб надписал; отстегнувши пенсне, насадил его боком на нос и - чертил изреченье (о сеянии, о всем честном), собравши свой лобик вершковый в мясистые складочки.
Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр "погод", постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь - они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес. Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок:
Дамы, свет, аплодисменты,
Кафедра, стакан с водой:
Всюду давятся студенты...
Кто-то стал под бородой.
И уж лоб вершковый спрятав,
Справив пятый юбилей, -
Выступает Задопятов,
Знаменитый водолей.
Четверть века, щуря веко
В лес седин, напялив фрак, -
Унижает человека
Фраком стянутый дурак.
И надуто, и беспроко,
Точно мыльный пузырек, -
Глупо выпуклое око
Покатилось в потолок.
Кончил, - обмороки, крики:
"В наш продажный, подлый век, -
Задопятов, - вы великий,
Духом крепкий человек".
Кто-то выговорил рядом:
"Это - правда, тут есть толк:
Дело в том, что крепок задом
Задопятов", - и умолк.
С Задопятовым Иван Иваныч столкнулся у самой профессорской.
- Здравствуйте, - и Задопятов придав гармонический вид себе, отбородатил приветственно:
- Геморроиды замучили.
В подпотолочные выси подъятое око Ивану Иванычу просто казалося свернутой килькой, положенной на яичный белок.
- А вы слышали?
- Что-с?
- Благолепова-то - назначают.
- И что же-с?...
- Посмотрим, что выйдет из этого, - око, являющее украшенье Москвы (как царь-пушка, царь-колокол), село в прищуры ресниц; он стоял - вислотелый, с невкусной щекою: геморроиды замучили!
Иван Иваныч подумал:
"Дурак".
И, сконфузившись мысли такой, он подшаркнул:
- А вы бы, Никита Васильевич, как-нибудь: к нам бы...
Никите Васильевичу, в свою очередь, думалось:
- Да у него - э-э-э - размягчение мозга.
И мысль та смягчила:
- Может быть, я - как-нибудь...
И - разошлись.
Задопятова перехватили студенты; и он гарцевал головой, на которой опухшие пальцы, зажавши пенсне, рисовали весьма увлекательную параболу в воздухе: и на параболе этой пытался он взвить Ганимеда-студента, как вещий Зевесов орел.
А профессорская дымилась: зеленолобый ученый пытался Ивана Иваныча все защемить в уголочке; кончался уже перерыв: слононогие и змеевласы старцы поплыли и аудитории. Спрятав тетрадку с конспектом, профессор Коробкин влетел из профессорской в серые коридоры; какой-то студентик, почтитель, присигивал перебивною походочкой сбоку, толкаемый лохмачами в расстегнутых серых тужурках; совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади.
Большая математическая аудитория ожидала его.
Вот она!
Стулья, крытые кучами тел, серо-белых тужурок, рубах; тут обсиживали подоконники; кафедру; густо стояли у стен и в проходе; вот маленький стол на качающемся деревянном помосте, усиженном кучами; вот и доска; вот и мела кусочек; и - мокрая тряпка.
Профессор совсем косолапо затискался через тела; сотни глаз его ели; под взглядами он приосанился, помолодел, зарумянился; нос поднялся, и привздернулись плечи, когда, подпирая рукою очки, поворачивал голову, приготовляясь к словам.
Переплеск побежал.
Опершися руками на столик, спиною лопатясь на доску, свисая махрами, с улыбкой побегал, блеснув плутоватыми глазками; и - пред собою их ткнул.
- : Господа, - начал он, припадая к столу, - я покорнейше должен просить не высказывать мне одобрения или, - повел удивленно глазами он, - неодобрения... Я перед вами профессор, а не... не... взять в корне... артист; здесь - не сцена, а, так сказать, - кафедра; здесь не театр - храм науки, где я, в корне взять, перед вами явлюсь, естественным - да-с - конденсатором математической мысли.
И ждал, осыпаемый новыми плесками; но перестал реагировать; ждал.
- Гм... Научно-математический метод объемлет, - развел свои руки, - объемлет все области жизни; и даже, - тут он подсигнул, - этот метод, взять в корне, является мерою наших обычных воззрений, - он молнил очковым стеклом.
- Господа, ведь научное мировоззрение, - бросил очки на лоб, - опирается, да-с, говоря рационально, на данные, - сделал он паузу...
- Биологических, психофизических знаний, которые нашим анализом сводятся к биохимическим, к физико-химическим принципам.
- Факт восприятия, - пальцы зажал он в кулак, - разложим, - растопырил он пальцы, - на физико-химические комплексы, которые все разложимы на чисто физические отношения.
- К физике, - бросил направо он, - к химии, - бросил налево он, - сводятся в общем процессы.
- Гм, - в химии всякий процесс, - он приподнял надбровные дуги, - воспринятый в качественном отношении, есть материальный процесс; - рявкнул, - химия; - рявкнул, еще убедительнее, - была, - сделал видом открытие, - до сих пор, в корне взять... гм... гм... наукой о качествах. С важным открытием, ясно поставленным правой рукой на ладонь, он пошел на студентов.
- А физика, - он угрожал, - есть наука, в которой количества.
И убеждал их летающим пальцем.
- Поэтому вот, господа, - призывал он глазами к вниманью, - имеем к физической химии мы отношения, да-с, весовые, - и тоненьким голосом бисерил: - то есть такие, которые, - кха; - он закашлялся, - и тем не менее, и однако ж... - он сбился.
Немного попутавшись, вышел: прямою дорогой пошел в математику.
И победителем бацал по доскам помоста, пропятив живот.
Помахал с получасик введением к курсу, потом, схватив мел, перешел прямо к делу: к доске; голова тут расшлепнулась в спину, а ворот вскочил над затылком; поэтому, ставши спиною к студентам, показывал ворот, - не голову, - с очень короткой рукою, закинутой за спину и косолапо качаемой вправо и влево (помощь себе), очень быстро вычерчивая формулы.
- Модуль, взять в корне, - число: то, которое, - он повернул свою голову, - множится логарифмами одного, гм, начала для получения логарифмов другого начала.
Забегал мелком по доске.
Заслуженный профессор на лекциях становился, ну, право, какой-то зернильнею; стаи студентиков, точно воробушки, с перечириком веселым клевали за формулкой формулку, за интегральчиком интегральчик.
Обсыпанный мелом, сходил уже с кафедры в стае студентов, в которую тыкался он полнощеким лицом; и бежал с этой стаей к профессорской.
- Вы, - дело ясное: вы прочитайте-ка, знаете ли, у Коши.
- Да на это указано Софусом Ли, Математиком шведским.
- Стипендиат?...
- Что же тут я могу; обратитеся к секретарю факультета.
У самой профессорской остановили его: представитель какой-то коммерческой фирмы, весьма образованный немец, явился с труднейшим вопросом механики.
- Ну, как фи думайт, профессор?
- Да вы-с - не ко мне: вы подите-ка, да-с, к Николаю Егоровичу, говоря рационально, - к Жуковскому... Он ведь - механик, не я - в корне взять.
Но одно поразило: открытие в области приложения математики к данным механики, сделанное Иваном Иванычем, прямо имело касанье к предложенному иностранцем вопросу: профессор уткнулся в бобок бородавки весьма интересного немца и обонял запах крепкой сигары; профессор заметил, что он, вероятно, к вопросу вернется и выскажется подробней по этому поводу в "Математическом Вестнике" - в мартовской книжке (не ранее); немец почтительно в книжечку это записывал.
- Знаете, книжечки желтые - "Математический Вестник"... Да, да: редактирую - я...
И рассеянно тыкал в него карандашиком, зарисовавшим какие-то формулки на темно-рыжем пальто иностранца.
И вот - Моховая; извозчики, спины, трамвай за трамваем.
Профессор остановился: из черных полей своей шляпы уставился он подозрительно, недружелюбно и тупо в какую-то новую мысль; но в сознанье взвивался вихрь формул: набатили формулы и открывали возможности их записать; вот и черный квадрат обозначился, загораживая перед носом тянувшийся, многоколонный манеж.
Обозначился около тротуара, себя предлагая весьма соблазнительно:
- Вот бы подвычислить!
И соблазненный профессор, ощупав в кармане мелок, чуть не сбивши прохожего, чуть не наткнувшись на тумбу, - стремительно соскочил с тротуара: стоял под квадратом; рукою с мелком он выписывал ленточку формулок: преинтересная штука!
Она - разрешилася.
Поинтереснее знаменитой "ферматы" (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).
- Так-с, так-с, так-с; тут подставить; тут - вынести. И получился, - да, в корне взять, - перекувырк, изумительный, просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.
Но квадрат с недописанной скобочкой - чорт дери - тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат - ай, ай, ай - побежал; начертания формул с открытием - улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки из-под носа, подставивши новое измеренье, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношенья к "фермате" и к перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания, начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.
Карета поехала.
Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкою кареты: не свинство ли? Думаешь, - ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался - чорт подери - в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая - чорт подери - переходит в динамику, иль в развиваемое ускорение тел: уско-ряяся, падает тело.
Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, силился там развивать ускорение; и улепетывали в невнятицу - оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной - быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась вдруг лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!
Тело, опоры лишенное, - падает: пал и профессор - на камни со струечкой крови, залившей лицо.
А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.
Глава вторая. "ДОМ МАНДРО"
И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
- Смотрите-ка!
- Снег.
- И ведь - нет: дождичек!
Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман - ледяной, мокроватый, ноябрьский - стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то - да-с - охладенья; натянутости отношений сказались во всем; воду пробуешь - нет: холожавая; ручку от двери, и та: вызывает озноб.
Он заканчивал свой туалет - перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании "Дома Мандро", светский лев, принимал в своей спальне - кого же?
Да карлика!
Просто совсем отвратительный карлик: по росту - ребенок двенадцати лет; а по виду - протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что - пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй - в фантазии. Но она видится лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, - без усов, с грязноватеньким, слабеньким пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них - желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек - пощелкивал; уши, большие, росли - как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет - тьфу: точно там раздавили клопа.
Он вонял своим видом.
Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненной явной гадливости; чистил свои розовые ногти; и - бросил:
- Я вам говорю же...
Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
- Нос.
- Что?
- А за нос?
Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
- Я повторяю: заплочено будет.
- Ну да - за услуги; а - нос? И прибавил он жалобно:
- Носа-то - нет: не вернешь. Фон-Мандро даже весь передернулся.
- Вздор!
И отбросивши щеточку кости слоновой - взглянул гробовыми глазами в упор:
- Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
- Немного.
- По чеку - в Берлине получите: ну-те - идет?
Увидавши, что карлик намерен упорствовать, - бросил с искусственным смехом:
- Ведь дело не трудное... Только до лета. А там - за границу.
- Другому-то больше заплатите...
- Десять же лет обеспеченной жизни; лечение, стол - на мой счет; и...
Но карлик показывал зубы: показывал зубы - всегда (ведь губы-то и не было):
- Вы не забудьте, что если поднимется шум...
Всем зажимом бровей показавши, что это - последнее слово, Мандро оборвал его.
- Ну, я согласен.
С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
- По-прежнему, мальчики?
Но фон-Мандро не ответил ему.
Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бак.
Умастив, он в гостиную с карликом вышел, - в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялись так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры - в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
Кресла, кругля золоченые львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом - друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап - серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон-Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал - для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого - с золотокрылою, золотоклювою птицею.
Сверху из лепленой потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
- Уходите-ка...
- Да, - я иду, я иду.
- И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, - столового и боковым коридором в переднюю, - как-то смущенно, едва ли не крадучись; он - озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги: что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава "Дома Мандро", и - такой посетитель.
Вернулся в гостиную он.
Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда и рассудком своим высекая из памяти: мраморы статуй.
Мандро был артист спекуляции.
Казалось порою, что он, как орел, на кругах, мог включить в свою сферу большой горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться с Рокфеллером и среди русских дельцов заслужил бы почетное место; какая-то дума, отвлекши, его низводила к простым аферистам: вращался в темнейших кружках заграничных агентов.
В обстании быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка баки, где каждый волосик гофрирован был, поднялся над креслами и отразился в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый галстучек, он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется - фоны зеленых обой его вырежут четко, поднимется - и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью - под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого
Меблировал свои жесты.
Включал свое имя в компании он, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески Нет, - для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
Он ее портил.
При мысли такой грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой) - дрогнули; съехались брови - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх, между ними слились три морщины, трезубцем, подъятым и режущим лоб; здесь немое страдание выступило.
Точно пением "Miserere" [28] звучал этот лоб
Говорили: его спекуляции - странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, - вели к понижению русских бумаг на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором
Слухи!
В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками
- Жаль!
- Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою...
- Но он - не наш, - говорили о нем, отходя от него Он не гнался.
Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел и совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:
- Станиславщина.
Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он - датчанин, кто-то долго доказывал - вздор: Эдуард Эдуардович - приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, - Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер - в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский.
Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой ажурной решеткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около их был положен рукою Мандро небольшой флажолет [29].
Звуки гамм прервались: раздалися шаги проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, - звонкого эхо; и дверь отворилась: степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
- Соломон Самуилович...
И Эдуард Эдуардович бросил:
- Просите.
Он владил массивную запонку в белый манжет.
Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; бежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, звонкого эхо.
Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно: ротик открылся.
И мимо нее Соломон Самуилович шел по холодному залу.
Здесь вместо обой - облицовка стены бледно-палевым камнем, разблещенным в отблески; и между камнем жерельчатый и завитой барельеф из стены выступавших колонных надставок; - гирлянда увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями дуги витые витых архитравов [30].
Согнулися старцы, разлив рококо завитков; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, шесть - справа,шесть - влево подняли двенадцать голов; и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.
Окна - с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.
И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.
Соломон Самуилович, быстро заметив все это, прошел, очутился в гостиной; и снова заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.
Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его
- Соломон Самуилович.
А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.
- Ну, как с гипотекой?
Пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
- Ну, скажите...
Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялися, и разговор перешел на парижские впечатления:
- Знаете что, - завертел Соломон Самуилович пальцем, - ведь с акциями на сибирское масло... пора бы...
- А что?
- Да барометр упал: к урагану.
- Не думаю...
- Знаю наверное.
И Соломон Самуилович быстро пустился доказывать мысль, что война - неизбежна.
- В Берлине имел разговор...
- С Ратенау?
- Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.
Клавиатура зубов фон-Мандро проиграла:
- А, - да?
И он вкорчил свой дьявольски тонкий смешок:
- На одних правах с Круппом.
И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий).
Лизаша уселась опять за рояль, белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики, - переговаривать с сердцем, заспорило, сердце забилось:
- Нет, нет!
Круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою, встала, пошла - узкотазая, бледная; и - небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши: невинность; глаза - полуцветки: они - изумруды, они - агаты; посмотришь в глаза, они - сверком исходят.
Меж тем говорила ужасные вещи; и - делала тоже ужасные вещи.
Она говорила подругам и Мите-
- Я люблю уродцев. Еще говорила:
- Уродец мой, - я вас люблю.
И при этом глядела невинными глазками.
- Я не одна: нас ведь - много. Лизаша жевала очищенный мел.
И ночами сидела в постели, калачиком ножки, и - думала:
- Как хорошо, хорошо, хорошо!
Поднималась в двенадцать; в гимназию - носу не вы сунешь; стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, живела средь пуфов, кокетничала с гимназистиками, отороченными голубым бледным кантом (гимнасия Креймана) Все говорили про то, как какая-то тут атмосфера была, что Лизаша была с атмосферою; странная барышня!
Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это - время, кузнец, заклепает тогда Руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком шарик подкидывать будут и - нет.
А что - "нет"?
Нет, нет, нет: и - в гостиную.
Здесь расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, не заполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, позы фигурочек.
Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желавшую матерью стать для Лизаши (ведь мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша ее не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, в суматохах, в трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась, от всех получая щелчки; говорила по-русски прекрасно: была она русская: муж, Вулеву, ее бросил.
- Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
- Ну?
- Я думаю, Федька поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил.
"Все это" - что ж? Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом, нашла небольшую летучую мышку; верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.
- Давно замечала, давно замечала: попахивает?
- Да и я...
- И - попахивало!... Ну так вот: это - Федька.
Лизаша в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчовыми павлиньими тканями; а с потолка опускалась лампада с сияющим камнем; на столике - халколиванные ящики и безделушки (ониксы); из клетки выкрикивал все попугайчик:
- Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна. За завесью слышались голоса, и Лизаша просунула носик меж складок завесы.
- Да, да, фабрикант, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
- А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.
- Книгу?
- Поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом, порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой- и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).
И - ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, с соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; глазами, - большими, далекими, - нет, не мигала; с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонула, еще не родившись. Русалочка!
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
- Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!
На него покосилась русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
- Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.
Странная девушка!
Странными были ее отношения с отцом.